Читать книгу Когда в юность врывается война - Дмитрий Григорьевич Сидоренко - Страница 3

Часть первая
Глава 2

Оглавление

Перебиты, поломаны крылья,

Тихой грустью мне душу свело,

Белым снегом – серебряной пылью

Все дороги мои замело.

Песня из кинофильма «Заключенные» (1936 г.)

Недалеко от города Гю́строва в северо-западной Германии, в одной из роскошных дач немецких «бауэров» размещался полевой терапевтический госпиталь. Утопая в зелени высоких дубов и фруктовых деревьев, обсаженный оранжереями цветов и вьющимися по стенам кустами виноградника, на небольшом возвышении стоял роскошный, богато отделанный двухэтажный особняк.

На втором этаже его имелись два балкона, с которых открывалась живописная природа. На одну сторону, сколько хватал глаз, раскинулась широкая степь с уже созревающими хлебами, пыльными полевыми дорогами, степными шалашами и большим заросшим кладбищем за селом.

Немцы бежали прочь, и вокруг было безлюдно. Нигде не наблюдалось признаков жизни, и лишь одинокий ястреб парил в высоте, да при легком дуновении ветра колыхались колосья, волной перекатываясь по широкой, безбрежной степи…

А там, вдали, немного левей, поблескивая зеркалом, раскинулось озеро. На берегу его одиноко стоял заброшенный, заросший камышами, рыбацкий домик.

На другую сторону открывался вид на город Гю́стров. Там уныло возвышались несколько полуразрушенных башен и церквей – признаков недавнего штурма города.

На восток от города тянулся высокий сосновый лес. В нём, выделяясь замысловатыми башнями и своеобразием архитектуры, по берегам небольшой, живописной реки, теснились виллы немецких промышленников. Внешне это, может быть, было и красиво, но внутренне – бессодержательно и пусто: лес был лишен своей самобытности. Всё переделано и обнажено. В этом лесу уже не было ни таинственных лесных шорохов, ни диких зарослей, ни освежающего запаха смолистой хвои и папоротника. У него было отнято то, что составляет его содержание – его естественная лесная жизнь.

Полукругом, огибая дачу с другой её стороны, шла к городу большая шоссейная дорога, гладко выстеленная асфальтом и обсаженная с обеих сторон деревьями. Оттуда часто слышались глухой лязг гусениц танков, сирены автомобилей, гудки мотоциклов. Там шла жизнь.

Внутренний вид дачи также отличался особым изяществом. Стены были покрыты искусной художественной росписью, обшиты коврами и цветными обоями.

На стенах в золоченых рамах висели портреты каких-то рыцарей. У всех был отпечаток каменной напряженности, напыщенности, а в глазах блестел хищный, звериный огонь. Видимо, эти черты лица у немцев очень ценились.

Верхний этаж состоял из гостиной и нескольких комнат. Одна из комнат находилась в самом углу. Это была просторная комната с двумя окнами и выходом на балкон. Обставлена она была просто, по-русски.

У стен стояли две койки, кожаный диван, два мягких кресла и маленький круглый столик, на котором всегда стояли свежие душистые цветы. Окна были снабжены длинными шёлковыми ширмами, благодаря которым в знойное полуденное время в комнате сохранялись прохлада и мягкий душистый полумрак. Жили в этой комнате друзья по несчастью: артиллерист с простреленной грудью, бывший военнопленный Шаматура Николай и я.

Уже несколько месяцев я находился на лечении, переезжая из госпиталя в госпиталь. Всему причиной была та памятная холодная ночь 2 февраля 1945 года.

Госпиталь, в котором мы находились, по своей системе лечения и распорядка дня походил на санаторий. Здесь находилось всего пятнадцать человек фронтовиков, нуждающихся в стационарном санаторном лечении.

И здесь, на даче, было создано какое-то подобие санатория. Питание было отличное, временем располагал каждый, как хотел. Это заведение обслуживало всего четыре человека. Пожилой врач, две молоденькие сестры Саша и Маша, и повариха Свёкла Карповна – уже пожилая женщина со скуластым украинским лицом и самой настоящей поварской комплекцией.

Мы жили в саду из вишен и яблок, цветов и виноградников. В нашей комнате всегда стоял кувшин с букетом цветов и ваза с вишнями – это была забота Саши и Маши. В госпитале этом мы одни были им ровесниками. И они часто по вечерам, после работы, приходили к нам рассеять скуку, поболтать о том о сём, поиграть в карты, вспомнить о доме. Часто своё свободное время мы проводили на озере. Там у нас было целое хозяйство, раздобытое расторопным Шаматурой: краденая, или, выражаясь мягче, трофейная лодка, две удочки и баночка с червяками.

Часто мы с Машей ходили ловить рыбу. Закидывали удочки, садились в тени на бруствер и ловили, но рыба никогда у нас не ловилась. Однажды, правда, Маша вытащила большую лягушку, размером с жабу, такую же зелёную и всю в бородавках. Маша выбросила её вместе с удочкой, а меня попросила не говорить об этом Шаматуре.

Когда уже совсем наступали сумерки и с озера веяло освежающей прохладой, мы катались на лодке. Маша садилась на нос, я брал вёсла, и лодка тихо скользила в камышах. Мы выплывали на середину, и когда становилось совсем темно, и тусклый месяц длинной колеблющейся полоской серебрился по озеру, Маша набиралась смелости и тихо начинала петь.

Не знаю, какой был у неё голос, не знаю, что было в её песне, но в этой чарующей обстановке я забывался. Какая-то неведомая сила отрывала меня от земли и несла по воде и по воздуху. Я поднимался ввысь и демоном летал где-то там, далеко на Родине, в родных местах. Каждый звук её голоса открывал мне всё новые и новые картины: задушевные и чарующие, нежные и волнующие, скорбные и грустные. В её чистом девичьем голосе таилось что-то зовущее, увлекательное. В нём сочетались широкая удаль с глубоким томлением, сердечная тоска с детским озорством. В нём было что-то обворожительное, захватывающее и таинственное. Тихо ныло сердце от этих, теснившихся в нём, взволнованных и возвышенных чувств…

Ночь была тихая, тёплая, мерно шлепали весла, и за кормой журчала вода. Веером расходились волны, поблёскивая светом луны. Далеко по озеру лилась Машина песня, и всё новые и новые чувства наполняли грудь.

Как-то особенно ощущалась преждевременная потеря здоровья, замкнутость и безжизненность госпиталя. Мятежная тоска сводила душу…

…В этот вечер я поздно вернулся домой, но спать не хотелось. Вышел на балкон. Открывалась очаровательная картина: между редких рассеянных туч медленно скользила луна, бросая свет на широкую степь с шумящей рожью, на озеро, на одинокий рыбацкий домик на берегу. Приятно обдавало вечерней прохладой, и в чистом воздухе ощущался знакомый аромат созревшего хлеба. Этот запах возбуждал в памяти что-то далекое, родное, из детства. Прекрасное, дорогое, но уже неповторимое. И грусть, нежная и волнующая, разливалась в груди, разрывавшейся от чувств. В ней билось крепкое, здоровое сердце, рвущееся к большой жизни. Оно было полно кипучей, нерастраченной энергии, требовавшей настоящей жизни: труда, развития, любви…

Далеко-далеко, где-то за Берлином и Варшавой, Одером, Бугом и Вислой раскинулась необъятная Россия. Теперь она была для меня другой: родной и неоценимой. Всё было мило и дорого сердцу. И почему я раньше не видел и не понимал этого? Только в чужих краях оценил и разглядел её во всей красе. С какой щемящей, задушевной тоской припомнил я своё беззаботное, вихрастое детство из прошлой жизни…

* * *

Давно ли было, когда я бегал и скакал верхом на палочке, разбрызгивая лужи. В памяти воскресла маленькая деревушка Лунза среди уссурийской тайги и Сихотэ-Алиньских гор, где я провёл детство. Я помнил каждый рубленый домик на двух нешироких кривых улицах, занесенных снегом. Здание школы, из которого в морозном воздухе стелился мягкий лиловый дымок. Мирное счастье таёжной деревенской жизни.

С тоскою в сердце я ощущал непроходимую уссурийскую тайгу с густыми зарослями дикого виноградника, таинственным шумом в кронах высоких елей, душистым ароматом расцветающих лип.

Там, в долине, среди тайги, в нескольких убогих строениях ютилась пасека. Рядом шумела горная речушка с быстрым потоком прозрачной, студеной воды. С другой стороны, далеко за лесом, величественно возвышалась громадная гора с каким-то седлом и страшным наездником – она тогда казалась мне самым отдаленным и таинственным местом на земле, за которым или кончается свет, или начинаются необитаемые страны.

Беззаботно и быстро пронеслось моё раннее детство – счастливая и неповторимая пора. Двенадцати лет, закончив четыре класса начальной школы, я отправился в район, чтобы продолжить учёбу и жить там в людях. Дорога поднималась и опускалась змейкой. Осенний ветер осыпал желтые, повядшие листья. Я поднялся на высокую гору и оглянулся: далеко позади, среди гор, окутанных синей дымкой тумана, осталось родное село. Прощайте, горы, прощайте, родные места! Прощай, моя тихая, беззаботная жизнь, прощай, мое детство.

Поселился я в семье у своего дядьки. Это была неспокойная, хлопотливая семья, похожая на все семьи, живущие без матери. Вечно ссорились между собой дети, а отец их часто прибегал в воспитательных целях к безжалостным поркам.

Жил затем у другого дяди, но эта жизнь у «своих» мне никак не нравилась: осознание того, что ты всегда лишний, особенно за столом, безмерно угнетало.

Такая жизнь рано приучала к самостоятельности. Я был предоставлен сам себе. Читал, что хотел, делал, что думал. Увлекался всем новым, часто посещал кино. Пробираться туда приходилось иногда с некоторым ущербом для совести. Обычно за углом кинотеатра я находил троих-четверых таких же «миллионеров», как и сам. Мы складывались и покупали билет – один на всех. Затем один из нас важно проходил в зал и открывал окно на сцене за экраном, куда впускал только «своих». Окно потом опять закрывалось, мы прятались где-нибудь за грудой афиш и декораций и спокойно смотрели картину… с другой стороны экрана.

Страстно увлекался художественной литературой, особенно иностранной, приключенческой. Читал Марка Твена, Жюля Верна, Джека Лондона, Виктора Гюго, пробовал Бальзака. Любил наших классиков, но с особым удовольствием читал современные рассказы об авиационной жизни.

Начитавшись всяких приключений и фантазий, я с юношеским упорством готовил себя к какой-то необыкновенной, фантастической жизни. Пытался подражать героям любимых романов, стараясь быть выдержанным, волевым человеком, смеяться там, где нужно было плакать, идти навстречу всяким физическим трудностям, а ко всем своим проступкам подходить критически, беспристрастно, с холодной рассудительностью. Словом, я жил какой-то воображаемой, возвышенной жизнью, оторванной от настоящей, обыденной. Позже мне стоило больших трудов смириться с суровой и грубой действительностью.

Юный возраст всегда характерен избытком внутренних сил, желанием сделать что-нибудь необыкновенное, героическое, чем-нибудь отличиться. Но молодые люди ещё не знают, где эту силу использовать, и, как правило, она выливается в грубое озорство и демонстративное поведение. От этого обычно страдают преподаватели. Помню, как-то раз, мы разыграли злую шутку с преподавателем – немцем. Немецкий язык все ненавидели, поэтому ненавидели и преподавателя. Обычно в дневнике, за несколько недель вперёд, там, где должна была ставиться оценка, всегда было натерто воском. И как ни старался упрямый немец написать там неудовлетворительную оценку, ему ничего не удавалось. Перо мягко бегало по натёртой бумаге и следа не оставляло. Тогда немец переворачивал лист, чтобы написать оценку в графу следующей недели, но предусмотрительный ученик натирал воском и там.

Немец ходил всегда в толстых чулках и галошах, которые оставлял за дверью, и тихо, как кот, как будто крадучись или кого-то подстерегая, входил в класс. Он был исключительно точен и пунктуален. Пылал от злости, когда его задерживали после звонка, спешил к двери, не слушая вопросов. Внешне он был какой-то длинный (высоким его назвать было нельзя), горбатый и вечно двигался по классу, как молекула в Броуновском движении. Ходил так тихо, что когда находился сзади, трудно было определить, где он есть, и заниматься посторонними делами было совершенно невозможно. Это злило ребят.

Намечалась контрольная работа. За два часа до урока немецкого языка неожиданно «заболел» один ученик. Паренёк так искусно притворялся, что в больнице признали приступ аппендицита.

Незамеченный никем, он-то и прибил к полу галоши немца.

После звонка немец, как всегда, пулей выскочил из класса. Вскочив в свои галоши, он раза два дернулся и растянулся во всю длину под общий хохот, свист и улюлюканье окружающих. Ещё не понимая, что случилось, весь страшный от гнева, он два раза дернул свою прибитую галошу и, хромая на одну ногу, пошёл к директору.

Дело кончилось тем, что вину свалили на одного «товарища», которого все недолюбливали за подхалимство. Он один выходил на этом уроке на улицу. Никто за него не заступился.

Последнюю зиму я жил у молодых супругов по фамилии Карел. Там больше приходилось работать, зато я чувствовал себя свободней.

Как-то раз, возвращаясь из школы, я встретил девушку особой внешности, одну из тех, которые остаются где-то там, далеко в груди с первого взгляда. Я смутился, но быстро пришёл в себя. Мы познакомились. Это была сестра хозяина, по летам ровесница мне, звали её Олей. Она училась на класс ниже меня, и это давало мне некоторые преимущества. Жила она у матери, но после нашего знакомства стала чаще навещать своего брата. В начале, мы вместе выполняли домашние задания. Потом она стала приносить занимательные романы, и мы до поздней ночи читали их в присутствии хозяйки. Когда хозяйка засыпала, мы долго сидели одни, делились впечатлениями. Это была славная девушка, скромная и спокойная. Маленький, прямой, чуть вздернутый носик украшал её правильное лицо. Бедность, в которой они жили с матерью, сделала её не по годам самостоятельной. Она была немного капризна, но этот маленький недостаток как-то даже шёл к её характеру.

Короче, я полюбил её. Первой, по-юношески пылкой любовью. Она ответила взаимностью. Это было весной. Я заканчивал неполную среднюю школу, и должен был уехать домой, на всё лето.

Таял снег, шумели ручьи, деревья распускали набухшие почки. Появились подснежники, расцвёл багульник. Оля скромно намекнула мне пойти за цветами. В этот день мы долго бродили по лесу, шутили, смеялись, порой забывая про цветы.

Уставшие, мы сели на один пенек так близко, что её льняные волосы коснулись моего плеча.

– Оля, вот уже весна, скоро сдадим экзамены, и я уеду на всё лето, подари мне что-нибудь на память о себе.

Она выбрала лучший цветок из своего букета и протянула мне.

– Вот, возьми…, – с нежностью сказала она и, смутившись, добавила: – Смотри, ведь он красный.

Я вспомнил чьи-то слова: «желтая роза – измена, красная роза – любовь» и взглянул на неё в упор. Наши взгляды встретились.

Что-то милое, дорогое сердцу горело в её глазах. Не знаю, что было в моих, но Оля больше не выдержала:

– Митя! – прошептала она.

– Оля! – вырвалось у меня, и я прижал её маленькую головку с белокурыми локонами к своей груди.

Мы понимали друг друга без слов, и объяснения были лишними.

Мы обещали друг другу быть честными, однако не связывать себя ни в чем, учиться и учиться дальше.

Я открыл ей свою заветную мечту – быть лётчиком. Ей нравилась медицина.

Когда в юность врывается война

Подняться наверх