Читать книгу Муза - Джесси Бёртон - Страница 3

I
Короли и капуста
Январь 1936

Оглавление

I

Сара лежала в отключке – лицо набок, завитые кудряшки распластаны по подушке, порезы на ногах в каламиновых примочках. Изо рта кислый запашок от вчерашнего последнего бокала. На прикроватной тумбочке пепельница с горой окурков и груда детективных романов и журналов «Вог» с загнутыми уголками. Там и сям валяющаяся на пыльном полу одежка, чулки, как сбросившие кожу змеи, растоптанная во время бегства блузка. Помада в тюбике растаяла. По кафельной плитке в углу, словно пушинка перед глазом, прошмыгнула ящерка.

Олив стояла в дверях, зажав в руке письмо из Слейдской школы изящных искусств. Пришедшее всего две недели назад, оно скорее напоминало носовой платок в жирных складках от постоянного употребления. Она подошла к материнской кровати и присела на краешек, чтобы еще раз перечитать, хотя знала его наизусть.


Мы рады предложить Вам курс для получения магистерской степени в области изящных искусств… преподавателей весьма впечатлили… богатое воображение и новизна… в русле скрупулезной, развивающейся традиции старой школы… надеемся на Ваш ответ в ближайшие две недели. Если же Ваши обстоятельства изменятся, просим нас проинформировать.

Может, если она прочтет письмо вслух, Сара ее услышит сквозь спертый воздух, и тогда все решится: Олив не отступит от данного самой себе слова и поедет учиться? Может, такую шоковую терапию лучше всего проводить, пока еще действует снотворное? Получив письмо, еще в Лондоне, Олив хотела кричать на всех углах: смотрите, что я сотворила! Ее предки ни о чем таком не догадывались, они даже не знали, что их дочь продолжает рисовать, не говоря уже о том, что она подала заявку на обучение. Но ее беда заключалась в скрытности, так ей было комфортнее создавать что-то свое. Она боялась, из суеверия, сломать эту традицию – и вот теперь она здесь, в деревеньке на юге Испании.

Глядя на спящую мать, она вспомнила, как показала отцу Сарин портрет, сделанный в школе на уроках рисования.

– О, Лив! – воскликнул он, и сердечко у нее заколотилось, и вся она затрепетала в ожидании. – Ты должна это подарить маме.

Вот и все, что он сказал. Ты должна это подарить маме.

Отец всегда говорил, что женщины, конечно, могут взять в руку кисточку и что-то нарисовать, вот только настоящих художников из них не получается. Олив толком не могла понять, а в чем, собственно, разница. Маленькой девочкой, играя где-нибудь в уголке его галереи, она не раз слышала, как Гарольд обсуждал эту тему со своими клиентами, мужчинами и женщинами, и последние, соглашаясь с ним, предпочитали вкладывать деньги в произведения молодых художников-мужчин, а не представительниц своего пола. Представление о том, что художником может быть мужчина, стало общим местом – временами Олив тоже в это верила. В свои девятнадцать лет она находилась в тени: упрямая, полная отваги фигурка, олицетворяющая собой любительщину в искусстве. Но ведь прямо сейчас, в Париже, работают Амрита Шер-Гил[23] и Мерет Оппенгейм[24] и Габриэль Мюнтер[25]; она даже воочию видела их картины. Они, что же, не художники? Или разница между обычным живописцем и художником заключается просто в том, верят ли в тебя другие и в кого они вкладывают больше денег?

Она не находила слов, чтобы объяснить родителям, почему она подала заявку, собрала портфолио, написала эссе о фигурах второго плана у Беллини. Несмотря на все разговоры о том, что женщинам не стать художниками, она все равно пошла этим путем. Сама не понимала, откуда в ней такой запал. Независимая жизнь была от нее в одном шаге, и вот, поди ж ты, сейчас она сидит в ногах у спящей матери.

Снова бросив взгляд на Сару, она подумала, не сходить ли ей за пастелями. Время от времени мать позволяла ей пройтись в своих мехах и жемчужном ожерелье, могла угостить ее эклерами в Коннауте, взять ее с собой послушать в музыкальном обществе какого-нибудь скрипача или умного поэта, притом своих друзей и к тому же в нее влюбленных, как с годами осознала Олив. Нынче никто не мог сказать, что Сара Шлосс выкинет в следующую минуту. От врачебной помощи она отказывалась, и пилюли зачастую на нее не действовали. Олив казалась себе то ли мутным пятном, то ли щепкой за материнским килем. Иногда она тайком рисовала Сару в таком виде, что, узнай та об этом, ей бы не поздоровилось.

Высокие окна были распахнуты настежь, и ветерок устроил занавескам небольшой танец. А настоящий предрассветный ветер разогнал все облака над горами за деревней Арасуэло, и зеленовато-голубое небо прочертили золотые и розовые полосы. Не выпуская из рук письма, Олив на цыпочках прокралась на балкон, где ее взору открылись пустые поля, простирающиеся до ребристых предгорий вдали, меченные кустарником и дикими маргаритками, там кружили коршуны, и кузнечики рыскали среди ботвы, где когда-то зрели дыни, и волы распахивали землю под будущий посев.

В саду прыгали рассеянные кролики, а на дальних холмах паслись козлы, и колокольчики на их шеях позвякивали атонально и неритмично, что действовало успокаивающе, ибо в этом не было ничего продуманного, на публику. Раздался выстрел из охотничьего ружья, и пернатые хаотично взмыли в андалусийские барочные предутренние небеса. Сара даже не пошевелилась, зато кролики, поднаторевшие в прятках, разбежались, оставив земную поверхность девственно чистой. Олив закрыла окна, и занавески бессильно повисли. Ее мать, вероятно, рассчитывала обрести здесь столь желанный покой – но очень уж тревожно звонил монастырский колокол, да и о волках в горной чаще не стоило забывать. Тишину нарушало бессмысленное тявканье пса в сарае. Странно, но с момента их приезда сам дом и окружающий его ландшафт давали Олив энергетическую подпитку, непривычную и более чем неожиданную. Обнаружив во флигеле на задворках сада старую деревянную филенку, она украдкой пронесла ее на чердак, словно какую-то контрабанду. Если что, на ней можно рисовать, но пока филенка лежала без дела.

В спальню вошел отец и здоровенным башмаком отшвырнул под кровать валявшийся на полу «Вог». Олив спешно сунула письмо в карман пижамы и развернулась к нему лицом.

– Сколько? – поинтересовался он, показывая пальцем на простертую фигуру жены.

– Не знаю, – ответила Олив. – Пожалуй, больше обычного.

– Sheiße![26] – Гарольд ругался по-немецки только в моменты сильного стресса либо абсолютной свободы. Он склонился над Сарой и с нежностью убрал прядку с ее лица. Это был жест из лучших времен, и Олив он только покоробил.

– Ты купил сигареты? – спросила она.

– Что?

– Сигареты.

Вчера вечером он заявил, что ему надо в Малагу – купить сигареты и заодно посетить мастерскую художника. «Может, открою нового Пикассо?» И засмеялся так, словно молния может дважды ударить в одну точку. Ее папаша всегда спешил улизнуть, ему быстро становилось с ними скучно, а когда снова появлялся, тут же требовал к себе внимания. Они приехали сюда всего пару дней назад, а он уже успел слинять.

– Ах, да, – сказал он. – Купил. Они в машине.

Прежде чем покинуть спальню жены, Гарольд налил своей любимой стакан воды и оставил на тумбочке, до которой она не смогла бы дотянуться.

* * *

Ставни на первом этаже были до сих пор прикрыты, и в полутьме угадывались самые необходимые предметы обстановки. В воздухе смутно пахло камфарой и сигарами. В финке, предположила Олив, никто не жил последние несколько лет. Дом напоминал этакую большую надземную катакомбу с затаившимися комнатами, с длинными, меблированными в колониальном стиле коридорами, со шкафчиками из твердой древесины темного цвета, не знакомыми с обыденными предметами. Было ощущение, что на дворе 90-е годы XIX века, куда их забросило из другой эпохи, а вокруг них декорации, оставшиеся от салонной драмы.

Легкая влажность уже начинала выветриваться. Олив распахнула ставни, и комнату залил солнечный свет, провозвестник дня, пусть еще и не тепла. Глазам явился неокультуренный склон, спускающийся к высокому забору из кованого железа, откуда уходила деревенская дорога. Олив всмотрелась: худосочные кусты, цветочные бордюры без цветов, три бесплодных апельсиновых дерева. По словам отца, такие особняки строились наособицу, поближе к обводненной и плодородной земле, так что летом жильцы будут наслаждаться видом оливковых рощ и благоухающих вишен, цветущих ночных кактусов и палисандровых деревьев и бьющих ключей, – словом, блаженство и восторг.

Олив была в чулках и зимней пижаме, а поверх натянула аранский свитер. Плитняк под ногами был такой холодный, будто по этим большим гладким квадратам недавно прошелся ледяной дождь. Ну, давай же, подумала она. Скажи ему, что тебе есть куда уехать, и уезжай. Ах, если бы мысль была материальной. Если бы мы могли знать наверняка, как нам следует поступать.

В буфетной она нашла баночку с кофейными зернами и старую, но функционирующую кофемолку. Это был весь завтрак, и они с отцом решили выпить кофе на задней веранде. Гарольд отправился в комнату с телефоном. Он выбрал эту финку, поскольку ее единственную обслуживал генератор, наличие же телефона его приятно удивило.

Он что-то там бормотал по-немецки, скорее всего обращаясь к кому-то из своих венских друзей. В его словах звучала настойчивость, но разобрать что-либо было невозможно. Еще в Лондоне, узнавая новости из родного города – уличные потасовки, налеты на молящихся, – он угрюмо замыкался в себе. Меля кофе, Олив вспоминала Вену своего детства, старую и новую, еврейскую и христианскую, образованную и чудну́ю, для души и для сердца. Когда Гарольд сказал, что возвращаться им туда небезопасно, у нее это не укладывалось в голове. В их кругу насилие казалось чем-то очень далеким.

Отец, закончив разговор, дожидался ее на потертой зеленой кушетке, оставленной кем-то на открытом воздухе. Поверх пальто красовался длинный тонкий шарф, связанный Сарой. Он с хмурым видом разбирал корреспонденцию. У Гарольда был пунктик: где бы он ни приземлился, письма уже должны были его ждать.

Олив боязливо присела в заброшенное кресло-качалку – что, если от влажности клей рассохся и в стыки устремились личинки древоточца? Отец закурил сигарету, а серебряный портсигар положил на шаткий пол веранды. Он сделал затяжку, и Олив услышала приятное потрескивание разгорающегося табака, а его горячее дыхание добавило жару.

– Как думаешь, сколько мы здесь пробудем? – спросила она как бы невзначай.

Он оторвался от корреспонденции. От кончика сигареты поднимался неровный столбик дыма – здесь не было ветра, который мог бы его поколебать. Другой столбик, пепла, постепенно рос, загибаясь книзу, пока не разлетелся по ободранным половицам.

– Только не говори мне, что ты уже мечтаешь уехать. – Его черные брови выгнулись домиком. – Ты… – он поискал чисто британское словцо, – томишься? У тебя кто-то остался в Лондоне?

Безразличным взглядом окинув по-январски обнаженный сад, Олив на минутку помечтала о некоем Джеффри с безвольным подбородком, белоснежным оштукатуренным особнячком в Южном Кенсингтоне и должностью заместителя министра иностранных дел. Но в действительности такового увлечения у нее не было и не предвиделось. Она зажмурилась, и перед ней как будто блеснули воображаемые запонки из потускневшего металла. – Нет. Просто… мы оказались не пойми где.

Он отложил недочитанное письмо и внимательно посмотрел на дочь.

– Ливви, что мне было делать? Я не мог оставить тебя одну. Твоя мать…

– Ты мог оставить меня одну. Или с друзьями.

– Ты постоянно говоришь, что у тебя нет друзей.

– Есть… есть кое-что, чем я хотела бы заняться.

– Например?

Она машинально тронула карман пижамной курточки.

– Ничего. Это я так.

– Насколько я понимаю, Лондон тебя интересовал мало.


Олив ничего не ответила, поскольку вдруг заметила в саду двух незнакомцев, стоящих у фонтана, там, где заканчивался газон, опоясывающий дом. Это была молодая пара, и они даже не пытались спрятаться. Женщина, у которой наискось через плечо висела кожаная сумка, похоже, чувствовала себя как дома в этом саду, где на месте помидоров, баклажанов и салата, радовавших глаз в ту пору, когда до урожая кому-то еще было дело, нынче стелился один сушняк на выжженной почве.

Мужчина, руки в карманы, стоял с поникшими плечами и опущенной головой, зато женщина в открытую разглядывала мускулистого сатира, позирующего в бездействующем фонтане. Потом она закрыла глаза и втянула носом воздух. Олив тоже вдохнула едва уловимые запахи прогоревшего древесного угля и зарослей шалфея, ощутив всю пустоту этого места, атмосферу брошенности. И подумала, а нельзя ли снова запустить фонтан.

Пара приближалась к дому с упорством горных козлов, избегающих кроличьих нор и булыжников в своем неумолимом желании дойти до цели. Олив даже встрепенулась: вот это уверенность в себе. Они с отцом следили за их движением, слыша, как папоротник похрустывает у них под ногами.

Женщина оказалась моложе, чем Олив поначалу подумала. Темные глаза, интригующе увесистая наплечная сумка. Нос и рот маленькие, а кожа блестящая, как лесной орех. Платье простое, черное, с длинными рукавами, застегнутыми на запястьях. Густые темные волосы заплетены в длинную косу, но когда она развернулась в сторону Гарольда, коса блеснула рыжиной на утреннем солнце.

Мужчина, практически брюнет, немного постарше, лет двадцать пять. Видимо, супружеская пара. Олив не сводила с него глаз. Лицо тосканского аристократа, поджарое тело боксера веса пера. Отутюженные синие брюки, открытая рубашка вроде тех, какие она видела на работягах в поле, только у него новехонькая, а у работяг изношенные. Лицо тонкой лепки, подвижные губы. Его темно-карие глаза послали в сторону Олив электрический разряд. Муж и жена? Она откровенно на них таращилась, не в силах отвести взгляд.

– Мы несем хлеб, – сказал мужчина по-английски, с акцентом, а его компаньонка полезла в сумку и продемонстрировала батон.

Гарольд радостно захлопал в ладоши.

– Вот так удача! Я умираю с голоду. Давайте сюда.


Пара приблизилась к веранде. Хотя Олив была примерно одного роста с девушкой, она поежилась, чувствуя себя рядом с ними верзилой из-за слишком длинных, действующих независимо от нее рук и слишком крупной головы. Угораздило же ее выйти, как школьнице, в пижаме!

Девушка ткнула себя в грудь.

– Me llamo Teresa Robles, – сказала она, произнеся свою фамилию на испанский манер: Row-blez.

– Me llamo Isaac Robles, – сказал мужчина.

– Llamo Olive Schloss[27].

Она его жена, снова подумала Олив, иначе зачем бы он пришел с ней в столь ранний час? Пара захихикала, что вызвало у нее приступ ярости. Может, Олив по-испански звучит смешно, но все же не настолько, как если бы ее звали Анчоусом или Абрикосом. Ее всегда дразнили: сначала во дворе – Олив Ойл, как подружку героя комиксов Попая[28], а подростком – Оливкой, как украшение к коктейлю. И вот сейчас, на пороге обретения свободы, ее обсмеяли, словно она плод на испанском дереве.

– Гарольд Шлосс. – Отец обменялся рукопожатием с ними обоими, и Тереза вручила ему батон. Он весь просиял, словно это был слиток золота, а Тереза была волхвом. – Я ее отец, – добавил он, что Олив сочла излишним.

Тереза опустилась на колени и с непринужденной ловкостью фокусника извлекла из сумки остро пахнущий твердый овечий сыр, пронизанный веточками розмарина, салями, три мелкие айвы и несколько крупных лимонов. Широким жестом она разложила фрукты на облезлом полу, где они заиграли, как планеты Солнечной системы, в которой она мгновенно стала центром.

– У вас пикник без меня?

В кухонном проеме стояла Сара, дрожа от холода в своей шелковой пижаме, хотя и накинула мужнину летную куртку и натянула самые толстые носки, в которых он выходил на охоту. Никакая после вчерашнего шампанского, привезенного из Парижа, и тяжелого сна, она все равно выглядела как кинозвезда в свободное от работы время.

И реакция, как лишний раз убедилась Олив, была соответствующей. Тереза заморгала, ослепленная копной светлых волос, гламурным блеском, сопровождавшим Сару неотступно. А тем временем Исаак, опустившись на колени, запустил обе руки в сумку. На дне что-то ожило, зашевелилось, и сумка устроила маленький танец.

– Ой! – вырвалось у Олив.

– Не будь такой трусихой, – успокоила ее Сара.

Перехватив испуганный взгляд хозяйской дочки, Тереза улыбнулась, а Олив снова пришла в ярость от того, что ее публично ославили. Исаак вытащил живого цыпленка, который терял перья, плавно оседавшие на пол, и, зажатый в горсти, смешно перебирал голыми лапками. Глазки-бусинки вращались в орбитах, пальцы от страха превратились в коготки. Левой рукой Исаак прижал цыпленка к полу, а тот сдавленно прокудахтал и потянулся обратно в уютную прохладу сумки. Исаак неспешно положил правую руку на птичью шею и, с убаюкивающим курлыканьем сдавив цыпленку горло, одним движением свернул ему шею.

Птица обмякла на человеческой ладони, как туго набитый носок. Исаак снял с цыплячьей шеи одну руку и положил на веранду полуживое существо с потухающими глазами-бусинками, на которые Олив постаралась смотреть холодным взором, да так, чтобы это не прошло для Исаака незамеченным.

– Вот ваша еда на сегодня, – сказала Тереза, обращаясь непосредственно к ней. Трудно сказать, что это было – гостеприимное предложение или приказ.

– Никогда не видела ничего подобного так близко, – отозвалась Сара. Она одарила гостей лучистой улыбкой. – Я Сара Шлосс. А кто вы?

– Цыпленок, подумаешь! – огрызнулась Олив. Исаак Роблес засмеялся, и сердце у нее сжалось.

II

Тереза, собирая с пола приношения, видела, как хозяева направились в дом. Она сюда пришла против своей воли; то, что в них нуждались, было слишком уж очевидно.

– Приехал очередной богатый guiri[29] с женой и дочкой, – сказал Исаак. – Видела бы ты их машину, их сундуки. И граммофон на крыше, привязанный веревками.

– Кто он? – спросила она брата, но ни он, ни другие в деревне подробностей не знали. Ясно было одно: неделю назад в старую финку герцогини наконец-то въехали новые жильцы.

Для богатых иностранцев приезжать в этот уголок южной Испании, вместе со своими акциями и разочарованием городской жизнью, было в порядке вещей. Тереза уже успела поработать на парочку таких семейств. Они добирались сюда через Париж и Тулузу, через Мадрид и Барселону, вооруженные большим запасом масляных красок и романов, – а также пишущими машинками, чтобы сочинять собственные, – с именными чемоданами, которые то и дело падали в дорожную пыль из-за неумения их владельцев управлять местными мулами. Эти богемные миллионеры или, лучше сказать, богемные дети миллионеров из Техаса, Берлина и Лондона мечтали окунуть кисти в краски и раствориться в сьерре, как на своем мольберте, почти не тронутом акварелью. Они приезжали, жили какое-то время, и почти все уезжали обратно.

Уголком глаза Тереза заметила, что Олив в дом не ушла. Мыски ее шерстяных носков были неумело заштопаны – вот уж стыдоба. Люди такого пошиба должны одеваться получше. Олив подошла к ней и опустилась на колени.

– Давайте я вам помогу, – предложила она на корявом испанском, что Терезу удивило. У девушки под ногтями просматривалась зеленая краска. По ее коротким волосам уже плакали ножницы – нерасчесанные, они напоминали шляпку огромного гриба. Когда Олив улыбнулась, Терезу поразило, насколько черты ее лица повторяли материнские, но где-то они дали сбой, и «эхо» получилось резковатым.

– Я еще в пижаме, – сказала Олив, и Тереза не нашлась, что на это ответить. Зачем объяснять очевидное? Она подняла с террасы тушку с болтающейся головой и сунула ее обратно в наплечную сумку.

– Красиво здесь, – продолжила Олив, взвешивая лимон на ладони. – Если верить Бедекеру, то до Северной Африки отсюда рукой подать. «Короли-католики оторвали эти земли от мавританских халифатов. Убийственная жара летом, пробирающий до дрожи холод зимой и необъятное ночное небо круглый год». Наизусть запомнила.

Она выглядела нервной. Когда мать назвала ее трусихой, казалось, что Олив огрызнется, но все жесткие слова остались при ней. В ее руках, во всем теле чувствовался какой-то порыв. Она напоминала Терезе мечущегося зверя, увидевшего, что кто-то приблизился к клетке.

– И давно вы женаты? – Олив снова перешла на испанский.

Тереза с удивлением на нее уставилась.

– Женаты?

Олив нахмурилась.

– Casados… правильно?

Тереза рассмеялась.

– Исаак мой брат, – ответила она на английском.

Олив, покраснев, выдернула из свитера торчащую шерстяную нитку.

– Вот как. А я подумала…

– Нет. У нас… у нас разные матери.

– Понятно. – Олив, похоже, овладела собой. – У вас прекрасный английский.

Тереза деликатно забрала у нее лимон, на который Олив с удивлением посмотрела, словно забыв, что секунду назад держала его в руке.

– В Эскинасе жила американка, у которой я работала. – Тереза решила умолчать о немецкой семье, где она тоже успела поработать; от этой семьи, уехавшей в Берлин всего несколько месяцев назад, у нее осталось рудиментарное знание немецкого языка. Жизнь ее научила не выкладывать сразу все карты. – Ее звали мисс Банетти. Она не говорила по-нашему.

Олив словно проснулась.

– Так вот почему вы здесь? Вы хотите у нас работать? А чем занимается ваш брат?

Тереза пересекла веранду и задержала взгляд на голых деревьях в саду.

– Наш отец, Дон Альфонсо, прислуживает владелице этого дома и земли.

– Она и вправду герцогиня?

– Да. Она из старинной семьи.

– Видимо, она давно не бывала на этой финке. Столько пыли! Ой… я вас ни в чем не обвиняю…

– La duquesa тут не бывает, – пояснила Тереза. – Она живет в Барселоне, или в Париже, или в Нью-Йорке. Здесь ей делать нечего.

– В это трудно поверить, – откликнулась Олив.

– Вы англичанка или американка?

– Англичанка наполовину. Мой отец из Вены. Он женился на моей матери, по сей день полагая, что она родилась на бульваре Сансет[30]. Последние годы мы жили в Лондоне.

– Бульвар Сансет?

– Не важно… Значит, вы из Арасуэло?

– Вы сюда надолго? – поинтересовалась Тереза.

– Зависит от отца.

– Сколько вам лет?

– Девятнадцать, – ответила Олив и, заметив удивленную реакцию собеседницы, поспешно добавила: – Я знаю. Это долгая история. Моя мать не очень здорова.

– По виду не скажешь.

– Внешность обманчива.

В голосе прозвучали твердые нотки, и Тереза сразу подобралась. Интересно, что не так с хрупкой красоткой в просторной мужской куртке?

– Здесь вам не обойтись без прислуги, сеньорита, – сказала она. – Это не Лондон. Вы готовите?

– Нет.

– Убираете в доме?

– Нет.

– Ездите верхом?

– Нет!

– Тогда я предлагаю вам свои услуги.

– А сколько лет вам?

– Восемнадцать, – соврала Тереза, которой на самом деле было всего шестнадцать. Она уже знала, что у иностранцев отношение к возрасту романтическое, с налетом инфантилизма, и подростковый возраст у них частенько сильно затягивается. Здесь как раз такой случай. Терезу же никто не баловал, и иногда она себе казалась древним камнем. – Мой брат… – начала она и осеклась. Ни к чему разбалтывать лишнее. Она извлекла из кармана три конверта. – Tomate, perejнl, cebolla, – сказала она по-испански.

– Томат, петрушка, репчатый лук? – уточнила Олив.

Тереза кивнула. Вообще-то она не собиралась ничего дарить. Она рассчитывала по-тихому посадить семена в более плодородную почву герцогини, с тем чтобы потом снять урожай для себя.

– Это вам, – сказала она хозяйской дочери. Она впервые за свои шестнадцать лет делала кому-то подарок.

Олив глянула через плечо в полумрак внутренних покоев. Откуда-то издалека долетали смех Сары и басовитые мужские голоса.

– Давайте их посадим, – сказала Олив.

– Прямо сейчас?

– Прямо сейчас.

В хозяйственной постройке на задворках сада Олив нашла две ржавые садовые вилки и одну из них вручила Терезе. Последнюю поразила готовность девушки из богатой семьи вместе с ней выпалывать сорняки и вскапывать твердый грунт. У нее это вызвало прилив счастья, хотя она и попыталась прогнать это чувство. Кто бы мог подумать, что такая девица предпочтет физический труд домашним развлечениям? Тереза посоветовала ей хотя бы надеть башмаки, но Олив, с недоумением поглядев на свои ноги, ответила:

– Да не важно. – Она пошевелила пальцами ног в залатанных носках. – Мне нравится ощущать землю подошвами.

Тереза подумала, что только богатая guiri, у которой больше пар носков, чем мозговых извилин, способна сказать такое. Нечто подобное могла сказать и мисс Банетти, и ее бы сочли ненормальной. Но Олив – тут что-то другое. В этом было столько безоглядной решимости, столько открытости, что Тереза не только простила ей эту причуду, но даже порадовалась тому, что ей наплевать на грязь.

Олив закатала рукава пижамной курточки и подхватила две здоровенные лейки с ключевой водой, стоявшие рядом с колодцем в конце сада. Тереза оценила силу мышц и выносливость бледнолицей, как и то, что она по дороге ни капли не расплескала. Когда они ходили взад-вперед вдоль вспаханных борозд и поливали посадки, Тереза разглядела радугу, переливающуюся в струйках воды. Может, окаменевший грунт и впивался в подошвы Олив, но она ни разу не пожаловалась.

III

Гарольд для начала предложил Терезе протереть полы на первом этаже и снять паутину, соединявшую все углы. С помощью тряпок, полученных из разорванной мужской рубашки, которые Тереза смачивала в миске с уксусом и лимонным соком, она оттерла грязь вокруг фрамуг и сами окна. Она сожгла на плитняке высохшие в саду стебли розмарина и шалфея. В шкафу, в буфетной, Исаак обнаружил два электрических обогревателя и установил их в восточной гостиной, и голые меловые стены, подсвеченные холодным солнцем, постепенно начали вбирать тепло. Он пообещал принести хворост для камина.

Тереза приготовила для Шлоссов ланч из цыпленка, но отказалась сесть со всеми за стол, хотя Исаак приглашение принял. В тот момент, когда она достала из печи готового цыпленка, Олив стало ясно, что у них появилась прислуга. Но вот Исаак… под каким предлогом оставят его?

Настенные часы в столовой подтянули маятник четыре раза.

– Господи! – воскликнула Сара, когда они расселись за столом. Она пребывала в радостном возбуждении, не то что вчера, но в этом были свои риски. – Вот и день пролетел. Как же холодно. А мне казалось, что на юге Испании всегда жара, разве не так?

Она переоделась в домашнюю робу с длинными рукавами, новенькие красные шерстяные брючки и блузку в алый горошек в тон робе. В какой-то момент она покрасила ногти на ногах, и Олив обнаружила на терракотовом полу десяток маленьких квадратиков цвета кино- вари.

– Еще будет жарко, – пообещал ей Гарольд.

В кухне Тереза швыряла на сушильную доску оловянные тарелки, и это напоминало бряцание военного оружия.

– Ну, тогда я достану свой купальный костюм, – решила Сара. – Вы бывали в Лондоне, мистер Роблес? – обратилась она к Исааку, сидевшему слева от нее, и налила ему кофе в белую чашечку. – Вы курите? Как насчет миндаля?

– Да, курю. А миндаля, спасибо, не надо.

– Возьмите мою. Гарольд купил в Малаге несколько пачек. Он курит исключительно немецкие, так что других у нас нет. – Сара запустила пальцы в лежащую на столе пачку и извлекла оттуда сигарету. Браслеты, обильно украшавшие ее запястье, зазвенели. Исаак взял сигарету из протянутых пальцев и закурил.

– В Лондоне я не бывал, – ответил он, сделав на втором слове благоговейный акцент. Название столицы, выведенное каллиграфическими буквами: Генрих Восьмой, Тауэр, Миддл-Темпл. Для Олив Лондон был нечто другое – одинокая прогулка через площадь Сен-Джеймс и дальше, вдоль Молла, в Национальную портретную галерею, к ее любимому Гольбейну, а после – грошовая сдобная булочка на углу Крейвен-стрит, у дома Лайонс, или пешком через парк близ набережной. Вот чего ей недоставало, в отличие от другого Лондона с его утомительной болтовней за коктейлем, нарумяненными женщинами и лимонным ароматом мужского одеколона после бритья и прыщавыми юношами из Оксфорда, которым нечего сказать.

– Сам по себе Лондон еще куда ни шло. – Олив постаралась придать своим словам иронический оттенок. – А вот лондонцы – это нечто.

Мать смерила ее неодобрительным взглядом.

– Я много раз бывал в Барселоне, – сказал Исаак. – И в Мадриде.

Олив подумала о сложенных наверху чемоданах, с которыми они путешествовали, о деревянных ручках, отполированных руками носильщиков, о наклейках из Парижа и Буэнос-Айреса, Марселя и Нью-Йорка, облезающих, как старая кожа Шлоссов, которую они периодически сбрасывают. Многое подзабылось, как будто ей не девятнадцать, а все девяносто.

– А вы всегда жили в Арасуэло? – спросил его Гарольд.

– Да. А в Малаге работаю учителем.

– И чему же вы учите? – поинтересовалась Сара.

– Литографии, – последовал ответ. – В «Школе искусств» Сан-Тельмо[31].

При этих его словах Олив опустила взгляд в тарелку.

– А Гарольд у нас арт-дилер, – продолжала Сара. – Кокошка[32], Кирхнер[33], Климт[34], Клее[35] и все такое. Верите ли, он продает исключительно картины художников, чьи фамилии начинаются на «К».

– Я восхищаюсь Кокошкой, – сказал Исаак, и Олив почувствовала, как ее отец включил внимание.

– Герр Кокошка нарисовал голубые ели в венском детском саду, куда ходила Олив, – уточнила Сара. – Мистер Роблес, у вас великолепный английский.

– Спасибо, сеньора. Я выучил его самостоятельно. У меня есть английские приятели в Малаге, а еще я практикуюсь с Терезой.

– Вы рисуете или только делаете оттиски? – спросил Гарольд.

Роблес помедлил с ответом.

– Немного рисую, сеньор.

– Покажите мне как-нибудь свои работы.

Обычно люди, заявлявшие, что они рисуют, вызывали у Гарольда аллергию. Стоило начинающему художнику узнать, с кем он имеет дело, как он сразу начинал себя вести неадекватно. Или впадал в агрессию, как будто Гарольд утаивал от него нечто такое, на что он мог претендовать, или демонстрировал напускное смирение, которое не могло никого ввести в заблуждение. И вдруг герр Шлосс сам просит молодого человека показать ему свои работы! Олив не раз наблюдала реакцию отца, когда какая-то картина привлекала его внимание: он вцеплялся зубами, обхаживал, льстил, по-отцовски наставлял или становился на дружескую ногу – все что угодно, лишь бы оказаться первым, кто откроет миру нового гения. Удовольствия это не доставляло.

– Мои работы вас не заинтересуют, сеньор, – улыбнулся Исаак.

Гарольд поднял кувшин и налил себе стакан воды.

– Уж позвольте об этом судить мне.

Исаак посерьезнел.

– Если получится, я вам покажу.

– Если получится?

У Олив пробежали мурашки по коже.

– Свободное от преподавания время я провожу в рабочем союзе Малаги. Я их учу читать и писать.

Последовала пауза.

– Ваш отец знает, что вы «красный»? – спросила Сара.

Он снова улыбнулся.

– Сеньора, мне двадцать шесть. Я поступаю так, как считаю нужным. Я поддерживаю рабочие забастовки. Я ездил в Астурию помогать шахтерам. Но я не «красный».

– Жаль. Это было бы очень даже любопытно.

Олив сидела, подложив под себя руки, и смотрела на мать. Вся Сарина жизнь зависела от послушания рабочих, поддерживавших процветающий семейный бизнес, связанный с продажей специй и приправ. Ее независимость зиждилась на трудах ее прадеда, который начинал с торговли апельсинами в Ковент-Гардене, а закончил крупным промышленником и членом палаты лордов. Эти деньги обеспечили их путешествия, и квартиру на Керзон-стрит, и коттедж в Сассексе, и дом на Рингштрассе, и платья от Скиапарелли. Бизнес Гарольда был вполне успешен, но именно Сарино наследство предопределило их судьбу.

– Ты та, какая есть, благодаря людям, до которых ты никогда не снизойдешь, – кричал на нее Гарольд однажды, когда она не вернулась домой после вечеринки и ему пришлось звонить в полицию. В ответ Сара, пролежавшая до утра в отключке в хозяйском шезлонге, кричала мужу, что если бы не ее семейный «Безукоризненно Порезанный Мармелад», то неизвестно, где бы он сейчас был, так что пусть лучше помалкивает или поищет себе настоящую работу и квартиру в Кэмдене.

– Мы с отцом не всегда находим общий язык, – сказал Исаак. – Он работает у герцогини, владелицы всей этой земли. Ей восемьдесят пять лет, и умирать она не собирается.

– Я буду такой же, – сказала Сара, и все засмеялись.

– Люди, которые трудятся на ее земле… как это по-английски?.. tienen un gran hambre.

– Умирают от голода, – подсказала Олив.

Исаак посмотрел на нее с удивлением, и она снова почувствовала, как по телу от одного его взгляда пробежал ток.

– Да. Тысячи людей в округе.

– Это ужасно, – сказала Сара.

Олив так хотелось, чтобы Исаак снова на нее посмотрел, но вместо этого он подался вперед, обращаясь к ее матери.

– Люди герцогини дадут тебе работу, если ты пообещаешь голосовать за ее семью и поддерживать ее власть. Бедняки напрашиваются к ней в батраки, потому что другой работы нет. Но если у кого-то умрет жена или мать или он сам заболеет, она про него даже не вспомнит. Она объявляется в здешних местах только во время выборов.

В дверях появилась Тереза и встала, скрестив на груди руки. Волосы у нее закудрявились от кухонного пара, на фартуке появились пятна крови. Исаак встретился с ней взглядом и взял паузу. Олив углядела, как Тереза едва заметно покачала головой, однако брат проигнорировал ее предостережение и продолжил свою речь:

– Мой отец подбирает для нее батраков, но исключительно молодых и сильных, а не пожилых с семьями. В результате еще больше людей голодают. И здесь не существует твердых расценок за сделанную работу, поэтому la duquesa платит сущие гроши. Мы попытались изменить ситуацию на предыдущих выборах, но потом все пошло по-прежнему. А стоит кому-то пожаловаться на то, что его доля от урожая слишком мала или что его дом разваливается, как это сразу доходит до герцогини и ее людей, и человек теряет работу.

– Неужели вам не помогает церковь? – спросил Гарольд.

– Открыть вам тайну? Говорят, что у отца Лоренцо в деревне Эскинас есть любовница.

Сара рассмеялась.

– Священники всегда первые по этой части.

Исаак пожал плечами.

– Говорят, отец Лоренцо хочет присвоить себе землю между церковью и домом своей любовницы, чтобы навещать ее незаметно для посторонних.

– Это шутка? – уточнила Сара.

– Как знать, сеньора. Отец Лоренцо – кузен герцогини. Земельные участки интересуют его больше, чем молитвенник. – Он со вздохом стряхнул пепел на кончике сигареты в пепельницу. – У нас была мечта. Земля, церковь, армия, образование, труд – все изменится. Но мы оказались в… как это по-английски?.. cogidos…

– В ловушке, – подсказала Олив и, вновь поймав на себе взгляд Исаака, покраснела. – Вы оказались в ловушке. – Она отвернулась, будучи не в силах с этим справиться.

– Мистер Роблес не может быть в ловушке, – вмешалась Сара. – Он говорит по-английски. Он бывал в Мадриде.

Исаак сделал глубокую затяжку.

– Единственный выход, сеньора, – действовать. Мы должны покончить с тиранией.

– Тиранией? – переспросила Сара. – Какой тиранией?

– Большинство местных жителей хотят просто сажать капусту и мирно ее съедать. Но многие дети в Арасуэло даже не ходят в школу, потому что батрачат в поле. Они должны знать, кто надевает им шпоры на глаза.

– Шоры, – поправил его Гарольд. Так как он в основном помалкивал, все на него уставились, пока он доставал из кармана зажигалку и, опустив голову, закуривал. – Вы хотели сказать «шоры». – Последнее слово он произнес с немецким акцентом.

– Уж не планируете ли вы революцию, мистер Роблес? – спросила Сара. – Может, вы новый Ленин?

Он поднял руки, как бы сдаваясь, и засмеялся, в очередной раз поглядев на Олив. Она с трудом владела собой. Сейчас в его взгляде уж точно не было ничего случайного, и ей показалось, что она сидит на горячих углях. Такой красавец ей еще не встречался.

– Вы сами все увидите, сеньоры, – сказал Исаак. – Вы люди новые, но со временем вы сами все увидите.

– Вы коммунист? – без обиняков спросил Гарольд.

– Нет. Я член Республиканской союзной партии. В нашем регионе бедность – вещь наглядная, а не плод моего воображения. Глиняные хижины, а в них по десять детей, чьи отцы спят прямо в поле.

– Исаак… – одернула его Тереза, но он ее оборвал.

– И дело не только в бедности. Мелкие фермеры, арендующие землю, делают ее более плодородной, а владельцы «в награду» повышают им ренту, делая дальнейшее проживание неподъемным. Их труд не принимается в расчет…

– Не бросайтесь такими словами, как «тирания», мистер Роблес, – сказал Гарольд. – Настаивая на своих революционных взглядах, вы можете отпугнуть людей со средствами, которые, вместо того чтобы оказать вам поддержку, переметнутся на сторону фашистов.

Исаак опустил взгляд.

– Люди со средствами никогда не окажут нам поддержку. Но есть другой путь к всеобщему счастью.

– Принудительное перераспределение богатства, – подытожил Гарольд с мрачным видом.

– Вот именно. Народ…

– Ничто так не нарушает баланс в стране, как метод принуждения, мистер Роблес. Но послушайте, – тут Гарольд улыбнулся, – кажется, мы нарушили атмосферу трапезы, приготовленной вашей сестрой.

Тереза сверлила взглядом разболтавшегося брата. А Олив вспомнила тощих, похожих на призраков, работяг в поле, провожавших их автомобиль такими взглядами, словно они были инопланетянами.

– Мистер Роблес прав, – сказала она. – Я это видела своими глазами.

– Лив, ты бы хоть помолчала, – не выдержал Гарольд. – Забыла, во что нам обошлось твое школьное образование?

Олив переглянулась с Исааком, который ответил ей улыбкой.

* * *

Вечером, когда брат с сестрой уже ушли, пообещав через пару дней вернуться с хворостом, Олив уединилась в своей спальне на чердаке и заперла дверь. Шоры, шпоры… Эти двое пришли со своими словечками и семенами, и она даже не знала, с кем их можно сравнить. Это она и ее родители впустили их в дом или они сами проникли, обнаружив в крепости брешь? Ни в Мейфэре[36], ни в Вене никто так себя не вел; там клали на стол визитку, а не тушку цыпленка. О бедняках говорили с сочувствием, а не с гневом. Не возделывали свой участок.

Чувствуя прилив крови и легкое головокружение от того, как на нее смотрел Исаак, Олив раздвинула треногу мольберта и основательно все закрепила. Вытащив филенку, принесенную из флигеля, установила ее на пюпитре. Распахнула окно, впустив лунный свет, зажгла масляные лампы и включила электрическую возле кровати. Преклонив колена перед дорожным баулом, как паломник перед алтарем, провела пальцами по тюбикам с красками, спрятанным под хлопчатобумажной одежонкой. А когда их вытащила, все вдруг сложилось, сердце встало на свое место, грудь свободно вздохнула. Ни один тюбик не раздавился во время переезда, порошки сохранились в целостности и сохранности, пастельные кисти не сломались. Эти подручные средства неизменно оставались ей верны, даже когда все шло наперекосяк.

Пока она работала, мотыльки бились о лампочки, но она этого даже не замечала. Впервые за долгое время все заслонило кристальное ощущение цели и образов, рождающихся на старой деревянной доске. Это был вид на сад, в утрированном цвете, и в глубине финка с облезшей багряной краской на оконных рамах. Дом прочно стоял на земле, зато необъятное небо над ним, с ангельским оттенком серебристо-серого, напоминало живой водоворот. Дом на картине казался меньше, чем в действительности, а деревья на переднем плане обзавелись плодами, которых на самом деле не было.

Пожалуй, эту живопись можно было назвать фигуративной, но уж точно не реалистичной. В ней появилось нечто сюрреалистическое, чего раньше не наблюдалось. Несмотря на вполне приземленные тона – охра и веселая зелень, фольклорно-нежные красновато-коричневые штрихи и горчично-бурый, – во всей сцене было что-то потустороннее. Дар небес обещал вот-вот пролиться. С полей, как из рога изобилия, вываливались урожаи злаков, и яблок, и маслин, и апельсинов. Сад больше походил на джунгли, а неработающий фонтан превратился в животворящий ключ, бьющий из-под сатира, украшенного пилястрами. Финка напоминала гостеприимный дворец с огромными окнами нараспашку. Свободные мазки, безупречная точность, цветовые доминанты.

Олив уснула в четыре утра, рядом с мольбертом. Проснувшись, она постояла перед картиной, пока солнце выглядывало из-за горизонта. Она даже не подозревала, что способна на такое. Впервые в жизни ей удалась картина такой экспрессии, непомерности и избыточности, что она была близка к шоку. Вот он, отвоеванный идеал, рай на земле, и ирония заключается в том, что толчком послужило место в заброшенном уголке Испании, куда родители притащили ее силой.

Олив на деревянных ногах подошла к баулу, где было спрятано письмо из художественной школы. Разгладив страничку, она его перечла, затем аккуратно сложила, поцеловала и снова спрятала на самом дне, с глаз долой.

IV

– В прошлом году это было. Приезжаю, значит, я в Барселону, – Исаак говорил по-английски, – а на вокзале поезд уже ждет мужчина. Журналист. Мы начинаем беседовать. И он мне говорит: «К этому все идет. Однажды это уже было, и сейчас повторится опять».

– Что уже было однажды? – не поняла Олив. Она помогала в саду собирать поленья, которые Исаак топориком раскалывал пополам. В какой-то момент, бросив взгляд в сторону дома, она заметила в материнской комнате мелькнувшую за кружевной занавеской тень. Да и черт с ней, может же и дочь когда-то побыть с мужчиной наедине! Сара привыкла быть в центре внимания и умело этим пользовалась, тем более Олив наслаждалась редкими мгновениями в компании Исаака.

Уголком глаза она увидела, как у него задралась рубаха и мелькнула смуглая плоть и дорожка волос. Когда он протянул полешки, она так обрадовалась, словно ей вручали букет цветов. Из романов, прочитанных за десяток лет, Олив знала, что смазливые мужчины – это смертельно. Во всех историях, на протяжении столетий, они оставались неуязвимыми, тогда как девицы оказывались во всем виноватыми и брошенными, а если в венчике из роз, то молчаливыми, как статуи. «Будь бдительна» и «Береги свою девственность» – такими могли быть подзаголовки этих историй, написанных в основном мужчинами. Олив все это знала, но не заморачивалась. Больше того, ей было наплевать.

Он приходил в их дом куда реже, чем Тереза, отчасти из-за дел в Малаге, отчасти же из-за отсутствия предлога. Олив несказанно радовало, что их поленница, пожалуй, была самой высокой в окрестностях. А если ему хотелось рассказать ей о положении дел в родной стране, то она всегда готова была его выслушать.

Ее новую прическу, на которую было угрохано столько материнской помады, чтобы волосы стали гладкими и блестящими, он даже не заметил. Ну конечно, он озабочен куда более важными вещами. Его родина охвачена волнениями. Его мысли заняты судьбой народа. Для полноценного общения, решила она, мне не хватает политической активности.

– Что уже было однажды? Разбивали в часовнях гробницы и выкидывали скелеты монахинь, – ответил ей Исаак. – Грабили богатые дома вроде этого. – Оба невольно поглядели на окна финки, и фигурка за занавеской резко отпрянула. – Рассказывают, что из ризницы выволокли священника и вздернули на дереве, засунув ему в рот собственные яйца.

– Исаак! – От последнего слова Олив передернуло, как маленькую девочку.

– Газетчики раздували эти истории, но они не задавались вопросом: «Что послужило причиной грабежей?» И вот этот журналист…

– Да?

– Начал мне рассказывать про полярного медведя.

– Полярного медведя?

– Да. Как он интервьюировал герцога в его доме.

Исаак положил несколько поленьев в ее протянутые руки. Олив обратила внимание на то, что кончики пальцев у нее красные от акварели. Со дня их знакомства она рисовала постоянно: создавала небольшие полотна, делала наброски в записных книжках. Она словно подключилась к источнику энергии – к какому, бог весть, – и хотя становилось страшно при мысли, что эта длинная полоса творчества может закончиться, было ощущение, что пока Исаак рядом и она открыта – для вдохновения, для него, – все будет продолжаться. Олив знала: оставшись здесь, она избежала внутреннего разлада – и не надо было посвящать отца в то, что ее пригласили в художественную школу. А при этом она давно не чувствовала себя такой счастливой.

– Он рассказал, что у герцога в гостиной висела шкура полярного медведя, – продолжил Исаак. – Lo había cazado?

– Убил на охоте.

– Да. Из ружья.

Олив растопырила пальцы в надежде, что он обратит внимание на высохшую краску и это позволит ей сказать: Да, знаете, я тоже немного рисую. Хотите посмотреть? Он поднимется к ней на чердак и, увидев ее картину, скажет: Это что-то особенное, вы особенная, как я этого раньше не видел? А затем он возьмет ее лицо в свои ладони, наклонится и прижмется к ней губами, не переставая удивляться, до чего же она хороша. Ей отчаянно хотелось, чтобы он в этом убедился.

Но так как ее пальцы Исаака не заинтересовали, то Олив переключилась на арктическое чудо, полярного медведя, удивительным образом посмертно перекочевавшего в испанскую теплынь, на узаконенное варварство, влетевшее герцогу в копеечку, и на холодок, пробирающий тебя в разгар жары.

– Зачем вы мне рассказали про священника? – спросила она в попытке вернуть себе уверенность. – Хотели меня испугать?

– Нет. Я хочу, чтобы вы понимали, что здесь происходит. Уедете домой, другим расскажете.

– Я не уеду домой. – Она ждала проявлений радости с его стороны, но не дождалась. – Исаак, вы понимаете, что я не такая, как мои родители?

– В каком смысле?

– Они всего боятся. А я нет.

Ей хотелось донести до него: что бы он ни думал о ее предках, она, Олив, полная противоположность. Она не видит мир черно-белым. Они ни в чем не похожи. Ей было крайне важно, чтобы он это понимал.

– В горах есть цыганский лагерь, – сказал он, пропустив ее слова мимо ушей. – Они потеряли одного из мальчиков. Хотя «потеряли» – это не то слово. Его избила до смерти шайка бандитов. Ему было двенадцать лет.

– Какой ужас!

Исаак положил топор и направился к подножию холма в глубине сада.

– Ven aquí, – сказал он. Подойдите. Вдвоем они всмотрелись в раскинувшееся перед ними пространство. Вдали пара сарычей бороздила небо в поисках добычи на земле. Небеса были такими огромными, а горы такими мощными, что казалось, насилие может исходить только от самой природы.

– Все будет хорошо, – прошептала Олив. Ей представилось, что ее рука угнездилась в его ладони, и они так будут стоять вечно.

Его лицо окаменело.

– У тех, кто родился на этой земле, она в крови. Вот почему лендлорды ждут от них неприятностей. – Он помолчал. – Я опасаюсь за сестру.

Олив это удивило:

– За Терезу? Ну, ей-то ничего не грозит.

Поначалу Тереза приходила раз в два дня, чтобы прибраться и постряпать, а теперь ежедневно. И хотя еще оставались темные углы и атмосфера необжитости, ее незаметное присутствие и острый глаз явно пошли дому на пользу. Говорила она мало, просто делала свое дело и в конце недели с молчаливым кивком забирала у Гарольда конверт с песетами.

– Тереза незамужняя, – сказал Исаак. – Небогатая. Она не вписывается в общество.

– В каком смысле?

– Она дочь цыгана…

– Цыгана? Как романтично.

У него поехала вверх бровь.

– И сестра социалиста. Уж не знаю, что для нее хуже.

– Почему?

– Полиция, мэр, кацики. Мой отец. Я для них как кость в горле. Вечно лезу на рожон. А мы с ней близки…

– Исаак, успокойтесь. – Олив взяла тон зрелой матроны. – Мы за ней присмотрим.

Он рассмеялся.

– Пока вы здесь.

– Я вам уже сказала. Я не собираюсь никуда уезжать.

– Зачем вам эта жизнь, сеньорита?

– Я… я еще не знаю. Знаю только одно: я хотела бы здесь остаться.

Исаак, кажется, собирался что-то сказать, и она всем своим существом ждала слов о том, как он рад это слышать… но тут захрустели листья, и у подножия холма появилась Тереза с сумкой через плечо и ничего не выражающими глазами.

– La seсora te necesita[37], – обратилась она к Исааку.

– Зачем? – спросила Олив. – Зачем он понадобился моей матери?

Брат с сестрой обменялись долгими взглядами, после чего Исаак капитулировал и, вздохнув, молча направился к дому.


Пока Исаак петлял среди деревьев, Тереза на мгновение представила, что они с Олив две охотницы, а он жертва, которую они решили отпустить, предпочитая стоять бок о бок на холодке. Их возбуждала не мысль о расправе, а чувство солидарности, оттого что у них одна мишень.

Исаак любил повторять, что Тереза из тех, кто в случае чего родную бабку продаст… если бы она у нее была. Беда заключалась в том, что порой Тереза действительно испытывала ледяное безразличие к близким, ничем ей не помогшим по той простой причине, что она того не заслуживала. Взгляд ее упал на борозды, проделанные ею и хозяйской дочкой с помощью садовых вилок. Семена сидят глубоко в земле, и зеленые всходы появятся даже не через месяц. Как хорошо, что она ей принесла эти семена. Олив как бы напоминала Терезе, что она еще способна испытывать радость.

– Пойдем покурим на веранде, – предложила Олив. – Я утащила у отца три сигареты.


Курила она в одиночестве. В доме, на верхнем этаже, хлопнула дверь.

– Да ты сядь, – сказала она Терезе, но та послушалась ее только после того, как автомобиль Гарольда с рыком устремился к ржавым воротам у подножия холма. – Папа снова уезжает.

– А ваша матушка нас здесь не застукает? Я ведь должна работать.

– Не весь день напролет, Тере. Если ты посидишь пять минут, никто тебя за это не уволит. А кроме того… – Олив прикурила и сделала неумелую затяжку. – Она сейчас разговаривает с твоим братом.

Тереза видела в Сариной комнате пустые упаковки из-под таблеток и непонятные надписи на коричневых флакончиках. Слышала, как хозяйка однажды рыдала в подушку. Перед ее взором промелькнули серебристо-белые перекрестья шрамов на ляжках. Решив, что у Олив, стащившей у отца сигареты, сейчас более бесшабашное настроение, чем в прошлый раз, когда Тереза коснулась этой темы, она спросила:

– Ваша мать серьезно больна?

– У нее депрессия. – Олив пустила струйку голубого дыма, откинувшись в кресле-качалке.

– Депрессия?

– В танцзале смеется, в спальне рыдает. Больна тут. – Олив постучала по виску кончиком пальца. – И тут, – показала на сердце. – Кризис, потом улучшение. Потом снова кризис.

– Это тяжело, – сказала Тереза, удивленная такой откровенностью.

Олив посмотрела ей в глаза:

– Ты это всерьез или так, к слову?

– Сеньорита, я всерьез. – И она не лукавила, хотя за этим стояло желание, чтобы девушка открыла перед ней душу, а уж ради этого она, Тереза, скажет нужные слова.

Олив смотрела в сад, и со стороны казалось, что она как-то расслабилась. Ей шла эта одежка, необычная, мальчишеская, и даже эта неукротимая копна волос по-своему гармонировала с ее обликом. Жизнь в Арасуэло, похоже, помогла ей раскрыться.

– Тяжело, – подтвердила Олив. – Папа называет это ее «грозовыми тучами», такое завуалированное признание, что она нас волочит за собой. Ее мозг, считает врач, похож на соты: ячейка на ячейке, поврежденные, восстановленные. Боли для нее окрашены в разные цвета, представляешь? Синеватая сталь, пожелтевший синяк, коревая краснуха. – Она мрачно расхохоталась, пока Тереза пыталась для себя уяснить малознакомые слова. – Это болезнь по женской линии. Мою прабабку закопали в неосвященной могиле, а тетку – о ней предпочитают не говорить – заперли в психушке. А еще есть кузен Джонни, который ненавидел школу-интернат и пытался утопиться в Узе. История малоприятная, и я, эгоистка, в страхе жду своей очереди.

Тереза поймала короткий выдох, прежде чем Олив глубоко затянулась отцовской сигаретой.

– Иногда я позвоночником чую, как легко подхватить от нее эту заразу. – Олив встретилась с ней взглядом. – Как думаешь, Тере, такое возможно? – Промелькнуло беспокойство – в темно-карих глазах, в открытом рту, даже в россыпи веснушек на носу.

– Я не думаю, что вы сойдете с ума, – честно ответила та, и Олив со смехом поддала ее плечом, что вызвало у Терезы настоящую оторопь.

– Вот и отлично. Если ты так не думаешь, значит, я не сойду с ума. Только моя мать. – Олив помолчала. – Ты считаешь ее красивой?

– Да.

– Ну конечно! По-моему, она помешана на сексе.

Олив захохотала, но тут же себя одернула, ибо это больше смахивало на нарушение врачебной тайны, чем на шутку, как было задумано. Какое-то время девушки сидели молча, наблюдая за коршунами, кружащими в отдалении. У Терезы было одно желание: чтобы время остановилось и не существовало ничего, кроме этой странной близости без слов. Иметь такую подругу – все равно что владеть миром.

– Я уже должна была бы выйти замуж, – нарушила молчание Олив.

– У вас есть жених?

– Нет, нет. Просто… все, кого я знаю в Лондоне – я не назвала бы их подружками, – уже «разобраны». А я – нет. Каждый раз, когда я видела их с обручальным кольцом, мне становилось грустно. Они так рвутся сбежать из дома, взять другую фамилию. Как под копирку. Может, им нравится быть такими, как все.

Казалось, Олив говорит уже сама с собой, и Тереза была не властна заткнуть бутылку, из которой бесконечным потоком вылетали английские слова – слишком долго их там держали закупоренными.

– А женихи! – Олив презрительно погудела. – Это такая периферия. Смысл понятен?

– Нет.

– Обочина. Пустые люди. Они могли бы меняться именами: Филип, Эрнест, Дэвид. Неразличимое лицо без подбородка. Когда я сказала, что не выйду замуж, одна из этих девиц отреагировала: «Олив, тебе не понять. Ты была в Париже, а я дальше Портсмута не выезжала». Совсем без мозгов! В ее представлении замужество – это синоним путешествий!

– А если и так?

Олив метнула взгляд в ее сторону.

– В Париже хватает своих несчастных жен. В том числе среди друзей моих родителей. Не говоря уже о моей матери.

– Правда?

– Брак – это игра на выживание, – прозвучало как цитата.

– Как ваши родители познакомились?

– На вечеринке. В Париже. Маме семнадцать. «Английская крапива», ее слова. Папе двадцать два. Поначалу был шок – брак с венским евреем! Ее семья не сразу это приняла, но потом они его полюбили.

Тереза кивнула, посчитав это упрощением. Полюбить Гарольда не так-то просто. Он ей напоминал жука, прячущегося в стене финки, под слоем штукатурки, в глубокой деревянной щели. Его жесткие крылышки надо натирать до блеска, его усики полировать фланелькой, его тельце холить и нежить, а то укусит.

– Во время войны он был интернирован, – продолжила Олив. – Когда его выпустили, он стал сотрудничать с британским правительством. Эта тема для него закрыта. Он олицетворял собой все то, что не имело к маминой жизни никакого отношения, я бы так сказала. Она чуть что начинает скучать, ей надо постоянно взбивать пену. Владычица острых специй, кокаиновая баловница, эскапады с конюхом-немцем… и все такое показное.

Последнее слово Тереза не поняла, но уловила оттенок ревности.

– Поразительно, как легко она умеет одурачить всех, притворяясь здоровой, при том что внутри от нее остались одни черепки. Интересно, будет у нас хоть когда-нибудь стабильная жизнь: папа в своем котелке уходит в Форин офис, а потом – в клуб на Сент-Джеймс, мама вышивает дома… У меня большие сомнения. А у тебя?

Тереза не знала, что отвечать этой фонтанирующей девушке с печальным открытым лицом. Шлоссы в общении друг с другом отличались немногословностью, а уж докопаться до их прошлой жизни было и вовсе нереально. Они вели себя в доме как актеры на сцене, а их единственным зрителем была Тереза. Ей ужасно хотелось увидеть, как они будут выглядеть без театральных костюмов, за кулисами, в темных углах, где всплывают воспоминания. Только что Олив чуть-чуть приподняла задник и показала ей скрытые силуэты и конфигурации. Сейчас, не дай бог, Тереза что-то не то ляпнет – и задник снова упадет, и магия их совместного уединения рассеется.

– Ты выйдешь замуж, как тебе кажется? – задала ей Олив вопрос в лоб, желая прервать молчание.

– Нет, – ответила Тереза, веря в то, что говорит.

– Если я выйду, то исключительно по любви, а не чтобы досадить родителям, как поступила моя мать. А Исаак?

– Откуда мне знать.

Олив улыбнулась.

– Если это произойдет, ты останешься одна. Придется тебе перебраться к нам с мужем. Я не хочу, чтобы ты страдала от одиночества.

– Вы про какого мужа говорите?

– Назовем его… Борис. Борис Монамур. – Олив засмеялась и давай приплясывать, воздев руки к небу. – О, Борис, иди ко мне, возьми меня! – кричала она, пока не выдохлась. Потом повернулась к Терезе, вся сияя. – Давненько я не испытывала ничего подобного.

– И что это? – последовал вопрос.

23

Амрита Шер-Гил (1913–1941) – индийская художница, картины которой сравнивают с полотнами Фриды Кало.

24

Мерет Оппенгейм (1913–1985) – немецко-швейцарская художница-сюрреалистка, снискавшая мировую известность.

25

Габриэль Мюнтер (1877–1962) – немецкая художница и график, представительница экспрессионизма.

26

Дерьмо! (нем.)

27

Меня зовут Тереза Роблес. – Меня зовут Исаак Роблес. – А меня Олив Шлосс (исп.).

28

Герой американских комиксов, созданный художником-карикатуристом Элзи Крайслером Сегаром и впервые появившийся в серии ежедневных комиксов в «Нью-Йорк Джорнал» в январе 1929 г.

29

Иностранец (исп.).

30

«Бульвар Сансет» – фильм-нуар американского режиссера Билли Уайлдера о трагедии забытых звезд Голливуда.

31

Сан-Тельмо – район Буэнос-Айреса.

32

Оскар Кокошка (1886–1980) – австрийский художник и писатель чешского происхождения, крупнейшая фигура австрийского экспрессионизма.

33

Эрнст Людвиг Кирхнер (1880–1938) – немецкий художник, график и скульптор, представитель экспрессионизма.

34

Густав Климт (1862–1918) – австрийский художник, график и книжный иллюстратор; лидер Венского авангарда рубежа веков.

35

Пауль Клее (1879–1940) – немецкий и швейцарский художник, график, теоретик искусства, одна из крупнейших фигур европейского авангарда.

36

Район в Центральном Лондоне, к востоку от Гайд-парка.

37

Ты нужен сеньоре (исп.).

Муза

Подняться наверх