Читать книгу Записки уездного учителя П. Г. Карудо - Дмитрий Калмыков - Страница 3
Глава I. О том, кто я такой и откуда взялся
ОглавлениеЧто ж, расскажу немного о себе, хоть и должен предупредить читателя, что никаких необычайных сведений сообщать не намерен. Проистекает сие не из скрытности характера моего, но исключительно из-за заурядности и даже некоторой типичности того пути, по которому прошли мои предки, да и я сам. Единственное, что может быть действительно любопытно, так это фамилия. Пожалуй, с нее и начну. Она несколько не типична для русака, имеющего к тому же довольно низкое происхождение.
Фамилию Карудо носил мой прапрадед, он был военным моряком, офицером португальского флота. В России же он оказался милостью Петра Великого, пригласившего его на службу в зачинающийся русский флот. Сколько мне известно по семейным преданиям, он обладал неистовым нравом и муштровал русских матросов с такой яростью, что… за отличную службу капитану Мануэлю Карудо был пожалован дворянский титул.
Он крестился в православную веру, был наречен Михаилом и сочетался браком с русской дворянкой – девицей Аполлинарией Хилковой. Сразу после венчания молодые отбыли в имение Хилковых, в глушь Новгородской губернии, где у них вскорости родился сын Иван, и откуда мой пращур-капитан уже никогда и никуда не выезжал, напрочь забросив службу во флоте Его Величества.
Мне представляется, что уже первый отпрыск был совсем русским, утратившим какие бы то ни было следы своего южного происхождения, кроме, пожалуй, горячего нрава. Словно проклятие, эта самая вспыльчивость и необузданность преследовала наш род, пока не угасла на последнем из отпрысков Карудо, то есть на мне. Я хоть и нервозен, однако отнюдь не склонен к вспышкам ярости, которым были так подвержены мои предки.
Однако ж вернемся к прадедушке Ивану, ибо именно ему наш род обязан крутым поворотом в судьбе, предопределившим будущее остальных потомков. Лет до двадцати Иван Михайлович жил и воспитывался в имении матери, в глухой провинции. Затем был отправлен в Петербург, ко двору восшедшей тогда на престол Екатерины Великой. В Петербурге он довольно скоро женился на придворной даме, кажется, немке. Ни имени, ни звания ее семейное предание не сохранило. С этой самой немкой в судьбе Ивана Михайловича началось то, что можно было бы назвать романом, если бы не сугубая пошлость и лживость, овевающая всю эту историю, которую я сотни раз слышал от собственного отца, и еще раньше от деда. Впрочем, перескажу ее, раз уж такова судьба.
Однажды на балу императрица увидела юного красавца Ивана Михайловича Карудо и, что называется, врезалась в него по уши. Иван же Михайлович все домогательства царской особы отвергал, объясняя это тем, что грешно, мол, при живой жене распутничать. Матушка императрица приняла это заявление всерьез и извела супругу целомудренного Ивана Михайловича. Мера сия нисколько не способствовала удовлетворению страстей, бушевавших в сердце (или где там еще бушуют страсти?) Екатерины, ибо убитый горем вдовец не мог и взглянуть без отвращения на царственную отравительницу. Такой окончательный отказ, в конце концов, взбесил Екатерину, и Иван Михайлович был сослан в Сибирь, в каторгу.
Такова, как говорится, легенда. Взаправду же ничего такого не было. Просто однажды прадед мой Иван Михайлович в приступе бешенства прибил свою супругу насмерть, за каковое деяние и был лишен дворянского титула и осужден в каторгу. Но на том история не кончается. Отбыв положенные ему восемнадцать лет каторжных работ, Иван Михайлович был отпущен на поселение без права въезда в столицы.
Ни сибирские морозы, ни адский труд в каменоломне не подорвали его здоровья. На воле Иван Михайлович очутился крепким и суровым стариком, осел в Ишиме, повторно женился на мещанке Марфе Хохряковой, от которой родился сын Василий – мой дед, и завел собственное портняжное дело, которое и передавалось по наследству всем мужчинам в роду Карудо.
Жизнеописание последующих поколений я опущу, ибо кому ж теперь интересен убогий быт портных самого низкого пошиба? Вот только скажу, что дед мой каким-то чудом сумел перебраться из Ишима в Петербург, где и стал влачить существование еще более жалкое, нежели в далеком сибирском уезде. Мой же отец, Григорий Васильевич, довел семейное ремесло до степени самого низкого падения, поскольку был необычайно привержен к употреблению спиртного. Сколько себя помню, всю жизнь мы ютились в тесных и холодных комнатушках. Да и из тех нас время от времени гнали за неуплату и папашино буйство. Последним нашим пристанищем стала тесная клетушка в доме на П-ской улице. Там мы проживали все вчетвером… Ах, да! Два слова о составе нашего семейства.
На папаше моем сломалась одна фамильная черта: у всех Карудо первенцами были мальчики, у него же родилась девочка. Событие это сильно озадачило папашу и стоило моей матери немало пролитых слез и безвозвратно утраченного здоровья. Папаше взбрело в голову, что девочку мамаша нагуляла. В этом мнении он и пребывал до самого момента собственной смерти. Думаю, что и в его отсеченной голове эта мысль (одна из немногих, приобретенных за тридцать с лишком лет жизни) какое-то время оставалась. Пожалуй, об этом презабавном во всех отношениях случае я расскажу отдельно, к тому же много времени это не займет.
Однажды ноябрьским днем папаша прогуливался по Гороховой улице. Несмотря на ранние часы, был он сильно под парами, то есть в обычном своем состоянии. Очевидно, это стало причиной рассеянности и излишней слабости в ногах. Словом, папаша оскользнулся и влетел головой в витрину галантерейного магазина. Толстое витринное стекло разбилось, и изрядный осколок, подобно гильотинному ножу, съехал и отсек папаше голову. Случай этот, кстати говоря, был удостоен краткой заметки в газете «Слухи». Похоронили его без почестей и салютов в безымянной могиле, на государственный счет, ибо у нас в дому денег не водилось.
Несмотря на грядущие тяготы и еще большую нищету, все мы после смерти дражайшего родителя вздохнули с облегчением. Более всех, конечно, мать моя Авдотья Николаевна. Шутка ли, на протяжении почти десяти лет терпеть унижения и побои, безо всякой надежды на явление помощи с какой бы то ни было стороны. Впрочем, справедливости ради должен сказать, был один человек, заступавшийся за мать. Это была моя сестра Дарья. Еще будучи совсем малюткой, едва научившись ходить, она бесстрашно бросалась между бушующим папашей и обезумевшей от страха и боли матерью и висла на здоровенных кулачищах моего родителя.
Вспоминая теперь картины нашего страшного детства, я прихожу к выводу, что по какой-то необъяснимой причине папаша боялся Даши и ни разу не поднял на нее руки. Не исключаю, что в пропитом мозгу его витала мысль о том, что Дашутка происходит от нечистой силы. Как бы это ни показалось странным и даже абсурдным, в таковой идее есть хотя и извращенная, но все же логика, ибо до самой смерти папаши мать моя даже словцом не перебросилась ни с одним мужчиной. Видать, каким-то задним умом, куда не достигали пары сивухи, папаша понимал это. Ну а раз не от смертного, так, значит, от черта (в самом деле, не от ангела же!) в роду Карудо появилась девочка-первенец.
Да и в самом деле такая безграничная смелость малого дитяти, к тому же женского полу, кого угодно заставила бы задуматься. К слову, я лишь однажды вмешался в родительскую ссору и тут же был осчастливлен весьма запоминающимся подарком: папаша что было духу ударил меня кулаком в грудь. Ощущение было такое, будто легкие у меня лопнули, точно новогодняя хлопушка. Воспоминание о той неприятности до сих пор очень живо, поскольку я и по сей день не могу избавиться от болезненного кашля – единственного наследства, полученного от папаши.
Итак, родитель мой скончался, оставив мать одну-одинешеньку с двумя малолетними детьми на руках, которых нужно было не только прокормить, но и во что-то одеть перед вступающей в силу зимой. И тут мать моя, всегда забитая и тихая, развела невероятно кипучую деятельность. Не было минуты, чтобы она просидела сложа руки, постоянно бегала из дому в поисках заработка, заводила знакомства, обивала пороги и прочее и прочее. Словом, мы с Дашей только и могли, что сидеть разинув рот и наблюдать за мелькающей по комнате матерью.
Однако ж нет… Это только я сидел да глазами хлопал, Даша же как могла помогала матери, что-то шила и штопала. И тем не менее, к концу первого в нашей жизни одинокого месяца стало очевидно, что заработков решительно не хватает даже и на пропитание. И тут на смену бурной деятельности пришло глубочайшее отчаяние. Я помню, как однажды вечером мать пришла в комнату и села в углу. Только что у нее состоялся разговор с домовладелицей. Нам должно было съехать.
Мать долго сидела безо всякого движения, пока слезы не покатились у нее из глаз… Словом, не хочу и не буду описывать ту жалкую сцену, которая разыгрывалась в нашей убогой комнатенке. Дело тут совсем в другом, ибо как только низвержение в пропасть отчаяния, казалось, достигло своей низшей точки, дверь в нашу комнатушку отворилась. В дверном проеме мы трое увидали молодую барышню, одетую не бедно, но и не богато, во всяком, случае куда чище и опрятнее нашей матери.
Все мы были несколько обескуражены явлением незнакомки и потому молча хлопали на нее глазами, не зная что сказать. Видя наше замешательство, барышня поспешила представиться. Оказалось, она была послана из дома госпожи И-ской, где служила горничной. Моей матери удалось перехватить там кое-какой работенки.
Барышня сообщила, что госпожа приглашает нашу мать к себе для разговору и просит прибыть завтра же поутру. Видно, от свалившихся невзгод мать моя окончательно перепугалась, вздумала, будто госпожа недовольна ее работой, и со слезами на глазах принялась сказывать о горькой судьбе и прочее и прочее. Барышня же поспешила прервать эти совершенно до нее не касающиеся причитания, ибо ее дело передать послание да еще кое-что. Тут уж мы все навострили уши – какое еще «кое-что»? Спустя мгновение барышня извлекла из кармана несколько монет и протянула матери. Мать с недоверием смотрела на деньги и не решалась взять. Впрочем, колебалась не слишком долго. Когда все было сказано и передано, барышня споро покинула нашу комнатушку, а у нас впереди была тревожная бессонная ночь. Что могло понадобиться г-же И-ской? И с чего вдруг эти деньги?
Не буду тянуть да размазывать. Не для какой-нибудь там интриги, в конце концов, эти записки и начинались. Дело с г-жой И-ской заключалось в следующем: моя мать действительно брала у нее какую-то черную работенку, а барыня эта, жена небезызвестного в Петербурге юриста и мецената Валентина Сергеевича И-ского, еженедельно давала себе труд общаться с экономкой и выспрашивала ту последнюю, кто да почему к ним ходит. И вот экономка эта рассказала своей барыне жалкую историю моей матери. Вот г-жа И-ская и решила принять в ней участие и не позволить всему семейству погибнуть от голоду да холоду.
На следующий день, с раннего утра моя мать отправилась к г-же И-ской. Мы же с Дарьей остались дома и, кажется, за все время, что нашей матери не было дома, ни разу не слезли с лавки, все глазели на дверь да не смели шелохнуться. Наконец, вернулась мать. Со слезами радости на глазах. Г-жа И-ская давала ей место прачки в собственном доме, с кровом и столом. Эта дама, следуя примеру мужа, решила совершать благодеяния в самом передовом смысле этого действия. Она предпочитала давать голодному удочку, а не рыбу.
Нельзя сказать, что с того дня мы зажили счастливо, однако угроза голодной смерти пропала, что вселило в нас добрую надежду. Не обошлось и без некоторого мистицизма. Поскольку события эти случились в канун Рождества, я, со свойственной всем детям наивностью, увидел во всем этом длань Господнюю и уверовал. Ненадолго, впрочем…
Итак, мы переехали в господский дом, получили крышу над головой и довольно сытные харчи. Но тем дело не кончилось. За скромным семейным обедом г-жа И-ская рассказала мужу о своем поступке. Тот, думается, неслыханно воодушевился, узнав о такой гражданской сознательности супруги, смешанной с христианским состраданием, и решил, в свою очередь, вмешаться в судьбу нашего семейства. В частности, в мою. У супругов И-ских был сын Миша, мой ровесник. По хилости здоровья обучался он на дому, что несказанно расстраивало Валентина Сергеевича, который искренне полагал, что ребенку необходимо общение со сверстниками. Мысль, конечно, неглупая, но сдается мне, что к Мише неприменимая. Уж очень апатичен был и нервозен этот мальчик. Регулярное посещение гимназических классов могло стать для него настоящей пыткой.
Так вот, Валентин Сергеевич рассудил, что будет очень кстати, если я стану присутствовать на Мишиных уроках. Как сказал Валентин Сергеевич моей матери:
– На правах полноценного ученика.
Матушка долго валялась в ногах Валентина Сергеевича, обильно увлажнив ковер его кабинета благодарными слезами. Валентин Сергеевич пытался ее унять, да где уж! Даже довольно веский аргумент о том, что Мише будет полезен опыт общения с представителем «низших классов», не смог утихомирить мою родительницу.
Так, нежданно-негаданно я стал получать образование. Коснусь этого предмета лишь вскользь, и то потому лишь, что этот поворот судьбы сыграл определенную роль, и не случись его, не писать бы мне этих записок.
Наша с Мишей учеба протекала довольно-таки тихо. Валентин Сергеевич старался приглашать в учителя людей молодых, с «передовыми взглядами». В большинстве случаев так и выходило. Многие из них были студентами, поголовно одержимые Марксовой теорией классов. Да и не только в Марксе было дело, хватало и своих доморощенных кумиров. Словом, различий между мной и Мишей в самом деле не делалось, что со временем стало меня обижать. Наука давалась мне без особого труда, чего никак нельзя было сказать о Мише. Уж и не знаю, в чем там было дело, но порой этот мальчик не мог связать и двух слов о предметах столь обыденных, что, пожалуй, и коза Нюрка проблеяла бы что-нибудь на их счет, коснись испросить ее мнения. Миша обнаруживал полное отсутствие каких-либо знаний по всем точным и естественным дисциплинам. Да к тому же во мне развилась странная и необъяснимая черта (со временем, слава богу, побежденная): стоило мне услышать вопрос учителя, как ответ вырывался из меня абсолютно самостоятельным порядком, даже если и вопрос адресовался не мне. Будто бес какой меня подталкивал. Эти мои совершенно непреднамеренные выходки фактически лишали Мишу малейшей возможности дать ответ. Из-за чего у Миши, думается, развилось против меня некоторое предубеждение. Хотя, на мой взгляд, столь малоудовлетворительная учеба нисколько не расстраивала Мишу.
Объяснюсь, дабы у читателя не сложился в отношении Миши образ эдакого мрачного Митрофанушки. Отнюдь, он был не таков! Миша выказывал необыкновенные успехи в том, что принято называть изящными науками. Он необыкновенно много читал, в основном поэтов, часто уединялся в комнате с мольбертом и палитрой.
Рисунки его, когда случалось увидеть их, пугали меня столь сильно, что по ночам я метался в постели, преследуемый черными как смоль воронами, падал в бездонные пропасти, был удушаем ожившими деревами и прочее. Когда же Миша садился за виолончель, начиналось настоящее волшебство. Мне казалась чем-то абсолютно невероятным, способность его извлекать подобные звуки из-под лакированной деки этой гипертрофированной скрипки. Учителя наши, зная о таковых наклонностях Миши, только разводили руками, мол, каждому свое.
Был один только учитель, не вписывающийся в эту идиллическую картину. До сих пор не могу взять в толк, каким образом ему вообще удалось оказаться в доме И-ских? Хотя, если вдуматься, обнаружишь, что ответ-то как раз под носом. Этот учитель наш по географии, Степан Гаврилович, был просто-таки гоголевским или даже щедринским типом подхалима и проныры. Было ему уже за пятьдесят, но и тени солидности в этом престарелом хлыще не обнаруживалось. В доверие к Валентину Сергеевичу он, видать, втерся благодаря грубой, но и весьма изощренной лести. О, на этой смазке Степан Гаврилович мог пролезть куда угодно, хоть в игольное ушко, прихватив с собой верблюда, нагруженного скопленным барахлом! Впрочем, барахла у него скопилось не так уж и много. Как выяснилось позже, любил Степан Гаврилович кутнуть.
Этот вот Степан Гаврилович и оказался единственным моим мучителем. Как и всякий порядочный истязатель, все свои силы он направил против моей души. Ни разу не случалось мне получить наказания линейкой или же розгами. Тем не менее, неизвестно, отчего именно пострадал бы я больше. Степан Гаврилович откровенно брезговал мной, в глаза называл «кухаркиным сыном», высмеивал самым подлым образом любую ошибку, закравшуюся в мой ответ, ругал меня выскочкой и велел «целовать ручки у Мишеньки за его ангельское терпение к смерду», иначе не миновать бы мне «горяченьких». Перед Мишей же Степан Гаврилович заискивал, был приторно-ласков и любезен.
Само собой, делалось все так, чтобы я видел ласку и вежливость в отношении Миши, а Миша видел мои унижение и беспомощность. Очевидно, по плану Степана Гавриловича таким образом у Миши должно было сформироваться положительное мнение о наставнике, которое он непременно доложит папеньке.
К чести Миши, скажу, что ничего подобного не случилось. Мишу лишь в самом начале повеселила манера Степана Гавриловича обращаться со мной, чего никак не могу поставить ему в вину, ибо, как уже говорилось, я преизрядно допек Мишу своими внезапными и неуместными, но неумолимо верными ответами на уроках. Очень скоро я увидел, что Степан Гаврилович откровенно противен Мише. И дело было, конечно, не во внешности старика. Хотя тут было отчего отворотиться: вечно сальные длинные седые локоны с пролысинами, из которых торчат трупного цвета уши, нос, подобный подгнившему овощу, мелкие бусинки глаз со странным недобрым огоньком и вечно змеящиеся губы. Но вряд ли именно это смущало Мишу. Противна была вся манера Степана Гавриловича. Я видел, что от тех моральных истязаний, которые мне доставались, Миша страдал чуть ли не столько же, сколько и я. Лишь странное чувство благородства и уважения (несмотря ни на что!) к учителю не позволяли ему пойти и наябедничать отцу.
В мерзейшем обществе Степана Гавриловича мы провели всего полгода. Вот пишу и удивляюсь, сколь благосклонна ко мне судьба! Все-то отводит. Тьфу-тьфу-тьфу (стучу по дереву). Однажды утром он просто не явился на урок. Не явился и на следующий день. Скоро я узнал из кухонных сплетен, что Степан Гаврилович был найден мертвым в одном веселеньком заведении и что хватил старика удар прямо в объятьях известного рода девицы.
Избавление это сделало дальнейшую мою учебу практически безоблачной. Заболтавшись об учителях, чуть не упустил главного. С момента моего принятия в качестве ученика в домашнюю школу Валентина Сергеевича в нашем семействе произошло серьезное изменение. В глазах матери я вдруг сделался «надеждой всей семьи». Несчастной женщине вдруг причудилось, что мне удастся выбиться в люди, со временем поступить в должность и вывести всех нас из унизительной и страшной нищеты. Мало насмотрелась она на помиравших с голоду студентов, время от времени деливших с нами углы!
Так или иначе, отношение ко мне сильно переменилось: мне позволялось больше отдыхать, то есть попросту бездельничать, меня изредка баловали пряничком за вечерним чаем, говорили со мной всегда ласково и вежливо. Все же шишки сыпались на Дашу. Она стала настоящей черной прислугой, вместе с матерью стирала, шила и готовила, но за помощь эту никогда не видела и тени благодарности.
В особенности это различие между мной и Дашей усилилось после того, как закончился мой курс обучения. Курс закончился, а вот благодеяниям семьи И-ских, казалось, и конца не будет. Валентин Сергеевич решил «не бросать на полпути» дело моего образования и помог мне определиться в Петербургский учительский институт, взяв на себя расходы по моему содержанию на весь срок учебы. Причем еще выражал, думается, вполне искренние сожаления, что разлучает нас с Мишей. По слабости здоровья он должен был выехать из Петербурга, а природные наклонности звали Мишу в Тюбингенский университет, изучать философию.
Мне же, по мнению Валентина Сергеевича, было куда более полезно получить какое-нибудь практическое образование. А раз уж сам я учился довольно прилично, то и других учить мне будет несложно. Если тут я и переврал немного слова Валентина Сергеевича, то совсем чуточку, смысл был именно такой. Это был первый раз, когда я усомнился в умственных способностях этого человека.
Мне предоставлялся выбор факультета. Я уже упоминал, что мой однокашник Миша имел дикую страсть к чтению литературы. Частично его интерес передался и мне. Правда, мои интересы в сфере словесности не пошли дальше романов Скотта и Купера.
В отрочестве я, как и большинство мальчишек, мечтал стать путешественником или первопроходцем. Однако постоянный кашель, мучивший меня и грозивший со временем развиться в чахотку, ставил крест на моих устремлениях. Последнее, что я мог сделать – выбрать науку наиболее близкую к моим интересам. Так, вскоре я стал студентом географического факультета, и будущим учителем географии. О, Степан Гаврилович! Ну как тут не помянуть вас!
Когда мы тесным семейным кружком отмечали за самоваром мое поступлении на учебу, Даша вдруг подняла свой стакан чаю и произнесла тост:
– Поздравляю вас, братец! Каких-нибудь четыре года, и вы станете замечательным комнатным путешественником! – при этом глаза ее светились каким-то странным, невиданным мною ранее плутовским огоньком. Выступление это было тем страннее, что до этого Даша была практически бессловесна. В один краткий миг я понял, что совсем не знаю своей сестры. Я смотрел на нее новыми глазами, как на чудо. За этим впечатлением я почти и не обратил внимания на саму колкость, отпущенную в мой адрес. Впрочем, мать не позволила развить это наблюдение.
– Даша! – резко оборвала она сестру. – Что за дерзости? Петруша теперь студент. Глядишь, и сам в люди выйдет, и нас вытащит…
Бедная моя, близорукая матушка! Не на то она тратила силы. Как оказалось потом, в своих нападках на Дашу она походила на того нищего, что использует сундук с золотом в качестве подушки да непрестанно жалуется, что жестко спится. Я же стал настороженно наблюдать за сестрой. Даже как-то припомнились отцовские бредни относительно Дашиного происхождения. Действительно, ведь никакой «карудовской породы» в ней не проглядывалось. А в какой-то миг у меня зародилась слабая надежда, что, может, и я не от плоти отца своего, вдруг некий таинственный и прекрасный господин…
Впрочем, эти надежды рассеялись, стоило мне со сбитым дыханием подбежать к зеркалу. Нос картофелиной – явная отцова метка, да косоглазие – не иначе как следствие пьянства родителя показали, что я ношу фамилию Карудо по праву. Даша – другое дело.
После поступления на учебу я переехал жить в интернат и дома появлялся лишь по церковным праздникам да на каникулы. Потому перемены, произошедшие в Даше, виделись мне с особенной ясностью. О красоте ее физической мне судить сложно, по понятным причинам. Скажу лишь, что черты лица у нее были тонки и почти правильны. Что же касается ума, тут, очевидно, таились такие бездны, заглянуть в которые без трепета просто невозможно. Умна Даша была тем природным умом, который невозможно выскрести из книг и за сто лет не выдолбишь на уроках. На все нападки и попреки матери Даша смотрела свысока, не без пренебрежения, но ни разу не высказала и слова поперек. Вообще думается, и на меня, и на матушку она смотрела как на существа низшие, будто она лишь оказалась во временном плену глупых материнских издевательств и моих капризов.
О годах своего обучения сказать мне, по сути, нечего. Учился прилежно, в шалостях не переходил дозволенной черты, педагоги были довольны мною. С товарищами по факультету дружил, хотя особенно близко так ни с кем и не сошелся. Был, правда, один близкий друг, некто Краснецкий, такой же, как и я, выходец из бедноты, да он застрелился от любви к купеческой дочке и модным стихам Федора Сологуба.
Весь срок моего обучения мать продолжала служить прачкой в доме И-ских, а вот Даша… Тут необходимо остановиться особо, поскольку это и к самой будущей истории имеет прямое отношение.
За несколько месяцев до выпуска моего из института, как раз во время пасхальных каникул, я гостил у матушки. Мы сидели за самоваром и ждали Дашу, чтобы разрезывать кулич. Уж и совсем стемнело, а сестрицы моей не было. Матушка беспокоилась и не раз уж выходила на крыльцо справляться у дворника, не видал ли? Как вдруг дверь распахивается, и в комнату вбегает Даша, румяная и веселая.
Когда резкие и, прямо скажем, недопустимые в светлый праздник воскрешения Христова восклики матери поутихли, Даша ласково попросила ее присесть, потому как имела сообщить важную новость. Матушка насторожилась, но все ж таки присела на краешек стула, чтоб удобнее было вскочить да наградить затрещиной «неблагодарную». Однако в этот раз затрещине не суждено было пасть на Дашину шею. Совершенно спокойным тоном Даша сообщила, что с этой самой минуты является невестой некоего господина Бровина.
– Да кто ж он такой, Дарья? – спросила матушка, когда оцепенение несколько спало. – И как прикажешь все это понимать?
Уже зазвучали грозовые нотки в голосе матери, но Даша лишь устало вздохнула:
– Ах, маменька, ну как же это можно понимать? А насчет того, кто он такой, завтра обещался заглянуть, вот и познакомитесь.
– Отчего ж завтра? – насторожилась матушка. – Сегодня бы самое то.
– Он человек занятой, сегодня не сумел. Дела, – и Даша бросила в мой адрес скользящий, почти незаметный (да только такой, чтобы я непременно заметил) взгляд, как будто говоривший – «не то что некоторые». После чего легко упорхнула к себе в комнатушку.
– Да как же это… – пробормотала матушка. – А, Петруша?
Я только и сделал, что пожал плечами. Матушка вскочила наконец со стула и ринулась за Дашей. Еще долго из комнаты доносились возмущенные нервические крики, слезы и даже мольбы матери, ответом на которые неизменно была тишина. Не помню ни одного раза, чтобы Даша повысила голос.
Как выяснилось, этот самый Семен Бровин был не кем иным, как сыном… Впрочем, не буду давать фамилию отца даже и в сокращении, уж слишком заметная в Петербурге личность, не дай бог осерчает, что «прописал». В общем, сыном миллионщика и мецената, покровителя искусств. Поскольку же законных детей у мецената не было, то Бровину и предстояло стать наследником капиталов отца. К тому же, сколько могу судить, отец совсем не брезговал своим случайным отпрыском, а даже, наоборот, всячески поощрял и развивал его способности в области коммерции. Где и как сошлись они с Дашей, не знаю и не понимаю, хоть убейте!
Как только выяснились все обстоятельства Дашиной помолвки, особенно в отношении личности жениха, так матушка моя прозрела и, наконец, поняла, в ком настоящая опора ее наступающей старости. Со дня знакомства с Бровиным я как будто стал невидимкой, и хоть сначала и осерчал, но впоследствии был весьма и весьма доволен, что наконец от меня отстали. Признаться, раньше я с трудом выносил мечтательные разговоры матушки за вечерним чаем о том, как заживем мы, когда я кончу институт и получу место. В мечтах она рисовала быт прямо-таки королевский, а не учительский. Я же с ужасом думал о новых годах грядущей нищеты и жизни молодого учителя с престарелой матерью и сестрой-бесприданницей. А все-таки молодец Дашка! Всем нос утерла! И за шутку, сыгранную со мной, я совсем не в обиде.
Дело тут вот в чем. Обвенчались Даша и Бровин быстро и без особого шика, поскольку Бровин торопился в Москву, где собирался открывать собственный банк. Матушку, само собой, они забирали. И тут драгоценная родительница моя как будто вспомнила о моем существовании и решила просить зятя «замолвить словечко». Я в то время ждал места. В день отъезда Даша подошла ко мне и сообщила, что Семен Евгеньевич сдержал данное мне слово и составил протекцию. Уже на следующей неделе я мог проследовать на место службы.
– Смотри же, братец, – не без хитрицы, которой я тогда не понял, сказала Даша. – Поставь за нас свечку, как прибудешь да обживешься на новом месте.
Я искренне и шумно благодарил сестру, вдруг возомнив, что между нами наконец-таки вспыхнули родственные чувства. Через несколько дней, явившись за путевкой, я обнаружил, что надлежит мне следовать в Новгородскую губернию, в уездный город Устюжну Железопольскую, в Святопетровское реальное училище. В ответ на мое недоуменное бормотание об ошибке, о шурине и т. д. мне ответили, что не только никакой ошибки нет, но совсем наоборот. Я должен был отправляться к месту как можно скорее, поскольку предшественник мой, человек весьма пожилой, внезапно скончался в возрасте 87 лет, а замещающий его временно преподаватель хоть и молод и силен, однако пьет как сапожник и разглагольствует с учениками самым откровенным образом.
– Такое, подлец, несет! – в сердцах сказал мне чиновник департамента. – Хоть сейчас в каторгу! Да, все кругом знают, что дурак, вот и не связываются. Однако отрокам неприлично с эдаким… Вы-то, милостивый государь, как по части злоупотреблений?
Что ж, ничего мне не оставалось больше, как ехать. Тут, собственно, и заканчивается моя изрядно затянувшаяся присказка. Единственное мне оправдание в том, что сделана она по настоянию издателя. Все же надеюсь, что не сильно утомил читателя подробностями своей заурядной биографии.