Читать книгу Рождение таблетки. Как четверо энтузиастов переоткрыли секс и совершили революцию - Джонатан Эйг - Страница 8

Глава седьмая
«Я – сексолог»

Оглавление

В молодости Грегори Пинкус видел себя поэтом, философом, пахарем и любовником. Жажда жизни и мысль кипели в нем так, что трудно бывало сдержать эмоции или выразить их на страницах дневника. Он был высок и красив, широкоплеч и мускулист. С самого детства по всему его виду, особенно по твердому взгляду было понятно, что этот человек не уступит и не отступит. Маргарет Сэнгер главным в своей жизни выбрала секс, утверждая, что все лучшее на свете порождается силой физиологической любви; у Пинкуса основополагающая философия была другая. «Единственная наша обязанность, – писал он в юношеском дневнике, – это саморазвитие». Задача человека, объяснял он далее, – как можно лучше раскрыть свои таланты и помочь в этом другим. В том же дневнике он хранил тетрадный лист бумаги с цитатой Мэтью Арнольда – поэта и культуролога девятнадцатого века: «Величие – состояние духа, достойное любви, интереса и восхищения».

Пинкуса манили не секс, не деньги, не слава и не власть – он искал величия, величия в том смысле, в каком его понимал Арнольд. Это стремление никогда в нем не ослабевало.

Пинкус родился девятого апреля тысяча девятьсот третьего года и был старшим из шестерых детей. В его роду встречались и гении, и безумцы. В тысяча восемьсот девяносто первом семья его деда переехала в Нью-Йорк из Одессы – космополитического российского города с растущей экономикой, где жили люди самых разных национальностей. Но Россию захлестнули еврейские погромы, и семья Пинкусов сбежала. Между тысяча восемьсот девяносто первым и тысяча девятьсот десятым годом из России в США уехало около миллиона евреев, и временами казалось, будто все они разом поселились в Нью-Йорке, в восьми кварталах Нижнего Ист-Сайда. Там недолго жили и Пинкусы.

Дедушка Грегори, Александр Григорьевич Пинкус, открыл на Манхэттене ресторан, но быстро прогорел. Он перевез семью в Колчестер, штат Коннектикут. Однажды на ферму пришел человек по имени Гирш-Лейб Сабсович, предложил Александру Григорьевичу переехать в коммуну «Вудбайн», штат Нью-Джерси, и отдать старшего сына Иосифа в сельскохозяйственную школу барона де Гирша. Так всего за несколько лет семья успела пожить в богатом, но опасном русском городе, потом в перенаселенных трущобах Нью-Йорка и оказалась в утопической сельскохозяйственной коммуне в Нью-Джерси.

Еврейская сельскохозяйственная колония «Вудбайн» была кибуцем до того, как кибуцы появились. Ее создал барон Морис де Гирш – один из самых богатых евреев в мире, отпрыск семьи банкиров королевских дворов Европы. Он считал, что исход из России – это беспрецедентная для его народа возможность улучшить свою жизнь и создать крепкие сообщества по всему миру. Барон решил отдавать значительную часть своего состояния на устройство еврейских колоний. За всю свою жизнь он пожертвовал более ста миллионов долларов. Часть этих денег пошла на строительство колонии «Вудбайн», пять тысяч триста акров на самом юге Нью-Джерси, где щедростью барона были построены дома, школы, амбары, фабрики, электростанция, пожарная станция, синагога, театр и боулинг. Все улицы назывались именами американских президентов, кроме самой главной, поименованной Гирш-авеню. К приезду Пинкусов население коммуны превысило тысячу четыреста человек, и на три четверти это были евреи. В школе учились девяносто шесть детей, и с ними – Иосиф Пинкус, сын Александра Григорьевича.

Хотя в старшем классе было всего двенадцать учеников, главным для всех девочек был Иосиф Пинкус. Он выглядел не фермером – принцем: высокий, худощавый, с элегантными чертами, каштановыми кудрями и темно-карими глазами. «Такой красивый, что дыханье замирает», – сказала одна девочка из «Вудбайна», дочь бакалейщика – Лиззи Липман. Она была из интеллигентной семьи, брат ее стал известным профессором агрономии, но серьезное образование для женщин в те годы не поощрялось. Лиззи пришлось уйти из школы в четырнадцать и начать работать – она мыла лампы на фабрике «Дженерал Электрик» за три доллара в неделю, пока ее брат готовился к колледжу. Ум у Лиззи был остер, как колючая проволока, и столь же жестким был ее характер. Она умоляла родителей о таком же образовании, как у брата, но ей было отказано. «Сколько ночей я рыдала перед сном, – писала она позже, – осознавая с отвращением, что мой удел навечно – жертвы и служение, что все мои мечты и надежды должны быть задушены и похоронены в глубине сердца».

Не только об образовании мечтала Лиззи Липман, но и о молодом красавце Иосифе Пинкусе, который, окончив школу, вернулся туда преподавать агрономию. Он был очень умен и твердо верил в улучшение природы с помощью современной науки. Он призывал учеников и колонистов думать, как применять современные технологии для улучшения продуктивности растений и животных.

Работая в школе, Иосиф влюбился в коллегу-учительницу. Родители и друзья не одобрили возможный брак, и Иосиф впал в депрессию – раннее предупреждение о тех эмоциональных трудностях, что будут терзать его всю жизнь. Он покинул колонию и уехал на ферму во Флориду. После отъезда они с Лиззи стали переписываться, и их любовь занялась от бумаги и чернил. В тысяча девятьсот втором они поженились, и их захватывающий роман закончился вместе с началом брака. Для Лиззи, как и для почти всех женщин ее поколения, жизнь, полная жертв и служения, началась месяцев через девять после свадьбы. В тысяча девятьсот третьем году она родила сына, Грегори Гудвина Пинкуса, первого из шестерых ее детей.

В тысяча девятьсот восьмом году, когда Гуди было пять, семья уехала из колонии «Вудбайн» и поселилась в квартире на Симпсон-стрит в Бронксе, возле станции метро «Седьмая авеню», затем Пинкусы переехали в Ньюарк, затем обратно в Бронкс – в пятиэтажный краснокирпичный дом на Дженнингс-стрит, 741. Семья Пинкусов примкнула к местному ответвлению Свободной синагоги рабби Стивена Уайза – реформистской конгрегации, призывавшей своих приверженцев не признавать условностей и бороться с социальной несправедливостью. Рабби Уайз, открытый сионист, участвовал в создании Национальной ассоциации прогресса цветного населения в тысяча девятьсот девятом году, работал в комитетах по выявлению коррупции в городском руководстве Нью-Йорка и боролся за права профсоюзов.

В Бронксе у Грегори Пинкуса был первый сексуальный опыт в возрасте около десяти лет. Служанка – полька по имени Мария – «взяла его в постель… и делала разное». Что именно «разное»? Он так и не рассказал. Один из его братьев спросил, изнасиловала она его или нет, и Гуди ответил, что нет, этого быть не могло, она себя тряпкой замотала. Если он когда-нибудь и развивал эту тему, то никто из родственников ничего об этом не написал.

Подростком Пинкус часто записывал в дневник свои размышления о счастье («Всю мою жизнь я был так счастлив, что все, чего могу желать, – это той же радости в будущем»), о религии («Я верю, что Бог или то, что я называю Богом, есть воплощение всех наших идеалов»), о своих недостатках («Я действительно должен выработать у себя тщательность, аккуратность и вообще бережливость – качества, на которые раньше не обращал внимания»), о дружбе («самое священное чувство на земле») и о сексе («Моя привязанность проще всего находит выражение в поцелуе. Родственников я целую совершенно свободно, а друзей не могу совсем. Как же выразить мою любовь к ним? Она рвется наружу… Я очень влюбчив, и это сильнее меня»).

Он вырос высоким и сильным, как отец, но выглядел как интеллигент: круглые очки в металлической оправе и длинные каштановые волосы. Он жаловался, что окружающим трудно выдерживать его бурные чувства. Будучи студентом Корнеллского университета, он писал матери, что хотя любит ее, но ее старомодных взглядов на секс не разделяет:

Мне хватило глупости (или смелости) усомниться в ценностях и стандартах, которые тебе преподносились как бесспорные. И некоторые из них испытания не выдержали. Мои умозаключения могут быть в действительности совершенно ложными, но для меня они истинны, и если я откажусь от них, то заплутаю без ориентиров. Но я не думаю, что наши мысли так уж сильно расходятся. Возможно, в тех вопросах, что затрагивают секс, небольшая разница есть. Сексуальное желание не считаю ни низким и унизительным, ни возвышенным и священным. Я его считаю в основе своей нормальным и чистым жизненным инстинктом. Разумеется, радость от его удовлетворения, разрядка напряженных эмоций – не греховны. Но удовлетворение этого желания развратом никогда не принесло бы мне радости; девушка, с которой я его удовлетворю, должна его со мной разделять. Но я не думаю, что для этого удовлетворения следует ждать свадьбы, и не чувствую, что обязан ее ждать, потому что не вижу, каким образом какой-нибудь официальный обряд что-нибудь улучшит. Мне кажется, что ты это понимаешь. И неужели такой естественный и чистый жар следует подавлять и считать низким лишь потому, что мировой судья не пробормотал несколько слов?

Дальше в письме Пинкус рассказывал, что влюбился в молодую женщину по имени Дина, которая бросила его из-за его «полигамной натуры». Но он не грустил: «Я в нее больше не влюблен, и она в меня тоже. Мы оба этому рады».

Пинкус считал, что секс прекрасен и в нем проявляется любовь, но не был так одержим, как Сэнгер. Он не помещал секс в центр своей вселенной и не собирался свою карьеру сводить к нему: для этого он был чересчур честолюбив. В Корнелле он выбрал своей специальностью агрономию, более точно, ее подраздел – помологию, или выращивание фруктов. Все время учебы он ради заработка работал посудомойщиком и официантом. У отца работы не было, и Гуди приходилось считать каждый цент, частенько добираясь к семье на каникулы автостопом вместо поезда. Оценки у него не были выдающимися – четверки чаще пятерок, – и как-то раз его обвинили в списывании на экзамене, но после расследования обвинение сняли.

Однако оценки были для него не главным. Пинкуса увлекала поэзия, он писал любовные стихи или пьесы, стал сооснователем литературного журнала. Он считал себя великим романтиком, но при этом очень любил мамочку и очень старался ей угодить.

У мамы Гуди было шестеро детей, пятеро мальчиков и девочка, каждый умен и упорен. Лиззи была уверенной в себе умной женщиной, ожидавшей от своих детей великих достижений – и не устававшей им это повторять. «Все мои мысли и чувства были безоговорочно отданы тем, кто мне дорог, и счастье их было единственной наградой, которую я просила, – писала она в воспоминаниях. – И так я жила всегда – надеясь, молясь, служа, любя, – потому что только сильные свободны».

Как-то летом, когда отец снова остался без работы, Гуди написал матери, что думает отложить образование и вместо того найти работу для заработка. В недатированном письме он четко изложил все за и против, явно ища одобрения матери любому своему решению. «Мама! – писал он. – Есть мечты, исполнения которых мы дожидаемся долго. Если слишком откладывать, они теряют жизнеспособность – как подземный ключ, что напрасно ищет выхода и пересыхает у самого истока, не в силах выплеснуть наружу свою свежесть». Далее он цитировал стихотворение Лонгфелло «Деревенский кузнец» и продолжал: «Успешный человек – для меня это не тот, кто стал богатым, и даже не тот, кто сделал себе громкое имя. Слава – еще не успех. Успешный человек – тот, кто проходит через “и труд, и радость, и печаль”[23] с чистой совестью и открытым сердцем».

• • •

Как-то раз в свой выпускной год Пинкус приехал домой – семья опять переехала, на сей раз в Вайнленд, штат Нью-Джерси, – и нашел там нового обитателя: восхитительную молодую женщину, маленькую, темноволосую, с карими глазами и выдающейся горбинкой на выдающемся носу. Ее звали Элизабет Ноткин. Разорвав помолвку со студентом-медиком в Монреале, Лиззи (так называли ее окружающие) переехала в Соединенные Штаты, чтобы стать социальным работником в Национальном совете еврейских женщин. На время обучения она поселилась у Пинкусов.

Сыновья Пинкусов никогда не видели никого похожего на Лиззи, кто ругался бы, пил и непрерывно курил сигареты «Филип Моррис». Она держалась с заносчивой самоуверенностью нью-йоркской интеллектуалки, а не дочери владельца монреальской матрасной фабрики.

Одна дальняя родственница вспоминала, как при встрече с Лиззи небрежно поздоровалась:

– Привет, Лиззи, что делаешь?

– Член отращиваю, – ответила Лиззи с каменной мордой своим низким сиплым голосоми и затянулась сигаретой.

Молодые Пинкусы в нее влюбились.

Гуди было всего двадцать – он собирался в Гарвард, учиться на биолога, – когда он познакомился с этой красивой нахалкой. Лиззи была на четыре года старше, и сперва отнеслась к нему как к ребенку: спрашивала, кем он хочет стать, когда выучится.

Но Гуди, который охотно принимал любой вызов, затюкать было непросто.

– Я – сексолог, – сказал он.

Именно так: сексолог, а не будущий сексолог. Шел тысяча девятьсот двадцать третий год; ни о какой сексологии еще никто ничего не слышал. Это не имело значения. Он завладел ее вниманием. В следующем году, когда Лиззи приехала к Гуди в Гарвард, они отправились к судье и поженились, не сообщив родным.

Грегори Пинкус не был, конечно, сексологом, хотя он начинал читать и изучать работы Хэвлока Эллиса и Рихарда фон Крафт-Эбинга – немецкого нейропсихиатра, который в тысяча восемьсот восемьдесят шестом году опубликовал прорывное исследование сексуальных аберраций. Гарвард, по замечанию историка Ричарда Нортона Смита, считался «эпицентром американского образования», местом, где собралось непропорционально много самых умных людей мира, не только занимавшихся развитием собственного ума, но порождающих идеи и планы, которым предстояло изменить мир. Дипломную работу Пинкус писал в гарвардском Институте прикладной биологии Басси, основанном в тысяча восемьсот семьдесят первом году как университетский «сельскохозяйственный колледж», но реформированном и выросшем в ведущий национальный центр агрономической науки. Пинкус, хотя и надеялся быть среди тех, кто изменит мир, начал не особенно многообещающе: в первый год в Кембридже получал только четверки и тройки. В лаборатории он попал под влияние Уильяма Касла, ведущего специалист по генетике млекопитающих, и написал диссертацию о наследовании раскраски меха у крыс.

После свадьбы в суде Пинкус из-за занятости и бедности даже не думал искать себе дом и вить гнездо, так что Лиззи въехала в тесную кембриджскую квартиру, которую Гуди делил со своим братом Бернардом (сокращенно Бан) и школьным другом Леоном Лифшицем, учившимся на юриста. От таких жилищных условий мать Гуди была в ужасе, но ее вообще приводило в ужас едва ли не все, связанное с новой невесткой. Гуди, Бан и Лифшиц вместе открыли на Гарвард-сквер книжный магазин под названием «Альков». Лиззи работала там на полставки, но недолго. Скоро она – как большинство новобрачных ее поколения – была беременна своим первым ребенком.

Мальчику дали имя Алекс Джон, а называли просто Джон. Лиззи перенесла долгие и мучительные роды. Как результат, в ближайшие годы она детей больше не хотела. Какой способ предохранения она использовала после появления сына, не знает никто.

• • •

В двадцать семь лет, когда Гуди Пинкус был достаточно идеалистичен, чтобы верить, будто изменит мир, его назначили преподавателем на факультет общей психологии Гарварда. Год спустя его повысили до ассистента профессора биологии, и он стал работать под руководством талантливого молодого физиолога по имени Уильям Дж. Крозье, который дал старт карьере Пинкуса – и одновременно поставил ее под удар.

Крозье был ученым целеустремленным и честолюбивым. В тридцать два он числился самым молодым доцентом в Гарварде. Жадные до знаний студенты ходили за ним по пятам, а он их учил не принимать на веру общепринятые мнения, быть напористыми и применять теорию на практике. Крозье учился у Жака Лёба, американского биолога немецкого происхождения, который исследовал тропизмы – реакции, заставляющие организм ориентироваться определенным образом в ответ на стимул (например, растение поворачивается к солнцу, или корни у него растут туда, куда направлена сила тяжести). Лёб считал, что живые организмы подобны машинам, а машину можно заставить работать так, как хочет человек. Развивая эту теорию, он говорил, что яйцеклетки суть фабрики, производящие эти живые механизмы, и, если научиться яйцеклетками манипулировать, жизнь можно создать искусственно. Лёб работал с яйцеклетками морского ежа в морской воде. Когда он изменил содержание соли в воде, яйцеклетки автоматически поделились и размножились. Лёб назвал это партеногенезом и обещал, что скоро подобное можно будет сделать и для млекопитающих. Нет у жизни великой тайны, полагал Лёб, все в ней доступно науке.

«Я хотел взять жизнь в свои руки и поиграть с ней, – провозглашал Лёб. – Запускать ее, останавливать, варьировать, изучать ее поведение при всех условиях, направлять по моей воле!» Открытие сделало его звездой. Журналисты и писатели предсказывали, что его работа приведет к фабричному производству животных и даже человеческих детей. В тридцать втором году Олдос Хаксли опубликовал «Дивный новый мир» – антиутопическое описание будущего, в котором звучали и мотивы работы Лёба. В этом будущем люди для регулирования либидо жуют жвачку с половыми гормонами, женщины носят «мальтузианские пояса», обеспечивающие полную контрацепцию, а сексом занимаются лишь для развлечения. Продолжение рода с помощью секса в книге Хаксли ушло в прошлое, его заменили «инкубатории и воспитательные центры», где растят детей из пробирок. Некоторые считали Лёба визионером, мистиком, другие – демоном, ученым, заигравшимся в бога, пренебрегающим непредсказуемостью и великолепной неразберихой жизни. Для Пинкуса он был гением, который не довел свою работу до конца. Лёб так и не занялся млекопитающими. Пинкус решил попробовать сам.

В Гарварде он в основном ставил эксперименты на крысах, изучая их реакцию на тепло и свет. После получения степени он выиграл стипендию на постдокторантуру – два года в Гарварде и год в Европе: часть времени в Кембриджском университете в Англии, часть в Институте кайзера Вильгельма в Берлине. Приехав в Европу впервые, Пинкус начал исследовать яйцеклетки млекопитающих – предмет, ставший работой всей его жизни. В Германии он наблюдал, как ученые начинали утверждать, что генетика призвана создать высшую расу людей. Как еврея и как ученого его встревожило такое злоупотребление наукой, и он критиковал это в неопубликованной рукописи, говоря: «…расовые претензии, так называемые евгенические меры нацистско-фашистского толка – генетическая чушь… Создание расы с помощью разведения и отбора было бы гигантским предприятием, с большой вероятностью обреченным на провал». Вернувшись в Гарвард в тридцатом году профессором, Пинкус был готов оставить свой след в науке и пойти дерзновенным путем Лёба и Крозье.

Во время учебы и работы в Гарварде Пинкус познакомился и подружился с другим учеником Крозье – Хадсоном Хоаглендом. Хоагленд позже назовет Крозье «предводителем группы самоуверенных вундеркиндов». Свою работу они вели, чтобы раздвинуть границы неведомого и глубже познать мир, а будет ли практический выход и одобрит ли университетское начальство, интересовало их мало.

Интерес к передаче наследуемых признаков у животных заставил Пинкуса детальнее заняться яйцеклетками млекопитающих – в частности, изучить, как они оплодотворяются и развиваютсяin vitro (в пробирках). Он изучал, как действуют на крольчих инъекции гормонов, и однажды заметил, что уколы эстрогена предотвращают беременность, но о потенциале использования гормонов для контроля человеческой фертильности не задумывался. В то время Пинкус только пытался разобраться, как происходит размножение. Он манипулировал клетками. Он пытался оплодотворять их вне тела крольчихи. Пытался пересадить яйцеклетку от одной самки другой. Он не столько искал прикладного применения, сколько играл с этим механизмом, чтобы как можно лучше его изучить.

За несколько лет в Гарварде Пинкус получил гранты от Национального научно-исследовательского совета и Фонда Джошуа Мэйси – младшего. Предмет исследования он выбрал важный, быстро достиг внушительных результатов – казалось, выдающаяся карьера ему обеспечена. В те времена ученому-еврею в университетах вроде Гарварда приходилось быть лучше своих коллег, чтобы завоевать сопоставимое уважение, и Пинкус был лучше. Однако его покровители в Гарварде уже теряли власть. Новый президент университета Джеймс Б. Конант не одобрял направления, в котором Уильям Крозье ориентировал своих учеников вроде Пинкуса и Б. Ф. Скиннера (последний позднее станет одним из самых влиятельных психологов и бихевиористов в мире). Вскоре возглавляемое Крозье отделение физиологии закрылось. Для Пинкуса это оказалось особенно не вовремя. В тридцать третьем году, когда Конант стал президентом, контракт Пинкуса еле одобрили. На следующий год Пинкус объявил Национальной академии наук, что он оплодотворил яйцеклетку кролика в пробирке и подсадил в тело суррогатной матери, которая родила крольчат. Это был типичный образец того агрессивного стиля в науке, которому учил студентов Крозье, но в те времена такое считалось крайностью. Крозье хотел от своих учеников, чтобы они видели фундаментальные биологические проблемы и думали об их решении. У Пинкуса – сына фермера, ставшего учителем, который всегда агитировал других фермеров внедрять современные методы для улучшения посевов и стад, – была для этого нужная жилка. В одной заявке на грант он написал, что его цель – применить эту технику оплодотворения in vitro к людям. И почти сразу на его работу обратили небывалое внимание далеко за рамками научного сообщества.

Пинкусу стоило насторожиться, уже когда его работа была впервые процитирована в «Нью-Йорк Таймс» в тридцать четвертом году в статье под заголовком «Кролики, рожденные в стекле: фантазии Холдейна и Хаксли претворены в жизнь гарвардскими биологами». Заголовок врал. В пробирках было выполнено оплодотворение, потом яйцеклетки переместили внутрь живых крольчих, которых принесли в жертву науке, чтобы изучить эмбрионы до того, как они выросли. Никаких животных в стекле не рождалось. Но это не имело значения. Газета изображала Пинкуса зловещим ученым, пытающимся вырастить младенцев в бутылках. Статья сравнивала Пинкуса с вымышленным биологом Бокановским из «Дивного нового мира» Хаксли, оплодотворявшим человеческие яйцеклетки в пробирках.

В Гарварде Бокановских двое: профессор Грегори Пинкус и Э. В. Энцман [сотрудник Пинкуса], – они действительно сделали шаг к тому, чтобы фантазию сделать реальностью. Не дети, но кролики вырастают в стеклянных бутылках. «Мы считаем, что это первое несомненное доказательство возможности оплодотворения яйцеклетки млекопитающего in vitro», – говорят Пинкус и Энцман.

«Нью-Йорк Таймс» предугадала по крайней мере один момент: технология Пинкуса могла бы со временем освободить женщин от бремени деторождения, разделить размножение и любовь и усилить евгеническое движение. В интервью того времени Пинкус говорил, что его интересует исключительно наука, а не ее последствия для людей, но это была неправда. Его работа не была теоретической. Он не просто пытался лучше разобраться в физиологии сперматозоида и яйцеклетки. Как сформулировал один автор, Пинкус хотел «поиграть в Эдисона от биологии». Он изобретал новый способ делать детей.

Скоро вышла еще одна статья на ту же тему – снова в «Нью-Йорк Таймс» – «Бутылки становятся матерями», с очередной отсылкой к Хаксли. «Дивный новый мир», писала «Нью-Йорк Таймс», был всего лишь сатирой и «забавным лишь для того, кто мало что знает о современных тенденциях биологических исследований». Но когда в один прекрасный день человеческих детей начнут «выращивать в стеклянных сосудах лаборанты… Грегори Пинкус из Гарварда обязательно получит заслуженную славу».

Оплодотворив кроличьи яйцеклетки и вернув их в организмы матерей, Пинкус перешел к следующему этапу: дать клеткам развиться в стекле до эмбрионов. Пока что, рассказывала газета, его попытки не увенчались успехом, но прогресс есть. Ключевую роль, писала газета, могут сыграть новые представления о действии гормонов. Ученые только недавно выяснили, что рост управляется гормонами, но как это происходит, оставалось загадкой. Пинкус из любопытства поместил оплодотворенную кроличью яйцеклетку в раствор, содержавший прогестерон и эстроген. «Он не ожидал ни успеха, ни провала, – писала “Нью-Йорк Таймс”. – Хороший ученый ничего не ожидает; он смотрит и делает выводы». Через сорок восемь часов Пинкус увидел в чашке Петри формирующиеся кровеносные сосуды и маленькую часть яйцеклетки, которая должна была стать сердцем. Он видел, что клетки делятся нормально. Их насчитывалось сто двадцать восемь. Но вместо зародыша кролика сформировалось нечто хаотичное и чудовищное. Через пятьдесят шесть часов это существо умерло, но такую неудачу можно было ожидать. Пинкус радовался – ведь результат оправдывал новые исследования. Какую в точности роль сыграли гормоны? И нужна ли мать, чтобы заставить их работать?

Он шел своим путем, уверенный, что найдет ответы. В тридцать шестом Пинкус и Энцман объявили, что добились партеногенетического развития кроличьей яйцеклетки – другими словами, они запустили процесс размножения без оплодотворения как такового, лишь меняя параметры окружающей яйцеклетки среды. Вскоре Пинкус сделал следующий шаг: не только добился партеногенетического развития яйцеклеток, но и успешно пересадил их в суррогатных матерей-крольчих. И снова это «непорочное зачатие», как выразилась пресса, попало в заголовки. Газеты по всей стране печатали удивительные результаты работы Пинкуса, часто с заголовками вроде «Мир без мужчин?», которые часть читающей публики, естественно, находила тревожными.

В том же тридцать шестом году Гарвард отпраздновал трехсотлетие, выпустив брошюру, в которой перечислялись величайшие научные открытия, сделанные в его стенах за три века исследований. Попала туда и работа Пинкуса. В том же году он опубликовал прорывную книгу «Яйцеклетки млекопитающих», посвятив ее своим учителям – профессорам Крозье и Каслу. Там перечислялись достижения ученых в истории охоты на яйцеклетки:

Пфлюгер, 1863 – кошка; Шрён, 1863 – кошка и кролик; Костер, 1868 – человек; Славинский, 1873 – человек; Вагенер, 1879 – собака; Ван Бенеден, 1880 – летучая мышь; Харц, 1883 – мышь, хомяк, кошка; Ланге, 1896 – мышь; Коерт, 1898 – кролик и кошка; Аманн, 1899 – человек; Палладино, 1894, 1898 – человек, медведь, собака; Лэйн-Клэйпон, 1905–1907 – кролик; Феллнер, 1909 – человек.

Пинкус призывал коллег-биологов присоединяться к поиску восхитительных новых открытий, которые, казалось, лежали под самым носом. «Неописуемое разнообразие и богатство доступного и нетронутого еще материала вызывает острое искушение его исследовать, особенно теперь, когда начали развиваться технические возможности для обращения с ним, – писал он. – Подчеркиваю: только начали развиваться».

Это была интонация путешественника в начале великой экспедиции, уже предвкушавшего восторг грядущих приключений.

Каждым новым открытием, каждым дерзким заявлением, каждым обращением к научному сообществу Пинкус привлекал все больше внимания прессы. «Социальные последствия достижений доктора Пинкуса трудно охватить воображением», – говорилось в передовой статье «Нью-Йорк Таймс».

Деторождение все еще во многом ассоциируется с любовью. Бóльшая часть мировой лирической поэзии посвящена ухаживанию за девушками, и бóльшая часть музыки и картин, подаренных нам величайшими художниками, – выражение того же стремления, что весной заставляет траву давать ростки и сирень распускаться. Биологов, которым эти последствия вообразить проще, не смущает, что человек будет смотреть на стеклянный сосуд и говорить: «Это моя мать». Все так же будут петься серенады под гитару, все так же неохотно будут расставаться на балконе Ромео и Джульетта… просто, если биологи правы, любовь будет существовать отдельно от материнства.

Газеты по всей стране расписывали открытия Пинкуса. Журнал «Тайм» критиковал ученого за сотни крольчих, принесенных в жертву только ради подсчета числа делений клеток. Когда репортеры спрашивали, чтó эта работа будет значить для людей, Пинкус отвечал, что подобные вещи его не заботят. Он имел в виду, что его задача – развивать науку ради развития человечества, и он не собирается тормозить свои исследования из-за чьих-то страхов. Такое отношение никого не успокаивало, только увеличивало опасения по поводу Пинкуса и его работы. А вскоре он еще сильнее упал в общественном мнении.

Двадцатого марта тысяча девятьсот тридцать седьмого года журнал «Кольерс» опубликовал текст о работе Пинкуса, проиллюстрированный его снятой в необычном свете фотографией. На ней он во рту держит сигарету – дым спиралью над головой. В руках у него кролик, и Пинкус смотрит на него прищурившись. У читателя могло создаться вполне понятное впечатление, что этому кролику недолго уже топтать землю – тем более что так оно и было. Статья начиналась так:

В гигантской биологической лаборатории – несколько миллионов долларов из пятидесяти двух общей стоимости недвижимости Гарварда явно пошли на это здание – склонился над микроскопом тридцатитрехлетний ученый. Его имя подошло бы копу из детективного романа: Грегори Пинкус. Но в том, что он видит, открываются возможности более изумительные, чем доступны воображению авторов детективов: мир, в котором женщины – доминантая и самодостаточная сущность, поскольку они способны производить потомство без помощи мужчин.

В статье Пинкус был – может быть, не без антисемитских ноток – описан как «ученый с темными пронзительными глазами, суженными до щелок», и «тяжелой шапкой черных волос». Автор статьи предупреждал: «Тогда претворится в жизнь миф о Земле амазонок. В мире, где женщины самодостаточны, ценность мужчины будет равна нулю». В тексте цитировалось чье-то критическое замечание о работе Пинкуса, сводившееся к тому, что если дети начнут производиться в пробирках, то «для женщин это будет разрушительно». Беременность не только улучшает внешний вид женщины, отмечал критик, но и укрепляет нервную систему.

Вот так вдруг Пинкус приобрел облик революционера или хуже того – ненормального.

Вскоре после статьи в «Кольерс» Гарвард известил Пинкуса: ему дадут грант еще на год для обучения в Кембриджском университете в Англии, а затем – всё. Гарвард порывал с молодым ученым. Пинкус считал, что его вышвыривают за то, что он слишком много говорил о своей работе, особенно с прессой, и потому, что его открытия многих напугали. Несомненно, что уже изгнание Крозье после прихода Конанта не предвещало ничего хорошего. Пинкус задавался вопросом, не сыграла ли роль и его религиозная принадлежность. Другим фактором могла быть его поспешность при публикации результатов, поскольку другие ученые не могли воспроизвести эксперименты, проведенные им. Наверняка имел значение и тот простой факт, что он имел дело с вопросами пола.

Пинкусу было тридцать четыре, и он уже опубликовал потрясшую основы книгу и несколько заметных исследований. Он был на пороге блестящей карьеры ученого и преподавателя в одном из богатейших и престижнейших университетов мира. И в одну секунду все это исчезло. Может быть, Пинкус пал жертвой узколобости и антисемитизма – но и своего раздувшегося эго тоже.

Он пытался выкарабкаться. Он подавал заявления на работу и не получал ответов. Он организовал встречу с Альбертом Эйнштейном. Он попросил помощи у богатых и влиятельных родственников. Но он так и не нашел другого института, готового взять его на работу.

Пинкус обратился к своему бывшему однокурснику, Хадсону Хоагленду, оставившему Гарвард для работы в Университете Кларка в Вустере, штат Массачусетс, где он руководил отделением биологии из трех человек. Хоагленд был высок, худ и лыс, с точеным подбородком, носил круглые очки. Как и Пинкус, Хоагленд повсюду видел научные загадки и чувствовал, что разгадывать их – его призвание. Как-то раз, когда у его жены поднялась температура, Хоагленд поехал в аптеку купить ей аспирин. Вернулся он быстро, но его обычно рассудительная жена зло пожаловалась, что его только за смертью посылать. Хоагленд заинтересовался, не нарушил ли жар ее внутренние часы, так что он померил ей температуру, спросил, какой промежуток времени она воспринимает как минуту, дал ей аспирин и продолжал записывать ее оценки длительности минуты, пока жар падал. Когда температура нормализовалась, он построил на логарифмической бумаге график зависимости этих оценок от температуры – зависимость оказалась линейная. Позже он экспериментально исследовал этот вопрос у себя в лаборатории, искусственно повышая и понижая температуру испытуемых, пока не убедился, что был прав: высокая температура тела заставляет внутренние часы идти быстрее. Жена ворчала вполне оправданно.

Университет Кларка не такой престижный, как Гарвард, был тем не менее известен как одно из лучших высших учебных заведений страны, поэтому в тысяча девятьсот девятом году, к двадцатой годовщине со дня основания, туда позвали читать лекции Фрейда и Юнга. К тому же Хоагленд считал, что Пинкусу в Вустере будет хорошо. «Зная его талант, – писал Хоагленд в неопубликованных мемуарах, – я был возмущен, что его не перевыбрали и не повысили в Гарварде, и был убежден, справедливо или нет, что причиной этому стала академическая политика: некая доля антисемитизма, зависть некоторых людей к Пинкусу и антипатия многих коллег к Крозье и его группе». В университете Кларка для приема Пинкуса на работу не оказалось денег – в основном из-за Великой депрессии, – и Хоагленд взял дело в свои руки. Нью-йоркский раввин, знакомый с семьей Пинкуса, представил Хоагленда Генри Иттлсону, основателю холдинговой компании «Си-Ай-Ти», быстро выросшей в двадцатые годы двадцатого века на инвестициях в оптовую торговлю потребительскими товарами вроде автомобилей и радио. Иттлсон и еще двое спонсоров согласились два года финансировать работу Пинкуса в Кларке. В то время Хоагленд получил небольшой грант от компании «Г. Д. Сёрл и Ко» на изучение действия противосудорожных препаратов на животных, и он попросил фармацевтическую компанию перевести деньги Пинкусу, уверяя, что их имеет смысл потратить на работу гения. Хоагленд наскреб достаточно денег, чтобы дать Пинкусу работу, хотя ему все равно платили гораздо меньше, чем другим профессорам, и гораздо меньше, чем он зарабатывал в Гарварде. Бюджет на исследования тоже был куда меньше, чем он привык.

Но выбора не было. Вдобавок к сыну Джону, которому исполнилось двенадцать, у них с Лиззи теперь была двухлетняя дочка Лора. Карьера Гуди всегда стояла на первом месте, и семья следовала за ним. Пинкусы приехали в Вустер осенью тридцать восьмого года, как раз когда на Новую Англию обрушился огромный ураган, убив около восьмисот человек и разрушив десятки тысяч домов. Они вселились в большой дом Хоагленда на Даунинг-стрит, через улицу от кампуса Университета Кларка, а скоро после этого – в маленькую квартирку на два квартала дальше, где поперек двора так и лежали огромные стволы деревьев, сваленных ураганом. Пинкус работал в подвале здания, где находилась лаборатория Хоагленда, неподалеку от угольного подвала. На приборах оседало столько угольной пыли, что невозможно было проводить эксперименты. Ему и другим ученым, работавшим в подвале, финансирования не хватало настолько, что экономить надо было даже на этикетках для химикатов. «Приходилось открывать крышки и нюхать содержимое, чтобы понять, что где», – вспоминал Хоагленд. Пинкус вернулся к работе с гормонами, изучая, как они влияют на развитие яйцеклетки.

Но беда снова его нашла. В апреле тридцать девятого года агентство «Ассошиэйтед Пресс» рассказало, что Пинкус создал два выводка кроликов из пробирки в своей лаборатории в Вустере. «О проделанной в Кларке работе доложил Грегори Пинкус, – писал репортер “АП”, – который решительно заявил, что не планирует выяснять, можно ли создавать в пробирках человеческих детей». Но, передавая эту историю в свой нью-йоркский офис с научной конференции в Торонто, репортер упустил важное слово: «не». И миллионы американцев прочли в своих газетах и услышали по радио, что Пинкус решительно заявил: он собирается производить человеческих детей в пробирках. Две недели спустя «АП» исправило ошибку, но было поздно. Пинкус опять предстал человеком с опасными идеями.

Он работал без страховочной сетки. Он все еще надеялся найти работу в университете, все еще рассчитывал на грантовые деньги. Но скандалы вроде описанного выше этому не способствовали. Правительственные средства в последние годы все больше уходили от теоретических исследований к практическим, и Пинкус тоже поменял поле, меньше времени корпя над вопросами размножения и больше занимаясь гормонами: выясняя, как их применение может снизить стресс у солдат и повысить производительность труда рабочих. В одном из исследований Пинкус и Хоагленд давали стероид прегненолон работникам кожевенной фабрики – проверить, способствует ли он повышению интенсивности и производительности труда. Предварительные результаты были положительными. Мало-помалу Пинкус восстанавливал свою репутацию. В плодотворный для его карьеры сорок четвертый он с несколькими другими учеными организовал конференцию, посвященную гормонам. Ее назвали Лаврентийской эндокринологической конференцией (она проводилась ежегодно в отеле «Мон-Трамблан» в канадских Лаврентийских горах), Пинкус стал ее председателем и оставался им до конца своих дней.

«В общем, всех вас представляю всем», – сказал он на открытии. Таким образом он одновременно указал на свое первенство и установил неформальный стиль общения. Классический Пинкус.

• • •

Преподавательских обязанностей в Кларке у Пинкуса не было, так что он мог все свое время тратить на исследования. Но в колледже к нему продолжали относиться как к пасынку, не замечая и недоплачивая.

Шел тысяча девятьсот сороковой год, Гуди и Лиззи растили двоих детей в квартирке неподалеку от университетского кампуса. Весной позвонил директор школы, где учился Джон, и сообщил, что больше не может держать мальчика в школе – он на три года раньше срока закончил школьный курс и теперь должен школу покинуть. Джон сказал родителям, что готов поступить в колледж и хочет учиться в Йеле. С их благословения он подал документы – только в Йель и больше никуда – и поступил. Четыреста пятьдесят долларов ежегодно (не говоря о жилье, питании и одежде – Джон все еще рос) тяжело обременили Пинкусов.

Лиззи временами раздражалась – не только экономическим положением семьи, но и тем, что ее низвели, по ее выражению, к роли «шеф-повара и мойщика бутылок». В ту эпоху воспитание детей изображалось в прессе и популярной культуре как восхитительно интересная задача, а не как бесконечный список обязанностей, повешенных на женщин. Так называемая совершенная женщина готовила, встречала гостей, ходила за покупками, работала в саду, украшала дом, была водителем, горничной, прачкой и любовницей. Считалось, что никакой жизни, кроме домашней, ей не полагается. Иногда, когда Гуди возвращался домой, Лиззи подробно рассказывала ему, какие комнаты она убрала и пропылесосила. Позже их дочь Лора будет задаваться вопросом: неужели она действительно думала, что ему не все равно, или просто хотела показать, в какое непрестанное испытание превратилась ее жизнь? Во время Второй мировой войны, когда многие женщины пошли работать, Лиззи сказала мужу, что думает, не пойти ли диктором на радио. Но никаких дальнейших шагов не предприняла.

А Гуди по-прежнему не проявлял никаких намерений искать надежную работу. Напротив, когда семья его проходила через наибольшие денежные трудности, он готовился пойти на самый большой в своей жизни риск: в сорок четвертом году они с Хоаглендом совершили неслыханный в научном сообществе шаг – основали собственную лабораторию, назвав ее Вустерским фондом экспериментальной биологии. И хотя непросто было объяснить зубным врачам и операторам боулинга, что новый фонд будет исследовать гормоны, а не излечивать ужасные болезни, Хоагленд и Пинкус оказались прекрасными продавцами, и население Вустера отозвалось щедро. Особенный дар собирать деньги был у Хоагленда. Он происходил из богатой семьи и производил впечатление человека утонченного. Ученым он тоже был не последним, но с самого начала было ясно, что в их паре истинный гений – Пинкус, а Хоагленд – организатор.

Начинал фонд с помещения в Вустерской больнице штата, но скоро денег набралось достаточно, чтобы нанять десяток сотрудников и купить усадьбу в двенадцать акров неподалеку от Шрусбери. Но даже тогда Пинкус сам чистил клетки животных, а Хоагленд, раздевшись по летней погоде до пояса, косил траву.

Ученых набрался целый партизанский отряд. Были среди них изгои, много было талантливых. Все они соблазнились возможностью работать самостоятельно, без давления университетских комиссий, к тому же с Пинкусом, имеющим прочную репутацию мятежника и творческого мыслителя среди тех, кому хватало ума видеть дальше параноидальных инсинуаций прессы. К пятьдесят первому году фонд насчитывал пятьдесят семь сотрудников – по некоторым оценкам, он стал самым большим частным независимым научно-исследовательским институтом в стране. Это было беспрецедентное начинание: предприятие без каких-либо конкретных целей, кроме одной: дать ученым полную свободу исследовать и изобретать.

Год за годом Пинкус и Хоагленд тратили на работу чуть ли не каждый полученный доллар, практически ничего не откладывая про запас. Их гнала жажда работы. Любая зацепка была для них поводом организовать большое исследование, даже когда сточный колодец в здании фонда – рассчитанный на отходы жилого помещения, а не лаборатории – переполнился и начал выливаться в подземные воды. Сдержаться Пинкус не мог. Если эксперимент выглядел перспективно, он нанимал еще ученых и оборудовал дополнительные лаборатории, чтобы развивать последние результаты, а уж потом начинал думать, как заплатить, – если вообще думал. Нанятая им в начале пятидесятых секретарша вспоминала, как пришла на работу и узнала, что у нее нет ни кабинета, ни стола. Ей выдали портативную пишущую машинку, переносной стол и бочонок с гвоздями в качестве стула. «Поскольку уровень финансирования остается невысоким, – писал бизнес-менеджер фонда в своем отчете попечительскому совету в пятидесятом году, – резонно будет спросить, было ли мудрым и необходимым столь сильно расширять фонд». Но Пинкус, собственный кабинет устроивший в гараже, никогда не останавливался. Его интересовала наука и работа, а не долговременные бюджеты и дотации.

В те ранние годы Пинкусам приходилось скитаться по дешевым квартирам. Одиннадцатилетний мальчик, доставлявший вечернюю газету, вспоминал, что по выходным Пинкус сидел, развалившись в кресле, или дремал на диване, всегда окруженный стопками книг. Как-то раз во время проведения эксперимента с участием душевнобольных пациентов Вустерской больницы штата Пинкус с семьей полгода прожил в главном здании психиатрической лечебницы – в «люксе для молодоженов», как это называли некоторые коллеги. Дочь Пинкуса Лора просыпалась, одевалась и шла в школу мимо какой-то женщины, облаченной в мешок из-под муки: эта женщина и другие пациенты навязчивыми движениями рвали бумагу и кидали ее из окон, устраивая снегопад. На вопрос, каково там жить, Лиззи сухо отвечала: «Как в сумасшедшем доме».

Это здание когда-то называли Вустерским приютом безумцев. Снаружи оно больше походило на тюрьму, чем на больницу, – темная, зловещая крепость высоко на горе. Внутри было еще хуже. Пациентов одевали в смирительные рубашки и привязывали к кроватям. Они подвергались электрошоку, инсулиношоковой терапии, вращательной терапии (больных с завязанными глазами быстро вращали в специальных креслах) и, под руководством Пинкуса, – гормональной терапии. Не смолкали вопли от боли и безумный смех, отдаваясь эхом в кафельных коридорах.

Здесь не было весело, здесь было страшно и опасно. Зачем же Пинкус поселил свою семью в таких условиях? Из соображений практичности. Сэкономили на аренде. А еще – тут ему было проще более полно сосредоточиться на работе.

• • •

Лет до сорока с лишним Пинкус не умел водить, и собственной машины у него не было. Каждый день он добирался на работу автобусом или его подвозил коллега. Когда в конце сороковых он все-таки сел за руль, то сразу загорелся духом состязания, стараясь обогнать любой автомобиль, едущий в ту же сторону. Азарт соревнования был присущ ему во всем. Прекрасный игрок в «Скрэббл»[24], он никогда не поддавался своим детям и во время игры держал на столе огромный словарь – чтобы оспаривать сочетания букв, словами не являющиеся. На пляже он спокойно заплывал в море на милю, абсолютно не волнуясь, что на берегу тревожатся жена и дети. Даже читая для собственного удовольствия – а он поглощал детективные романы, особенно Агату Кристи и Найо Марш, по сотне в год, – Пинкус словно проверял себя – как быстро он угадает концовку.

Он играл в шахматы со своим страховым агентом и обсуждал философские проблемы с группой людей, называвших себя «Серьезные вонючки»[25]. Но вне мира науки и этих немногих развлечений наибольшее влияние в жизни на него оказывала Лиззи Пинкус – все время подталкивавшая его, заставлявшая думать, частенько испытывавшая его огромные запасы терпения. Готовить и садовничать ей нравилось, но в остальном Лиззи была весьма далека от образа типичной американской домохозяйки, которая сидит дома, печет печенье и каждый вечер встречает мужа с ниткой жемчуга на шее, коктейлем в руке и мясом в духовке. Утром она обычно спала и вставала около двенадцати, предоставляя Гуди поднимать детей, заставлять их мыться и собираться, кормить их завтраком и провожать в школу. Некоторые ее друзья и родственники считали, что эти поздние вставания и общая эмоциональная неустойчивость – проявления аффективного расстройства. Она бывала энергичной, остроумной и очаровательной, но близкие знали о ее резких и стремительных перепадах настроения.

К началу пятидесятых Вустерский фонд стал достаточно стабилен, чтобы Пинкус после десятка лет на тесных съемных квартирах (не говоря о приюте для умалишенных), наконец почувствовал себя достаточно твердо, чтобы купить дом. В соответствии с его природой дом оказался необычным. В здании из красного кирпича между банком и городской библиотекой, расположенном недалеко от центра городка Нортборо, имелась дюжина спален, десять каминов и меблированный цокольный этаж, куда Пинкус иногда приглашал бесплатно пожить приезжих ученых или студентов. Здание больше походило на старинный отель, чем на жилой дом. Пинкус заплатил за него тридцать тысяч долларов – двести шестьдесят тысяч по нынешнему курсу. Места было столько, что в некоторые комнаты Пинкусы вообще не заходили, вспоминала Лора. Но Лиззи обожала огромные гостиные первого этажа, которые она декорировала в неопределенно-азиатском стиле. На окружавших дом землях Лиззи с удовольствием сажала цветы и овощи. Она была талантливой кухаркой и любила готовить большие партии помидоров по-провансальски, которые закатывала в банки, замораживала и раздавала друзьям. На вечеринках, оплаченных из денег Вустерского фонда, она накрывала шведский стол из больших и малых блюд, приготовленных заблаговременно, чтобы самой тоже повеселиться. Она расхаживала со стаканом скотча или виски в руке и сигаретой в зубах, заботясь о том, чтобы самый засушенный ученый размяк и начал смеяться. Иногда она веселила их напитками, иногда – солеными шуточками.

– Чтобы узнать, как поведет себя девушка в щекотливой ситуации, – говорила она и делала паузу для пущего эффекта, – придется ее пощекотать.

Вечеринки заканчивались поздно, и почти все напивались. Ум у Лиззи – что у пьяной, что у трезвой – был остер как бритва, и интеллектуально она была совершенная ровня мужу, если разговор не заходил слишком глубоко в научные дебри. Она бегло говорила по-французски и по-русски – Гуди ласково звал ее Лизушка. Но чарам Лиззи поддавались не все гости. «Честно говоря, она напоминала мне ведьму, – говорил один из сотрудников мужа. – Не в том смысле, что страшная, а что-то было такое в ее поведении». Иногда она могла неожиданно выдать гостю хорошую порцию неприятных слов, и мало не казалось никому – особенно рисковали женщины, уделявшие чрезмерное внимание ее мужу. Но она могла сорваться и вообще без видимой причины. Лора вспоминала один такой взрыв, когда Лиззи выбежала из дома, заявив, что никогда не вернется. Гуди спокойно сел в машину и тащился за ней на скорости две мили в час, пока Лиззи не остыла и не села в машину – тогда они поехали домой.

Гуди были не в новинку перепады настроения жены. Если Лиззи слишком уж заносило, он спрашивал, не забыла ли она принять свое лекарство от щитовидки. Вряд ли эти перепады были следствием состояния ее щитовидной железы, отмечал биограф Пинкуса, доктор Леон Сперофф. Спрашивая о лекарстве, писал Сперофф, Гуди как бы подавал сигнал, что она перешла границы приемлемого и пора сбавить обороты. «Когда она была в норме, лучше ее человека не было, – вспоминал брат Пинкуса Алекс. – Но когда она забывала принять лекарство, то случались всплески ревности и ярости, которые за долгие годы успели отвратить многих коллег, помощников и союзников Гуди… В биографии Гуди это был важный фактор».

Пытаясь научиться водить, Лиззи разбила машину и с тех пор не хотела садиться за руль. Иногда Гуди просил своих секретарей поработать для нее шоферами. Некоторые соглашались, другие нет – частью из-за того, что это не входило в их рабочие задачи, частью из-за того, что миссис Пинкус умела быть очень неприятной. Было и еще одно следствие ее поздних подъемов и перемен настроения: Гуди, не различавший цветов, прослыл человеком, не умеющим одеваться – без Лиззи он даже не мог подобрать подходящий галстук к рубашке.

После многих лет союза с этой непростой и восхитительной женщиной Гуди, бывало, как мальчишка, писал ей какие-нибудь дурацкие стишки, и когда его посещала муза, Лиззи утром находила листок бумаги с нацарапанными строчками у себя на подушке – чтобы прочла, как только проснется.

Прожив вместе не один десяток лет, Гуди и Лиззи были все так же друг в друга влюблены и так заняты друг другом, что – по мнению некоторых родственников – дети у них были обделены вниманием. Между долгими рабочими часами и безумным обожанием жены Гуди нечасто находил время для Джона и Лоры, и однажды, когда Лора еще училась в начальной школе, Лиззи настояла, чтобы ее муж выделил в своем расписании отдельное время для дочери. Гуди и Лора начали регулярно ездить в Бостон в театр и на концерты. Лора любила эти вылазки, хотя вспоминала потом, что отец большинство представлений проспал.

• • •

У Пинкуса не было формальной должности, не было аспирантов, помогавших в лаборатории. Он был одновременно и ученым, пытавшимся выйти за пределы считавшегося возможным, и сооснователем бизнеса, которому нужно каждый месяц оплачивать счета и платить зарплату. Цель его оставалась прежней – получить выдающиеся результаты, но это было непросто. Он метался из стороны в сторону, гнался за большими грантовыми деньгами и великими идеями и приказывал подчиненным продолжать исследования даже тогда, когда казалось, что это путь в никуда. Он вдохновлял их своей уверенностью и находчивостью.

К своим сотрудникам он относился по-отечески – в те времена отцу полагалась доброта и строгость, но не слишком много нежности. Пинкус им улыбался, но не обнимал и по плечу не похлопывал. Никто никогда не видел его на работе без пиджака и галстука (часто разных цветов). Новые знакомые и молодые сотрудники при нем часто робели. «У него был вид человека, – говорил Оскар Хетчер, работавший с Пинкусом в фонде, – освободившегося от мелких житейских вопросов и ставшего несокрушимым». Жена Чжана Изабель отмечала, что Пинкус одновременно излучал обаяние и внушал робость. «Я его очень боялась, – вспоминала она. – Он как будто видел тебя насквозь. Соврать ему не решался никто». На семинарах Пинкус привычно садился в первый ряд, и казалось, что во время выступлений он дремлет. Но почти всегда сразу после доклада он выпрямлялся и поднимал руку, чтобы задать вопрос, который больше никому в голову не пришел. Он спрашивал не потому, что хотел порисоваться или смутить докладчика: его действительно интересовал ответ. Этими вопросами к докладчику он так прославился, что один (по крайней мере один) биолог говорил, что ему кошмары снились перед выступлением, где должен был присутствовать Пинкус. «Мне снилось, будто Пинкус… сидит в первом ряду, теребя пальцами усы, и вслушивается в каждое слово, молчаливо требуя, чтобы выступление было безупречным», – вспоминал его коллега Шелдон Сигал.

Несмотря на изгнание из Гарварда, у Пинкуса создалась среди коллег репутация лидера. Он был не только талантливым ученым, но и одаренным организатором. Лаврентийская эндокринологическая конференция постепенно стала самой крупной и влиятельной в мире, и в результате Пинкус, без университетской или корпоративной поддержки, без основополагающих открытий, которые мог бы назвать своими, стал в научном сообществе влиятельным игроком. Его мнение имело вес в подборе участников конференции, в приглашении докладчиков и при отборе работ для публикации в ежегодном выпуске докладов. В начале каждой конференции Пинкус с женой устраивали коктейльную вечеринку, приглашая туда человек пятьдесят из сотен собравшихся. «Приехавшему на Лаврентийскую эндокринологическую конференцию, – вспоминал биохимик Сеймур Либерман, – следовало преклонить колено перед двоими. Один был Гуди, вторым – его жена… Она была чертовски самоуверенна и умела держать Пинкуса в узде». Если ты удостоился такого приглашения, значит, тебя на конференции действительно приняли.

23

Перевод М. Донского.

24

Русский аналог этой игры – «Эрудит». – Примеч. ред.

25

Игра слов: Thinkers – мыслители, Stinkers – вонючки. – Примеч. ред.

Рождение таблетки. Как четверо энтузиастов переоткрыли секс и совершили революцию

Подняться наверх