Читать книгу Комната Джованни. Если Бийл-стрит могла бы заговорить (сборник) - Джеймс Артур Болдуин, Джеймс Болдуин - Страница 1
Комната Джованни
Часть первая
Глава первая
ОглавлениеЯ стою у окна большого дома на юге Франции и смотрю, как приближается ночь, которая приведет к самому страшному утру в моей жизни. В руке стакан, рядом бутылка. Я вижу на темной поверхности стекла свое отражение – длинное, похожее на вытянутую стрелу, светлые волосы слабо мерцают. Лицо обычное – такие лица видишь каждый день. Мои предки завоевали континент, пробиваясь сквозь несущие смерть равнины к океану, обращенному не к Европе, а к миру более древнему.
К утру я, скорее всего, напьюсь, но от этого легче не станет. В любом случае я сяду на парижский поезд. Тот же поезд, те же жаждущие комфорта и даже уважения к себе люди, устроившиеся на жестких деревянных сиденьях вагона третьего класса, и сам я буду тот же. За окном промелькнут знакомые сельские виды, позади останутся оливы, море и великолепие грозового южного неба. Мы едем на север – в туманный, дождливый Париж. Кто-нибудь предложит разделить с ним сэндвич, другой – вино, третий попросит спички. В коридоре будут толпиться люди, выглядывать из окон, просовывать голову в купе. На каждой станции призывники в мешковатой армейской форме и цветных шапочках будут открывать к нам дверь и спрашивать: «Есть место?» Мы отрицательно замотаем головами: «Нет», а когда те пойдут дальше, переглянемся с лукавой улыбкой. Два или три новобранца останутся в коридоре возле нашего купе, они будут курить вонючие армейские сигареты, орать и отпускать всякие непристойности. Напротив сядет девушка, ее очень удивит, что я с ней не заигрываю, но с появлением новобранцев она обо мне забудет. Все будет как обычно, только я буду молчаливее.
Сегодня вечером все вокруг тоже тихо. В стекле за моим отражением я вижу окрестности. Дом расположен в стороне от небольшого летнего курорта, но местечко еще пусто – сезон не открылся. Дом стоит на холме, отсюда видны городские огни и слышен шум моря. Несколько месяцев назад мы с моей подругой Геллой арендовали его из Парижа по одним только фотографиям. Геллы уже неделю здесь нет. Сейчас она плывет в открытом море обратно в Америку.
Я так и вижу ее – элегантную, возбужденную, в залитом светом салоне океанского лайнера, она слишком нервно и быстро пьет, смеется и разглядывает мужчин. Именно такой я впервые увидел ее в баре Сен-Жермен-де-Пре, она пила и разглядывала мужчин, чем мне и понравилась. Тогда я подумал, что неплохо бы закрутить с ней романчик. На этой легкомысленной ноте у нас и завязались отношения, и даже сейчас, несмотря на все случившееся, я не уверен, что хотел большего. И она, похоже, тоже. Пока не поехала в Испанию без меня и там, оказавшись в одиночестве, не задумалась: а что, если жизнь, состоящая из выпивки и разглядывания мужчин, не совсем то, что ей надо. Но поезд, как говорится, ушел. Я уже был с Джованни. А ведь перед Испанией я сделал ей предложение, она засмеялась, и я засмеялся тоже, но ее реакция возбудила меня, и я продолжал настаивать. Тогда она сказала, что ей нужно уехать и как следует подумать.
И в тот последний вечер, когда она была здесь и упаковывала вещи, в тот вечер, когда мы виделись в последний раз, я сказал, что какое-то время любил ее, и сам заставил себя в это поверить. Хотя не знаю, любил ли я ее. Конечно, я помнил ночи, полные чистоты и доверия, каких никогда больше не будет. Именно это придавало особую прелесть нашим ночам, они словно находились вне времени – не связанные ни с прошлым, ни с настоящим, ни с будущим. И к моей жизни как бы не имели особого отношения. Все это разворачивалось под чужим небом, без чужих глаз и неприятных последствий. Но именно эти обстоятельства играли против нас – полная свобода тяготит. Думаю, я предложил ей руку и сердце, чтобы встать наконец на якорь. А она по той же причине решила в Испании, что хочет за меня замуж. Однако люди, к несчастью, не могут сами выбирать, где им бросить якорь. Они не могут выбирать ни любовников, ни друзей, как не могут выбирать родителей. Всех дает и забирает сама Жизнь, и очень трудно в нужное время сказать ей «да».
Говоря Гелле, что любил ее, я думал о том времени, когда любовная интрижка мало что для меня значила. Но потом со мной случилось нечто ужасное, непоправимое. После той ночи и наступившего затем утра я понял: неважно, сколько постелей я сменю вплоть до самой последней, у меня никогда больше не будет прежних легкомысленных, пикантных интрижек, которые, если вдуматься, просто замаскированная мастурбация. Люди – сложные существа, к ним нельзя относиться пренебрежительно. Да и я слишком сложен, поэтому мне нельзя доверять. Иначе я не оказался бы этой ночью в доме один. Гелла не плыла бы в открытом море. И Джованни не ждала бы на рассвете гильотина.
Среди всей лжи, в которой я жил и с которой мирился, я раскаиваюсь в одной – несмотря на то, что она сослужила мне добрую службу. Я солгал Джованни, будто никогда прежде не спал с мужчиной, но он мне так и не поверил. На самом деле такое один раз было. Тогда я решил, что это не повторится. И теперь мне видится фантастическая картина, как я бегу упорно и быстро, даже пересекаю океан, и все для того, чтобы вновь оказаться перед тем же бульдогом на заднем дворе, только за это время двор стал меньше, а бульдог вырос.
Я много лет не вспоминал этого юнца по имени Джоуи, но сегодня ночью он стоит предо мною, как живой. Это произошло несколько лет назад. Я был еще подростком, Джоуи – примерно моего же возраста. Хороший мальчик – подвижный, смуглый и смешливый. Какое-то время он был моим лучшим другом. Позже сама мысль о том, что такой человек мог им быть, стала свидетельством моей некой глубинной порочности. И я постарался его забыть. Но сегодня он снова отчетливо предстал у меня перед глазами.
Стояло лето; школьных занятий не было. Родители Джоуи куда-то уехали на уик-энд, и я проводил время в его доме близ Кони-Айленда в Бруклине. В те дни мы тоже жили в Бруклине, только в районе получше. Помнится, мы подолгу нежились на пляже, плавали, разглядывали проходивших мимо полуголых девчонок, свистели им вслед и смеялись. Не сомневаюсь: если бы кто-то из них отозвался, мы провалились бы под землю от ужаса и стыда. Но девушки, несомненно, это понимали – хотя бы по нашей манере заигрывать – и не обращали на нас никакого внимания. Когда солнце стало клониться к закату, мы, натянув штаны поверх мокрых плавок, пошли по дощатому настилу к дому.
Думаю, все началось в ду́ше. Когда мы валяли дурака в этом маленьком, наполненном паром помещении, хлеща друг друга мокрыми полотенцами, я испытал новое для меня чувство, каким-то непонятным, таинственным образом связанное с Джоуи. Помню, я неохотно одевался, объясняя свою медлительность жарой. Кое-как напялив на себя одежду, мы залезли в холодильник и стали что-то есть, запивая еду изрядным количеством пива. Потом, надо думать, отправились в кино. Иначе чем объяснить то, что мы оказались на улице? Помню, мы шли по темному, душному Бруклину, и тротуары и стены источали жар такой силы, что он мог сбить человека с ног. На ступеньках домов, казалось, расселось все взрослое население – вульгарно одетые и неопрятные родители с многочисленными детьми, которые играли рядом на тротуаре, плескались в сточной канаве или лазили по пожарным лестницам. Мы проходили мимо; я обнимал друга за плечи, гордый тем, что был на полголовы выше. Джоуи отпускал грязные шуточки, и мы весело смеялись. Странно, что только сегодня ночью, впервые за долгое время я вспомнил, как хорошо было тогда и как сильно мне нравился Джоуи.
Когда мы возвращались домой, на улицах было тихо, мы тоже притихли. И в квартире вели себя спокойно – сон буквально валил нас с ног, мы быстро разделись и легли в комнате Джоуи. Помню, я мгновенно заснул, но вскоре меня разбудил свет. Джоуи яростно тряс подушку.
– Что с тобой?
– Кажется, меня укусил клоп.
– Ну ты и неженка. У вас что, клопы водятся?
– По-моему, один меня укусил.
– А тебя раньше кусали клопы?
– Нет.
– Ладно. Давай спать, тебе приснилось.
Джоуи смотрел на меня с открытым ртом, глаза его расширились. Он словно только что понял, что подле него лежит настоящий знаток по части клопов. Я рассмеялся и ухватил его за голову, как тысячу раз делал до этого в игре или когда он изводил меня. Но в этот раз, когда я к нему прикоснулся, что-то будто щелкнуло в нас обоих, отчего обычное прикосновение стало чем-то неизведанным и новым. Джоуи не оттолкнул меня, как обычно, а покорно положил голову мне на грудь. И тут я почувствовал, как мое сердце заколотилось со страшной силой, Джоуи весь задрожал, а свет в комнате стал необычно ярким и резал глаза. Я хотел отодвинуться и пошутить, но Джоуи лепетал что-то бессвязное, и я наклонился, чтобы расслышать слова. В этот момент он поднял голову, и мы как бы невзначай поцеловались. Первый раз в жизни я ощутил тело другого человека, его особенный запах. Наши руки сплелись в объятие. Казалось, в моих руках трепещет редкая, измученная, почти умирающая птица, которую мне чудом удалось поймать. Я был страшно испуган – думаю, он тоже, и мы оба закрыли глаза. То, что я так ясно, с пронзительной болью вспоминаю сегодня ту ночь, говорит о том, что я ни на мгновение ее не забывал. Я и сейчас ощущаю слабый отблеск охватившего меня тогда мучительного желания, неутолимую жажду, дрожь во всем теле и нежность – такую острую, что, казалось, вот-вот разорвется сердце. Но эта невероятная, невыносимая боль рождала радость, и этой ночью мы подарили ее друг другу. Мне казалось, и жизни не хватит, чтоб до конца насладиться любовью Джоуи.
Но жизнь коротка, и она закончилась с наступлением утра. Когда я проснулся, Джоуи еще спал, он свернулся клубочком, как ребенок, и лежал на боку лицом ко мне. Он и выглядел, как ребенок, – рот приоткрыт, щеки разрумянились, несколько черных кудряшек разметалось по подушке, другие прикрывали влажный круглый лоб, длинные ресницы поблескивали на солнце. Мы оба лежали голыми – простыня запуталась в наших ногах. Никогда не видел я ничего прекраснее смуглого, слегка тронутого испариной тела Джоуи. Я хотел было дотронуться до него, разбудить, но что-то остановило меня. Мне вдруг стало страшно. Он лежал такой невинный, такой доверчивый и открытый, такой маленький в сравнении со мной, что собственное тело показалось мне большим и грубым, а нарастающее желание – чудовищным. Но не только это испугало меня. Я вдруг осознал, что Джоуи – тоже мальчик, увидел его сильные бедра, плечи и слегка сжатые кулаки. Меня испугала таящаяся в этом теле мощь, притягательность и тайна. Оно словно влекло в темную пещеру, где меня будут долго мучить, пока я не сойду с ума и не утрачу полностью мужественность. И все-таки мне хотелось познать тайну этого тела, испытать его силу и то наслаждение, какое оно обещало. Я покрылся холодным потом. Мне стало стыдно. Даже беспорядочно смятое белье свидетельствовало о пороке. Что подумает мать Джоуи, когда увидит простыни? Потом я вспомнил своего отца, у которого не было никого, кроме меня, мать умерла, когда я был совсем маленький. Теперь черная дыра разверзлась уже в моем мозгу, в ней закружились разные слухи, домыслы, какие-то полузабытые рассказы, где-то подслушанные, не до конца понятые, полные бранных, грязных слов. Неужели это мое будущее? Какой кошмар! Мне хотелось плакать от стыда и ужаса, от непонимания, как такое могло случиться со мной, как такое желание могло зародиться во мне? И тогда я принял решение. Я вылез из кровати, принял душ, оделся, и, когда Джоуи проснулся, завтрак уже был готов.
Я ничего не сказал ему о своем решении – боялся, что это пошатнет мою волю. Завтракать я не стал, только выпил кофе и под каким-то предлогом ушел домой. Джоуи я этими уловками не обманул: все было шито белыми нитками, но он не знал, как удержать меня, хотя ему и надо было всего-то протестовать и настаивать. Больше я не заходил к нему, а ведь прежде мы виделись каждый день. Он тоже не появлялся. Приди он ко мне, я был бы счастлив, но после моего внезапного ухода, похожего на прощание, между нами образовался разлом, который никто из нас не мог преодолеть. Когда в конце лета я случайно встретил его на улице, то соврал о некой девушке, с какой якобы встречаюсь, а с началом занятий связался с дурной компанией из парней старше меня и отвратительно вел себя по отношению к Джоуи. И чем грустнее он был, тем грубее становился я. Потом его семья куда-то переехала, он ушел из школы, и я никогда его больше не видел.
Возможно, тем летом я впервые осознал, насколько одинок, тогда же и началось мое бегство от одиночества, которое в результате и привело меня к этому темному окну.
И все же, когда начинаешь отыскивать тот решающий, определяющий всю твою жизнь момент, который все изменил, то непременно, испытывая огромные мучения, запутываешься в лабиринте из ложных сигналов и захлопывающихся перед твоим носом дверей. Мое бегство наверняка началось тем летом, однако остается неясным, в чем скрывается зародыш той дилеммы, которая привела меня тем летом к бегству. Разгадка где-то рядом – в отражении на стекле, я всматриваюсь в него, а за окном сгущается тьма. Она заперта в одной комнате со мной, так всегда было, и так всегда будет, и так же непостижима для меня, как и неясные холмы за окном.
Как я уже говорил, мы жили в Бруклине, а до этого – в Сан-Франциско, где я родился и где похоронена моя мать. Потом на какое-то время осели в Сиэтле, затем переехали в Нью-Йорк. Для меня Нью-Йорк – это Манхэттен. Из Бруклина мы позднее перебрались обратно в Нью-Йорк, а ко времени моего приезда во Францию отец с новой женой обосновался в Коннектикуте. Тогда я уже давно жил самостоятельно, снимая жилье в восточной части города.
Детские и отроческие годы я провел с отцом и его незамужней сестрой. Мать упокоилась на кладбище, когда мне было пять лет. Я почти не помню ее лица, но она часто являлась мне в кошмарных сновидениях – провалившиеся, изъеденные червями глаза, волосы – железная проволока, ломкая, как сухие ветки; она силилась прижать меня к своему телу, настолько сгнившему, что оно на глазах рассыпалось. Я отбивался и кричал, пока тлен не расступался, открывая ужасную брешь, готовую проглотить меня целиком. На мой крик в комнату вбегал испуганный отец или тетка, они спрашивали, что напугало меня, но я никогда не рассказывал этот сон, боясь оскорбить признанием мать. Я говорил, что мне приснилось кладбище. Они решили, что на мою психику сильно подействовала смерть матери, и, наверное, подумали, что я тоскую по ней. Может, так и было, но в таком случае тоска до сих пор не покидает меня.
Отец и тетка плохо ладили между собой, и я безотчетно чувствовал, что их взаимная неприязнь как-то связана с моей покойной матерью. Помнится, когда я был маленький, фотография матери стояла на каминной полке в просторной гостиной нашего дома в Сан-Франциско и словно царила надо всей комнатой. Казалось, фотография показывала, что витающий дух матери – настоящий хозяин в доме. В этой комнате, где мне всегда было не по себе, в дальнем углу таились тени, а отец любил сидеть в кресле, залитый льющимся из торшера золотистым светом. Он читал газету, скрывавшую его от меня, а я, отчаянно пытавшийся привлечь его внимание, иногда так докучал ему, что все заканчивалось тем, что меня выволакивали из комнаты в слезах. А еще я помню, как он сидел, наклонившись вперед, подперев голову руками, и задумчиво смотрел в большое окно, затянутое ночной мглой. Мысль, о чем он думает, не давала мне покоя. Насколько я помню, он всегда носил серые безрукавки, слегка ослабленные галстуки; непослушные волосы соломенного цвета падали на квадратное румяное лицо. Отец был одним из тех смешливых людей, которых трудно вывести из себя, и потому редкие вспышки его гнева были особенно страшны; казалось, они вырываются из какой-то потаенной расщелины, подобно пламени, и могут спалить все вокруг до основания.
Сестра Эллен, чуть старше и смуглее отца, чья фигура понемногу теряла былую стройность, злоупотребляла нарядами и косметикой и любила драгоценные побрякушки, которые звенели и поблескивали на свету, когда она сидела на диване с книжкой в руках. Читала она много – не пропускала ни одной новинки – и часто ходила в кино. В остальное время она вязала. Так и вижу ее если не с книгой, то с огромной сумкой, из которой угрожающе торчат вязальные спицы, а иногда и с тем, и с другим. Не знаю, что именно она вязала, хотя, возможно, и связала что-то для отца или для меня. Я этого не помню, как не помню, какие она читала книги. Не исключено, что все эти годы она читала одну и ту же книгу или вязала один и тот же шарф, или свитер, или еще бог знает что. Иногда они с отцом играли в карты, что, правда, случалось редко, иногда беседовали, дружески подшучивая друг над другом, а вот это уже было опасно. Такое подтрунивание обычно перерастало в ссору. Бывали у нас и вечеринки, и мне иногда разрешали посмотреть, как гости пьют коктейли. В роли хозяина отец был исключительно хорош – по-юношески веселый, он обходил гостей с бокалом в руке, подливал вина, заливисто смеялся, по-братски общаясь с мужчинами и флиртуя с женщинами. Нет, скорее не флиртуя, а красуясь перед ними, как петух. Эллен всегда следила за ним, словно боялась, что он совершит нечто ужасное, следила и за женщинами. Сама тоже кокетничала с мужчинами, но делала это как-то неженственно и нервно. Одета она была в стиле, который называют «вырви глаз» – платье кричащего цвета, как правило, слишком облегающее или просто не по возрасту, кроваво-красные губы. Бокал, который она держала в руках, казалось, мог в любой момент упасть и разлететься на тысячу мельчайших осколков. Ее голос непрерывно резал слух – словно бритвой водили по стеклу. В такие минуты я ее очень боялся.
Но что бы ни творилось в этой комнате, мама на все взирала сверху. Из рамки за происходящим следила бледная белокурая женщина, хрупкая, темноглазая, с тонкими бровями и нервным, красивым ртом. Но что-то еле уловимое в разрезе глаз и открытом взгляде, в слегка насмешливой, понимающей улыбке заставляло предположить, что за внешней хрупкостью таится сила – столь же твердая и неукротимая, как отцовский гнев, и такая же опасная. Отец редко говорил о маме, а когда это случалось, лицо его таинственным образом преображалось, становясь непроницаемым. Он говорил о ней только как о моей матери, но, думаю, одновременно говорил и о своей тоже. Эллен часто рассказывала о маме, о том, какой замечательной женщиной она была, и тем самым заставляла меня испытывать неловкость: я чувствовал, что недостоин такой матери.
Спустя годы, став взрослым, я пытался разузнать у отца больше о маме. К этому времени Эллен уже умерла, и отец собирался жениться во второй раз. Теперь он говорил о матери в тех же выражениях, что и Эллен раньше. Возможно, на самом деле он говорил об Эллен.
Однажды, когда мне было лет тринадцать, отец и тетка крепко повздорили. Ссорились они часто, а эта перебранка мне запомнилась, возможно, потому, что возникла она из-за меня.
Я спал наверху в своей комнате. Было довольно поздно. Неожиданно меня разбудили шаги отца под моим окном. Звук шагов был необычный, походка неровная. Помнится, тогда я испытал недовольство и глубокую грусть. Мне приходилось много раз видеть отца пьяным, но никогда прежде я не переживал ничего подобного: в состоянии подпития отец мог быть обворожительным. Однако в этот раз я интуитивно почувствовал, что случилось нечто предосудительное, к чему можно относиться с презрением.
Я слышал, как он вошел. Затем раздался голос Эллен.
– Ты что, еще не легла? – спросил отец. Пытаясь избежать сцены, он старался быть любезным, но его выдавал голос – напряженный, без нотки теплоты.
– Должен хоть кто-то напомнить, что у тебя есть сын, – холодно произнесла Эллен.
– А что плохого я сделал сыну? – Чувствовалось, что отец хочет еще что-то добавить, может, даже грубое, но он сдержался и только сказал с пьяным, безнадежным смирением: – О чем ты, Эллен?
– Неужели ты и правда думаешь, – начала она, и я подумал, что тетка наверняка стоит, прямая и невозмутимая, посреди комнаты со сложенными на груди руками, – что можешь служить примером? – Отец промолчал, и тетка продолжила: – А ведь он взрослеет, знаешь ли. – И презрительно добавила: – Чего не скажешь о тебе.
– Иди спать, Эллен, – устало проговорил отец.
Раз уж они говорят обо мне, подумал я, стоит спуститься и сказать Эллен, что мы с отцом сами разберемся в наших делах без посторонней помощи. Возможно, – как это ни странно – я чувствовал, что своими словами она наносит обиду и мне. Ведь я никогда и слова плохого не сказал об отце.
Я слышал, как отец тяжелыми, нетвердыми шагами направился к лестнице.
– Не думай, будто мне неизвестно, где ты был, – сказала Эллен.
– Просто выпил с друзьями, – спокойно произнес отец, – а сейчас хотел бы немного поспать. У тебя есть возражения?
– Ты был с этой девкой Беатрисой, – не унималась тетка. – Ты всегда у нее торчишь, туда и денежки уплывают вместе с твоим достоинством и самоуважением.
Эллен все-таки вывела отца из себя. Он так разозлился, что даже стал запинаться.
– Если ты думаешь… думаешь, что я-я буду стоять… стоять здесь и обсуждать с тобой мою личную жизнь… жизнь, если думаешь, что я буду обсуждать… обсуждать ее с тобой, значит, ты… ты выжила из ума.
– Да плевала я на тебя, – возразила Эллен. – Живи, как хочешь. Я волнуюсь вовсе не из-за этого. Просто ты единственный, к кому прислушивается Дэвид. Я для него не авторитет. Матери у него нет. Он слушает меня, только чтоб тебе угодить. И ты думаешь, что подаешь хороший пример Дэвиду, являясь домой в таком состоянии. И не обманывай себя, – прибавила она голосом, кипящим от ярости, – не думай, будто он не знает, откуда ты приходишь, и не догадывается о твоих связях с женщинами!
Тут она ошибалась. Я ни о чем не догадывался, а может, просто об этом не думал. Но с того вечера все мои мысли были заняты этими женщинами. Я вглядывался в каждое женское лицо, задаваясь вопросом: а может, у отца и с ней что-то «было», как выражалась Эллен.
– Думаю, у Дэвида нет таких грязных мыслей, как у тебя, – сказал отец.
Тишина, которая воцарилась, когда отец поднимался по лестнице, напугала меня. Такого страха я раньше не испытывал. О чем каждый из них думает, хотелось мне знать. Как они выглядят? И какими я увижу их за завтраком?
– И послушай меня, – произнес отец на полпути голосом, вызвавшим у меня новый прилив страха. – Я хочу только одного – чтобы Дэвид вырос мужчиной. И когда я говорю это, Эллен, я не имею в виду проповедника в воскресной школе.
– Мужчина – это не только самец, – отрезала Эллен. – Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, – немного помолчав, ответил отец.
И я услышал, как он нетвердой походкой прошел мимо моей двери.
С этой ночи я с непостижимым и беспощадным максимализмом молодости стал презирать отца и ненавидеть тетку. Трудно объяснить – почему. Я этого не знаю. Но пророчествам Эллен суждено было сбыться. Она говорила, что придет время, когда никто и ничто не сможет со мной совладать. И такое время действительно пришло.
Все началось после истории с Джоуи. Случившееся настолько потрясло меня, что я ощетинился, стал грубым и замкнулся в себе. Я не мог обсуждать ту ночь ни с кем, гнал мысли даже от себя, и хотя я никогда не думал о том случае, он тем не менее оставался где-то в подсознании – тихий и жуткий, как разложившийся труп. Он видоизменялся, но в любом состоянии отравлял мое сознание. Скоро и я стал приходить домой, еле держась на ногах, и меня встречала все та же Эллен, с которой мы теперь постоянно ссорились.
Отец, казалось, не придавал большого значения изменениям во мне, считая это естественным для переходного возраста. Однако за шутливой бравадой скрывались растерянность и страх. Возможно, отец думал, что с возрастом я стану ближе к нему, но теперь, когда он предпринимал попытки узнать, кто я и чем живу, я все больше от него отдалялся. Мне не хотелось раскрываться перед ним. И перед остальными тоже. Я прошел и через то, через что неизбежно проходят все молодые люди, – я стал осуждать отца. И сама жестокость осуждения, разбивавшая мне сердце, говорила (хотя тогда я не мог этого понять) о том, как сильно я любил его раньше, и о том, что теперь эта любовь умирала вместе с моей невинностью.
Бедный отец был сбит с толку и напуган. Он не мог поверить, что между нами выросла стена, и не только потому, что не представлял, как можно исправить положение, но и потому, что тогда ему пришлось бы признать, что на каком-то этапе он упустил меня, недоглядел, не выполнил какую-то важную задачу. Но так как ни он, ни я не представляли, на каком этапе была допущена роковая ошибка, и теперь по молчаливому согласию выступали единым фронтом против Эллен, нам ничего не оставалось, как демонстрировать подчеркнутую сердечность по отношению друг к другу. Мы не вели себя, как отец и сын, – отец любил называть нас друзьями. Может, он и правда в это верил, но я – никогда. Мне нужен был не еще один дружок – мне нужен был отец. Меня изнуряли и пугали так называемые мужские разговоры. Отцу нельзя раскрываться в таких делах перед сыном. Мне не хотелось узнавать – по крайней мере, от него, – что он такой же слабый и ранимый, как я. От этого знания не крепли ни мои сыновьи, ни дружеские чувства – казалось, я подглядываю за ним в замочную скважину, и это пугало меня. Отец считал, что мы похожи. А я даже думать об этом не хотел, как не хотел такой же, как у него, судьбы, и боялся, что со временем мозг мой станет таким же вялым, инертным, медленно угасающим. Отец стремился сократить между нами разрыв, хотел, чтобы мы были на равных. Мне же, напротив, хотелось сохранить эту спасительную дистанцию между отцом и сыном – только тогда я смог бы его любить.
Однажды вечером, возвращаясь в компании дружков с загородной вечеринки, я, будучи пьяным, разбил вдребезги машину. Вина была целиком моя. Я был так сильно пьян, что ходил-то с трудом, как уж тут было садиться за руль? Приятели этого не знали, так как я из тех людей, которые кажутся трезвыми, даже когда еле на ногах стоят. На прямом и ровном отрезке шоссе что-то вдруг переклинило у меня в мозгу, и машина потеряла управление. Неожиданно из кромешной тьмы на меня вынырнул белый телеграфный столб. Я услышал крики, тяжелый, мощный удар, после которого меня ослепил алый, яркий, как солнце, свет и я погрузился в абсолютную темноту.
Понемногу приходить в себя я стал по дороге в больницу. Смутно помню какие-то двигающиеся фигуры и голоса – все в отдалении, они словно не имели никакого отношения ко мне. Полностью очнувшись, я подумал, что нахожусь на северном полюсе – белый потолок, белые стены и обледенелое, словно нависшее надо мной окно. Должно быть, я попытался подняться, потому что, помнится, в голове у меня страшно зашумело, что-то тяжелое навалилось на грудь, и надо мной появилось огромное лицо. Эта тяжесть, это лицо толкали меня вниз. «Мама!» – закричал я и снова провалился в темноту.
Когда я окончательно пришел в себя, рядом с кроватью стоял отец. Перед глазами все плыло, я еще никого не видел, но каким-то шестым чувством знал о его присутствии и осторожно повернул голову. Увидев, что я открыл глаза, отец тихо приблизился к кровати, показав жестом, чтобы я не двигался. Он выглядел очень старым, и мне захотелось плакать. Некоторое время мы молча смотрели друг на друга.
– Как ты себя чувствуешь? – наконец прошептал он.
Попытавшись ответить, я почувствовал боль, и это испугало меня. Увидев испуг в моих глазах, отец поспешил успокоить меня, слова его звучали тихо, но была в них странная, пронизанная страданием сила:
– Не волнуйся, Дэвид. У тебя все будет хорошо. Все будет хорошо.
Я по-прежнему не мог произнести ни слова – просто смотрел на отца.
– Вам, ребята, еще повезло, – сказал он, выдавливая из себя улыбку. – Тебе досталось больше других.
– Я был пьяный, – произнес наконец я. Мне захотелось все ему рассказать, но говорить было невероятно больно.
– Разве ты не знал, – заговорил отец с видом крайнего недоумения – ведь в таких вещах он понимал толк, – что пьяному нельзя садиться за руль? Конечно, знал, – строго произнес он и поджал губы. – Ведь вы все могли погибнуть. – Голос отца дрогнул.
– Прости, – неожиданно вырвалось у меня. – Прости. – Я не знал, как ему объяснить, за что именно я прошу прощения.
– Да что уж. Только в другой раз будь осторожнее. – Все это время отец мял в руках носовой платок, потом расправил его и вытер мне лоб. – Ты все, что у меня есть, – проговорил он с жалкой улыбкой. – Будь осторожнее.
– Папа, – сказал я и заплакал. Плакать было еще больнее, чем говорить, но я уже не мог остановиться.
И тут лицо отца изменилось. Оно стало одновременно очень старым и невероятно, по-юношески молодым. Меня вдруг как громом поразило: мой отец страдал из-за меня, и сейчас тоже страдает.
– Не плачь, – сказал он. – Не плачь. – И все тер мой лоб этим нелепым носовым платком, словно тот обладал некой целительной силой. – Теперь нет повода плакать. Все будет хорошо. – А у самого слезы стояли в глазах. – У нас с тобой ведь все хорошо? Я не виноват, правда? – Рука с платком опустилась ниже, он уже водил платком по лицу, и мне было трудно дышать.
– Мы напились. Чертовски напились. – Хоть какое-то объяснение.
– Твоя тетя Эллен обвиняет во всем меня. Говорит, что я неправильно тебя воспитал. – Слава богу, отец убрал наконец этот проклятый платок и медленно расправил плечи. – Ты ведь не сердишься на меня? Скажи как есть.
Слезы высыхали на моем лице, дышать стало легче.
– Не сержусь, – ответил я. – Честное слово, не сержусь.
– Я старался, – продолжал отец. – Правда старался. – Я взглянул на него, и он наконец улыбнулся. – Ты пока здесь полежи – когда разрешат, сразу заберем тебя домой. Там, пока будешь приходить в себя, обо всем поговорим – чем тебе заняться, когда встанешь на ноги. Идет?
– Идет, – ответил я, в глубине души понимая, что только сейчас мы говорим откровенно. Не было такого в прошлом, не будет и впредь. Дома он пытался завести со мной разговор о будущем, но я для себя уже все решил. В колледж я не пойду и оставаться жить с ним и Эллен не буду. Обставил я все так хитро, что отец поверил, будто только благодаря его советам и правильному воспитанию я нашел работу и стал жить самостоятельно. Как только я ушел из дома, наши отношения мгновенно наладились. У отца не было повода думать, что я вычеркнул его из своей жизни, потому что я каждый раз говорил то, что он хотел слышать. У нас были замечательные отношения: он верил, что я живу как надо, а я и сам отчаянно хотел в это верить.
Ведь я принадлежу – или принадлежал – к тому типу людей, которые гордятся своей силой воли, способностью принимать и воплощать в жизнь решения. Однако это похвальное качество, как и многие остальные, весьма сомнительное. Люди, убежденные в том, что обладают сильной волей и способны сами управлять судьбой, по сути, сами себя обманывают. Их решения и не решения вовсе (настоящее решение принимаешь с робостью, понимая, что его исполнение зависит от множества обстоятельств), а сложная система отговорок, увиливания, иллюзий, позволяющая видеть себя и мир не реальными, а придуманными. Именно таким было решение, принятое мною в постели Джоуи. Тогда я решил, что в моей жизни не будет ничего, чего бы я боялся или стыдился. И мне это в основном удавалось – я не копался в себе и не уделял особого внимания окружающему миру, живя в постоянном движении и суете. Конечно, и постоянное движение не может уберечь от неожиданных, загадочных падений – вроде воздушных ям у самолетов. А их у меня хватало – пьяных, омерзительных, а одно, самое страшное, я пережил в армии. У нас был один педик, которого судили военным трибуналом. Приговор привел меня в ужас, сходный с тем, что я иногда испытывал, заглядывая в себя. Теперь видел его в глазах этого несчастного.
В конце концов меня охватила апатия, причины которой я не понимал. Просто я устал от суеты, реки разливанной алкоголя, устал от тупых, задиристых, веселых, но абсолютно пустых приятелей и безрассудных, отчаявшихся женщин, устал от бессмысленной, безрадостной работы, которая кормила меня в прямом, грубом смысле – и не больше. Может, как говорят у нас в Америке, я хотел отыскать себя. Интересное выражение, не часто встречающееся, насколько мне известно, в других языках. Понимать его надо не буквально, оно, скорее говорит, что не все в твоей жизни сложилось так, как надо. Думаю, если бы мне намекнули, что в поисках «себя» я найду того «себя», от кого так долго старался убежать, я предпочел бы остаться дома. Однако, мне кажется, в глубине сердца я понимал это и тогда, когда садился на пароход, идущий во Францию.