Читать книгу Комната Джованни. Если Бийл-стрит могла бы заговорить (сборник) - Джеймс Артур Болдуин, Джеймс Болдуин - Страница 3

Комната Джованни
Часть первая
Глава третья

Оглавление

В пять часов утра Гийом запер за нами дверь бара. На пустынных улицах царил полумрак. На ближайшем углу мясник уже открыл свою лавку, и было видно, как он внутри, перепачканный кровью, рубит мясо. Мимо прогромыхал почти пустой большой зеленый парижский автобус, его яркий электрический флажок бешено мигал на повороте. Гарсон выплеснул воду на тротуар рядом со своим заведением и метлой смыл ее в сточную канаву. Перед нами извивалась длинная улица, в конце которой виднелись деревья бульвара, куча сваленных соломенных стульев перед кафе и величественный каменный шпиль Сен-Жермен-де-Пре, который мы с Геллой считали самым красивым в Париже. За площадью улица, виляя по Монпарнасу, вела к реке. Она была названа в честь одного авантюриста, посеявшего в Европе семена культуры[28], плоды которой мы пожинаем до сих пор. Я часто ходил по этой улице, иногда в обществе Геллы – к реке, а чаще один – к девчонкам с Монпарнаса. Последний раз я был там совсем недавно, хотя этим утром мне казалось, что это случилось в другой жизни.

Завтракать мы поехали в район Центрального рынка. Набились вчетвером в одно такси, и неизбежная близость вызвала у Жака и Гийома поток похотливых шуточек, отвратительных не только потому, что в них не было и толики юмора, а еще и потому, что в них открыто выражалось презрение к нам и к самим себе. Похоть извергалась из их ртов фонтаном черной воды. Было ясно, что им мучительно хочется затащить в постель меня и Джованни, и от этого я прямо заходился от злости. Но сидящий у окна Джованни слегка обнимал меня за плечи, словно говоря, что скоро мы избавимся от этих стариков и исходящая от них грязная похоть не сможет загрязнить нас.

– Смотри, – сказал Джованни, когда мы пересекали по мосту реку. – При пробуждении Париж, эта старая шлюха, такая трогательная.

Я выглянул в окно. Лицо Джованни с четко очерченным профилем было серым от утреннего света и усталости. На вспученной желтоватой реке – никакого движения, только у берегов покачивались на привязи баржи. В стороне на острове раскинулся центр Парижа с тяжелым, громадным собором; дальше мелькали смутно различимые от дымки и скорости автомобиля крыши домов с множеством низких и широких разноцветных дымовых труб, красиво проступавших на фоне перламутрового неба. Туман окутывал реку, смягчал линии многочисленных деревьев и камней, скрадывал уродство путаных улочек, переулков и тупиков и, словно проклятье, липнул к спящим под мостом бродягам, одного из них, грязного и одинокого, мы мельком видели из окна – он понуро брел вдоль реки.

– Одни крысы прячутся в норах, а другие вылезают наружу, так и сменяют друг друга, – сказал Джованни и устало улыбнулся. К моему удивлению, он взял мою руку и не отпускал. – Вы когда-нибудь спали под мостом? – спросил он. – Хотя, может, в вашей стране под мостами лежат мягкие матрасы с теплыми одеялами?

Я не знал, что делать с рукой, и в конце концов решил оставить все как есть.

– Под мостом я пока не спал, – ответил я. – Но, возможно, скоро буду. Меня хотят выставить из гостиницы.

Я произнес это с легкой улыбкой – хотелось показать, что и у меня жизнь не сахар, и тем самым как бы уравнять наше положение. Но из-за того, что в этот момент Джованни держал мою руку, эти слова прозвучали как-то беспомощно, слабо и слегка кокетливо. Я не пытался исправить положение – это могло бы только навредить, но руку, которую держал Джованни, освободил, сделав вид, что собираюсь достать сигарету.

Жак дал мне огня.

– Где ты живешь? – спросил он Джованни.

– Да там. Очень далеко, – ответил Джованни. – Это уже и Парижем не назовешь.

– Он живет на дрянной улочке недалеко от площади Нации, – сказал Гийом, – по соседству с дрянными буржуазными рожами и их поросячьим потом- ством.

– Ты, по-видимому, не общался с детьми в нужном возрасте, – сказал Жак. – Этот период – увы! – очень короткий, и тогда они напоминают кого угодно – только не поросят. Ты живешь в гостинице? – спросил он Джованни.

– Нет, – ответил Джованни, и впервые в его голосе я уловил некоторую неловкость. – Я живу в комнате одной девушки.

– Вместе с девушкой?

– Нет, – улыбнулся Джованни. – Где сейчас девушка, я не знаю. Взгляни вы на мою комнату, сразу поняли бы, что там и намека на женщину нет.

– С радостью заглянул бы к тебе, – оживился Жак.

– Устроим на днях для вас вечеринку, – сказал Джованни.

Этот слишком вежливый и слишком прямой ответ пресекал дальнейшее приставание, и я сдержался, чтобы самому не задать вопрос. Гийом бросил беглый взгляд на Джованни, который, насвистывая, смотрел в окно. Последние шесть часов я только и делал, что принимал разные решения, и теперь остановился на одном – оказавшись в кафе наедине с Джованни, я сразу открою карты. Я собирался сказать ему, что он ошибся насчет меня, но мы можем остаться друзьями. Хотя кто знал, может, это я ошибся, неправильно истолковав его поведение, а прояснить это раньше не позволили обстоятельства и чувство стыда. Я попал в западню и понимал, что при всех вариантах момент истины близок и мне его не избежать – разве что выпрыгнуть на ходу из такси, что было бы самым жутким признанием.

Когда мы оказались вблизи замусоренных бульваров и непроезжих боковых улочек, ведущих к Центральному рынку, шофер поинтересовался, какая конечная цель нашей поездки. Вдоль тротуаров перед металлическими контейнерами яркими горками были навалены лук-порей, обычный лук, капуста, апельсины, яблоки, картофель, цветная капуста. В длинных контейнерах хранились большие запасы фруктов, овощей, в некоторых держали рыбу, в других – сыр или только что освежеванные мясные туши. Трудно было вообразить, что все это можно когда-нибудь съесть. Однако через несколько часов это изобилие исчезнет, и со всех концов Франции в Париж опять начнут съезжаться на радость барышникам грузовики, чтобы накормить прожорливую орду галдящих людей. И впереди, и позади, и с обеих сторон нашей машины стоял непрерывный гвалт, то ранящий, то восхищающий наши уши, и шофер с Джованни кричали что-то в ответ. Большинство парижан, похоже, предпочитало одеваться в голубое во все дни недели, кроме воскресенья, когда все носят черную, праздничную одежду. Сейчас эта голубая толпа своими тележками, тачками, фургонами, раздувшимися корзинами, удерживаемыми под немыслимыми углами на спинах, ужасно мешала нашему проезду. Одна женщина с красным лицом, тащившая громадную корзину с фруктами, виртуозно обругала cochonnerie[29] Джованни, шофера и весь мир; шофер с Джованни немедленно завопили ей вслед, но она уже отстала и, скорее всего, тут же забыла обо всем. Мы медленно продвигались вперед – до сих пор никто не сказал шоферу, где остановиться. Тем временем Джованни и шофер, которых территория Центрального рынка, похоже, сблизила, чуть не сделав братьями, обменивались весьма нелестными замечаниями по поводу нечистоплотности, языка, внешнего вида и привычек парижан. (Жак и Гийом делились впечатлениями о каждом проходящем парне, но их оценки звучали не столь добродушно.) Тротуары были скользкими от объедков, сгнивших листьев, цветов, фруктов и овощей, пришедших либо естественным путем в такое состояние, либо раздавленных людьми. Стены и углы облепили, словно пчелиными сотами, писсуары; коптящие самодельные жаровни; тут же рядом располагались кафе, рестораны, прокуренные бистро – некоторые из них настолько маленькие, что в них помещались только оцинкованная стойка и в углу полки с бутылками. И повсюду мужчины – молодые, старые, средних лет, сильные, несмотря на пестроту одежды и потрепанный вид, и женщины – мастерицы по части терпения и ловкости, умения считать и взвешивать и еще орать, чем они с лихвой компенсировали недостаток силы, хотя и здесь ненамного отстали от мужчин. Здесь все было для меня чужим, зато Джованни чувствовал себя на этой территории как рыба в воде.

– Знаю я тут одно местечко, – сказал он шоферу, – très bon marché[30], – и рассказал, как туда подъехать. Оказалось, что шофер сам часто там бывал.

– И где оно? – нетерпеливо спросил Жак. – Я думал, мы едем в… – И он назвал другое место.

– Вы шутите? – презрительно заметил Джованни. – Это заведение очень плохое и очень дорогое. Подходит только для туристов. А мы не туристы, – прибавил он и повернулся ко мне: – Приехав впервые в Париж, я сначала работал на рынке, довольно долго работал. Nom de Dieu, quel boulot![31] Нет уж, больше туда ни ногой. – Он смотрел на улицы за окном с грустью, которая не становилась менее искренней из-за легкой театральности и самоиронии.

Из угла послышался голос Гийома:

– Расскажи, кто вызволил тебя оттуда.

– Конечно, – сказал Джованни. – Вот мой спаситель, мой хозяин. – Немного помолчав, он поинтересовался: – А вы не раскаиваетесь, что взяли меня? Вреда от меня нет? Вы довольны моей работой?

– Mais oui[32], – сказал Гийом.

– Bien sûr[33], – вздохнул Джованни и опять стал, посвистывая, смотреть в окно. Такси остановилось на углу. Место было на удивление чистым.

– Ici[34], – сказал шофер.

– Ici, – подтвердил Джованни.

Я полез за бумажником, но Джованни перехватил мою руку и сердитым движением бровей дал мне понять, что эти грязные старики должны хотя бы расплачиваться. Открыв дверцу, он ступил на тротуар. Гийом даже не пытался достать бумажник, и за такси заплатил Жак.

– Ну и ну! – произнес Гийом, глядя на дверь кафе. – Похоже, тут можно подцепить заразу. Ты что, хочешь нас отравить?

– Никто не заставляет вас есть на улице, – сказал Джованни. – И вообще, у вас больше шансов отравиться в тех шикарных заведениях, куда вы обычно ходите, где снаружи все чисто, mais, mon Dieu, les fesse! – и он ухмыльнулся. – Fais-moi confiance[35]. И с чего бы мне вас травить? Тогда я лишусь работы, а я только сейчас понял, что хочу жить.

Гийом и улыбающийся Джованни обменялись взглядом, который я не смог бы понять при всем желании, а Жак, подталкивая нас перед собой, словно маленьких детей, заметил с ухмылкой: «Давайте не будем стоять здесь и мерзнуть. Не надо спорить – не сможем поесть, выпьем. Спиртное убивает микробов».

Гийом неожиданно просветлел лицом – была у него удивительная черта внезапно преображаться. Словно при нем всегда был наполненный шприц, который в тягостные моменты автоматически впрыскивал ему витамины.

– Il y a les jeunes dedans[36], – сказал он, и мы вошли внутрь.

В кафе за оцинкованной стойкой действительно сидели молодые парни и потягивали красное и белое вино. Впрочем, там были и немолодые люди. Рябой юноша и потасканная девица играли у окна в пинбол. В глубине зала нескольких посетителей за столиками обслуживал на редкость опрятный официант. В полумраке, на фоне грязных стен и посыпанного опилками пола его куртка сверкала белизной. За столиками просматривалась кухня, где тяжело, словно перегруженный грузовик, переваливался тучный и мрачный повар в высоком белом колпаке и с потухшей сигарой в зубах.

За стойкой восседала одна из тех неподражаемых и решительных дам, которые встречаются только в Париже – зато в большом количестве. В любом другом месте они были бы неуместны, как русалки на вершине горы. Но в Париже их можно видеть почти за каждой стойкой, они расположились там, как наседки на гнездах, и внимательно следят за кассой, словно та снабжает их яйцами. Ничто не укроется от их глаз, ничто не может удивить – разве только во сне. Но снов они уже давно не видят. Эти дамы не бывают ни злыми, ни добрыми, но у них есть своя особенность: они знают все о каждом, кто оказывается на их территории. Некоторые из них седые, другие – нет, одни толстые, другие худые, одни уже бабушки, другие засиделись в девках, однако у всех безучастный, но цепкий, все отмечающий взгляд. Трудно поверить, что когда-то они просили материнскую грудь или любовались солнышком; кажется, в этот мир они пришли только ради денег – взгляд у них беспомощно шарит по сторонам и успокаивается, только остановившись на кассе.

Наша дама была темноволосой с проседью и, судя по лицу, уроженка Англии. Она знала Джованни, как и почти все остальные у стойки, он ей нравился, и она по-своему бурно приветствовала его. Прижав Джованни к огромной груди, она заговорила низким голосом.

– Ah, mon pote! – воскликнула она. – Tu es revenue! Наконец объявился! Salaud! Теперь, когда ты разбогател и обзавелся богатыми друзьями, ты совсем забыл о нас! Canaille![37]

И она лучезарно улыбнулась нам, «богатым» друзьям, ее улыбка была дружелюбна и как бы рассеянна, однако сомнений не было: мысленно она воссоздала наши жизни с момента рождения до сегодняшнего дня. Ей стало точно известно, кто богат и насколько богат, и меня она к богатым не отнесла. Возможно, поэтому в брошенном ею на меня взгляде сквозило недоумение, которое вскоре сменилось уверенностью, что со временем она во всем разберется.

– Сама знаешь, как это бывает, – сказал Джованни, высвобождаясь из ее объятий и отбрасывая назад волосы. – Начинаешь работать, становишься серьезным, и на развлечения времени не остается.

– Tiens, – насмешливо произнесла дама. – Sans blague?[38]

– Поверь мне, – сказал Джованни, – хоть я и молодой, но очень устаю, – тут она расхохоталась, – рано ложусь спать, – новый взрыв хохота, – и учти – один, – прибавил Джованни, словно это все объясняло. Сочувственно причмокнув, дама снова засмеялась.

– А сейчас ты пришел позавтракать или выпить стаканчик перед сном? – спросила она. – Не очень-то серьезный у тебя вид. Думаю, тебе стоит выпить.

– Разумеется, – сказал кто-то из молодых людей, – после такой тяжелой работы ему надо выпить бутылку белого вина и съесть несколько дюжин устриц.

Тут уж расхохотались все. Посетители тайком рассматривали нас, и я чувствовал себя актером из бродячего цирка. Джованни, похоже, все гордились.

Джованни отозвался на голос.

– Отличная мысль, дружище. Я как раз об этом подумал. – И сказал, повернувшись к нам: – Но вы еще не познакомились с моими друзьями. – Он посмотрел сначала на меня, потом перевел взгляд на женщину. – Вот это месье Гийом, мой патрон, – сказал он с еле заметной угодливой интонацией, – он скажет вам, насколько я серьезный.

– Но я не знаю, насколько серьезный он сам, – кокетливо отозвалась женщина и рассмеялась.

Гийом, с трудом оторвав взгляд от молодых людей у бара, с улыбкой протянул руку:

– Вы правы, мадам. Джованни гораздо серьезнее меня. Я опасаюсь, что настанет день, когда он будет заправлять баром.

Да, как же, будет он, после дождика в четверг, подумала женщина, но внешне изобразила восхищение и с воодушевлением пожала ему руку.

– А это месье Жак, – сказал Джованни, – один из наших лучших клиентов.

– Enchanté, Madame[39]. – Жак одарил женщину обворожительной улыбкой, на которую та ответила слабым подобием.

– А это monsieur l’américain[40], – сказал Джованни, – иначе говоря, месье Дэвид. Мадам Клотильда.

Он немного отступил назад. В глазах его вспыхнул огонек, а лицо осветила радостная и горделивая улыбка.

– Je suis ravie, monsieur[41], – ответила мадам Клотильда, смерила меня взглядом и с улыбкой пожала руку.

Я тоже улыбался, сам не зная почему, сердце мое так и прыгало в груди. Джованни небрежно обнял меня за плечи.

– А чем у вас кормят? – спросил он. – Мы проголодались.

– Но сначала нужно выпить, – воскликнул Жак.

– Можно выпить и за столиком, разве нет? – сказал Джованни.

– Нет, – не согласился Гийом. Сейчас для него оставить место за стойкой было равносильно изгнанию из рая. – Давайте выпьем здесь – с мадам.

У молодых людей – своего рода труппы, в которой каждый знал свою роль, предложение Гийома вызвало интерес; в баре словно ветерком повеяло, и свет загорелся ярче. Мадам Клотильда, по обыкновению, сначала кокетливо отказывалась, но быстро согласилась, поняв, что пить мы будем что-то приличное и дорогое – действительно заказали шампанское. Она пригубила вино, произнесла несколько уклончивых фраз и исчезла еще до того, как Гийом завел знакомство с одним из молодых людей. Те, не теряя времени, незаметно прихорашивались, и каждый мысленно подсчитывал, сколько денег нужно ему и его copain[42], чтобы продержаться еще несколько дней, придирчиво оценивали внешний вид Гийома и прикидывали, сколько монет из него можно выкачать и как долго можно его терпеть. Один вопрос оставался открытым, как лучше вести себя с ним – vache[43] или chic[44], но в конце концов решили, что предпочтительнее vache. Оставался еще Жак, который мог быть бонусом или утешительным призом. Что до меня, здесь все было ясно – ни номеров, ни мягкой постели, ни вкусной еды не предвиделось, как и нежной дружбы – ведь на меня положил глаз Джованни. Свою симпатию ко мне и Джованни они могли выразить только одним способом – избавить нас от этих двух стариков. Такая задача делала их роли веселее, игру убедительнее, а эгоистические интересы скрашивались альтруистическим рвением.

Я заказал кофе и большую порцию коньяку. Джованни сидел дальше от меня и пил бренди между пожилым мужчиной, собравшим в себя, казалось, всю грязь этого мира, и рыжим юношей, который в будущем обещал стать на него похожим, хотя в его пустых глазах трудно было угадать хоть какое-нибудь будущее. Он был красив грубой красотой – жеребца или десантника и тайком поглядывал на Гийома, зная, что и Гийом, и Жак, в свою очередь, разглядывают его. Гийом успевал в то же время непринужденно болтать с мадам Клотильдой. Оба пришли к выводу, что для бизнеса сейчас время плохое, при нуворишах снизились критерии и вообще Франции нужен де Голль. К счастью, они и прежде неоднократно вели на разных площадках подобные дискуссии, и потому разговор сейчас шел по накатанному пути, не требуя от них никаких умственных усилий. Жак мог предложить одному из парней выпить, но ему вдруг захотелось сыграть роль моего доброго дядюшки.

– Как ты себя чувствуешь? – спросил он. – Сегодня для тебя важный день.

– Прекрасно себя чувствую, – ответил я. – А ты?

– Чувствую, как свидетель свершившегося чуда, – сказал он.

– Вот как? – отозвался я. – Расскажи подробнее.

– Я не шучу, – заметил Жак. – Я говорю о тебе. Чудо – то, что случилось с тобой. Видел бы ты себя вчера вечером! Да ты и сейчас не такой, как обычно.

Я молча глядел на него.

– Тебе сколько лет? Двадцать шесть? Двадцать семь? Я почти вдвое старше, и вот что тебе скажу. Хорошо, что это происходит с тобой сейчас, а не в сорок лет или около того, когда надежд уже меньше. Тогда подобная ситуация тебя бы просто сломала.

– А что со мной происходит? – спросил я. Мне хотелось, чтобы вопрос прозвучал иронически, но ничего не получилось.

Жак не ответил, только вздохнул и бросил беглый взгляд на рыжего парня. Потом снова обратился ко мне:

– Ты Гелле напишешь?

– Я регулярно ей пишу, – ответил я. – И на днях опять отправлю письмо.

– Ты не ответил на мой вопрос.

– Вот как. А мне казалось, ты спросил, пишу ли я Гелле.

– Хорошо. Тогда поставим вопрос иначе. Напишешь ты Гелле о сегодняшней ночи? И об утре тоже?

– Не понимаю, о чем тут писать. И вообще, какое тебе до этого дело?

Жак бросил на меня взгляд, полный отчаяния, какого я в нем до этого момента не подозревал. Мне стало не по себе.

– Мне – никакого. А вот тебе до этого дело есть. И Гелле – тоже. И этому бедному мальчику, который вон там стоит и даже не подозревает, что глядеть на тебя с такой любовью – все равно что совать голову в пасть льва. Ты и с ним будешь обходиться так же, как со мной?

– С тобой? А ты тут при чем? Как я с тобой обходился?

– Со мной ты вел себя непорядочно, – ответил Жак. – Можно сказать, бесчестно.

На этот раз голос мой прозвучал с иронией:

– Значит, ты хочешь сказать, что я вел бы себя порядочно, вел бы себя честно, если б…

– Нет, но не стоило так меня презирать.

– Прости. Но раз ты сам заговорил об этом, твоя жизнь действительно достойна презрения.

– То же можно сказать и о твоей, – сказал Жак. – Есть столько вариантов быть презренным, что, если подумать, рехнуться можно. Но хуже всего, когда ты с презрением взираешь на боль другого человека. А ведь стоящий перед тобой человек был когда-то моложе тебя, и только потом, незаметно для самого себя, превратился в жалкую развалину.

Воцарилось молчание, нарушенное прозвучавшим издалека смехом Джованни.

– Скажи мне, – сказал я наконец, – неужели для тебя уже нет другой жизни? Неужели так и будешь ползать на коленях перед мальчишками ради пяти грязных минут в темноте?

– А ты вспомни тех мужчин, что стояли на коленях перед тобой, в то время как ты думал о чем-то другом, притворяясь, будто не понимаешь, что происходит в темноте промеж твоих ног, – с горечью произнес Жак.

Я смотрел на янтарный коньяк и на мокрые разводы на металлической стойке, где отражалось мое лицо. Из глубины металла оно безнадежно взирало на меня.

– Ты называешь мою жизнь, – продолжал Жак, – постыдной из-за случайных встреч? Да, мои партнеры жалкие и презренные. Но задайся вопросом – почему они такие?

– И почему же? – спросил я.

– Потому что не умеют любить и радоваться. Словно втыкаешь вилку в неисправную розетку – никакого контакта. Вроде все правильно, но нет ни контакта, ни света.

– Почему? – спросил я.

– Задай этот вопрос себе, и, возможно, тогда в будущем не будешь с болью вспоминать это утро, – ответил Жак.

Я бросил взгляд на Джованни; он положил одну руку на плечо потасканной девицы – в прошлом, видимо, очень красивой. Такой ей никогда уже больше не быть.

Жак проследил за моим взглядом.

– Джованни уже полюбил тебя, – сказал он, – но ты от этого ни счастлив, ни горд. Напротив, полон страха и стыда. Почему?

– Я не могу понять, – ответил я после небольшой паузы. – Что означает его дружба? Что он понимает под ней?

Жак рассмеялся.

– Ты еще не знаешь, что он понимает под дружбой, а уже боишься. Боишься, что эта дружба изменит тебя. Ты хоть дружил раньше?

Я молчал.

– Или скажем иначе – любил?

Я молчал так долго, что Жак стал подшучивать надо мной: «Выходи, выходи, где бы ты ни был»![45]

Напряжение спало, и я улыбнулся.

– Люби его, – произнес горячо Жак. – Люби его и не мешай ему любить тебя. Думаешь, в этом мире есть что-нибудь важнее любви? А сколько она будет длиться? Особенно если вы оба мужчины и можете идти, куда хотите? Всего пять минут, уверяю тебя, всего пять минут и – увы! – в темноте. И если ты считаешь их грязными, они такими и будут – будут грязными, потому что ты ничего не отдаешь, презирая себя и своего партнера. Но в твоих силах сделать эти минуты чистыми, вы оба можете подарить друг другу то, что сделает вас лучше – навсегда, если только между вами не будет стыда, если вы не будете осторожничать. – Жак замолчал, посмотрел на меня, а потом перевел взгляд на свой коньяк. – Ты давно уже прячешься от жизни, – сказал он уже другим тоном, – и кончишь тем, что грязное тело заманит тебя в ловушку, откуда ты уже никогда, никогда не выберешься – как и я. – Он допил коньяк и слегка постучал бокалом о стойку, чтобы привлечь внимание мадам Клотильды.

Мадам тут же подошла, лучезарно улыбаясь, и в этот момент Гийом наконец решился и улыбнулся рыжему парню. Мадам Клотильда налила коньяк Жаку и вопросительно взглянула на меня, поднеся бутылку к моему наполовину наполненному бокалу. Я замялся.

– Et pourquoi pas?[46] – спросила она с улыбкой.

Я допил коньяк, и мадам снова наполнила бокал. Затем мельком бросила взгляд на Гийома, кричавшего:

– Et le rouquin là![47] Что будешь пить?

Мадам Клотильда повернулась с видом актрисы, готовящейся произнести заключительные слова из трудной и измотавшей ее роли.

– On t’offre, Pierre[48], – произнесла она с величественным видом. – Что будешь пить? – И слегка приподняла бутылку с самым дорогим коньяком в баре.

– Je prendrai un petit cognac[49], – не сразу пробормотал Пьер и неожиданно густо покраснел, отчего стал похож в бледном свете восходящего солнца на только что падшего ангела.

Мадам Клотильда налила Пьеру коньяк и по мере того, как воцарившееся в баре напряжение понемногу, как затухающие огни рампы, убывало, она поставила бутылку на полку и вернулась к кассе – за кулисы, где принялась допивать шампанское, восстанавливая утраченные силы. Она вздыхала, маленькими глоточками потягивала вино, с довольным видом встречая занимающийся день. Пробормотав «je m’excuse un instant, Madame»[50], Гийом проскользнул за нашими спинами к рыжеволосому юнцу.

Я улыбнулся.

– Отец ничего подобного мне не говорил.

– Кто-то, твой отец или мой, – сказал Жак, – наверняка говорил, что немногие умирают от любви. Зато многие погибают, гибнут ежечасно – в самых невероятных местах! – от ее отсутствия. – И прибавил: – Вот идет твой малыш. Sois sage. Sois chic[51].

Жак слегка отодвинулся и заговорил с молодым человеком по соседству.

Джованни действительно подошел ко мне; в солнечном свете лицо его раскраснелось, волосы растрепались, а глаза горели, как утренние звезды.

– Нехорошо с моей стороны, что я надолго тебя оставил, – сказал он. – Надеюсь, ты не очень скучал.

– Ты-то наверняка не скучал, – заметил я. – И стал похож на пятилетнего мальчишку, проснувшегося рождественским утром.

Мои слова понравились ему, даже польстили, и Джованни презабавно поджал губы.

– Вот уж на кого не могу быть похож, – отозвался он. – Рождество приносило мне одни разочарования.

– Я говорю о раннем пробуждении, когда еще не знаешь, что тебя ждет под елкой. – По выражению в его глазах я понял, что Джованни уловил в сказанном double entendre[52], и мы оба рассмеялись.

– Хочешь есть? – спросил он.

– Не будь я таким уставшим и пьяным, наверное, хотел бы. А так не знаю. Ты хочешь?

– Думаю, нам стоит поесть, – ответил он неуверенно, и мы снова рассмеялись.

– Так что закажем? – спросил я.

– Рискну предложить белое вино и устрицы, – ответил Джованни. – После такой ночи ничего лучше не придумаешь.

– Тогда пойдем, пока есть силы добраться до столика. – Я бросил взгляд на Гийома и рыжеволосого мальчика. У них явно нашлась тема для разговора, хотя я не представлял, о чем они могут говорить. Жак тоже увлеченно беседовал с высоким, очень юным рябым мальчиком в черной водолазке, которая делала его еще бледнее и стройнее, чем он был на самом деле. Это он играл в пинбол, когда мы вошли. Звали его Ив.

– А они будут есть? – спросил я у Джованни.

– Возможно, позже, – ответил он, – но будут обязательно. Все они очень голодные. – Я понял, что его слова относились скорее к юношам, чем к нашим приятелям. Мы прошли к пустующим столикам. Официанта поблизости не было.

– Мадам Клотильда! – крикнул Джованни. – On mange ici, non?[53]

За его криком последовал крик Мадам, и рядом с нашим столиком тут же вырос официант. Его куртка при ближайшем рассмотрении выглядела не такой белоснежной, как издали. Наш переход к завтраку был официально оглашен, и Гийом с Жаком это слышали. Мальчики, с которыми они болтали, навострили уши.

– Быстро перекусим и уйдем, – сказал Джованни. – Мне ведь сегодня еще работать.

– С Гийомом ты здесь познакомился? – спросил я.

Джованни насупился и опустил глаза.

– Нет. Это долгая история. – Он ухмыльнулся. – Я познакомился с ним не здесь, – тут он, не выдержав, расхохотался, – а в кино. – Я тоже рассмеялся. – C’était un film du far west, avec Gary Cooper[54]. – Этот факт только подлил масла в огонь, и мы хохотали как сумасшедшие, пока официант не принес бутылку белого вина.

– Так вот, – начал Джованни, принимаясь за вино; от смеха у него даже слезы выступили на глазах. – Только прозвучал последний выстрел, и музыка триумфально загремела, празднуя торжество добра, я поднялся с кресла, натолкнулся на мужчину… ну, на Гийома, извинился и пошел себе в фойе. А он поплелся за мной, долго и нудно рассказывая, как оставил шарф на моем сиденье, потому что якобы сидел сзади и повесил пальто с шарфом на спинку моего кресла, а я уселся прямо на шарф. Я объяснил ему, что не являюсь работником кинотеатра, и пусть он сам ищет свой шарф, но по-настоящему на него не рассердился – слишком уж он был смешной. Он назвал всех киноработников ворами, которые, если уж увидят шарф, без всяких сомнений присвоят его, а шарф такой дорогой, к тому же подарок матери и… – словом, его игре позавидовала бы сама Гарбо. Пришлось вернуться с ним в зал, никакого шарфа там и в помине не было, и, когда я это ему сказал, вид у него был такой, словно он сейчас свалится замертво прямо в фойе. К этому времени все уже решили, что мы пришли вместе, и я не знал, что лучше – отделаться от него или от окруживших нас зевак. Но он был хорошо одет, в отличие от меня, и я подумал, что лучше поскорее выбраться на улицу. Мы пошли в кафе, сели на веранде, и после нытья о пропаже шарфа, утраченном подарке матери, и о том, что она скажет, когда об этом узнает, и прочей ерунде, он вдруг пригласил меня поужинать с ним. Я, естественно, отказался – к этому времени он изрядно мне надоел, но, чтобы как-то отделаться от него, я прямо там, на веранде, пообещал поужинать с ним на днях, хотя на самом деле приходить не собирался, – прибавил Джованни, застенчиво улыбнувшись. – Но к назначенному дню я уже долгое время не ел и был страшно голодный… – Он взглянул на меня, и я опять заметил на его лице уже мелькавшее в последние часы смятение: за удивительной красотой и показной бравадой угадывался страх и сильное желание понравиться. От этого сжималось сердце, мучительно хотелось протянуть руку и утешить его.

Принесли устриц, и мы принялись за еду. Джованни сидел на солнце, его черные волосы словно вбирали в себя золотистый блеск вина и матовые оттенки устриц.

– Что сказать, обед прошел ужасно, – продолжал Джованни между устрицами. – Он и дома не мог обойтись без театральных сцен. Но к этому времени я уже знал, что он француз и владелец бара. Я же не был французом, сидел без работы и даже не имел carte de travail[55]. Он может помочь, думал я, надо только найти способ уклониться от его приставаний. Должен сказать, это не совсем удалось, – тот же смущенный взгляд, – рук у него не меньше, чем у осьминога, и никакого чувства собственного достоинства, зато, – Джованни решительно проглотил устрицу и наполнил наши бокалы, – теперь у меня есть carte de travail и работа. И платят неплохо, – усмехнулся он. – Похоже, у меня талант к бизнесу. Поэтому Гийом последнее время не пристает ко мне. – Джованни посмотрел в сторону бара. – Да он и не мужчина вовсе, – прибавил он с грустью и смущением, что прозвучало по-детски и в то же время по-взрослому. – Даже не знаю, кто он, знаю только, что невыносимый. Зато теперь у меня будет carte de travail. Не знаю, как пойдет с работой, но, – он постучал по дереву, – за последние три недели у нас недоразумений не было.

– Думаешь, будут?

– Конечно, – сказал Джованни, бросив на меня беглый, удивленный взгляд, словно сомневался, понял ли я что-нибудь из его рассказа. – Скоро обязательно появятся. Не сразу – это не в его стиле. Но он обязательно найдет, к чему придраться.

Некоторое время мы молча курили и допивали вино. Стол был весь завален устричными раковинами. На меня вдруг навалилась усталость. Я видел за окном узкую улочку, странно изгибавшуюся углом, где находился бар. Сейчас на улице, залитой солнцем, было много народа – того народа, который я никак не мог понять. Меня вдруг пронзило острое желание оказаться дома – не в гостинице на одной из парижских улиц, где консьержка преградит мне дорогу, тыча в нос неоплаченный счет, а на родине, по другую сторону океана, где мне понятна жизнь и люди. Меня потянуло в те места и к тем людям, которых я безнадежно, подчас с горечью, любил больше всего на свете. Никогда прежде не испытывал я такого сентиментального чувства, и это испугало меня. Будто увидел себя со стороны – бродягу, искателя приключений, мотающегося по свету и не знающего, где бросить якорь. Я вглядывался в лицо Джованни, но и он не мог помочь мне. Он принадлежал этому странному городу, в котором я был чужаком. Я начинал понимать, что все происходящее со мной не так странно, как мне хотелось бы думать, и тем не менее это было невероятно, непостижимо. Действительно не было ничего странного или небывалого (хотя внутренний голос бубнил: стыдись! стыдись!) в том, что я неожиданно для себя слишком близко сошелся с юношей; странно было другое – случившееся казалось всего лишь крошечным узелком в ужасном клубке запутанных человеческих отношений, существующих всегда и повсюду.

– Viens[56], – сказал Джованни.

Мы поднялись, подошли к бару, и Джованни заплатил по счету. За это время там открыли еще одну бутылку шампанского, и Жак с Гийомом уже начинали пьянеть. Смотреть на них было противно, и я засомневался, что бедных терпеливых мальчиков когда-нибудь накормят. Джованни остановился поговорить с Гийомом и пообещал тому, что сам откроет бар. Жак был слишком увлечен беседой с бледным высоким мальчиком и не обратил на меня внимания. Пожелав оставшимся доброго утра, мы вышли на улицу.

– Мне надо домой, – сказал я Джованни. – Нужно оплатить счет за гостиницу.

Джованни удивленно посмотрел на меня.

– Mais tu es fou[57], – мягко произнес он. – Что хорошего возвращаться сейчас в гостиницу, встречаться с гадкой консьержкой, заснуть в номере одному, а потом проснуться, чувствуя такую тошноту и горечь во рту, что хочется руки на себя наложить. Давай пойдем ко мне, проснемся в нормальное время, выпьем где-нибудь по легкому аперитиву и пообедаем. Это намного лучше, сам увидишь, – прибавил он с улыбкой.

– Мне надо забрать вещи, – сказал я.

Джованни взял меня за руку.

– Хорошо, но это можно сделать позже. – Я не сдавался. Джованни остановился. – Пойдем. Думаю, на меня смотреть приятнее, чем на обои в номере – или на консьержку. Когда ты проснешься, я улыбнусь тебе, а они – нет.

– Ах ты негодник! – только и сказал я.

– Если кто и негодник, то это ты, – парировал он. – Собираешься бросить меня одного в этом пустынном месте, когда я слишком пьян, чтобы добраться домой без помощи.

Мы дружно расхохотались, вступив в какую-то дразнящую и захватывающую игру. Так мы дошли до Севастопольского бульвара.

– Не будем больше касаться больной темы – как ты собирался бросить Джованни посреди враждебного города да еще в такое опасное время.

Я видел, что он тоже нервничает. На горизонте замаячило такси, и Джованни поднял руку.

– Хочу показать тебе мою комнату, – сказал он. – Все равно когда-нибудь ты ее увидишь. – Такси остановилось рядом с нами, и Джованни, словно боясь, что я могу сбежать, пропустил меня вперед, потом сел сам и бросил шоферу: «Площадь Нации».

Улица, на которой он жил, – широкая, довольно приличная, но не красивая – была застроена новыми – массивными, многоквартирными – домами. Заканчивалась улица сквером. Комната Джованни была на первом этаже последнего дома. Мы прошли мимо лифта и оказались в небольшом темном коридоре, который вел к его комнате – очень маленькой. Я различал очертания беспорядочно разбросанных вещей и запах спирта, которым хозяин топил печь. Джованни запер за нами дверь, и какое-то время мы в полумраке смотрели друг на друга тяжело дыша, смотрели с испугом и облегчением. Я дрожал и думал: если прямо сейчас я не открою дверь и не убегу, то погибну. Но я знал, что не сделаю этого. Знал, что время упущено. А скоро стало поздно для всего, кроме стенаний. Джованни бросился в мои объятия, всем телом прижался, словно вручая себя мне, и медленно подталкивал меня к постели. Все во мне кричало: Нет! – но тело выдохнуло: Да!


Здесь, на юге Франции, снег – редкость, но последние полчаса снежинки, поначалу несмело кружившие в воздухе, отяжелели и стали падать на землю. Все вполне могло закончиться снежной бурей. Зима стояла холодная, но местные жители считают дурным тоном, если об этом заговаривает иностранец. Сами они, даже когда их лица пламенеют на ветру, дующем, похоже, со всех сторон и пробирающем до костей, лучатся от радости, словно дети на морском побережье. «Il fait beau bien?»[58] – говорят они, глядя на затянувшееся небо, на котором прославленное южное солнце не появлялось уже много дней.

Я отхожу от окна большой комнаты и бесцельно слоняюсь по дому. В кухне рассматриваю себя в зеркале и решаю, что, пока вода не остыла, надо побриться, и тут слышу стук в дверь. От смутной, сумасшедшей надежды на секунду замирает сердце, но я тут же понимаю: наверное, присматривающая за домом женщина желает убедиться, что столовое серебро не украдено, посуда не побита и мебель не разрублена на дрова. Действительно, это она барабанит в дверь, и до меня доносится ее надтреснутый голос: «M’sieu! M’sieu! M’sieu, l’américain!»[59] С чего бы такое беспокойство, думаю я с раздражением.

Но когда я открываю дверь, женщина улыбается мне кокетливой и одновременно материнской улыбкой. Она не коренная француженка и уже довольно старая. Сюда она приехала из Италии много лет назад – «совсем еще молоденькой девушкой, сэр». Как только подрос ее последний ребенок, она, как и большинство местных женщин, оделась во все черное. Гелла решила, что все они вдовы. Но, оказалось, почти у всех еще живы мужья, хотя последних скорее можно было принять за сыновей. Иногда в солнечный день они играли в белот[60] на поляне у нашего дома и смотрели на Геллу глазами, в которых было нечто вроде горделивого отцовства, смешанного с мужским любопытством. Иногда я играл с ними в бильярд и пил красное вино. Но я всегда испытывал в общении с местными мужчинами напряжение – из-за их грубых манер, добродушия и дружелюбия. Они были как открытая книга – руки, лица и глаза рассказывали все об их жизни. Они обращались со мной, как с сыном, недавно достигшим совершеннолетия, и в то же время держали дистанцию, потому что я был не из их круга, и, возможно, подозревали (или мне так казалось) во мне нечто такое, чему не стоит подражать. Я читал это в их глазах, когда, встречая меня с Геллой, они, подчеркнуто вежливо, говорили: «Salut, Monsieur-dame»[61]. Они могли бы быть сыновьями этих женщин в черном, возвращающимися домой после бурной жизни на стороне в поисках лучшей доли. Здесь они могли отдохнуть под ворчание матерей, прильнуть к ссохшейся груди, когда-то их вскормившей, и дожидаться смерти.

Снежинки скользили по накинутой на голову женщины шали, оседали на ресницах и на выбившихся из-под шали черных, тронутых сединой волосах. Она была еще крепкая, хотя немного сутулилась и тяжело дышала.

– Bonsoir, monsieur. Vous n’êtes pas malade?[62]

– Нет, не болен, – отвечаю я. – Проходите.

Женщина входит, закрывает за собой дверь и откидывает шаль. Я все еще держу стакан с виски в руке, она видит это, но молчит.

– Eh bien, – говорит женщина. – Tant mieux[63]. Но мы не видели вас несколько дней. Вы не выходите из дома?

Она внимательно всматривается в мое лицо.

Я чувствую смущение и раздражение, однако проницательность и одновременно мягкость в ее глазах и голосе не позволяют поставить ее на место.

– Это из-за плохой погоды, – говорю я.

– Да, сейчас не август, – отзывается она, – но вас больным не назовешь. Вредно сидеть одному дома.

– Я уезжаю утром, – с отчаянием произношу я. – Можете проверить, все ли в порядке.

– Спасибо, – говорит женщина и вынимает из кармана опись вещей, на которой стоит моя подпись. – Это не займет много времени. Начнем с кухни.

Мы идем на кухню. По дороге я ставлю стакан с виски в спальне.

– Пейте, если хотите. Мне это не мешает, – говорит женщина, не оборачиваясь. Но я оставляю стакан на тумбочке.

Мы входим в кухню – подозрительно чистую и аккуратно прибранную.

– Где же вы едите? – напрямик спрашивает женщина. – В кафе вас уже несколько дней не видно. Вы ездили в город?

– Да, несколько раз, – запинаясь отвечаю я.

– Пешком? – спрашивает она. – Шофер автобуса тоже давно вас не видел. – Все это время женщина не смотрит на меня, а кружит по кухне, вычеркивая что-то из списка огрызком желтого карандаша.

Мне нечего ответить на ее последнее саркастическое замечание – я совсем забыл, что в маленькой деревушке жизнь каждого у всех на виду.

Она мельком заглядывает в ванную.

– Вечером здесь вымою, – обещаю я.

– Надеюсь, – говорит она. – Все здесь сверкало, когда вы въезжали. – Мы вернулись на кухню. Женщина не заметила отсутствие двух разбитых мною стаканов, а у меня не хватило мужества признаться. Просто оставлю на буфете деньги. Она включает свет в гостиной. Повсюду разбросаны мои грязные вещи.

– Я заберу их, – говорю я, пытаясь выдавить улыбку.

– Могли бы перейти дорогу, – с упреком произносит она. – Я с удовольствием накормила бы вас. Супом или еще чем-нибудь. Я все равно каждый день готовлю для мужа – где один, там и двое.

Я растроган, но не знаю, как выразить свои чувства. Не говорить же ей, что наш совместный обед окончательно добил бы меня.

Женщина рассматривает расписную думку.

– Вы едете к своей невесте? – спрашивает она.

Понимаю, что нужно солгать, но почему-то не могу. Прячу от нее глаза. Сейчас стакан с виски был бы кстати.

– Нет, – бормочу я. – Она уехала в Америку.

– Tiens![64] – удивляется женщина. – А вы что, остаетесь во Франции? – Она смотрит мне в глаза.

– На какое-то время, – отвечаю я и чувствую, что покрываюсь потом. Мне вдруг приходит в голову, что на эту женщину, итальянскую крестьянку, наверное, похожа мать Джованни. Я стараюсь не думать, как страшно завыла бы она, и боюсь даже представить выражение, какое было бы в ее глазах, узнай она, что сына убьют на рассвете и что в этом косвенно виноват я.

Но эта женщина – не мать Джованни.

– Нехорошо молодому человеку, вроде вас, – говорит она, – сидеть одному в большом доме без женщины. Неправильно это. – Лицо ее омрачает печаль, она хочет еще что-то сказать, но сдерживается. Она, конечно, собиралась поговорить о Гелле, которая ни ей, ни остальным женщинам в деревне не нравилась. Но она только выключает свет в гостиной, и мы переходим в большую спальню, хозяйскую, где спали мы с Геллой. Не ту, где я оставил стакан. Здесь тоже все чисто и опрятно. Осмотрев комнату, женщина говорит с улыбкой:

– Видно, что последнее время здесь не ночевали.

Я чувствую со стыдом, что краснею. Женщина смеется.

– Вы еще будете счастливы, – уверенно произносит она. – Найдете другую, хорошую женщину, женитесь, заведете детишек. Да, вот что вам надо, – говорит она, словно я возражаю. Не успеваю я открыть рот, как она спрашивает: – А где ваша мать?

– Она умерла.

– А-а… – Женщина сочувственно кивает головой. – Грустно. А отец? Его тоже нет в живых?

– Нет, он жив. Он в Америке.

– Pauvre bambino![65] – Она смотрит на меня с жалостью, отчего я чувствую себя совершенно беспомощным. Если она сейчас не уйдет, я или зареву во весь голос, или стану ругаться. – Но вы ведь не хотите мотаться по белому свету, как бродяга? Это очень огорчило бы вашу маму. Наверное, обзаведетесь когда-нибудь семьей?

– Да, конечно. Когда-нибудь.

Женщина кладет свою сильную руку на мое плечо.

– Пусть не ваша мама – она умерла, и это очень печально! – но ваш отец, он будет счастлив нянчить ваших детишек. – Она замолкает, взгляд ее черных глаз становится мягче, она смотрит сквозь меня. – У нас было трое сыновей. Двоих убило на войне. Тогда же мы потеряли все свои деньги. Разве не горько всю жизнь трудиться в поте лица, чтобы обеспечить спокойную старость, и вдруг разом утратить все? Мужа это сильно подкосило, с тех пор он так и не стал прежним.

Теперь я вижу в ее взгляде не только рассудительность, в нем много боли и печали. Она пожимает плечами.

– Но что тут поделаешь? Лучше об этом не думать. – И вдруг улыбается. – Наш третий сын живет на севере страны. Два года назад он навестил нас и привез с собой сыночка. Тому всего четыре годика. Такой красавчик! Его зовут Марио, как и моего мужа. Они гостили у нас дней десять, и мы словно помолодели. – И снова улыбается. – Особенно мой муж. – Женщина замолкает, но улыбка остается на ее лице. Потом она неожиданно спрашивает: – Вы Богу молитесь?

Я чувствую, что долго этого не выдержу.

– Иногда.

– Но в Бога верите?

Я улыбаюсь. Улыбка получается не снисходительная, хотя мне хотелось именно этого.

– Да.

Не знаю, как все выглядело со стороны, но моя улыбка женщину не убедила.

– Нужно молиться, – рассудительно говорит она. – Поверьте мне. Пусть даже понемногу и время от времени. Зажгите свечку. Если б не молитвы и заступничество святых угодников, на свете нельзя было бы жить. Так и мама сказала бы вам. – Женщина даже слегка выпрямляется. – Не сердитесь на меня.

– Я совсем не сержусь. Вы очень добры. Спасибо за ваши теплые слова.

Она довольно улыбается.

– Мужчинам – не только таким молодым, как вы, но и пожилым, всегда нужна женщина, которая говорила бы им правду. Les hommes, ils sont impossibles[66]. – Она улыбается – приходится улыбнуться и мне этой банальной шутке – и выключает свет. Мы идем по коридору к моей спальне и спасительному стакану. В комнате царит хаос, горит свет, повсюду разбросаны халат, книги, грязные носки, пара немытых стаканов, простыни сбиты комом.

– До отъезда все уберу, – обещаю я.

– Bien sûr. – Она вздыхает.

– Все же, месье, прислушайтесь к моему совету и женитесь. – После этих слов мы вдруг дружно хохочем, и я допиваю виски.

Инвентаризация почти закончена. Мы заходим в последнюю большую комнату, где у окна стоит бутылка. Женщина смотрит на бутылку и переводит глаза на меня.

– К утру вы крепко напьетесь, – говорит она.

– Нет, что вы! Бутылку я возьму с собой.

Конечно, она понимает, что это неправда, но только пожимает плечами. Накинув на голову шаль, она словно обретает официальный статус, однако держится робко. Я понимаю, что сейчас она уйдет, но не могу найти предлог ее задержать. Сейчас она перейдет дорогу, и после ее ухода я останусь один на один с черной и бесконечно долгой ночью. Нужно что-то сказать ей – ей ли? – но я, конечно, ничего не скажу. Мне хочется, чтобы меня простили. Я хочу, чтобы она простила меня. Но в чем заключается моя вина, как рассказать о ней? В каком-то смысле моя вина в том, что я мужчина, а она знает о них все. Ужасное ощущение, что она видит меня насквозь, – я стою перед ней, словно голый ребенок перед матерью.

Женщина протягивает руку, я неуклюже пожимаю ее.

– Bon voyage, monsieur[67]. Надеюсь, вам у нас понравилось, и, возможно, вы как-нибудь снова приедете погостить. – Она улыбается, глаза ее полны доброты, но улыбка стала более формальной. Одним словом – просто достойное окончание деловых отношений.

– Спасибо, – говорю я. – Кто знает, может, через год и приеду. – Женщина отпускает мою руку, и мы идем к двери.

– Да, еще, – говорит она уже в дверях, – не будите меня, пожалуйста, утром. Просто положите ключи в почтовый ящик. Теперь у меня нет причин рано вставать.

– Конечно, – улыбаюсь я и открываю перед ней дверь. – Спокойной ночи, мадам.

– Bonsoir, monsieur. Adieu![68] – И женщина ступает в темноту. Но свет из ее дома и моего – как мостик через дорогу. Где-то внизу мерцают огни городка, и до меня доносится шум моря.

Сделав несколько шагов, она оборачивается.

– Souvenez-vous[69], – говорит она. – Нужно хоть изредка молиться.

И я закрываю дверь.

Ее визит напомнил мне, что до утра нужно многое сделать. Я решаю не пить, пока не отчищу ванную. Сначала оттираю ванну, потом наполняю ведро и мою пол. Ванная – маленькая квадратная комната с одним матовым окошком. Она вызывает в моей памяти нашу парижскую каморку. Джованни вынашивал планы по ее переделке, однажды даже принялся за дело, и какое-то время мы жили среди разваленных повсюду кирпичей и штукатурки. Потом как-то ночью мы вынесли все из дома и оставили на улице.

Наверное, они придут за ним рано утром, может, даже до рассвета, и тогда Джованни в последний раз увидит серое и тусклое парижское небо, под которым мы часто, отчаявшиеся и пьяные, брели, спотыкаясь, домой.

28

Улица Бонапарта – соединительная нить между знаковыми местами Парижа: Люксембургским садом, Сен-Сюльпис и Сен-Жермен.

29

Последними словами (фр.).

30

Очень дешевое (фр.).

31

Ну и работенка, черт побери! (фр.)

32

Ну, конечно (фр.).

33

Разумеется (фр.).

34

Здесь (фр.).

35

Но что у них сзади!.. Можете мне поверить! (фр.)

36

А там и молодые есть (фр.).

37

А, дружок! … Вернулся-таки!.. Мерзавец!.. Негодяй! (фр.)

38

Вот как? Ты не шутишь? (фр.)

39

Очень приятно (фр.).

40

Господин американец (фр.).

41

Рада знакомству (фр.).

42

Приятель (фр.).

43

Грубо (фр.).

44

Нежно (фр.).

45

Из песни Дайон Уорвик (род. 1940) – американской поп-певицы, очень популярной в 1960-х гг.

46

За чем дело стало? (фр.)

47

Эй ты, рыженький! (фр.)

48

Тебя угощают, Пьер (фр.).

49

Немного коньяку (фр.).

50

Простите, мадам, я отлучусь на минутку (фр.)

51

Будь мудрым. Будь великодушным (фр.).

52

Двойной смысл (фр.).

53

Здесь кормят или нет? (фр.)

54

Шел вестерн с Гэри Купером (фр.).

55

Рабочая карточка иностранца (фр.).

56

Пошли (фр.).

57

Ты сошел с ума (фр.).

58

Не правда ли, красиво? (фр.)

59

Месье, месье американец! (фр.)

60

Карточная игра (фр.).

61

Добрый день, месье, мадам (фр.).

62

Добрый вечер, месье. Вы не больны? (фр.)

63

Хорошо… Тем лучше (фр.).

64

Ну и ну! (фр.)

65

Бедный мальчик! (фр.)

66

Мужчины – странные существа (фр.).

67

Счастливого пути, месье (фр.).

68

Спокойной ночи, месье. Прощайте! (фр.)

69

И помните (фр.).

Комната Джованни. Если Бийл-стрит могла бы заговорить (сборник)

Подняться наверх