Читать книгу Книга перемен - Дмитрий Вересов - Страница 2

Глава 1

Оглавление

Дайте только Францу начать, и он убедит нас в чем угодно.

Э. Т. А. Гофман. Магнетизер

У Олега вошло в привычку весь день напролет, с позднего осеннего рассвета и до неуютной, освещенной бледно-фосфорными – болотными – огнями полуночи, бродить по Ленинграду. Такие экскурсии представлялись ему жизненно необходимыми, потому что за три года отсутствия он стал чужим, вернее, перестал быть своим в городе.

Олега теперь мутило от тленных сквозняков подворотен, от суетливой неприкаянности мокрых зонтов, протертых на суставах спиц, и меланхолии осенней прели. Он перестал чувствовать сырую акварельную палитру окружающих пейзажей в ее утонченности и с недавних пор неуверенно, почти пересиливая себя, ступал по неровным от времени, перекошенным гранитным плитам набережных, ибо в какой-то момент, впав от неспешной, размеренной ходьбы в подобие транса, почувствовал вдруг, что ступает по тесно уложенным надгробиям необъятного кладбища с его черными гнутыми оградками и редкой, чахлой однолетней рассадой. Бархатцы да какие-то изрезанные плотные листики, не зеленые – тускло-серебряные и плотные, сухие, не увядающие по осени и не умирающие, потому что и не живые, словно погребальный коленкор официозных венков.

Город не узнавал и не принимал чужака с темным буроватым загаром, с милитаристским ежиком, выцветшим под нездешним солнцем до седой белизны, с мускулатурой и уверенной, тяжеловатой повадкой леопарда. Чужак пропах раздражающими обоняние запахами корицы и шафрана, кардамона и перца, растоптанной кирзы, разогретой на солнце резиновой изоляции и цветущего тамариска… Свои – бледнокожие – пахнут демисезонным драпом, влагозащитным кремом для обуви, грубоватым одеколоном фабрики «Северное сияние», пропыленной обойной бумагой, зловонным выхлопом переполненных в половине девятого утра «Икарусов», желтым крахмалом прачечной, свеженьким, легкомысленным пятничным и тяжелым, угрюмым понедельничным перегаром… Чужак. Он – чужак. Отныне и… Навсегда?

Навсегда? Не может быть, чтобы навсегда. Он отвык – не более того. Отвык, как отвыкает от родителей маленький ребенок, отправленный на все лето на дачу с детским садом куда-нибудь на Оредеж или Черную речку. И Олег привыкал, изо всех сил старался, привыкал – бродил, плутал, мок под мелкой моросью, сидел на дневных сеансах в гулких полупустых кинозалах, старался избавиться от сложившегося за три года протяжного акцента и неожиданных скачущих интонаций, ждал, когда сойдет пустынный загар, а волосы отрастут и из бесцветных, белесых снова станут лунно-русыми, а глаза, привычно прищуренные на ярком свету, ставшие дегтярно-черными, снова распахнутся, посветлеют, приобретут зеленоватую северную прозрачность.

Возвращения Олега, то есть истинного возвращения, не только телом, но и душой, иногда не слишком терпеливо, ждали и в семье. Такая нетерпеливость, проявляемая нередко Михаилом Александровичем, тоже, а может быть, и прежде всего, служила причиной бесцельных многочасовых отлучек Олега. Что же до Авроры Францевны, то она только тихо и грустно вздыхала по вечерам, сидя в ожидании Олега в приобретенном специально для ее больной спины и ног удивительно удобном кресле-качалке с высоким подножием. Кресло это обладало особыми свойствами: оно притягивало и манило, а заманив, не выпускало из деликатнейших объятий, из микрокосма гибких сетчатых переплетений, натянутых на изогнутый ивовый каркас.

Кресло раздобыл Вадим. Однажды, возвращаясь от приятеля, застигнутый проливным дождем неподалеку от круглой мебельной комиссионки на Разъезжей, он зашел в магазин, чтобы переждать потоп, и от нечего делать принялся бродить по мебельному лабиринту, разглядывая комоды и тумбочки, шкафы, стулья и серванты. Сначала он вполне равнодушно прошел мимо пыльного, исцарапанного кресла, но, бросив на него повторный взгляд, понял вдруг, что это не просто старомодный предмет обстановки, а уникальное ортопедическое изделие, не напрасно столь любимое когда-то добрыми худенькими старушками с седыми улитками на макушке.

Образ мило улыбающейся всеми морщинками худенькой старушки в роговых очках под клетчатым пледом и с длинными вязальными спицами в руках, понятно, связан был с иллюстрацией в какой-то детской книжке и, собственно говоря, никак не соответствовал моложавому облику Авроры Францевны. Однако в Вадиме заговорил будущий врач, и, вероятно, врач довольно талантливый: юноша внезапно осознал, что ничего более комфортного, ничего лучшего для отдыха больного позвоночника человечество пока не изобрело, и по сравнению с этим точно выверенным изгибом от затылка до колен проигрывают даже эргономические изыски самолетного кресла.

Если стереть пыль… Если стереть пыль, отмыть, ошкурить ивовый каркас, заново покрыть его темно-золотистым лаком, то качалка не будет выглядеть ветхой и жалкой, более того, она вполне способна вписаться в любой, даже самый модерновый интерьер. И Вадим, тряхнув по обыкновению своей длинной, лохматой, как у пони, вороной челкой, понес в кассу чек и выложил почти всю свою «ленинскую» стипендию, которую не успел истратить на модные, широкие в коленях штаны, приобретение которых отец отказывался финансировать, так как не признавал права на существование такого рода штанов.

Доставка кресла с Разъезжей на Васильевский остров потребовала определенных усилий. Не слишком тяжелая качалка не влезала ни в трамвай, ни в автобус, а о метро и речи быть не могло, и Вадиму пришлось тащить кресло на себе, пешком, почти через весь Невский к Дворцовому мосту, а потом и через шумный, подрагивающий от движения трамваев мост, потому что на заказ машины денег не оставалось. Он и потащил, сначала обхватив руками, что было крайне неудобно, а потом – на голове, наблюдая мир сквозь мелкие, как у фехтовальной маски, ячейки сиденья. Покупка произвела в доме фурор, сравнимый с тихой паникой.

В сознании Авроры, разумеется, тоже жива была популярная ассоциация кресла-качалки с седенькой вязальщицей под пледом, у которой шаловливый котенок укатил большой клубок голубой шерсти, и ей совершенно не хотелось превращаться в такого рода очаровательную старушку, хотя бы даже и худощаво-иностранного вида. Ей, женщине в расцвете лет, далеко было еще до старушки. И Аврора, с лицемерной теплотой и сердечностью поблагодарив сына за подарок, сказала:

– Ваденька, вот мы поужинаем, я как следует вытру с кресла пыль и тогда уж сяду и буду вдоволь качаться. Совершенно по-детски. Весь вечер. А на днях обязательно запишусь на курсы ручного вязания в клуб фабрики Урицкого. Честное слово даю! И попрошу папу подарить мне большой теплый плед. Подаришь, Миша?

– Непременно, – ответил Михаил Александрович с едва заметной иронией, – и еще электрокамин в придачу, такой, где по искусственным поленьям пробегает дымный красный свет.

Первым, однако, опробовал качалку одиннадцатилетний Франик, у которого в силу его счастливого возраста и природной склонности к непредвзятому восприятию окружающего не сложилось предрассудков. Он вернулся с тренировки, как всегда встрепанный и в прекрасном настроении вопреки полученной днем двойке по истории, и, едва скинув в прихожей куртку с бездонным капюшоном и свои крошечные ботиночки, сунул веселый нос в гостиную. Завидев новоприобретенное кресло, он с размаху плюхнулся на сиденье и откинулся назад, высоко задрав ноги, с которых в разные стороны полетели тапки.

– Франц, это Вадик для мамы купил, – сообщил Михаил Александрович, со строгим намеком посмотрев на Франика, которого привела в неописуемый восторг почти безграничная амплитуда качалки. – Франц, это такое удобное специальное кресло для маминой спины, ему сто лет, наверное, и обращаться с ним следует осторожно и бережно.

Франик распахнул свои непонятного цвета котеночьи глаза, с усилием откинулся назад, перекувырнулся, ловко приземлившись на ноги, поймал убегающее по натертому паркету кресло и провозгласил звенящим голосом:

– Испытание прошло успешно. Мама, теперь ты. Давай, пробуй! Вещь надежная, не развалится.

С тех пор, с легкой руки Франика, Аврора поселилась в антикварной качалке под сенью огромной, редко и лениво цветущей китайской розы. Она проводила там вечера, и в выходные ее теперь с трудом можно было выманить куда-нибудь из ее уединения, из ее «эрмитажа», где она просиживала часами, пристроив на коленях плоскую атласную подушечку, а на подушечке – книгу, чаще всего том Диккенса, Голсуорси или Гюго.

– Аврорушка, погода установилась. Не выбраться ли нам за город в выходные? – спрашивал Михаил Александрович, которому с момента освоения Авророй качалки стало не хватать общения с женой.

– Конечно, поедем, Миша, – с фальшивым энтузиазмом отзывалась Аврора и в душе молила Господа, чтобы в субботу и воскресенье случилось стихийное бедствие, ураган с ливнем, или наводнение, или собачий холод, или хотя бы погода была такой непонятной, когда не определишь, пойдет дождь или нет, то есть когда ясно, что если куда-то выберешься, то дождь обязательно пойдет, холодный и исключительно мокрый. – Конечно, поедем, – отвечала Аврора Францевна и снова устремляла взгляд в книгу, и Михаил Александрович с тоскою понимал, что в выходные найдется тысяча вполне объективных причин, в связи с которыми поездка не сможет состояться.

Он сердился на Вадима за то, что тому пришло в голову приволочь кресло, и сознавал, что для раздражения нет никаких оснований: мальчик любит мать и заботится о ней, и, может статься, все еще чувствует себя виноватым в той ее давней травме, что на год и даже немного больше приковала ее к постели, лишила первых материнских радостей, когда в столь драматических обстоятельствах родился Франик, и оставила на память частые поясничные боли и легкую хромоту. Хромота, впрочем, как это ни странно, придавала особое обаяние Авроре Францевне, и на работе ее за глаза давно уже называли «мадемуазель де Лавальер». И действительно, сходство, подмеченное ученой публикой, было налицо: аристократизм, сапфирный взгляд, нежная кожа, пышные белокурые волосы и – хромота. Беззащитно женственная хромота. Как раз в стиле рококо, когда отрицается строгая симметрия движения форм, грубая и неизысканная. О, совсем другое дело – центростремительное движение раковинных завитков, скручивание тонкослоистой спирали, выложенной изнутри – только ради ее обитателя – драгоценным перламутром, прелестным, молочно-белым, или золотистым, или с радужной поволокой перламутром, пуговицы из которого буквально очаровывали Аврору Францевну.

Михаилу Александровичу нравилось во время прогулок поддерживать за локоток прихрамывающую супругу. В такие минуты он становился сентиментален и романтичен и ценил в себе способность к проявлению таких свойств. Но теперь прогулки стали редкими, и Михаил Александрович, лишенный привычного удовольствия, помимо воли искал виновника и копил раздражение и почти неприязнь к приемному сыну и не уважал себя за черные чувства. Тем более что его отношения с Вадимом всегда были полны взаимного расположения и казались не в пример более гладкими по сравнению с его отношениями с родным сыном, Олегом, независимым, упрямым и бескомпромиссным.

Олег не сообщил о дне своего прибытия из Афганистана и явился неожиданно, поздним дождливым вечером. Явился не в парадном дембельском кителе, форменных брюках и отвратительного вида казенных башмаках, а в застиранной и выгоревшей до белизны полевой форме, включая положенную в южных частях панаму, в кирзовых сапогах с низко спущенными голенищами. Явился еще более одичавшим и по случаю дождя насквозь мокрым. Все обрадовались. Все, безусловно, обрадовались. Единомоментно схлынула наводнявшая душу в течение трех лет тревога за сына и не столь уж всепоглощающая, лишь иногда всплывающая на поверхность – неравномерно пунктирная – тоска по брату. Потом наступило время узнавания, опознания и признания его своим, и оно, это время, очень уж затянулось.

* * *

Само собой, следовало искать работу, а не сидеть на шее у родителей. Олег пытался предложить свои профессиональные услуги различным ателье по ремонту радиоаппаратуры, но места там были блатные, денежные за счет левых доходов, и никто просто так никогда не взял бы человека с улицы. А от одной мысли о том, чтобы встать к заводскому конвейеру, становилось тошно.

Никто его, разумеется, ни в чем не упрекал, семья была более-менее обеспеченной и вполне могла в течение какого-то времени прокормить и одеть молодого мужчину, хотя бы и за счет сбережений и отказа от привычных мелких радостей. Хуже всего было то, что он потерял право на проживание в общежитии, а знакомых, обитавших там и готовых время от времени незаконным образом приютить его, не осталось. Дома же его встречал укоризненный взгляд отца, сочувствующий – Авроры, слегка насмешливый, покровительственный – Вадима, изучающий – Франика.

Ему настоятельно предлагалось учиться. По мнению Михаила Александровича, его «с руками и ногами, хоть завтра» взяли бы в институт связи Бонч-Бруевича. «С руками и ногами», потому что, во-первых, за плечами профилирующий техникум, во-вторых, служба в армии, опять-таки связистом. Во-первых плюс во-вторых дают уже практически готового инженера, поэтому учиться-то будет легко. А в-третьих (между прочим, случается, что это «в-третьих» становится самым определяющим), в-третьих, есть ведь блестящее спортивное прошлое, что, как известно, весьма ценится в любом вузе, тем более сейчас, в преддверии Олимпиады в Москве. Но школярство ни в каком виде не привлекало Олега, он самоуверенно полагал, что уже вполне образован, в отличие от вчерашних школьников, у которых молоко на губах не обсохло, осаждающих приемные комиссии вузов, и маялся целыми днями, не находя пристанища и места для отдохновения мятежной души.

Он бродяжил, время от времени получая наравне со спившимися и потерявшими человеческий облик существами трешку, пятерку, редко десятку за погрузочно-разгрузочные работы в продуктовых магазинах. Трешка сразу же тратилась на продукты для семьи, и в такие удачные с финансовой точки зрения дни Олега не пронять было намеками на то, что безделье (вовсе дело не в деньгах, нет!) приводит в итоге к разложению личности.

Олег не ощущал в себе никаких таких признаков разложения, наоборот, в нем проснулась страсть к натурализму, к изучению обитателей города, но не тех, что способны пользоваться разными эгоистическими приспособлениями, каким является, к примеру, зонт, или сумка-тележка, или чемоданчик «дипломат» – вещи, недопустимые в городской толчее. Он наблюдал городскую фауну, недавно открытую им, которой ранее не замечал или не принимал всерьез. Он уделял пристальное внимание маленьким обитателям города, мысленно систематизировал свои наблюдения, составлял примитивный дилетантский каталог тварей, населяющих чердаки, подвалы и помойки, вьющих гнезда под крышами и на деревьях, ползающих, плавающих, семенящих, жужжащих, порхающих… Это не означало, что он проникся к ним какой-то особой любовью и сочувствием, нет. Он лишь отметил для себя, что все уличные собаки и кошки, крысы, вороны, воробьи и голуби, утки и чайки, дождевые черви, муравьи, жуки, бабочки, комары и осы, обитатели рек, каналов и прудов имели полное право называться горожанами, ибо рождались, обучались, развивая инстинкты, спаривались, обустраивали жилье, дрались, играли, охотились и умирали в городе.

Жемчужиной его бестиария стала летучая мышь, которую он нашел на газоне у пруда в Михайловском саду. В ясный день, редкий этой осенью, он наблюдал, как весьма юные городские обитатели с аварийного, полузатопленного плота ловят колюшку самодельными удочками. Удовольствие, получаемое мальчишками при поимке жалкой рыбки, было столь искренним и всепоглощающим, что Олег заразился их настроением, похоронил на время свой сплин, вызванный неуверенностью в завтрашнем дне, и превратился в азартного болельщика, всем существом разделяющего победное торжество излюбленной команды. И чуть было не наступил на зарывшуюся в желтый покров летучую мышь. И наступил бы, если бы она разгневанно не пискнула, не взметнула сухой лист.

Он присел на корточки, разгреб опавшие листья и обнаружил несусветной внешности серого зверька размером поменьше ладони с полураскрытыми перепончатыми крыльями. Мышь морщила рыльце, прижимала ушки и сипела, широко раскрыв ярко-розовую пасть, усаженную опасного вида белыми зубами. Взгляд у твари казался вполне разумным, надо полагать, она возмущена была до глубины души, ругала неуклюжего сапиенса последними словами и ворчала, как ведьма, которой помешали ворожить.

– Ты на меня еще порчу наведи, – хмыкнул слегка все же струхнувший Олег и убрал палец подальше от острых зубов.

– Дождеш-шьс-ся! – просипела тварь, сверкая свирепыми глазками и перебирая крыльями с острыми крючками.

– Что ты вообще здесь делаешь, чудо-юдо? Среди бела дня? – поинтересовался Олег, но членораздельного ответа не получил. Мышь волновалась, злилась и скалила зубы. – В дупло тебя снести, что ли, пока никто не раздавил?

– С-снес-сти! – последовал сердитый ответ.

– Кусаться вздумаешь – утоплю, – предупредил Олег и подгреб под зверька ворох листьев. – Полетели, чудо-юдо.

Он отнес мышь к старой липе с низко расположенным дуплом и вместе с ворохом листьев осторожно, опасаясь неблагодарных укусов, поместил ее туда.

– С-спас-сибочки, – донеслось из трухлявой глубины. Тон был ехидный и насмешливый.

– На здоровье, – не менее насмешливо ответил Олег. Он понятия не имел о летучих мышах, о том, что они могут быть столь неустрашимы, и не в стае, а в одиночку. Эта злыдня по какой-то причине не могла лететь, зарылась в листья и спасалась по-тихому или ждала, когда судьба протянет ей руку помощи. И дождалась, надо сказать, и приняла помощь как должное, не теряя чувства собственного достоинства, вернее, даже чувства превосходства, дрянь такая. Помощь принимала с таким видом, будто делала одолжение, будто это ее судьба ниспослала Олегу, а не наоборот.

Судьба нисходит к бесстрашным одиночкам, так что ли? Олега, человека, упрямо не приемлющего доброхотства ближних, прущего по жизни кружным путем – сквозь бурелом и злую крапиву, склонного рассчитывать только на себя, человека, который терпеливо и последовательно, слой за слоем, наращивал крепкую, как хитин, защитную броню вокруг слишком мягкого и чувствительного сердечка, мысль о предполагаемом нисхождении свыше, мысль, по сути, о манне небесной, чрезвычайно вдохновила. Иди своим путем и принимай как должное подарки судьбы. Чем плохо? Ничем не плохо, всем хорошо. Спасибо за науку парковой нечисти. Настроение в кои-то веки было распрекрасным.

Вывод, к которому пришел Олег, – вывод юноши, а не зрелого мужа – был, безусловно, пагубным и в некоторых обстоятельствах, то есть в первую очередь в обстоятельствах советского государства, где жить своим умом дозволялось очень умеренно, мог и до тюрьмы довести. В самом деле, установка, которую Олег навязал себе, достойна была скорее героя боевика, а не законопослушного гражданина. Дед его, Александр Бальтазарович, также человек героико-романтического склада, но по отношению к властям предержащим лояльный, как жертвенный агнец, в гробу бы перевернулся, когда бы мог узнать, что делается в бедовой головушке его внука. А может, и узнал, и благословил, мученик, с того света на мироборчество, памятуя о собственном горьком опыте умирания.

* * *

Олег по обыкновению вернулся домой за полночь, в надежде, что все легли или, по крайней мере, разошлись по своим комнатам и можно будет поужинать в одиночестве, наслаждаясь обретенным сегодня сокровищем, – чем-то вроде еще не облеченного в словесную плоть рыцарского девиза, до конца понятного лишь ему одному. Ему необходимо было обдумать и кратко сформулировать этот девиз, жизненное кредо, чтобы выгравировать его на своей броне, чтобы не отступиться, не согрешить изменой самому себе, так как известно, что если уж слово сказано, то быть ему записану в небесный кондуит и в анналы преисподней.

Никто, однако, не спал. Везде горел свет, а семья собралась в гостиной, все были взбудоражены, встревожены, пахло валокордином, который в редких, из ряда вон выходящих случаях принимала Аврора Францевна. Она сидела на диване, прижимая к себе как всегда жизнерадостного вопреки всем горестям и напастям Франика, а мужчины нервно ходили из угла в угол, натыкались на стулья, кряхтели и покашливали. Тягомотная сцена из кинофильма студии Довженко. Но тревога, клубившаяся по углам и восходившая к потолку, тревога, от которой потускнел свет пятирожковой люстры, была неподдельной.

– Что?.. – набычился Олег и замер в дверном проеме.

– Олежка! Меня ограбили! – звонко и гордо сообщил Франик, тут же судорожно сглотнул и зачастил, не удержавшись на героической ноте: – Хотели побить, но я удрал! Я такого сальто в жизни не делал! С места – хоп! – через их дурацкие головы. Они меня обступили, а я – хоп! – и во все лопатки пятидесятиметровкой. Я завтра на тренировке так попробую. У Коня челюсть отвиснет!

– У… кого челюсть? – переспросил Олег, еще не осмысливший суть сообщения.

– У Коня… Ну, – смутился немного Франик, – у Коня, у Юдина. У тренера. У него, как у коня, ноги как-то не гнутся и всегда на ширине плеч.

– Где это ты такого коня видел? – несказанно удивился Олег.

– Ох, ну… Олежка… – досадливо повел носом Франик. – Ну, как у коня же… Гимнастического.

– А почему не у козла? – продолжал недоумевать все еще растерянный Олег.

– Ну-у… У козла… – задумался Франик. – Козлом же ругаются, а Юдин не козел, не вредный. А потом козел-то короткий и на табуретку похож, а конь длинный, и Юдин длинный, он почти с брусья длиной или с бревно, на котором девчонки тренируются.

Первым фыркнул, а потом и захохотал Вадим, затем неуверенно и кривовато улыбнулся Олег, во все глаза глядевший на Франика, который вырвался из материнских объятий, повалился на диван и захрюкал в сложенные ладошки, видимо, живо представив себе, как у Коня отвисает челюсть. Михаил Александрович сначала укоризненно обвел всех взглядом, а потом тоже засмеялся тихо и несколько нервически, опустив голову и покачивая ею из стороны в сторону подобно китайскому болванчику.

Одна только Аврора Францевна оставалась серьезной. Она поджала губы, стараясь не расплакаться, тихонько постучала костяшками пальцев по подлокотнику дивана и умоляющим голосом произнесла:

– Мальчики… Все, слава богу, обошлось. А вдруг опять? Тренировки теперь заканчиваются чуть не ночью. Вдруг опять? И не обойдется? Знаете что? Я буду ездить его встречать, потому что у Вадика институтские дела, папа задерживается на работе, а Олег… У Олежки свои серьезные проблемы, – решительно закончила она и опустила взгляд, чтобы случайно не допустить бестактности, не встретиться глазами с Олегом, чтобы ему, не дай бог, стыдно не сделалось.

Франик, считавший себя взрослым и самостоятельным человеком, вполне способным при необходимости опустить три копейки в трамвайную кассу и оторвать билет или чаще – проехать зайцем и сэкономить те же три копейки, а когда подкопится, купить незаконную по причине осенней сырости порцию мороженого, заметно скис, надулся и собрался было устроить превентивную революцию, чтобы на корню изничтожить ростки гнета, пока они не успели превратиться в непролазные, душные джунгли.

– Нет, ну, мам… – загудел Франик. – Нет уж… Я сам. Я вот в бокс запишусь, пусть тогда хоть кто подвалит. Я как в нос дам!..

– Франик, мы уже сколько раз говорили, что бокс не для тебя, – прикрыла глаза Аврора Францевна. – Ну, сколько раз?

– Так. Стоп, – сообразил, наконец, что произошло, Олег. – Тебя буду водить на тренировки я и туда, и обратно. Возражения не принимаются, хоть ты всю ночь на голове простой. Ясно? Боксом он займется! Это, знаешь, тоже работенка. Сначала научись прицеливаться, а потом в нос давай. И расскажите толком, что случилось-то?

Когда Олег начинал говорить этим своим особым неприятным тоном, тоном прямо-таки монаршим, тоном этакого Ричарда Львиное Сердце, выступающего инкогнито по причине дрязг, связанных с престолонаследием, когда он вдруг вырастал, темнел и надвигался, как грозовой фронт, возражать ему, или не подчиняться, или ставить его на место редко кому могло прийти в голову. Поэтому ему принялись объяснять, что у родной и, в общем, всегда спокойной подворотни Франца обступили четверо мальчишек постарше его на пару-тройку лет, сорвали шапку, вытрясли из карманов мелочь и хотели вмазать, обидевшись на ничтожность добычи: всего-то восемь копеек – четыре двушки на телефонный автомат, но Франц, замечательный гимнаст, получивший в своем юном возрасте титул мастера спорта, не растерялся и, высоко подпрыгнув, крутанул сальто, перелетел через головы изумленной гопоты по высокой параболе, приземлился на руки, поцарапав ладони о неровности асфальта, и был таков.

– Ну, я понял, – изрек Олег. – Завтра встречаю тебя после уроков, и едем в секцию, а потом встречаю тебя после тренировки, и едем домой.

Франику пришлось смириться, к тому же Олег – это все-таки не мама, вот с ней-то ездить был бы полный позор, засмеяли бы, как Кирюшу Друбецкого, когда того взялась встречать и провожать бабуля. Олег к тому же сам спортсмен и… В голове у Франика начала складываться интрига. Мама не разрешает заниматься боксом, а Олег-то, он же был чемпионом города! Он прикроет, если что. То есть не «если что», а если записаться в секцию бокса без разрешения, скрыть ото всех, кроме Олега, а Олег еще никогда его не выдавал. А если узнают, то попадет им обоим, а это уже легче. И Франик лучезарно улыбнулся и кивнул:

– Ладно. Я там тебя со всеми познакомлю. И с Генкой Кудриным, и с Ромкой Негодяевым, и со всеми.

Проблема была решена, переживания потеряли остроту, и члены семьи начали поочередно исчезать из гостиной. Олег отправился на кухню – ужинать жареной картошкой и вырабатывать жизненные принципы. Вадим, вытащив из-под Франика учебное пособие по педиатрии, побрел в их общую с Олегом спальню. Франика отправили в ванную, а Аврора Францевна перебралась в свое кресло, чтобы дождаться мальчика, который любил поплескаться, и чтобы окончательно успокоиться. Михаил Александрович перебазировался в свой кабинет – бывшую дворницкую, ему было о чем подумать.

* * *

Михаилу Александровичу предстояло принять одно важное решение, и он с самого начала знал, каким это решение будет. Завтра он скажет «да», иначе его просто сочтут маразматиком и уволят по сокращению штатов. Завтра он скажет «да», потому что такой шанс выпадает раз в жизни, да и то далеко не всем. Завтра он скажет «да», потому что Аврора в течение полутора лет (а может, и больше) вполне обойдется и без него, сидя в своем кресле, которое Франик прозвал «машиной времени»; потому что Олегу он вообще не нужен; потому что Вадим стал скрытен, дома только присутствует, а живет в институте и наверняка завел барышню; потому что Франик… Ох… Франик как раз ни при чем. С Фраником разлучаться тяжело и тревожно. Смелое сердечко, но такой маленький и беззащитный. Такой маленький, как будто ему не двенадцать скоро, а всего семь. Вырастет ли малыш за время его отсутствия? В кого он такой кроха?

Франик, Франик. Хитрец, интриган, живчик, фантазер и врунишка. По-кошачьи эгоистичен. И щедр. Все сокровища души отдаст тому, кого любит, луну достанет с неба. Похоже, сейчас только для него важно, чтобы все мы оставались вместе.

Тем не менее семейное единство становилось все более эфемерным, поскольку сегодня Михаила Александровича пригласили в роскошный, застланный красно-зеленым ковром кабинет зама по зарубежным связям, усадили в гостевое дерматиновое кресло и спросили:

– Как вы, Михаил Александрович, смотрите на то, чтобы попутешествовать? По Африке? Здоровье позволяет? Горилл и злых крокодилов не боитесь? Консультантом.

Михаил Александрович, полагавший, что его в очередной раз призвали редактировать отвратительно переведенную личными «девочками» зама статью из специального журнала (вероятно, о проблемах африканского мостостроения), счел вопрос риторическим, но из вежливости, определяемой субординацией, оценил юмор:

– Горилл и крокодилов консультировать?

Зам, обладавший сангвиническим темпераментом, красиво, раскатисто хохотнул, фамильярно хлопнул не любившего тактильных контактов с начальством Михаила Александровича по предплечью, подмигнул и, интимно занизив голос, чтобы в первом отделе через потайной микрофон не услышали и не обвинили в расизме, ответил:

– Почти. Почти. Хотя речь идет о пустыне. В пустыне они, кажется, не водятся? Там больше верблюды.

Михаил Александрович поморщился и, решив сократить время общения с неприятным ему человеком, взял быка за рога:

– Давайте вашу статью, Карл Марленович, верну через пару дней.

– О-о, если уж вы сами заговорили, Михаил Александрович, то статей, собственно, две. И заранее вам благодарен. Но вы, я так понимаю, еще не осознали?.. Э-э-э, не осознали, говорю, важность момента? Не врубились, как моя распрекрасная внученька выражается?

– Карл Марленович, что тут осознавать? Я понял все: статей не одна, а две на сей раз. Обе Вавочка переврала и за переработку отгулы взяла, как всегда… Да понял я все, – уныло улыбнулся Михаил Александрович.

– Одну Вавочка, вторую Дуся, – ворчливо уточнил Карл Марленович. – Одному сокровищу два года до пенсии, второму – полтора. Я, знаете, гуманист, и уволить их рука не поднимается. Пропадут девушки. М-да.

Карл Марленович горестно задумался, опустив голову, но не долго сохранял похоронную мину. Он встрепенулся и объяснил, наконец:

– Милейший вы наш Михаил Александрович! Баландин заболел. Вы понимаете? В таких случаях, по причине доскональной проверенности и верности идеалам, всегда ездил он. Добросовестно нес развивающимся странам свет социализма. Ну и профессионально курировал строителей. Хмм… Ему операцию делать, язва у него, а у нас масса договоров. Ну, не то чтобы масса, а несколько. С некоторыми африканскими странами. Надо ехать, консультировать. И вот, мы тут с Меркушевым (из первого отдела, знаете?) решили, что вы тоже, э-э-э, верны идеалам. Член партии, серьезный, оч-чень серьезный и крепкий специалист… Поедете? В Ливию?

Тут Михаил Александрович и брякнул свое: «Подумаю», ставшее историческим и вошедшее в предания конторы благодаря тому, что у стен есть уши. Кабанья физиономия Карла Марленовича вытянулась и стала похожа на лосиную, так он был поражен ответом. Потрясен. Мир перевернулся. Совслужащий, видите ли, «подумает», ехать ли ему в загранкомандировку! «По-ду-ма-ет»!!!

– Михаил Александрович, – потерянно развел руками Карл Марленович, – ну, Михаил Александрович, ладно… Ладно, думайте. Господи, боже мой!

Михаил Александрович осознал бестактность своего ответа, но удержался и не стал мельтешить, объясняя, что его не так поняли. Он обещал дать ответ завтра, так как должен уладить кое-какие семейные дела, и если они уладятся, то он, безусловно, поедет.

И вот он сидит в своем кабинете, куда стащена вся старая, неустойчивая мебель, сидит и переводит взгляд с едва прикрытого тюлевой сеткой маленького окошка, расположенного почти под потолком, на допотопный книжный шкаф с черновыми рукописями академика Михельсона, стоящий косо по причине неровности прикрываемой им стены и недружных паркетных плашек, сидит и размышляет, как бы так поставить возлюбленную супругу перед фактом своей поездки, чтобы поменьше было всяких охов-вздохов.

Хотя когда это они были, охи-вздохи? Разве Авроре Францевне свойственно декорировать свои горестные переживания охами, вздохами и слезами напоказ? Она, надо отдать ей должное, всегда принимала невзгоды с холодноватой мужественностью. И если в радости и любви она была сентиментальна и податлива, как золотистый теплый воск, то в горести становилась тверда и холодна, словно речной окатыш, кремешок, могущий послужить и для высекания огня, и для закладывания в пращу. Мадемуазель де Лавальер! Перламутровая хромоножка! Ха! Как бы не так.

Михаилу Александровичу лучше чем кому-либо другому были известны особенности характера возлюбленной супруги, и он обманывал себя, размышляя о пресловутых охах и вздохах. Он как раз в глубине души не сомневался в том, что их не будет, что Аврора, наоборот, сожмется тугой пружинкой, готовая целиком и полностью принять на себя заботу о трех сыновьях, и плотно сомкнувшиеся стальные спирали надежно перекроют доступ к ее нежной шелковистой восковой сердцевинке. В действительности именно эта неизбежность, неотвратимость потери сердечного контакта с женой и смущала Михаила Александровича, беспокоила и вызывала неприятные ощущения в области солнечного сплетения.

Кроме того, он вдруг понял, что был несправедлив, отказывая Авроре в праве на уединение, так как сам-то уже очень давно, более одиннадцати лет назад, с момента воцарения в квартире Франика, оборудовал себе логово в бывшей дворницкой. И кабинетом это логово называлось очень условно, так как Михаил Александрович не имел обыкновения работать дома. Он здесь уединялся: сначала, когда засыпали младенец Франик и не способная передвигаться без посторонней помощи Аврора, потом, когда Франик подрос, а Аврора поправилась, – по привычке, ради чтения «Вечернего Ленинграда», разгадывания кроссворда или захватывающего полета по волнам транзистора, чего Аврора Францевна терпеть не могла. А ему так нравился этот серфинг, так увлекали шум, писк, вой, треск, гудение и шипение эфирных джунглей, что вытащить его из логова в минуты, по меткому выражению Вадима, общения с духами было проблематично.

Будь жива Мария, она бы рассказала, что когда-то в Киеве точно так же они с матерью и прислугой Любонькой, ради воскресного обеда или решения неотложных бытовых проблем вытаскивали из кабинета – из «норы адвоката» – ее отца, деда Михаила Александровича, а он ворчал, негодовал, топал ногами и умышленно терял пенсне в знак протеста, что прервано священнодействие и воистину историческая, блестящая речь, долженствующая прозвучать не далее как на следующей неделе в зале суда, сегодня осталась недописанной. Точно так же или почти так же недоволен был и Михаил Александрович, когда прерывали его «камлание», приобщение к «музыке сфер». Что находил он в этих звуках, в этой скребущей нервы какофонии? Что за картины виделись ему? Он не на шутку сердился, когда задавали подобные вопросы, и бурчал в ответ:

– С чего вы взяли? Что я могу видеть? Духовидца нашли. С партбилетом и должностью ведущего инженера.

Он не лгал и не лукавил, и стесняться ему было нечего, он и в самом деле не обладал высокоразвитым художественным воображением, но никто ему не верил, и Михаил Александрович, теперь уже не только из «любви к искусству», но и из чистого упрямства не желавший расставаться со своим пристрастием, стал замечать за собой, что с некоторых пор пытается увидеть за звуком образ, за диссонансным сочетанием – событие, и за чередой звуков, которые он воспринимал как гармонические, виделись ему стройные рукотворные сооружения (мосты и тоннели, к примеру, или Останкинская телебашня).

Но сейчас Михаил Александрович не стал включать приемник. Он оставил дверь в кабинет полуоткрытой, чтобы слышать, как плещется и поет в ванной Франик, и чтобы уловить момент, когда тот отправится к Авроре пожелать ей спокойной ночи и получить традиционный нежный поцелуй. В этот момент под предлогом благопожеланий на сон грядущий Михаил Александрович и намеревался вернуться в гостиную и рассказать Авроре о своей командировке в Африку. Он очень рассчитывал на способность Франика высказывать не по-детски здравые суждения, в основе которых лежала, однако, детская восторженность. Уверенный, немигающий взгляд, которым Франик подкреплял свои суждения, не оставлял сомнений в том, что сей младенец глаголет истину. Справедливости ради надо отметить, что Франик, паршивец, случалось, и лгал столь же уверенно, и Михаил Александрович раз за разом попадался на эту удочку, напрочь забывая о прошлых прегрешениях любимца. «Единожды солгавший, кто тебе поверит?» А смотря как лгать и смотря какую мордаху строить после того, как тебя вывели на чистую воду. Смотря чем мотивировать свое лганье.

Михаил Александрович, однако, просчитался, уповая на безусловную поддержку и пристрастное посредничество Франика. Во-первых, он не принял во внимание, что Франик не далее как пару часов назад пережил очень серьезный для ребенка стресс, как бы он там ни крепился и ни изображал из себя героя, и ему требовался покой и доброе внимание. А во-вторых, Франик в семье был, как звезда небесная: он не без оснований ощущал себя центром притяжения, а все остальные планетами ходили вокруг него, пусть и по собственным – не пересекающимся – орбитам.

Франик спросил для начала, опережая еще не успевшую отреагировать на новость Аврору:

– Папа, а мы – с тобой?

– Нет, Франц, – вздохнул Михаил Александрович, – определенно нет. Может быть, потом, если придется по каким-то причинам продлить командировку. И то не знаю. Я ведь, скорее всего, буду разъезжать, консультировать, подолгу задерживаться в отдаленных, диких местах. Туда не пускают женщин-неспециалистов и детей. Поэтому даже если бы вы приехали в Ливию, где я должен побывать, то мы все равно не виделись бы. Вы сидели бы в миссии, а там интересно только поначалу, а потом, как говорят, становится очень скучно.

И тут Франик изрек с видом пророка:

– Не переживай, папа. Если ты так не хочешь ехать, то что-нибудь обязательно случится, и ты вернешься раньше.

– Ох, Франц, вот только неожиданных происшествий мне и не хватало, – грустно улыбнулся Михаил Александрович.

– Год и даже больше… – потерла пальцами среднюю линию лба Аврора. – Год и больше. А семья остается, как я понимаю, в заложниках. Чтобы ты не вздумал объявить себя политическим эмигрантом и не выдал бедуинам страшных секретов отечественного мостостроения.

– Это же всем известно, Аврорушка, – жалобно кивнул Михаил Александрович, взяв жену за руку, – и ты ведь все понимаешь: от таких предложений не отказываются. Я не обольщаюсь на свой счет, я понимаю, что меня выбрали не потому, что я хороший специалист, а так уж случилось. Так случилось, что в течение ряда лет я исправлял, вернее, переделывал наново несносно переведенные технические статьи для зама по зарубежным связям и наплевал на то, что переводы при публикациях подписывались его фамилией, а не моей. Я правда наплевал. Мне правда было все равно, я занимался проектированием, руководил инженерными разработками, а это гораздо интереснее. А зам наш зарубежный, Ульянов Карл Марленович, решил, вероятно, что я не возникаю лишь потому, что подлизываюсь в ожидании шубы с барского плеча (ну, все же за границу хотят!). Вот он и облагодетельствовал. И будь уверена: когда выпадет командировка, больше похожая на экскурсионный тур, чем на работу, Ульянов Карл Марленович поедет сам.

К моменту окончания короткого монолога Михаила Александровича в гостиную, почувствовав, что происходит нечто эпохальное, заглянули и старшие братья.

– Папа едет в Африку, – сообщил новоприбывшим Франик.

– Сразу говорите, кому что привезти, – вздохнул Михаил Александрович.

– Самого себя, – сказала Аврора и, чтобы не расстраивать мужа, добавила: – Можно бы еще веер из страусовых перьев, если таможня пропустит.

– Самолично поймаю и ощиплю страуса, – пообещал Михаил Александрович, – если они там еще водятся.

– Ритуальный барабан, – заявил о своем желании Вадим, – можно самый маленький.

Олег промолчал, глядя на отца, а практичный Франик сказал:

– Ты мне, папа, лучше прямо сейчас кактус подари. А то мало ли… Может, тебе и не до подарков будет.

* * *

Тренировки у Франика были через день, и Олег добросовестно и не без удовольствия сопровождал брата в секцию, а потом по рано выпавшему в этом году снегу вел его домой, презрев короткий отрезок трамвайного маршрута. Им обоим нравились эти поздние прогулки сквозь подмороженный вечерний свет, они с хрустом дружно топтали молодой ледок над обмелевшими лужами, они ради крошечных, с шарик пинг-понга, снежков соскребали варежками с асфальта тонкий снежный слой, с рассветом растекающийся слякотью, высыхающий днем, а к ночи, не иначе как специально для них двоих, обязательно обновляемый. И у обоих в эту пору было два любимых запаха: запах снежной ночной свежести и пыльный, потный запах спортзала.

Франик тренировался упорно и самозабвенно. Он предпочитал чистую акробатику на ковре упражнениям на снарядах. На ковре он двигался так же естественно, как и ходил по улице. Это была прогулка юной ласточки, танец мотылька – полет, казалось, не требующий ни мышечного напряжения, ни работы вестибулярного аппарата, ни холодной спортивной отрешенности, сосредоточенности на результате, ради которого, собственно, и весь сыр-бор – тренировки, тренировки и тренировки.

Еще с доармейских времен Олег был немного знаком с Юдиным, тренером Франика, действительно, длинным и из-за серьезной давней травмы негибким. Юдин разрешал Олегу присутствовать на тренировках и, памятуя о его спортивных достижениях, даже просил иногда провести вместо него разминку с мальчишками. Олегу неожиданно понравилось это занятие, и он задорно командовал, а бывало, и присоединялся к тренирующейся юной компании, с удовольствием двигался, прыгал, бегал, отжимался и кувыркался. Забавлялся, как он объяснял это сам себе.

Юдин, наблюдавший за Олегом, как-то спросил:

– А как же бокс, а, Олег? Что бы тебе не вернуться? Вполне еще молодой, гибкий, прыгучий. Да и посильнее стал за эти годы.

Олег пожал плечами и не ответил. Его бывший тренер, к которому он привык, притерся, притерпелся, которого ненавидел временами вполне умеренно, без желания смертельно нокаутировать и таким образом решить проблему их взаимоотношений раз и навсегда, его тренер, сделавший из Олега чемпиона города, перебрался в Москву. А начинать все сначала, выстраивать изматывающие своей противоречивостью отношения, которые, по его мнению, неизбежно возникают между тренером и спортсменом, Олегу не хотелось, не хотелось пускать незнакомца на суверенную территорию своих интересов и пристрастий.

Подслушавший Франик наморщил нос: Олежка, по крайней мере, не ответил Коню отрицательно, значит, есть надежда, что все устроится. Здоровый авантюризм Франика не позволял ему откладывать дело в долгий ящик, и в тот же вечер после тренировки он потащил Олега к боксерам, куда давно уже втихаря торил дорожку: приходил, смотрел, пихал кулачком в плотный коричневый бок шнурованную грушу, знакомился с мальчишками, узнавал правила во всех подробностях, в уме зарисовывал характерные движения, прикидывал на себя особую боксерскую пластику, украдкой проводил пальцем по холодному солнышку гонга, в общем, приживался.

– Олежка, ну давай заглянем, – теребил Олега Франик. – Интересно же!

– Франик, ты меня к чему склоняешь? – хмуро спрашивал прозорливый Олег. – А мама? Добьешься того, что она сама возьмется тебя на тренировки водить.

– А откуда она узнает? – широко раскрывал котеночьи глазенки Франик. – Ну от кого она, спрашивается, узнает, что я тоже тренируюсь? Не от тебя же! Ты же, Олежка, тайны умеешь хранить лучше всех.

– С чего ты взял про тайны? – проворчал Олег. – Ты мне до сих пор никаких своих тайн не доверял. И почему ты думаешь, что я ничего маме не скажу? А, между прочим, кто тут сейчас говорил про тренировки? По-моему, мы только посмотреть намеревались?

– Ну, посмотреть, записаться… Меня уже по возрасту вполне могут принять. Только они там не верят, что мне уже скоро двенадцать. Олежка, ну что тебе стоит подтвердить, а?

– Франц, – засмеялся Олег, – знаешь, тебе прямая дорожка не в бокс, а в дипломатический корпус. Ты мастер варить суп из топора. Ты хитрый лис и пройдоха. К тому же со способностями к языкам.

– Да ну, – порозовел польщенный Франик, – не к языкам, а только к русскому и немецкому, если без всяких там правил, если только говорить, а не писать или читать. Просто мы с мамой разговариваем каждый день.

– По-русски и по-немецки? Ладно, пойдем, – внезапно решился Олег, и Франика с его подачи записали в секцию, в наилегчайший «мушиный» вес.

Азарт, охвативший Олега при виде юных боксеров, подвижных и тугих, как мячики, был знакомым, но забытым ощущением, ностальгическим и весьма приятным. Олег понял, что нужно возвращаться в спорт. Пока. А там видно будет. Он начал тренироваться, а по рекомендации Юдина и благодаря тому, что Олега еще не совсем забыли в секции, его официально оформили тренером щенячьей – самой младшей – группы боксеров и стали платить небольшое жалованье. Это было лучше, чем ничего.

Теперь, когда вопрос самоопределения был худо-бедно решен, со всей остротой встала еще одна немаловажная для молодого мужчины проблема: Олег почувствовал острую необходимость обзавестись подругой. Не просто девушкой для удовлетворения известных потребностей, а дамой сердца, если угодно, близким существом, достойным уважения.

Олег, наверное, много себе напридумывал. Дело в том, что он еще не успел познать плотской любви. Сначала был спорт, изнурительные тренировки. Он приходил домой и проваливался в глубокий сон без соблазнительных сновидений. Потом армейская служба в краях, где женщины не слишком доступны. И теперь он в глубине души робел и стеснялся собственной неопытности, и оправдывал свою робость потребностью в идеале, не замечая заглядывавшихся на него молоденьких девчушек-гимнасточек в спортивных костюмах, обтягивающих веселые грудки, не прикрытые лифчиком, и высоко открывающих гладкие тренированные бедра. Они все были для него на одно лицо, эти гимнасточки. Он даже по цвету костюма не мог отличить их друг от друга. У всех стянутые в пучок на макушке негустые волосы, все в неприятных на вид тряпочных тапочках на резинке, все какие-то бледно-синеватые благодаря лампам дневного света.

Олег и понятия не имел, что стал легкой добычей для определенного рода одиноких дам, которые относятся к молодому мужскому телу вполне прагматически.

Книга перемен

Подняться наверх