Читать книгу Дикая игра. Моя мать, ее любовник и я… - Эдриенн Бродер - Страница 8

Часть I
Глава 4

Оглавление

Прикрывая тайный роман Малабар, я говорила Чарльзу одно, отцу и Питеру – другое, друзьям – третье, пытаясь объяснить отлучки, ее или свои собственные. Кто-то должен был заботиться о Чарльзе, пока ее не было. Он по-прежнему каждый день ездил в офис, но дома ему требовалась помощь. Отчим, с полупарализованной правой стороной тела и слабым сердцем, не мог самостоятельно приготовить ужин или открыть пузырек с нитроглицерином, этими крохотными белыми таблетками, которые он принимал по меньшей мере десяток раз на дню. Я научилась придумывать отговорки и прятать правду под всем, что удавалось на нее набросить.

Лгать мне было не впервой. Это умение приходит само, когда твои родители разведены и два человека, которых ты любишь и в которых нуждаешься больше всего, становятся противниками. Когда меня расстраивало что-то в доме одного из родителей – гостья, оставшаяся на ночь, или десяток таблеток на тумбочке у кровати, – я не искала утешения у другого, потому что каждый кусочек информации был бы использован как оружие в военных действиях.

Более того, ложь и воровство никогда особо не осуждались в нашем доме. Позволять себе «маленькие вольности», заботясь о том, чтобы мать в любой ситуации получила то, что хотела, было обычным делом, а часто и забавой, привычной неотъемлемой частью некой затейливой игры, нашего семейного развлечения. В нее входил, например, ежегодный набег на виноградник Миллерсов, чтобы наворовать винограда для приготовления домашнего желе. «Они наши старые друзья, они не станут злиться», – убеждала она, но все же оставляла машину на холостом ходу, пока мы в сумерках украдкой проникали на соседскую землю, тайком обходили лозы и заполняли багажник ароматными гроздями. Эти авантюры были так же неразрывно связаны со сладостью ее желе, как и сургучные печати, покрывавшие каждую банку и издававшие восхитительное «чпок», когда на них нажимали выпуклой стороной ложки.


Когда мне было около пяти, я решила порадовать мать, собрав для нее букет цветов. В тот день она мыла полы в нашем коттедже в Наузет-Хайтс, и вид у нее был отсутствующий. Должно быть, она тогда поссорилась с собственной матерью, а может, ее расстраивал затянувшийся бракоразводный процесс Чарльза; этого я не знаю и никогда не узнаю. Может быть, она мучилась похмельем после вечеринки накануне. Какова бы ни была причина, мне хотелось сделать ее счастливее. Я всегда хотела сделать свою мать счастливее.

Решившись собрать для нее самый красивый и роскошный букет, какой она видела в своей жизни, я взяла кухонные ножницы и вышла из дома. Я поочередно отвергла маргаритки, которые росли, как трава, вдоль центральной полосы нашей длинной подъездной дорожки, редкие тигровые лилии, которые выглядывали из кустарника, изящные чайные розы, окаймлявшие изгородь из штакетника. А потом увидела их, самые подходящие цветы, что манили меня с вершины холма позади нашего дома: циннии оттенков губной помады – ярко-оранжевые, розовые и пурпурные – они выстроились зигзагообразной линией и подмигивали мне из сада наших соседей. Вот эти точно поднимут ей настроение. Я обкорнала полянку в три минуты, оставляя за собой след из обезглавленных стеблей, ни на секунду не побеспокоившись о реакции соседей.

Я летела домой, как на крыльях, повесив ножницы на мизинец, едва удерживая в руках охапку своих сокровищ. У кухонной двери меня с неприкрытым восторгом встретила мать.

– О, Ренни! – проговорила она, подхватывая меня вместе с цветами и усаживая на разделочный стол. – Ты самая милая девочка на свете.

Наверняка она с одного взгляда догадалась, чьи это были циннии, но никакого разговора о том, что делать правильно или неправильно, не последовало. Никакой лекции о частной собственности, никакого намека на то, что в наши дни называют «педагогическим моментом». Мать сразу взялась ставить цветы в вазу, один за другим, вначале щекоча их лепестками мой нос, потом нарекая каждую циннию каким-нибудь помпезным и дурашливым именем – Франческа, Филомена, Эванджелина – и погружая стебли в воду. За удовольствием, доставленным матери, всегда следовало теплое и немедленное вознаграждение. Примерно неделю спустя, когда Филомена и ее товарки начали увядать, мать сама вручила мне ножницы и подтолкнула к двери. Я таскала домой букеты все лето.


А еще были столовые приборы. И по сей день среди всякой всячины, которую можно найти в ящике для мелочей в кухне Малабар, попадаются разрозненные приборы из фирменных наборов авиакомпании «Пан-Американ» семидесятых годов, потемневшие напоминания о моей ранней преступной карьере. После того как Чарльз и моя мать полюбили друг друга и продолжали вариться в самой гуще своих скандальных разводов (а у Чарльза еще и затянувшегося надолго), мы вчетвером начали довольно часто летать самолетом то в Бостон, где жил Чарльз, то в Мартас-Винъярд, где у его семьи была своя земля, то на разные курорты.

Это происходило в те времена, когда путешествия на самолете были роскошью и с пассажирами обращались как с посетителями дорогого ресторана; даже в эконом-классе горячие блюда подавали с льняными салфетками и миниатюрными металлическими приборами. Моя мать прикарманивала эти вилочки и ножички. Она терпеть не могла пластиковую посуду, и ей пришлась по душе идея брать настоящие столовые приборы на наши пляжные пикники, поэтому мы, куда бы ни летели, соревновались между собой, стараясь умыкнуть как можно больше добычи. Я нажимала кнопку вызова стюардессы – что само по себе вызывало восторг, – жаловалась ей, что мне подали еду без приборов, и она приносила запасной набор вместе со значком – серебряными пилотскими крылышками. Вскоре после этого я снова нажимала эту соблазнительную кнопку и на сей раз заявляла, что уронила вилку. Стюардесса приносила еще один завернутый в салфетку комплект и вручала его мне с улыбкой и подмигиванием. Моим рекордом, помнится, были четыре набора за один рейс. Мы тогда летели навестить наших с Питером бабушку и дедушку в аризонском городе Финиксе.


Для меня имело значение только то, что нравилось моей матери; своего морального компаса у меня не было. Прошли годы, пока мне стали понятны те силы, которые сформировали ее личность и ту личность, которой стала я, тогда я осознала, сколько плохого мы обе совершили. А в то время я понимала только, что чувствую себя любимой, когда делаю свою мать счастливой, и эта цель оправдывала любые средства. Начиная с моих четырнадцати лет счастливой ее делал Бен Саутер. В результате моя ложь свернула на темную сторону. То, что начиналось как сознательный выбор, превратилось в привычку и сделалось мышечной памятью моей совести.

В первые годы их романа летние вечера у нас проходили так: мы с Питером, закончив ужинать, садились на велосипеды и ехали к своим друзьям. У нас сложилась крепкая компания приятелей, наполовину состоявшая из летних отдыхающих вроде нас самих, а наполовину из местных. Были и такие, которые приезжали и уезжали, но в основной компании нас было восемь. Мы играли в бесконечную «бутылочку» на пляжах залива, где воздух был густ от соли, и пивные банки в сумке-холодильнике звякали, точно игральные кости. В особенно отвязные вечера мы доплывали до пластикового пирса недалеко от берега, стаскивали с себя под водой купальники и плавки, оставляли их на плоту и ныряли, трепеща от восторга при мысли, что плаваем голые, но невидимые, в присутствии друг друга.

Этот привычный распорядок изменился, когда у меня появилась тайна матери и задачи, с ней связанные. В дни, когда приезжали Саутеры, я считала себя обязанной уходить с этих подростковых сборищ пораньше, чтобы добраться домой к окончанию ужина. К моему возвращению обе пары были уже навеселе. Я наскоро перекусывала чем-нибудь из того, что мать сотворила на ужин, а потом невинно предлагала пойти на прогулку – «моцион», как называла это мать, – зная, что Чарльз и Лили ни за что не пойдут. Кто станет подозревать что-то нехорошее в вечерней прогулке в сопровождении дочери-подростка? Никто. Должно быть, мать с самого начала сообщила Бену, что я посвящена в их тайну, и, очевидно, этот факт его не смутил. В конце концов, именно мое присутствие делало все это возможным.

Я брала их обоих за руки, тащила к двери, и мы выходили на дорогу, распевая «Я вижу луну, и луна видит меня». Эта сценка выглядела так, будто сошла с картины Нормана Роквелла[10]. Но стоило нам троим завернуть за угол и выскользнуть из круга света уличного фонаря, как мать с Беном начинали страстно целоваться, часто – когда я еще стояла между ними, в этаком тройственном объятии. В этой любовной истории мы были вместе. Доходили до вершины холма, порой чуть дальше. Прогулки были не главной целью наших вылазок. На обратном пути Бен с матерью сворачивали с дороги и незаметно ускользали в дом для гостей – принадлежавший моей матери коттедж по соседству, сдававшийся в аренду и часто стоявший пустым.

Они говорили, что им нужно обсудить следующую встречу. Я оставалась ждать их перед домом, глядя, как лунный свет играет на поверхности воды. Садилась под дерево, похожее на леденец, столь любимое матерью за очаровательную форму, и слушала далекие глухие удары волн, разбивавшихся о внешний пляж. В те мгновения я воображала, что слышу, как с матери соскальзывает платье, как Бен целует ее ключицы, как стонут половицы под весом их нежности.

10

Норман Роквелл (1894–1978) – американский художник и иллюстратор. На протяжении четырех десятилетий он иллюстрировал обложки журнала The Saturday Evening Post.

Дикая игра. Моя мать, ее любовник и я…

Подняться наверх