Читать книгу Орфография. Опера в трех действиях - Чулпан Хаматова, Дмитрий Быков, Ингеборга Дапкунайте - Страница 4

Действие первое
Жолтый чорт
1

Оглавление

Ранней осенью 1916 года в Петрограде появились странные люди. Им всегда было холодно. Никто не знал, откуда они взялись. Матросы ходили в черном, солдаты в сером, а эти не пойми в чем. И странно: когда очевидцы тех событий, обитатели Питера в самые темные его дни, сходились повспоминать (чтобы скудная пища и уязвимый уют любого другого времени показались им райскими на фоне той поры), странных людей помнили все, а вот как они были одеты – сказать не мог никто. Тогда стало понятно, откуда Смутное время получило свое название: не в безвластии было дело, а в размытости зрения, внезапно постигшей всех. Словно пелена опустилась на мир, чтобы главное и страшное свершилось втайне.

Весною девятнадцатого, в светлый и мокрый день, встретив Грэма на Разъезжей (как оказалось – в последний раз), Ять спросил его: помните вы темных?

– Да, конечно, – с готовностью подтвердил Грэм. Он говорил о них запросто, словно будучи накоротке с силами, их породившими, и умея в случае чего эти силы заклясть.

– Я все думаю: куда они делись? Не может же такого быть, чтобы их использовали только как исполнителей, а потом в один день перестреляли всех.

– Не может, – снова кивнул Грэм. – Зачем же стрелять исполнителей?

– Чтобы не увлеклись. Мало ли, не остановятся вовремя, повернут штыки против власти…

– Исключено. Им нужна живая власть. Будет власть – будет и еда, а значит, их и не сожрут.

Этого Ять не понял, но уточнять не стал. Расспрашивать Грэма было бесполезно.

– И куда они пропали?

– Как – куда? – Грэм даже развел руками, словно изумляясь, что его спрашивают о таких очевидных вещах. – Развоплотились обратно, и вся тайна. Миновала опасность, они и превратились.

– Превратились? – переспросил Ять. – И в кого, интересно?

– В крыс, в кого же еще. Так не бывает, чтобы воплотился из одного, а развоплотился в другое. Если из неживой природы, тогда еще были случаи, Тиволиус описывал. Из ведра, допустим, в свинью, а из свиньи в скамейку. Но чтобы из крысы в человека, а потом, скажем, в рыбу – это совершенно, совершенно исключено.

Он говорил об этом деловито, как о заурядных технических подробностях, и Ять в который раз подивился способности этого невероятного человека сочинять себе сказку по любому поводу. Неправы были те, кто считал Грэма неприспособленным чудаком. Из всех чудаков, населявших город, этот был самым приспособленным, поскольку стена прихотливой изобретательности защищала его от любой правды. Не зря настоящая фамилия его была Кремнев (первый рассказ он напечатал еще под псевдонимом Крем, но это ему не понравилось; он стал Грэмом – звучало экзотически, капитански). Теперь Грэм проживал очередной рассказ – в манере, к которой Ять никак не мог привыкнуть. Стало интересно.

– А воплотились почему? – спросил он.

– Чтобы не съели, – убежденно сказал Грэм. – Еще бы чуть – всех переловили бы. А так не тронули. Крысу съесть проще, чем человека. Противно, но можно. Я в Одессе ел.

– А я нет, – признался Ять. – Кстати, я тут стал вспоминать… впервые за год, можете представить? Многое помню, а одного никак не могу уяснить: как они были одеты-то? Ведь мы их опознавали сразу!

– Они были одеты н и к а к, – в своей манере выделяя нейтральнейшее слово (он и на письме любил эту внезапную р а з р я д к у), отвечал Грэм. – Вы видели на них одежду, которая наиболее соответствовала вашему представлению, и это был м о р о к, наводимый ими без труда, по врожденному свойству.

Так Ять ничего и не выпытал. Про себя он продолжал называть странных людей т е м н ы м и, но не черный цвет ассоциировался с ними прежде всего, а смугло-желтый. Это был цвет их лиц – одутловатых, опухших, какие в прежние времена можно было увидеть только у самых безнадежных нищих. Всех нищих Ять для себя делил на тех, кого еще можно было спасти, и тех, кто ни на что уже не годен. Эти последние, кстати, вовсе не обязательно были больны, изуродованы или одеты в рубище: очень часто они выглядели чуть ли не ухоженными. Только шафранно-желтые лица и черные неподвижные глаза ясно доказывали, что тут уже не сделаешь ничего: перед тобой не жертва обстоятельств, но член тайного союза нелюдей, ни к чему, кроме подпольного существования, не пригодных. И, вспоминая потом цвет их лиц, белков, рук, Ять понимал, почему самый любимый и ненавидимый им поэт в иных случаях, не дожидаясь орфографической реформы, пишет «желтый» через «о»: жолтый. В этом «о» была бездна, дупло, зияние, завывание, страшная, желтая в черном дыра.

Они не говорили ни слова, просто протягивали руки и никогда не благодарили за милостыню. Немыслимо было услышать от них «спаси Господи». Ять сразу догадался, что подаяния они просят только до поры, используя это занятие не ради прокорма, а для маскировки, как требующее наименьших усилий. Смешны были разговоры о том, что т е м н ы е наняты большевиками или эсерами, – это было мелко, скучно, мимо сути. Т е м н ы е не желали никакого переворота. Они ждали только удобного момента, чтобы покинуть подвалы и захватить город – не ради переустройства, дележки или иных жестоких, но понятных целей, а просто в силу своей природы, которую вряд ли сознавали сами. Никто их не пестовал, не растил, не собирал. Они завелись сами, как черви в трупе. Настанет день – и они выйдут из подполья, возьмут власть и обрушат все; и тщетно будет ждать снисхождения тот, кто подавал больше других.

Об их делах Ять был наслышан – как-никак газетчик, крутился среди репортеров (и, кстати, склонен был уважать эту чернорабочую среду – их, а не его усилиями газета прибавляла тиражей и славы, он был приправой к основному блюду). Репортеры, молодые и впечатлительные, невзирая на показной цинизм бывалых путешественников по питерскому дну, рассказывали о вещах столь ужасных, что их не вмещало воображение. Ять, слава богу, достаточно читал о преступлениях прошлого, – но те злодейства получали объяснение, иногда даже слишком рациональное, почти иезуитское. В Питере же с шестнадцатого года стали случаться преступления именно необъяснимые – словно убийца имел единственной целью уяснить себе, что у жертвы внутри. И, пытаясь потом вспомнить, что таилось в черных глазах на шафранных одутловатых лицах, Ять понимал, что главным в них было любопытство. Такое выражение он видел однажды на лице ребенка, который, склонив голову набок, улыбчиво наблюдал за тем, как кошка расправляется с мышью.

Т е м н ы е не жили поодиночке – они собирались в подвалах и на пустырях, варили там жуткое варево, там же и спали вповалку, делили одежду жертв, сдавали деньги в общую кассу или вожаку (должен быть вожак, чудовищный, вроде муравьиной матки, не приведи бог никому увидеть его), – и были в городе места, куда лучше не соваться. Когда на окраине в очередной раз нашли изувеченный труп – голова отрезана, вся кровь выпущена, – репортеры снова загомонили о ритуальных убийствах: начиная с дела вотяков, во всяком бессмысленном злодействе искали ритуал.

– Не там ищете, – сказал тогда Ять молодому Стрелкину, славному, расторопному малому, который от назойливой семейной опеки то и дело сбегал в трущобы, заводил агентуру среди извозчиков и вообще по-детски пинкертонствовал. – Секту ему подавай. Нет никакой секты, все страшнее и проще. Нищих замечали?

– Что значит – замечал? На каждом углу торчат…

– Я не про обычных. У этих темно-желтые лица.

– Ять, ничего вы не знаете, книжный человек. Это обычное следствие алкоголизма, в почках что-то начинает вырабатываться – или, наоборот, перестает. Побегали бы по питерским трактирам, сколько я, – и не то бы увидели.

Это умилило Ятя. Он поглядел на Стрелкина ласково:

– Коленька, сколько вам лет?

– Девятнадцать, но это ничего не значит.

– Да конечно, не значит. Побегал он. Вы бы к ним присмотрелись. Сдается мне, что они не совсем люди.

– Конечно, не совсем. Отбросы, придонный слой.

– Ах, милый друг, – вздохнул Ять, – ничего вы не понимаете. Что с того, что придонный слой? В нем-то, может быть, и водятся особые существа. Я раз в Ялте видел, как морского змея поймали. Плаваешь, а ведь и подумать не можешь, что на дне такая тварь водится. Люди давно уже разделились – поверху одни, на глубине другие.

– И что? Вы хотите сказать, что это нищие убили?

– Ничего не хочу сказать, Коленька, только допускаю. Вы сектантов не знаете, а я ими лет пять занимался, доныне плююсь. Они публика нервная, кошку убить не решаются. Во глубине России, может, и иначе, но тут-то наши, питерские. Нет, тут убийство хладнокровное, без совести, без колебаний, – из чистого любопытства. Впрочем, мы сами виноваты: вытеснили столько народу на дно – они и расчеловечились естественным порядком.

– Да вы тайный эсдек.

– Боже упаси. Я за неравенство, только в пределах. Иначе те, что на самом верху, и те, что в самом низу, теряют человеческий облик, не находите? Посмотрите на Мудрова (Мудров был купец, фантастический богач; считалось общим местом, что он помогает террористам, хотя никто этого не доказал. Зато хорошо было известно – он и не скрывал этого особенно, – что он живет, как с женой, с пятнадцатилетней племянницей, и это не мешало ему жертвовать огромные деньги на монастыри, а монастырям – с благодарностью принимать). Такой почти богом себя чувствует, вот и дурит, испытывает Божье терпение. А другие – это, как вы изволите выражаться, дно. Наших дураков послушать – на дне знай Ницше читают да о вере спорят. А они давно уже не люди, и разговоры у них не человеческие. Только и ждут, когда мы совсем ополоумеем, тут и выйдут потрошить встречных. И никакая это будет не социальная революция, а в чистом виде биология.

Разговор этот имел интересное продолжение. Ять давно забыл о нем – он легко разбрасывал сюжеты, – когда месяца три спустя в редакции его остановил встрепанный Стрелкин.

– Ять, заняты?

– Только что обзор дописал.

– Выйдем, я не могу тут говорить.

Они зашли в чайную на Среднем проспекте – знаменитую, давно облюбованную газетчиками, запросто привечавшую и «биржевика», и «нововременца», – уселись в углу, спросили глинтвейну, и Стрелкин долго молчал, разглядывая Ятя.

– Интересный вы болтун, Ять, – сказал он наконец. – Врете, врете – а вдруг и правду соврете.

– Так всегда бывает.

– Я вчера от приятеля шел – в университете со мной учился, на юридическом. Я курса не кончил, заскучал, а он остался. Иногда захожу к нему, сестра больно хороша… Они на Преображенском живут, чудесное семейство, засиделся до неприличия. Час, помню, уже третий. Иду я пешком, благо близко, – ночь холодная, мороз щиплется, луна как блин… навстречу никого… Страх меня какой-то взял, черт его знает. Тени своей пугаюсь. Ну, кое-как дошел. И вижу (дом-то мой уже в двух шагах): в соседнем дворе фигуры мелькают. Что такое? Любопытство, сами знаете… Зашел в подворотню, гляжу – и глазам не верю: Ять, дети! В глухую пору, в три часа… черт разберет! Маленькие, в тряпье, в лоскутьях, – играют без единого звука. Обычные-то шумят, галдят, – а эти бесшумно, как звери. Хотя ведь и звери визжат… И с такой злобой толкаются, ставят друг другу подножки, разбегаются и опять сбегаются, кто кого собьет… ужас! А следит за ними взрослый, тоже в тряпье, треух нахлобучен, – зябнет, приплясывает. Иногда, если плохо дерутся, показывает им – как бить побольней.

– Дети? – задумчиво переспросил Ять.

– Говорю вам, дети. Лет по семь, по девять… Пятнадцатый сон видеть должны в такое время, да еще зимой! И знаете – этот-то, с ними, из ваших… я ведь их тоже узнаю, только значения не придавал.

– Из т е м н ы х?

– Да. Я, конечно, лица не разглядел, но повадку их знаю: они двигаются… как бы сказать? – не совсем по-людски. Будто недавно выучились и не уверены, так ли выходит. Ну скажите на милость, для чего взрослому человеку глухой ночью детей во двор выводить?

– И зачем, по-вашему?

– Похоже, будто учит чему-то. Я у одного лицо разглядел – он ударился сильно, но не плакал. Я люблю детей, когда под ногами не путаются. Но тут… никогда такого ребенка не видел. Ведь в ребенке… всегда невинность, что ли. Этому же было лет восемь, – но лицо этакое… взрослое, все повидавшее, только черты миниатюрней. Он в мою сторону поглядел – так и не знаю, заметил ли.

– Так, может, они и не дети? Уродцы, карлики, которых ночью вывели, чтобы днем не смущать прохожих?

– Нет, то-то и оно. Я по страху понял: у меня такой страх, только когда вижу действительно иноприродное. Нищих этих ваших я никогда не боялся, но тут… ночью… в пустом дворе – дети… зверство какое-то. Я уж бочком-бочком из подворотни, чтоб шагов не слышали, – юрк к себе! Утром дворника спрашиваю – скажи, Антон, никогда не видел ты тут ночью, чтобы дети играли под надзором бродяги? Что вы, говорит, какие дети, откуда… примстилось выпивши… Но я у Дворкиных не пью. Я вообще мало пью, вы знаете.

– Ну что ж. – Ять допил чай. – Молодцом, Коленька. Очень убедительно отдарились за мою идею.

– Да ведь я всерьез, – тихо и обиженно проговорил Стрелкин, и Ять устыдился сомнений.

– Сколько детей было?

– Человек семь, может, восемь.

– Не знаю, – сказал Ять после долгой паузы. – Может, и впрямь ночная школа нелюдей, а может, просто какой-нибудь сумасшедший решил, что ночью гулять благотворнее. Вот и собрал кружок последователей, гуляет по ночам с их детьми – нынче знаете сколько идиотов?

– Нет, нет, – убежденно ответил Коленька. – Все не то. Это школа, школа маленьких убийц. Ничего не боятся, никого не жаль.

– Хотите, сегодня вместе сходим посмотреть? – предложил Ять.

– Ну уж нет, – твердо отказался Коленька. Это было на него не похоже – в иное время он зубами ухватился бы за такую тему. – Я и днем туда больше не зайду.

Ять так и не узнал, был ли это талантливый розыгрыш, случилась ли у Стрелкина от холода и от любви галлюцинация или и в самом деле т е м н ы е начали воспитывать армию маленьких солдат. Но только весной семнадцатого шафранных нищих становилось все больше, и вели они себя все свободнее, – когда-то едва решались днем ходить по улицам, жались по углам, робели, втягивали голову в плечи, словно ожидая удара, а теперь внаглую расхаживали по Невскому. Подаяния почти не просили – только стояли у домов, подпирали стены и выжидательно приглядывались. Со Стрелкиным Ять о них больше не заговаривал.

Орфография. Опера в трех действиях

Подняться наверх