Читать книгу Маленькие и злые. Антология хоррора - Дмитрий Костюкевич - Страница 4
Проня
Августа Титова
ОглавлениеВера живет с мужем в глухой полузаброшенной деревне на Псковщине.
Приходит август. Радио еле слышно, голос чей-то глухой, как из задницы, и испуганный. Муж припал ухом к динамику, сдвинул брови и слушает, как рушится Союз. Его голова с бодуна трещит, помехи с болью врезаются в затуманенный разум и очень его злят. Говорить и греметь посудой нельзя. Вера дышит через раз и ходит босиком.
Дочка в соседней комнате начинает пищать. Муж вскакивает, сжав кулаки, табурет из-под него валится на пол. Вера берет ребенка и босиком поторапливается из дома, пока не попала под горячую руку, как накануне.
Сидит под яблоней. Никто их тут не увидит и не услышит – до соседей далеко. Что налево в горку, что направо вниз по дороге, через огромную непросыхающую лужу, мимо сгоревшего змеиного дома и дома с соломенной крышей, брошенного гнить. У них дом деревянный, но крыша из шифера, и пол в прошлом году подновили.
Выходит муж. Просит:
– Сделай котлет.
– Из чего? – спрашивает Вера левой половиной рта. Правая припухла. – Мяса нет.
Он усмехается. Его рожу тоже перекосило, но Вера не знает, как давно – старается лишний раз не поднимать на него глаза.
– По сусекам поскреби.
– В Невель бы… – говорит Вера.
Муж хватает ее за шею сзади, держит так долго, что холодеет затылок. Она смотрит на фиолетовые от люпинов холмы вдалеке. Дочка на руках сопит. Клен шумит, уже начал краснеть к осени. С глухим стуком падает за спиной белое наливное яблоко.
Вера идет в дом, укладывает дочку. Помнит, думала, из чего бы навертеть ему котлет. И что он стал гораздо злее в эту неделю, будто советская власть была последней сдерживающей силой. Помнит, потела сильно. Большую часть помнит. Как солнце садилось, как взяла топор. Вышла на задний двор, двумя руками сжала топорище, замахнулась со всей силы и опустила лезвие ему на спину. Муж выгнулся, стал поворачиваться, а она за ним, дергает топор и не может вытащить, хотя вошел неглубоко. Ногой мужу в задницу кое-как уперлась, толкнула вперед – вытащила. Ударила снова, в основание шеи. Топор больше не застревал, входил и выходил замечательно. Входит – и выходит.
Вера все это помнит отчетливо, но так, словно стоит в доме у окна и глядит во двор на себя, машущую топором. Звуков нет. Ни ударов, ни крика, ни птиц. Ни яблок. Ни новостей из радио, только шипение помех.
Потом провал.
А потом она сидит за столом, перед ней таз, полный фарша, слепленного в одну большущую котлету. Радио еще шипит. У котлеты ясно выделяется голова, круглое туловище, как у снеговика, крепкие трехпалые руки и ноги. Каплевидный нос, широкая пасть с низко опущенными уголками. Вид разочарованный. Глаза мужа глядят на нее из-под нависших мясных век, уже не такие злые, как всю последнюю неделю.
– Увидимся, – отчетливо говорит котлета низким булькающим голосом и спрыгивает на пол.
Росту в нем сантиметров тридцать, он бегает быстро, но вразвалку, и топает по-ежиному.
То, что осталось, Вера грузит в тачку, отвозит в лес – недостаточно далеко – и закапывает в желтый песок среди сосенок, на пятачке, где всегда растут маслята. Недостаточно глубоко.
Соседи делают вид, будто верят, что он ее бросил и больше здесь не живет. Соседи делают вид радостно, с облегчением, как сообщники, ушедшие от расплаты.
Еще остался старый «Москвич». И дочка. А имя мужа почему-то пропало из Вериной памяти навсегда.
*
В первый раз он возвращается через три года, тоже в августе. Многие разъехались. Теперь это уже не деревня, а несколько дворов посреди леса. Брошенные дома чернеют в чаще, как гнилые зубы. А электричество еще есть и почти каждый день.
По субботам Вера ходит к соседке Тамаре в баню и, разморенная, засыпает рано.
Просыпается от шороха на кухне, чуть слышного перезвона посуды. Окно в сад возле ее кровати открыто, подоконник в росе. На подоконнике – дохлая мышь, подношение от кота. Как-то слишком светло в саду. Или в доме темней обычного.
Шлеп-шлеп. Маленькие мокрые ножки. За стенкой с тихим жужжанием крутится вхолостую педаль сломанного велика. Большая лесная крыса с красными глазами однажды каталась на этой педали, как на карусели, и напугала дочку. Жужжание замедляется и стихает. Быстрый топот. Простыня натянулась – кто-то, кряхтя, карабкается по ней с пола. Забравшись, он подпрыгивает и грузно приземляется ей на живот. Веки совсем отвисли и наполовину скрыли мертвые мужнины глаза. Секунду он таращится на Веру, затем вылепленная из фарша морда обиженно кривится, будто он вот-вот заплачет.
– Яфыфек фхни-и-ил, – протяжно ноет он басом. Из уголков его рта бегут и капают на туловище две мутные струи.
Вера не понимает.
– Яфыфек фхнил! – Он придвигается вплотную к ее лицу и открывает пасть.
Веру накрывает запахом тухлятины. Внутри среди красного мяса болтается серо-желтый сочащийся отросток. Вера не может отвернуться, завороженно глядя, как его тело приподнимается и опускается от ее вздохов и как болтается в пасти непослушный испорченный язык.
Движением фокусника, вынимающего кролика из шляпы, он выхватывает из-за спины маленький нож, которым она обычно чистит картошку. Крепко сжимает деревянную рукоятку тремя пальцами. Требует выбрать человека, найти новый язычок, пока солнце не встало. Пока на землю не упал первый луч.
– Или эфа будеф тфой яфыфек, – заканчивает он, театрально взмахнув ножиком. Заправский маленький бандит.
Ловко спрыгивает на пол. На рубашке после его ухода остается розоватое влажное пятно. Жутко хочется пить, во всем теле мерзкое одеревенение, а во рту привкус рвоты. Язычок сгнил. Язычок нужно заменить.
Вера одевается, запирает дом и садится в машину. Слышит, как он копошится между сиденьями, устраиваясь среди газет. Так мокро и зябко, ее всю трясет. Нужно отвезти его подальше отсюда. От дома, от дочки. До трассы больше часа ползти по грунтовой дороге, но ночь только началась, и у нее еще есть шанс сохранить свой язык во рту.
Минут сорок они едут молча по кочкам. Проезжают спящий поселок, куда по воскресеньям подвозят хлеб и вкусности, где Вера работает учительницей четыре дня в неделю и где дочка будет учиться в школе, когда подрастет. Обитаемое светлое место. Обетованное.
Вдруг он говорит:
– Ему нуфно имесько.
Едут молча еще минут десять.
– Проня, – говорит Вера. – Проня буду тебя звать.
Кого-то из опричников Ивана Грозного так звали. Проня.
Вера давно не была нигде дальше поселка. Трасса – опасное место. А говорят, теперь все места опасные. С развалом Союза треснула сама ткань бытия и полезли бесы, давно ждавшие часа, когда в них снова поверят. Никто не остался непричастным. Хочешь – смейся, хочешь – плачь, но даже в ее деревне в день, когда пала советская власть, появился Проня.
Едут до заправки, скрытой за деревьями, Вера сворачивает и для вида встает за бензином. Кроме них, здесь две машины – черная блестящая иномарка и обычные зеленые «Жигули». Она должна выбрать кого-то из них. Иномарка уезжает раньше, чем Вера успевает заправиться, или она нарочно медлит, чтоб не выбирать его. За рулем иномарки – темная тень, темный человек в темной одежде, без лица и особых примет. Водитель «Жигулей» – с брюшком, в растянутых на коленях трениках и синей клетчатой рубашке из фланели, под пятьдесят. Чуть-чуть синячит, но не сильно. Глаза добрые.
– Егорыч, а ты чего не здороваешься? – говорит Вера, когда он открывает дверь своей машины.
Он оборачивается, в глазах испуг.
– Ой! Обозналась!
Мужик понимающе кивает головой. Лицо напряжено.
– Слушайте, сзади вот просто вылитый мой шурин, – правдоподобно удивляется Вера. – И рубашка такая же, я сама дарила.
– А у кого нет такой рубашки? – отвечает мужик. Дверь его машины так и открыта.
– Вы извините еще раз. – Вера прикладывает руку к груди. – Темно че-то.
Заправка и правда освещена хреново.
– Да ничего. – Мужик пожимает плечами и нервно осматривается.
Он не зря боится. Кроме них, тут никого. По трассе изредка проносятся машины, их фары мелькают за деревьями. Встречным в глаза смотреть неохота, а она такая радостная и простая, как будто солнце высоко и на дворе летний день какого-нибудь семьдесят пятого.
Мужик садится в машину, куда уже пробрался Проня. Вера трогается следом, держа дистанцию. Через пару километров по встречке проезжает грузовик, и наступает момент тишины и безлюдности. Тут «Жигули» заносит на обочину. Машина съезжает в канаву, с грохотом врезается в березу. Вера тормозит, не заглушая мотор, и открывает окно, чтобы слышать. До места аварии ее слабые фары едва достают.
Что теперь? Проходит минута, доносится слабый металлический скрежет. Звон битого стекла. Кто-то вылезает. Вцепившись в руль, Вера ждет с надеждой, что вылезет мужик в трениках – побитый, может, покалеченный и напуганный, но живой. Проходит еще минута, и в свете фар появляется Проня. Он бежит вразвалочку по обочине к ее «Москвичу», держа в лапе нож для чистки картохи. Шансов мало, но она должна попытаться. Вера давит на газ, несется прямо на него. Тихий стук, скрип тормозов. Она выходит из машины и бросается осматривать колеса и бампер. Надежды рушатся. Все чисто.
Вера осторожно опускается на водительское место и закрывает дверь. Она ведь еще не знает, какой у него характер. Простит ли он ее.
Он уже сидит на пассажирском, в лапе – окровавленный нож. Из его пасти больше чем наполовину торчит синий, покрытый белым налетом человеческий язык. Пасть не закрывается.
– Он тебе велик, – говорит Вера.
Мужнины глаза смотрят на нее с укором.
Обратно едут молча, с таким языком не поболтаешь.
Дочка беззаботно спит дома.
«Это я сделала, – думает Вера, разглядывая тени своего сада на потолке. – Я убила человека». Она точно не знает, как оказалась одновременно в «Москвиче» и в «Жигулях». Вероятно, так же, как в доме у окна и во дворе с топором.
Вера родилась не в этом лесу, а в Витебске и даже училась там в институте. Она кое-что знает о жизни.
«Если я смогу убедить врачей в том, что был Проня, – размышляет она, – меня, может быть, не расстреляют».
Она закрывает глаза и представляет себе пустой черный ящик. В этот ящик лезут, но не могут забраться мысли, а сама она все глубже и глубже падает в черноту, на дне которой – сон вопреки всему.
*
Во второй раз он приходит еще через три года. Тоже летом, но почти на месяц раньше.
Теперь их только четверо в деревне – она и старухи, которых дети пока не забрали в соседние села. Дочка идет в школу осенью. В августе договорились с ней поехать в Псков на школьный базар. Она еще не в курсе, а Вера знает, как много значат красивые тетрадки, пенал и дневник, и что чувство начала новой праведной жизни с первого сентября остается с человеком навсегда.
Но прежде – сгнила правая ручка, и ее нужно заменить. Она посерела и безвольно висит вдоль туловища. Вера накидывает на плечи платок, выходит из дома и садится на крыльцо, а он встает перед ней на нижнюю ступеньку и жалуется, жестикулируя здоровой ручкой. Вера должна выбрать, чью ручку он заберет, а не то в ход пойдет Верина ручка.
Во рту у Прони не человеческий язык, который она запомнила, а мясистый отросток по размеру. Видать, за три года он его пообтесал и приспособил под себя.
– Ножик захвати, – просит Проня.
– А старый где?
– Потерял в болоте.
Вера усмехается.
– А как ты будешь махать ножиком, раз правая ручка сгнила?
– Он свободно машет обеими ручками!
Настоящий маленький Атос.
Вера хочет найти другую заправку, но раньше натыкается на водителя, съехавшего с дороги в кусты по нужде. Она останавливается метрах в тридцати от того места, выпускает Проню, а сама ждет в машине. Проходит пара минут. Человек в кустах начинает кричать, но кричит недолго. Когда Проня возвращается, из его правого бока торчит человеческая кисть с обручальным кольцом – такая же огромная, синяя и неподходящая, как язык тогда. Пальцы дергаются бессмысленно, ручка не слушается, но раз уж он приспособил язык, то и ручку сможет.
Вера не знает, чем он занят в промежутках. Бродит по лесу? Сидит на болоте? Она также не знает, как он делает из отнятой части человеческого тела – часть своего. Или только думает, что не знает. Не помнит. Провал.
– Зачем ты убиваешь? – спрашивает Вера на обратном пути. – Не можешь отрезать язык или руку у живого?
Его круглая башка сворачивается к ней так резко – вот-вот отвалится и покатится под педаль.
– Отрезать у живого?! – Он сердито машет на нее послушной ручкой с ножиком. – У живого?! Он тебе кто?! Ниндзя?!
Вера начинает хохотать и не может остановиться. Слезы льются, затылок ломит, грунтовка расплывается перед глазами.
– Ты на него похож, – смеется она. – На мужа.
Когда-то он тоже умел насмешить ее как никто другой.
Проня что-то ворчит, что-то саркастичное, наверное.
– Что ты будешь делать, когда я умру? – интересуется Вера.
– Он найдет другую хозяйку.
– Любая может стать твоей хозяйкой?
– Из тех, к кому кровь потянет.
Он злобно фыркает. Ему надоело болтать, надоело, что над ним смеются. Муж умел смеяться только над другими, не над собой. Проня лезет между сиденьями, где снова шуршит, прячась в старую газету «Правда», как бомж или кот, зарывающий свое говно.
К кому кровь потянет. К кому кровь потянет.
Вера вдруг понимает: если она проживет на свете достаточно долго, если сгниют и будут заменены все ручки, все ножки, все части и не останется в нем ничего от мужа – после ее смерти он уйдет к кому-то другому. К дочке мужика на «Жигулях». Или к дочке мужика в кустах. Не к ее.
*
Дочка уезжает в Псков учиться на фельдшера. Осталось их всего три бабы среди леса. У Веры только огород и сад, у Василисы куры, у Тамары хозяйство большое.
Летом Вера ждет его каждый день, но лето проходит, дочка уезжает. Наступает октябрь. Клен у дома кроваво-красный. Веру валит с ног какая-то лихорадка. Откуда?.. Не иначе с пепелища змеиного дома, где она на днях взяла пару кирпичей. Дом сгорел, но остался кусок ржавой трубы с перекрытиями, между которыми змеи любят ползать, меняя шкуры. Десятки змеиных шкур висят в этой трубе, свежих и совсем блеклых, истлевших. Людей, которые жили в доме, никто не успел толком узнать. Темная история, темное место.
У Веры очень высокая температура. Днем заходит Тамара с трехлитровой банкой молока, лицо замотано платком вместо медицинской маски. Вера плачет, представляя себя мертвой в гробу.
– Нельзя мне, – плачет она. – Еще не все сгнило. Не все части заменили.
– Ой, беда, – сокрушенно качает головой Тамара. Она никогда не уезжала дальше Невеля и ни разу в жизни ничем не болела.
Иногда Вере кажется, что нужно что-то посчитать. Мысленно она начинает бегать между двумя гигантскими столбцами цифр, до седьмого пота перетаскивает цифры из одного столбца в другой, а баланс все никак не сойдется. И радио. Радио шипит. Кто включил радио? Большую часть времени Вера в беспамятстве.
Ночью приходит Проня.
– Нет, – шепчет Вера пересохшими губами. – Ты мне кажешься. Только не сейчас.
– Он не кажется, – хмуро отвечает Проня, усевшись на ее плечо. – У него животик сгнил.
– Хоть денек…
– Животик сгнил! – рявкает он сердито.
Она не шевелится, тогда он переползает к ней на живот и бьет себя по посеревшему, пахнущему тухлятиной пузу.
– Вставай! – кричит он и подпрыгивает на ней, как на батуте. У Веры перехватывает дыхание, ком подступает к горлу. – Вставай! Животик сгнил!
Он прыгает и орет:
– Вставай! Вставай!
Вера переворачивается на бок, свешивает голову с кровати, ее тошнит на пол. Немного воды с желудочным соком. На табурете возле кровати стоит заботливо оставленный Тамарой стакан молока.
– Возьми Василису, – хрипит она.
– Это кто?
– Первая соседка вниз по дороге.
– Отнеси меня.
Болезненный тычок под ребра.
– Отнеси меня!
Как во сне Вера слезает с кровати, берет Проню на руки и идет во двор. В ночной рубашке она похожа на обезумевшую призрачную мамашу, баюкающую абортированное дитя. Проня дрыгает ножками и держится за ее слипшиеся волосы.
– В дом иди, – шепчет Вера, опуская его на землю у Василисиного крыльца. – Там и ножик возьмешь.
В этот раз все тихо, без мучений. Вера возвращается к себе, падает на кровать и забывается сном. Гроза бушует под утро, псковско-библейский потоп смывает следы Вериных ног на месте преступления, которые и так никто не стал бы исследовать. Нет ни снов, ни страха. Ни мыслей о том, что это слишком близко к дому, ни мыслей о том, когда найдут, ни мыслей о том, на кого подумают.
Думают на черта. Еще думают на беглых, но ничего не пропало, кроме куска Василисиного живота. Родни у нее нет. Мент приезжает, растерянно топчется в огороде с блокнотом. Похожая на покойницу Вера только начинает вставать с кровати. Тамара говорит, когда она была девушкой, в здешних лесах завелся людоед. Но для людоеда оторвано слишком мало.
Это сделал тот, кто явился неизвестно откуда, чьи мотивы загадочны и кого лучше не искать. Мент согласен.
*
Солнечный угол посреди чащи. Анечке очень нравится это место за ярко-желтый шелковый песок без камней. Липкие бежевые грибы торчат из-под него целыми семьями. Бабушка учила не портить грибницу, не вырывать с корнем, а нож, конечно, не дала, поэтому Анечка пальцами осторожно отщипывает грибы у самого корня, пока в ведерке хватает места.
Сегодня из песка торчат не только грибы, но и кое-что еще. Сразу не понятно, что это, но она не так давно вышла гулять. Можно успеть во всем разобраться.
Анечке восемь. Она пока не решила, чего хочет больше: быть женой Индианы Джонса или самим Индианой Джонсом. У нее есть только пластмассовый совок и ведро с грибами. И две руки, конечно.
Принимаясь за работу, Анечка представляет, что нашла волшебный артефакт, закопанный здесь тысячу лет назад. Разумеется, он очень опасен. В нем заключено чудовище. Сначала она по неведению выпустит его, но потом, в результате долгой, изматывающей борьбы, заключит обратно, на сей раз навсегда. С помощью друзей. Правда, друзей у Анечки пока нет, но все впереди. Когда ей исполнится двадцать – а это очень нескоро, – она будет стрелять без промаха, драться и прыгать по крышам в обтягивающих штанах, как женщина-кошка, а работать станет археологом.
Анечка пугается, когда понимает, что откопала череп, но не очень сильно. Не настолько, чтобы закричать, убежать и бросить все. Это просто старые кости, а она уже взрослая девочка и знает, что все когда-нибудь умрут. Кроме того, археологи всегда откапывают старые кости. И, уж конечно, старые кости всегда находятся возле опасных древних артефактов. И вообще это легко может быть череп большой обезьяны, которая жила на болоте и умерла в этих соснах от старости.
Анечка откапывает еще несколько костей. Понять, какие это части тела, у нее не получается. И кисточки нет, чтобы с умным видом смахивать с костей песок. Вдобавок солнце начинает клониться к закату, и становится не по себе. В сумерках и ночью она пока не такая взрослая девочка, как при свете дня.
– Я вернусь завтра, – обещает она и бежит домой.
Увидев, что в ведре маслята, бабушка хмурится. Там, куда она отпустила Анечку, маслята не растут. А то место, где она была, намного дальше.
Находке бабушка тоже точно не обрадуется, Анечка это знает. Весь вечер она терпит, дав себе слово хранить секрет.
– Я нашла человека, – говорит Анечка перед сном, когда молчать становится совсем невыносимо.
– Какого человека? – спрашивает бабушка.
– Мертвого.
Бабушка долго сидит неподвижно, сцепив руки на коленях.
– Давно мертвого или недавно?
Анечка пожимает плечами.
– Я не знаю. Наверно, давно.
– Ты нашла его там, где собрала грибы?
Анечка кивает.
– Я думала, там зарыто чудовище, – говорит она виновато. – Или клад.
Бабушка гладит ее по голове, накрывает одеялом.
– Клад – это вряд ли, – говорит она. – А чудовище – запросто.
Анечка удивлена, что ее не ругают. Обычно бабушка вспыльчивая и говорит странные вещи о том, какими ужасами полны здешние леса. Ужасы Анечке нравятся. И то, что они здесь вдвоем, наедине с ужасами. Но ужасы ужасами, а иногда бабушка и правда пугает. Как в тот раз, когда прямо к крыльцу приползла огромная толстая гадюка. Бабушка сказала, гадюка ждет гаденышей, разрубила ее на куски лопатой и зарыла в разных местах.
*
Скоро десять лет, как Вера осталась здесь одна. Электричество теперь не дают, пришлось разориться на генератор. Дочка зовет в Псков, оставляя ей внучку на лето, но Вера не поедет. Вера умрет в этом лесу, но прежде она заменит мужнины глазки. Только глазки остались. Глазки отделяют ее семью от свободы. Вера часто жалеет, что их нельзя вырвать у кого-то заранее, чтоб наверняка.
В нынешнем году? В следующем? Чаще всего он приходил именно летом.
Вера надевает высокие резиновые сапоги, берет мешок, фонарь и лопату. Нет предчувствия беды или возмездия. Это не знак, не кара, настигшая через тридцать лет. Просто она плохо его зарыла, в неподходящем месте, в неподходящей земле, и теперь это нужно исправить. Анечке не стоит играть с дедушкиными костями.
Лес обступил ее одинокий дом со всех сторон. Дорога заросла, хотя все еще различима. По ночам воют волки – далеко и в то же время близко. Ухают совы. Одна проносится совсем низко, почти коснувшись крыльями Вериной головы.
Луч фонаря выхватывает из темноты немилые кости.
– Как тебе тут? – спрашивает Вера, вонзая лопату в песок. – Надеюсь, плохо.
А будет еще хуже.
Не так просто отыскать все части в темноте. Если бы он был целым, когда она его закапывала… но он не был. И могила не была аккуратным прямоугольником с ровными краями. Несобранный кровавый пазл, брошенный в наспех вырытую яму. Приходится много ползать, запускать руки в песок. Поднимается ветер. Сосны скрипят. Тьма сгущается вокруг маленького островка света у могилы.
Вера надеется, что нашла все кости или почти все. Она складывает их в мешок, зарывает яму и разравнивает поверхность. Завтра Анечка придет сюда, несмотря на бабушкин запрет – и ничего.
Теперь Верин путь лежит через осиновую рощу на болото. Бродить по нему в темноте – гиблое дело, но Вера и не собирается. Она прекрасно знает, где начинается болото. Знает ту черту, у которой становится опасно. Забравшись на кочку, она кидает мешок с костями в вязкую жижу, потом нагибается и топит его лопатой. Тут еще неглубоко, но осенью будет глубже, а вообще и этого достаточно. Просто притопить. Убрать с внучкиных глаз.
Причудливые тени разбегаются во все стороны от фонаря. Начинается дождь. Вера возвращается на песчаный пятачок и с удовлетворением смотрит, как крупные капли прибивают песок в том месте, где она копала. Завтра будет почти незаметно.
За спиной шуршат кусты.
– Вера-а, – басом рыдает он. – Вера-а, это ты-ы?
Вера холодеет от ужаса.
– Он тебя чует… Глазки сгнили!
Проня не бежит, а еле тащится, как в те разы, когда сгнили ножки. Сначала левая, потом правая. Волочет большой нож с ее кухни, отмечая свой путь на песке.
Глаза мужа затянуты плотными желтоватыми бельмами. Из-под отвисших век льются на морду мутные слезы и смешиваются с дождем.
Вера бросает все на землю, хватает его округлое мясистое тело и трясет.
– Почему так поздно?! – кричит она на весь лес. – Почему?! Что ты задумал, мразь?! Рассвет скоро!
– Он искал тебя дома! – визжит Проня, суча перед ее лицом руками. – Искал в лесу! Глазки сгнили! Глазки! Он пошел на запах! Шел, шел – и дошел! У него маленькие ножки! У него ножки! Ножки!
Вера забрасывает лопату в кусты, хватает фонарь, Проню и бежит домой. Лупит дождь. Трава скользкая, грязь вязкая. Который час? Вера чувствует приближение восхода, чувствует за дождливой ночной прохладой пронизывающий предрассветный озноб. Мокрая одежда липнет к телу, сапоги хлюпают. Проня крепко держится одной ручкой за ее волосы, как в тот раз, когда она несла его к Василисиному порогу. В другой ручке у Прони нож. А мордой он прижимается к Вериной шее.
Вера сажает его в машину, выезжает со двора и мчит по заросшей грунтовке, подпрыгивая на кочках. Нет времени смотреть на часы. До трассы никак не успеть, но можно успеть до поселка. Он теперь не такой оживленный, как прежде, но там еще есть глазки.
За старым колодцем, поросшим геранью, «Москвич» глохнет. Вера пытается завести. Осторожно. Раз. Два. Три. Нет времени орать, нет времени проклинать. Нет времени разбираться. Она опять хватает Проню на руки и бежит к поселку. К ногам будто привязаны пудовые гири. Она шаркает и хрипло втягивает воздух. Дождь прекратился. Все дышит свежестью и жизнью. Только глаза Вериного мужа дышат тухлятиной, и эта вонь разъедает на бегу Верины глаза. Чтобы бежать быстрее, она воображает, что спасает свое уродливое дитя из фарша от фашистов.
Вера не боится смерти. Вера боится, что ее кровь потянет.
Виднеется поселок. Крайний дом. Его зовут Виктор, у него жена Ленка и двое детей. Вера учила обоих. А Ленка пьяница.
– Ленку бери, – одними губами шепчет Вера на бегу. – Крайний дом. Зеленый.
– Отнеси меня, – упрямится Проня.
Еще слишком далеко. Он не понимает.
«И не поймет, пока не ткну его», – с ужасом думает Вера. Он же слепой. Он не видит крайний дом. Не видит зеленый.
Вера бежит еще. Пусть он слеп, но нужно пытаться. Он же чует. Она снова набирает в грудь воздуха, чтобы сказать: «Ленку бери».
– Я чую его, – говорит Проня, все так же прижимаясь мордой к Вериной шее. – Первый луч.
«Где?!» – хочет выкрикнуть Вера, но не успевает. Этот нож не для картошки. Он здоровый. Проня с усилием проталкивает его в Верино горло обеими ручками, пока тот не выходит с другой стороны.
Вера падает. Проня отлетает от удара и катится по размокшей дороге, словно Колобок, ушедший от бабушки.
Дорога глиняная, в лужах. Кровь не впитывается, а стекает к обочине, в заросли репейника, но это трудно понять. Ведь вокруг еще темно. Одного луча солнца слишком мало, чтобы различить кровь и воду.
Веры уже нет. А ее кровь есть, и ее кровь тянет.
Проня неуклюже поднимается на короткие ножки, приближается к телу, деловито ощупывает ее лицо. Затем запускает лапы в глазницы, и вот уже слепые мужнины глаза валяются на дороге, а Верины – глядят на Верино тело.
С минуту он вертит башкой и радостно ворчит. Глазки снова видят!
К первому лучу присоединяется второй.
Когда лучей станет бессчетно, проснется Анечка. Не обнаружив ни бабушки, ни машины, она решит, что бабушка уехала в поселок за продуктами, а ей почему-то не сказала. Генератор Анечка включать не умеет, поэтому пойдет в сад, наберет себе яблок на завтрак, пожует кукурузных хлопьев, которые мама иногда привозит из города, и запьет простоквашей. Потом возьмет совок, кисть, задубевшую от краски, ведерко и отправится на раскопки, но обнаружит, что кости загадочным образом исчезли.
Анечку захлестнет восторг.
– Так я и знала! – воскликнет она, всплеснув руками. – Я выпустила на свободу чудовище!
Теперь оно будет преследовать Анечку годами, пока она не научится стрелять, драться и прыгать по крышам. Пока не станет археологом. Пока с помощью друзей, которых еще нет, в результате долгой, изматывающей борьбы не заключит чудовище обратно.
На сей раз навсегда.