Читать книгу Никто не услышит мой плач. Изувеченное детство - Джо Питерс - Страница 5
Глава 5
Вонючий гав
ОглавлениеКак только мы переступили порог большого маминого дома в викторианском стиле, стоящего отдельно на окраине квартала, у меня не осталось никаких иллюзий по поводу места в семейной иерархии. Я не то что перестал быть особенным – теперь я принадлежал к самому низшему классу. В холле появились Ларри и Барри, и, прежде чем один пнул меня, а другой ударил по руке, Ларри сказал: «Я смотрю, маленький ублюдок вернулся». Мама позвала Уолли вниз и объяснила им троим, что отец меня совершенно избаловал и что я должен знать свое место в семье – последнее место. Папа любил меня больше всех, и для мамы я был частью его предательства, и убедить остальных в том, что я просто испорченный ребенок, считающий себя лучше других, не составляло труда.
Уолли, мой старший брат, которому тогда было семнадцать, сочувствовал маленькому мальчику, который только что пережил ужасную трагедию. Но Ларри и Барри, которым было соответственно пятнадцать и четырнадцать, были более чем счастливы, когда мама разрешила им утолить жажду жестокости и прочих пороков и обращаться со мной как можно хуже. Они были словно жаждущие крови солдаты, которым командир дал разрешение грабить и насиловать врагов. И их отлично обучили не считать этих врагов за людей. Мама ясно дала понять, что сочувствовать мне запрещено. Если Уолли не собирался участвовать в издевательстве надо мной, то мог с уверенностью ожидать, что его самого побьют. У матери все подчинялось очень простому правилу: кто не с нами, тот против нас.
Элли и Томас (ей было четыре, а ему три) были слишком малы, чтобы принимать какое-либо участие в моем унижении. Наверно, их большим, невинным глазкам наша семья казалась нормальной, потому что они никогда не видели других. Фактически, я был единственным, кто жил в другом доме, и понимал, что жизнь не обязательно должна быть такой ужасной и мучительной.
– Он будет спать на полу в вашей комнате, – сказала мама Ларри и Барри. – Он недостаточно хорош, чтобы иметь собственную. Уберите его с глаз моих и отведите к себе.
Они были рады угодить, пиная и ударяя меня, пока мы поднимались по лестнице, а затем впихнули в свою спальню.
Дом был четырехэтажный – настоящая башня для маленького, испуганного мальчика. Прямо за домом проходила железная дорога, и проносившиеся с грохотом поезда каждый раз заставляли дрожать его крепкие стены. Я лег, дрожа, под окном, а мой страх постепенно превращался в злость. Единственное, чего я хотел, – снова увидеть папу, но это было невозможно, и разочарование росло в моей душе подобно вулкану, готовому к извержению. Когда Ларри и Барри пришли позвать меня ужинать, я бросился в драку, пинаясь и кусаясь, затем получил сильный удар в ухо и, полагаю, теперь подкрепил мамино описание испорченного ребенка.
Обеденный стол был сделан из стекла, с металлическими ножками, приделанными снизу, что делало его похожим на огромный леденец. В тот первый вечер «в кругу семьи» я сел за него, но мама усмехнулась:
– Нет, ты недостоин сидеть с нами. Спускайся на пол, под стол, и мы будем кормить тебя объедками, как собаку.
Ларри и Барри повалили меня на пол, так начался новый порядок – всю еду я получал именно таким образом. Я сидел под столом, а они пинали меня, бросали на пол объедки, втаптывая их в пол каблуками своих ботинок, а потом приказывали мне слизывать их языком. Они даже заставляли меня, как собаку, прыгать и просить еду.
Если бы надо мной издевались только братья, может быть, мне удалось бы постоять за себя или дать сдачи, но с мамой приходилось быть осторожным из страха перед ее жестокостью и готовностью выплеснуть на меня свою ярость. После нескольких избиений за то, что я не так на нее посмотрел или посмел ответить на оскорбление, я раз и навсегда усвоил, что ко мне не будет никакого особого отношения из-за того, что я потерял отца, – все будет с точностью наоборот. Я быстро научился не делать ничего, что могло бы спровоцировать маму, кроме разве что самого моего присутствия. Само мое существование было напоминанием о папе и его измене, но даже отсутствие каких-либо действий не могло спасти меня от грядущей бури. Всему окружающему миру мать казалась страдающей вдовой, справляющейся с травмированным событиями ребенком; для тех, кто жил с ней, мама была мстительной, жестокой и яростной природной стихией.
– Ты совсем не особенный, – напоминала она снова и снова. – И черт тебя дери, не забывай об этом.
На следующий день после того, как мама забрала меня домой, я подслушал ее телефонный разговор с Мэри. Услышав ее имя, я не пропускал ни слова, в надежде, что она собирается прийти и забрать меня, но речь шла не об этом.
– Ладно, слушай, – сказала мама, не в силах устоять перед соблазном еще раз над ней поиздеваться. – Можешь забрать его ко всем чертям. От него больше никому никакого проку, да? Я разрешу тебе взять на себя похороны.
Я не понимал, о чем они говорят, но потом узнал от Уолли, что мама отказалась оплачивать похороны и настаивала, чтобы это сделала Мэри. У Мэри был маленький магазинчик парфюмерии и косметики, мама знала, что у нее найдутся деньги и она не откажется сделать что-нибудь для отца. Но даже на этом этапе мать не собиралась так просто уступить права законной жены. Хотя папа всегда верил в погребение, она настояла на кремации.
– Может, она и платит, – сказала она сбитым с толку организаторам похорон, – но я его жена, так что мне решать, и я говорю, что он отправляется в крематорий.
Мэри попыталась возразить:
– Но Уильям всегда верил в погребение, ты же знаешь!
– Если ты не согласна с кремацией, – ответила мама, – я сама оплачу гребаные похороны, а тебя не пущу даже через треклятый порог.
Мэри знала, что, хотя у мамы и нет денег, это были не пустые угрозы. Если она хотела попрощаться с папой, то у нее не было выбора, кроме как согласиться с маминым решением.
После того как Уолли объяснил мне, что такое похороны, я умолял маму разрешить мне тоже присутствовать, но безуспешно. Она все еще играла скорбящую вдову, и, полагаю, я бы испортил весь спектакль, если бы побежал к Мэри и обнял бы ее.
– Эй, ты в порядке, приятель? – спросил меня Уолли так, как часто спрашивал потом, утешительно обнимая меня, когда никто не видел, и я благодарно кивал, хотя был совсем не в порядке. Я чувствовал, что он хоть немного понимает, что мне приходилось переживать, и мне хотелось, чтобы в доме жили только он, я и малыши.
Мне было всего пять лет, и я не понимал, что такое смерть, пока не сказали, что папа умер. Мэри говорила о рае, но мама сказала, что он попал в ад. До этого мне не приходилось думать о таких вещах. И мое знакомство с ними произошло, когда я узнал, что единственный человек, которого я любил больше всех на свете, ушел из жизни навсегда; что я больше никогда не увижу его снова, не поговорю с ним, не спрошу о чем-нибудь и не спрячусь за его длинными ногами. Меня словно ударили огромной кувалдой, мое мучение было таким огромным, что втоптало меня в землю.
Иногда Уолли пытался исправить положение, серьезно объясняя мне что-то шепотом, когда был уверен, что мамы не было дома.
– Не слушай маму, – говорил он почти беззвучно, – она ошибается. Твой папа попал в рай, не в ад.
Я хотел ему верить, но сомневался: вдруг он просто пытается меня поддержать, а мама говорит правду? В конце концов, она была взрослой, размышлял я, и была моей мамой, зачем ей врать мне о чем-то настолько важном? Все потеряло смысл.
Мама держала дом в безукоризненной чистоте. Она убирала и мыла все с утра до вечера, как одержимая. Это был образцовый дом, хотя вряд ли кому-то, кроме нее самой и детей, разрешали переступать порог. Никто из нас не рисковал устроить хоть малейший беспорядок, потому что это могло привести к взрыву ярости. Кроме пьянства и побоев, уборка была единственным маминым занятием. Она как будто пыталась контролировать каждый предмет и каждую пылинку в своем маленьком королевстве. Каждое утро она вставала в полшестого, подметала дорожки вокруг дома и пылесосила каждую комнату, где и так не было ни пылинки. Полотенца в ванной висели в определенной последовательности, и даже кусок мыла около раковины располагался под определенным углом.
Никому не разрешалось сидеть в кресле или на канапе, чтобы не задели подушки; нам всем приходилось сидеть на полу. Прежде чем лечь спать, мама расставляла тарелки для завтрака: каждую на свое место и с точно отмеренной порцией хлопьев в ней. Безупречная чистота дома способствовала созданию образа превосходной матери в глазах любого представителя закона или органов опеки. Если она так хорошо следит за домом, рассуждали они, то о детях она должна заботиться с такой же страстью и отдачей.
Если мои непреодолимые горе и гнев начинали извергаться подобно вулкану и я разбрасывал по комнате чашки и тарелки или бросался на своих братьев, кусаясь и пинаясь, быстро приходила мама. Наличие в доме взволнованного пятилетнего ребенка, крушащего все вокруг в приступе ярости, она не смогла бы вынести и под страхом смерти. Меня нужно было подчинить своему влиянию немедленно и безвозвратно, чтобы я подчинялся ей так же слепо и охотно, как остальные. Мать даже не пыталась объяснить мне, используя любовь и поддержку, то есть как большинство матерей решают такие проблемы; она пыталась сломить мой дух любым доступным способом и не утруждала себя выяснениями, что меня мучает, не собиралась помочь мне пережить шок и боль, поражающие каждую клетку моего тела.
Чтобы получить результаты немедленно, в первую очередь нужно было изолировать меня от внешнего мира, от любого, кто мог бы не согласиться с ее методами и проявить сочувствие ко мне, а не к ней. В первые дни папины родственники приходили в надежде повидать меня и посмотреть, как мне живется, но мать не впустила их и не дала со мной увидеться. Она хотела оградить себя от любопытства окружающих, чтобы никто не узнал, что на самом деле происходит в ее доме, в ее маленьком королевстве, где она правила железной рукой. Если кто-то приходил и стучал в дверь, она приказывала покинуть частную собственность, осыпая всех угрозами и ругательствами.
– Убирайтесь на хрен! – кричала она им в лицо. – Или я вызову полицию. Убирайтесь к черту!
Она всегда ненавидела родственников отца, особенно тетю Мелиссу, и теперь, когда он был мертв, считала, что они суют нос не в свое дело и терпеть их, выслушивая советы по воспитанию детей, ни к чему. Раз уж я ее сын, их абсолютно не касается, как со мной обращаются в ее доме. Но я был не просто ее сыном; я стал ее собственностью после смерти папы, только ее, и жил, чтобы исполнять ее волю.
Через несколько дней моего пребывания в этом доме, мне сказали, что носить я могу только нижнее белье, потому что я «не заслужил» одежду. Если я отказывался подчиняться какому-нибудь приказу матери, меня жестоко наказывали, так что я быстро научился делать то, что она говорит.
Я мог пользоваться ванной только с ее разрешения, так что вскоре я стал грязным и нечесаным, в противоположность безукоризненной чистоте остального дома. И из-за того, что я стал таким грязным, мне не разрешали пользоваться какой-либо посудой, чтобы я не перенес свои бактерии и микробы на других.
– Ты получил в наследство от своего гребаного мерзкого папаши «грязную болезнь», – сказала мне мама. – Не хочу, чтобы ты заразил остальных.
Если ты маленький мальчик, ты веришь всему, что говорит мама, так что я все принимал за совершенную правду, что я почему-то хуже других. То, что я – собака семьи, домашний питомец, стало дежурной шуткой, и как-то на Рождество мне подарили металлическую миску, какую обычно покупают собакам. Они радостно смеялись собственной остроумной шутке, когда отдавали миску мне, как будто я специально был создан или попал в этот дом, чтобы развлекать их. Все постоянно придумывали новые способы развлечься за мой счет, например, предложить еду в миске, а потом вывалить ее на меня, или плюнуть в еду, а потом заставить меня съесть все до конца. Они называли меня Вонючий Гав и притворялись, что я – настоящий пес.
Я знаю, что пахло от меня ужасно, в основном из-за того, что я непреднамеренно писался, когда меня охватывал страх, и я терял контроль над своим телом. Если бы мне разрешали хоть иногда пользоваться ванной, дом бы не пропах мной и они бы не относились ко мне с таким отвращением.
Время шло, и мной овладевали шок, страх и отчаяние, иногда не дававшие произнести ни слова. Мне хотелось сказать о множестве вещей, но, когда я пытался говорить, мышцы в моем горле словно застывали, отказываясь подчиняться мне и заставляя заикаться и запинаться при попытке выдавить из себя хоть слово. Как будто кто-то душил меня, заставляя молчать. А я мог думать только об отце. У меня перед глазами стоял его образ, объятый пламенем, а в ушах снова и снова звучали мамины слова. Я пытался сказать «Я хочу увидеть папу», хотя знал, что за этим вопросом последуют новые побои, но, как бы я ни старался, язык больше меня не слушался. Уолли первый заметил, что я заикаюсь.
– Я волнуюсь за Джо, – сказал он маме.
– Что, черт возьми, теперь с ним не так? – спросила она.
– Он не разговаривает.
– Наверно, простудился, горло болит, – сказала она. – Все в порядке.
С каждым днем я заикался все сильнее и сильнее. К концу недели мой мозг окончательно потерял контроль над голосом, и я онемел, не в состоянии произнести даже такие простые слова, как «да», «нет» или «помоги». Мама сначала думала, что я просто дурачусь и специально создаю проблемы, но, в конце концов, признала, что Уолли прав, и согласилась отвести меня к врачу. Сидя в приемной, она рассказала доктору мою историю, добавляя необходимую трагедию и пафос, чтобы показать, что она страдает больше всех, потеряв мужа и в одиночку воспитывая шестерых детей.
– Все произошло на глазах у бедного малыша, – сказала мать доктору срывающимся голосом, притворяясь, что едва может сдержать слезы. – Он видел, как любимый папочка сгорает у него на глазах, всего несколько недель назад. Они были так близки, для малыша это такой удар.
Врач осмотрел меня, выслушал ее рассказ и потом объяснил, что, по его мнению, могло произойти.
– Я думаю, Джо онемел от пережитого потрясения, – мягко сказал он.
Очевидно, доктор беспокоился о чувствах матери не меньше, чем о том, что случилось со мной.
– Уильям был таким замечательным мужем и отцом, – снова начала мать. – Это трагедия для всей семьи, но особенно для Джо. А теперь мой малыш еще и потерял дар речи. Когда он оправится от потрясения? Сколько еще он будет не в состоянии разговаривать?
– Это может быть кратковременным состоянием, – неуверенно сказал врач. Он был явно сбит с толку. – Или продолжаться довольно долго. Посмотрим, как будут развиваться события.
Когда мы выходили из кабинета, до мамы уже дошло, что я действительно онемел, а не притворялся. Ее порядком раздражало, что нелюбимый сын снова причиняет беспокойства и пытается привлечь к себе внимание, но подозреваю, что на подсознательном уровне она уже оценила открывающиеся перед ней возможности, даже на этом этапе. Если я не мог говорить, то и рассказать никому ничего не мог.
Пройдет четыре с половиной года, прежде чем я снова смогу нормально говорить, но до этого момента мой мозг оставил меня абсолютно беззащитным перед маминой властью. Лишившись возможности говорить, я был абсолютно беспомощен. После потери голоса мое разочарование выросло еще сильнее и приводило к неконтролируемым вспышкам гнева, во время которых я ломал мебель, разбрасывал вещи и пинал двери в своей немой ярости.
Я не осознавал этого, но чем хуже я себя вел, тем больше играл маме на руку, лишь подтверждая, что я был трудным ребенком, а она – прекрасной женщиной, которой пришлось воспитывать меня в одиночку вдобавок к еще пятерым детям.
Мама наслаждалась жестокостью и, похоже, получала от наблюдения почти такое же удовольствие, как и от собственного участия в процессе. Она создала из подручных материалов некое подобие боксерского ринга во второй гостиной дома и заставляла трех моих старших братьев драться друг с другом, выступая в роли тренера, болельщицы и зрителей. Эта комната была не так хорошо прибрана и обставлена, как остальные, потому что мама выставила всю свою лучшую мебель в другой гостиной. В эту часть дома никогда бы не пригласили постороннего. Здесь остались только старый камин, невзрачный диванчик да кресло. Эта комната могла бы стать уютной гостиной, если бы мы были настоящей дружной семьей. Без сомнения, здесь мама могла расслабиться и отдохнуть, не беспокоясь о крови, попавшей на ковер. Шторы и тюль на окнах этой комнаты всегда были задернуты для дополнительной защиты от любопытных глаз. Даже если мама открывала окна, чтобы впустить немного свежего воздуха, она никогда не раздвигала шторы, и никто из внешнего мира не мог взглянуть в ее личное графство и увидеть, что там происходит. Когда мать была не прочь поразвлечься, она сидела в этой комнате и пила чай, заставляя старших братьев драться снова и снова, словно гладиаторов в Древнем Риме, пока у одного из них не пойдет кровь.
– Вперед! – кричала она, усмехаясь. – Врежь ему! Убей его ко всем чертям!
Если братья пытались отказаться, то получали уже от мамы, а это было намного хуже любых вещей, которые они могли сделать друг с другом. Не важно, было ли им на самом деле больно – она настаивала на продолжении боя до первой крови, ударяя их палкой, если братья пытались остановиться. Она не могла позволить про явить неповиновение, не могла хоть на секунду показать свою слабость или доброту. Ничто не должно было развеять тот страх, на который она полагалась, чтобы править нами. Как только у одного из них начиналось кровотечение, мать позволяла ему выйти с ринга, ставя на его место другого, чтобы определить победителя. Она говорила им, что просто хочет научить их драться, закаляя их, чтобы они могли постоять за себя в окружающем мире, но все это было похоже на то, будто мама сама в себе утоляла жажду крови. Единственный человек, от которого им нужно было защищаться – это их собственная мать.
Большая часть насилия в нашем доме совершалась непосредственно мамой. Если кто-то из нас осмеливался не подчиниться ей или даже просто не так на нее посмотреть, на него немедленно обрушивалась слепая ярость матери. Иногда ей даже не нужна была причина; она просто выходила из себя и выплескивала гнев на того, кто попал под руку. Она хватала нас с Томасом за волосы и буквально поднимала и таскала за них, пока ноги не отрывались от земли, а потом бросала об стену. Иногда мамина сила казалась нечеловеческой. Если ей не удавалось нормально поднять меня в первый раз, мать повторяла «маневр» снова и снова, до первой удачной попытки.
Продолжая спектакль об «обиженной вдове», мама успешно отсудила у автомастерской несколько тысяч фунтов в качестве компенсации за папину смерть, и Граэму вскоре пришлось закрыть дело. Лучший друг отца, Дерек, чувствовал себя таким виноватым, что не смог помочь, когда того охватило пламя, что написал предсмертную записку и на полной скорости съехал с трассы, таким образом покончив с собой. Казалось, что последствия этого маленького порыва ветра будут расходиться вечно, словно круги от брошенного в пруд камня.
Мама решила сломить мой дух и остановить разрушительное поведение раз и навсегда, избивая меня так жестоко и так часто, что я наконец понял: я никогда больше не должен задавать ей вопросы или смотреть на нее, не отводя взгляда. Мать постоянно предупреждала меня, что в следующий раз, когда я ей надоем, она убьет меня, и, валяясь бесформенной кучей мяса на полу, у меня не было причин сомневаться в ее словах. Она даже не пыталась сдерживать свою силу – никакого самообладания, страха покалечить или даже убить кого-нибудь. Для меня стало привычным получать незаслуженные удары по голове или пинки, даже при хорошем поведении я выводил мать из себя, только лишь потому, что напоминал об унижении, через которое заставили ее пройти отец и Мэри.
Тот факт, что я был по-настоящему немым и лишь издавал какие-то писки и визги вместо слов, раздражал ее еще сильнее. Как будто она считала, что я дразнюсь своим хныканьем, умоляющим взглядом и резким киванием, хотя я просто пытался отговорить ее от дальнейших побоев. Она убедила себя, что я не человек; я превратился в ненавистное животное для пинков, ударов и оскорблений, обрушивающихся на меня при первой возможности. Я был похож на избитую собаку, которая крадется в тени с опущенной головой и взглядом, устремленным в пол.
Когда я впервые потерял голос, я нашел другие средства общения. Если мне чего-то хотелось, я показывал на этот предмет и хрюкал, но даже это сводило мать с ума, и вскоре я совсем перестал общаться. Она не скрывала, что с каждым днем ненавидит меня все больше и больше; на этом этапе я ничего не мог изменить.
«Не показывай сраным пальцем», – раздраженно говорила она, отвешивая мне такую оплеуху, что я не мог удержаться на ногах.
«Не смотри на меня, черт тебя дери!»
«Ты воняешь, как дерьмо!»
Все сходило за предлог ударить меня и продолжалось снова, снова и снова. Мать собирала каждую капельку гнева и разочарования, которые вызывал у нее весь мир вообще и мой отец в частности, и обрушивала весь поток на меня. Она поощряла подобное обращение ко мне у других, Ларри и Барри были рады объединиться с ней, наслаждаясь тем, что кто-то в семейной иерархии стоял даже ниже их. Они всегда хотели угодить маме и быстро поняли, что любое издевательство надо мной заработает ее одобрение и удовлетворит их собственные садистские наклонности.
Я продолжал спать на полу в комнате Ларри и Барри. У Уолли была своя комната наверху, а еще одну делили Томас и Элли. Я бы очень хотел спать у них, но был не настолько глуп, чтобы спорить с маминым решением. Я должен был оставаться в спальне весь день, кроме времени принятия пищи, и мне не разрешалось ни с чем играть, особенно с вещами братьев. Если я хотя бы прикасался к одной из их вещей, меня избивали, а у меня не было ничего, с чем можно было поиграть. Скука от сидения на одном месте в течение всего дня усиливала чувства изоляции и разочарования, растущие во мне, пока у меня буквально не начинали чесаться руки, чтобы что-то сломать или разрушить. Но у меня никогда не хватало смелости.
Ночью мне не давали матрас или подушку, только одеяло. Ларри и Барри делили двуспальную кровать. Мое присутствие в доме раздражало их так же, как маму. Они задирали меня при любой возможности и всякий раз, когда бесились и нарушали мамин покой, делали из меня козла отпущения. Она укладывала всех нас спать в шесть или семь вечера, чтобы освободить себе немного времени и напиться в одиночестве. Мы обычно просыпались в четыре или полпятого утра, желая встать и подвигаться. Если Ларри и Барри начинали беситься, дерясь в кровати и пукая друг на друга, мама от этого просыпалась и кричала через стенку: «А ну-ка заткнитесь, на хрен!» – «Это Джо», – кричали они в ответ. Я открывал рот, чтобы заявить о своей невиновности, потому что боялся неизбежно следовавшего наказания, но не мог произнести ни звука. Ларри и Барри победно хихикали, предвкушая скорое развлечение.
Взбешенная тем, что ее разбудили, и мыслью, что я осмелился играть после всего, что она сделала, чтобы усмирить меня, мать влетала в комнату и снова избивала меня. То, что я не мог защитить себя и доказать свою невиновность из-за отсутствия голоса, не играло никакой роли. В любом случае, сомневаюсь, что она бы мне поверила.
Ларри и Барри отлично ладили, водой не разольешь. Они приказывали мне делать что-нибудь, из-за чего я точно должен был попасть в неприятности. В пять лет меня переполняли сдерживаемая энергия и скука, и, жаждущий угодить своим старшим братьям, чтобы избежать их побоев, я легко поддавался их влиянию. Все заканчивалось тем, что я становился единственным пойманным с поличным. Когда что-нибудь случалось, мама всегда обвиняла меня, даже если было очевидно, что я не имею к произошедшему никакого отношения.
«Ничего такого не случилось бы, если бы ты не по явился», – говорила она по поводу малейшего нарушения ее правил, после чего на меня обрушивался очередной град ударов, она таскала меня за волосы. Мой рот был готов разорваться, но из него не вылетало ни единого звука. Горло отказывалось кричать.
Одним мрачным утром, всего через несколько месяцев после смерти папы, у мамы лопнуло терпение. Ей надоело, что ее сон нарушают. Она стянула меня за волосы по лестнице, крича во все горло: «В этот раз ты зашел слишком далеко, чертов маленький ублюдок. Ты меня вконец достал. Я больше не собираюсь это терпеть. С меня, черт возьми, хватит!»
Я действительно поверил, что она наконец собирается убить меня. Мать довольно часто говорила, что когда-нибудь сделает это. Под лестницей была дверь, которая, как я предполагал, вела в кладовку для метел; я никогда не видел, чтобы кто-то открывал ее или упоминал, что там находится, но мне предстояло вскоре это выяснить. Дотащив меня за собой по полу до двери под лестницей, мама распахнула ее. Я увидел еще одну лестницу, ведущую вниз, в кромешную тьму, и меня охватило дурное предчувствие. Что могло быть в кладовке? Может быть, туда мать отводила людей, которых собиралась убить?
Она включила свет, и я впервые увидел подвал. Правда, что это называется «подвал», я узнал позднее. Он не имел ничего общего с чистым, опрятным миром остальных комнат в доме. Здесь витал запах плесени и сырости, а единственным источником света была одинокая лампочка. Стены из грубого кирпича и необработанного дерева были во многих местах украшены паутиной. Мама толкнула меня и начала спускаться вслед за мной, подгоняя пинками и ударами. Внизу была еще одна деревянная дверь, большая и прочная, выполненная в викторианском стиле. Она открыла ее и швырнула меня внутрь последним сильным ударом, как будто я был мешком с соломой, потом включила еще одну лампу, и я смог увидеть весь ужас этого места.
В подвале не было ничего, кроме старого грязного матраса, прислоненного к стене. Мать не могла терпеть меня ни секунды дольше. Она захлопнула за мной дверь и выключила свет. Я слышал, как она чем-то блокирует ручку двери, чтобы я не смог выйти. После того как ее шаги на лестнице затихли, меня окружили тишина и мрак.
Сначала мне показалось, что я остался в кромешной тьме, но глаза постепенно привыкли, и я заметил несколько тонких лучей света, просочившихся через не обожженный кирпич высоко в стене. Этого было достаточно, чтобы я огляделся после наступления рассвета. Даже если бы мама не заперла меня, я осознавал, что не стоит пытаться открыть дверь и включить свет без ее разрешения. Холод пронизывал меня до костей, и я просто дрожал в темноте, оставшись в одних трусах и ожидая, что произойдет дальше. Я слушал, как поезда с грохотом проносятся мимо дома, мечтая иметь возможность забраться в один из теплых, светлых вагонов, которые я видел так много раз, и умчаться как можно дальше от этого места.
Я попал в мир, о существовании которого даже не догадывался несколько минут назад, в мир, который стал моей тюремной камерой на ближайшие три года.