Читать книгу Серебро - Эдуард Диа Диникин - Страница 3

Вена

Оглавление

Хлебников осмотрелся на улице. И вдруг увидел стрекозу. Она, серебристая, как пуля для вампира, летела куда-то мимо. Скорее всего – в сторону Невы.


Его дорога лежала в ресторан «Вена»[7]. Туда он и зашёл. И именно в этот момент в его голове возникла мысль, над которой стоило подумать. Он в «Вене», на берегу Невы. Вена – Нева. Просто переставить буквы. Нева – это вена Петербурга. Вена, Венеция – это города, основанные венедами. Это же ясно! Тут не нужен Егор Классен[8]. А славяне или словене – это, конечно, посланцы венедов! Именно тут, у Невы, жили словене. И вообще, этот город должен называться Невоград! Это интересная мысль. Он хотел записать её на клочке газеты, но проходивший мимо Бурлюк уже протягивал руку.


– Пойдём, Витя. Сегодня Брюсов в ударе…

* * *

– Ха-ха-ха-ха, – рассмеялся Валерий Брюсов в угловом, литераторском зале «Вены», ресторана не для всех, – а вот как было на самом деле. Как я написал вначале: «Товарищ мой. Один из многих. Вот-вот откинет свои ноги. И с Богом встретится душа. Крадусь к нему я неспеша. Он тихо близится к концу. И я, шепча слова проклятий, его бью с силой по лицу!»


Финал был встречен собравшимися всего лишь лёгкими аплодисментами. Тем не менее, на лице Брюсова промелькнуло удовлетворение. Было понятно, что большего добиться сейчас невозможно – все уже увлеклись вином и беседами. И то, что он достиг такого эффекта, было неплохо. К тому же, только пробило двенадцать ночи.


Внезапно Брюсов почувствовал, что кто-то смотрит на него, и выхватил взглядом лицо молодого человека, который несколько выбивался из круга собравшихся. Ресторан «Вена» посещали люди среднего достатка, если не считать богачей от мира искусства: Шаляпина, Собинова, Куприна, Леонида Андреева, а также тех, кто хотел посмотреть на богему. «Золотая молодёжь» сюда не часто забредала, скорее – «молодёжь серебряная».


Этот же отличался от всех, словно принадлежал к молодёжи особого сплава. Как Гектор или Ахиллес, или какой-нибудь другой античный юноша – любимец богов и Кузмина.


Именно он, Михаил Кузмин, стоял рядом с необычным молодым человеком, внимательно смотревшим на Брюсова.


Кузмин был, как всегда, в красном галстуке. Уж Брюсов знал, что красный цвет в одежде – это опознавательный знак тех, кто отношениям между мужчиной и женщиной предпочитает несколько другие.


Кузмин направился в сторону Брюсова.


– Прекрасно, Валерий, но очень печально.

– Что именно?

– То, что ты написал это первым.


Брюсов хотел поинтересоваться, что именно имеет в виду Кузмин, но тот опередил его:


– Так или иначе, эти стихи не принесут денег. Как и вообще литература.


Брюсов громко расхохотался. Он мог бы много что сказать, но сказал лишь:


– Горький и Андреев получают более чем прилично.

– Это и есть доказательство. Они – политические писатели, а пропаганда всегда будет прибыльнее литературы, – ответил Кузмин.


Неожиданно в их разговор вмешался Давид Бурлюк. Как всегда, он был вызывающе одет – в вишнёвый сюртук и золотую жилетку. Приложив лорнет к своему стеклянному глазу, он воскликнул:


– Вейнингер[9] получил миллионы! За небольшую по объёму книгу.

– И смерть, – заметил Брюсов.

– Он сам выбрал свой путь.

– Сам? – усмехнулся Брюсов.

– Что вы хотите сказать? – спросил Бурлюк.

– Я всего лишь могу предположить, что это был не его выбор.

– Постойте?! – взволновался Бурлюк так, что серьга в его ухе закачалась. – То есть?!

– Его вполне могли убить те, кому не нравились его сочинения.

– Глупости. Он мог быть гомосексуалом, – включился в разговор Кузмин. – А это люди более чувствительные. Так, по крайней мере, считает доктор Фройд из Вены.

– Не помню у него такого утверждения, – нахмурил лоб Брюсов.

– А вот то, что в сочинениях Вейнингера сквозит мысль о самоубийстве – это факт, – добавил Бурлюк.

– Не уверен, – сказал Кузмин, – но уверен в том, что надо быть животным, чтобы хоть раз в жизни не подумать о самоубийстве.

– Ваша мысль? – откликнулся с интересом Брюсов.

– Думаю, да, – прищурив глаза и приподняв подбородок, подтвердил Кузмин.

– Опасная мысль. Человеческая, слишком человеческая.


Кузмин усмехнулся.


– А ваша мысль может привести в сумасшедший дом. Как привела она Ницше.

– Но при чём тут Ницше?! – возмутился Бурлюк.

– Ницше привела в сумасшедший дом кривая дорожка отрицания человечности, вот истина, – заметил Кузмин.

– Отрицания человечности… – усмехнулся Брюсов. – Вот сейчас, в момент, когда я известен, почитаем не только Одиноким, но и многими другими, круг моих постоянных читателей ограничен тысячью. Только тысяча человек читает меня в этой огромной стране! Что же до остального человечества, то ему нет дела до меня, и я отвечаю взаимностью. Поэтому… – он прокашлялся, выпил шампанского и продекламировал:

Неколебимой истине

Не верю я давно.

И все моря, все пристани

Люблю, люблю равно.

Хочу, чтоб всюду плавала

Свободная ладья.

И Господа, и Дьявола

Хочу прославить я…


В эту ночь в «Вене» были заполнены почти все четыре зала и тринадцать кабинетов.


Столик писателя Куприна, как всегда, окружала шумная, восторженная, бесцеремонная толпа. Куприн говорил мало, смотрел своими внимательными, будто даже презрительными глазами на окружающих. Казалось – прощупывал их нутро, чтобы вытащить наружу натуру.


Как правило, в «Вене» сдвигали столы так, чтобы не разбивать большую компанию. И сегодня было так же. Только эгофутуристы опять собрались в девятом кабинете. Но Бурлюк и Хлебников сидели отдельно.


– Это гениально! – говорил Бурлюк Хлебникову. – Это перевернёт старое отжившее представление о поэзии, музыке, живописи! Победа над солнцем! Превратим всё в Ничто и войдём в Четвёртое измерение!

– Твоей головой, Додя, надо украсить Анды, – уверенно заявил Хлебников.

– Простите, – обратился к ним молодой мужчина. Черты его лица можно было бы назвать красивыми, если бы их не портило странное выражение. – А кто это рядом с Кузминым?


Бурлюк, осведомлённый обо всём, знал и то, кем является появившийся перед ними мужчина. Это был поэт Александр Тиняков[10], пишущий под псевдонимом Одинокий, эрудит, знаток древних мистических учений и многого такого, что Бурлюк и сам бы предпочёл знать. Или не знать совсем.


– Это… скорее всего, новый протеже Кузмина. Если не сказать – пассия, – ухмыльнувшись, ответил он.

– Вряд ли, – покачал головой Тиняков-Одинокий. – Во-первых, он сам платит. И не только за себя, но и за всех, кто рядом, а это не то специфическое «мужское братство», за которое будет платить этот господин. Пойду-ка познакомлюсь.


Бурлюк проследил взглядом за Тиняковым. Тот подошёл к молодому человеку и сходу начал фамильярно с ним разговаривать. Это было в стиле пьяного Тинякова. А пьяным он был всегда. По крайней мере, когда его видели другие.


– А это кто? – спросил Хлебников Бурлюка, по-детски указывая на человека, бодро разговаривающего с Куприным. Человек был высок ростом, дороден, во всём его облике ощущалось благородство. Но оно не сквозило, как у большинства снобов, даже не знающих, что на самом деле означает слово «сноб», а просто молчало. Но молчало само за себя. Внушительно.

– Это известный скотопромышленник и меценат Квашневский-Лихтенштейн. Вероятно, именно с него Куприн списал своего Квашнина из «Молоха», – пояснил Бурлюк. – Пойдём, Витя, к тому столу, поговорим с нужными людьми, может, растрясём их кошельки на новое искусство. Старик Репин даже не понимает, какую службу нам сослужил, обвинив в вандализме. Как будто и впрямь это мы вложили нож в руку Балашову[11]! Впрочем, всё он, шельма, понимает! Иначе бы не рисовал то, что рисует. Что ж удивляться изрезанной картине! А нам надо пользоваться моментом, пока скандал не затих. Говорят, что Квашневский – друг Дранкова.

– Это кто? – привычно произнёс Хлебников.

– Это тот человек, на чьи деньги была снята «Понизовая вольница». Фильма про Стеньку Разина, который бросает персидскую княжну в волны. Как мы Пушкина! – победно захохотал Бурлюк и решительно увлёк за собой друга.

* * *

– Мы собираемся летом в Италию. А потом, осенью, в санаторию. В Крым. Там чудесно в это время года. Райское место. И Волошин приглашает в гости…


Это сказала красивая стройная шатенка с уверенным ясным взглядом зелёных глаз.


– А мы осенью к себе в имение, – сказал Квашневский-Лихтенштейн, благосклонно взглянув на подошедших Бурлюка и Хлебникова. – Рядом с Царским Селом. Я так люблю наш тёмный глухой лес с дурманящим запахом палых листьев. Впрочем, листьев чаще трёхпалых – кленовых. Есть в лесу том прелестная кленовая рощица. А там пахнет грибами, сыростью, прелью и даже, кажется, трелью, нашего лешего или античного Пана, если учесть все эти греческие статуи, каким-то чудом занесённые в наши холодные просторы… Кстати, должен сказать, господа, что сборник получился весьма интересным.

– Ах, вы про сборник, посвящённый десятилетию «Вены»? Да, очень талантливо, – отозвалась женщина.

– И, замечу, с определённым подтекстом, Александра Сергеевна, – продолжил Квашневский-Лихтенштейн. – Всё же там изображены две пьющие обезьяны.

– Аполлинарий Порфирьевич, так ли много разницы между пьяными Панами и пьяными обезьянами? – с улыбкой спросила красавица.

– Настолько, насколько есть разница между поющим Шаляпиным и поющим Дягилевым, – вставил Брюсов.


Бурлюк рассмеялся понимающим одобрительным смехом. Его глаз, его единственный глаз блеснул блесною прошлого в этом омуте настоящего.


– Господа, прошу вашего внимания! – голос Тинякова прозвучал настолько громко, что замолчали все вилки, графины, рюмки, люди. – Хочу представить – Владимир Шорох. Поэт.

– Доброй ночи, господа, – наклонил голову молодой человек, которого ранее многие принимали за любопытного отпрыска богатых и провинциальных родителей, пришедшего посмотреть на известных представителей искусства.

– Ваше будущее – моря и континенты! – внезапно воскликнул Хлебников.


Все вежливо посмотрели на него, не выражая никакого удивления. Он был уже хорошо известен в «Вене» своими странными и непредсказуемыми замечаниями. Впрочем, как и большинство эгофутуристов.


– Благодарю, – сказал Владимир Шорох так, будто странные слова Хлебникова были ему совершенно понятны.

* * *

– Это потрясающе, господа, это просто чудо техники! Представьте себе, такая огромная машина взлетает в воздух и парит там как птица! Нет, Сикорский – гений, а «Русский Витязь» – это только начало[12]! – пафосно произнёс молодой мужчина в очках с толстыми стёклами. – Господа, а калужский гений Циолковский! Ведь он говорит не только об аэронавтике, но и об астронавтике! Его «Исследование мировых пространств реактивными приборами» – это же не двадцатый век даже, это какой-нибудь двадцать первый! Полёты в космос, заселение людьми других планет – это кажется невероятным, но Циолковский убеждён, что это возможно уже через несколько десятков лет!

– На днях прочитал мнение одного известного англичанина, – заметил мужчина за пятьдесят, сидевший напротив говорившего, – он пишет, что, если западные страны не сумеют сейчас удержать Россию, то к 1930 году у неё не будет соперников.

– Пожалуй, это тот самый редкий случай, когда англичанин не слукавил, – усмехнулся Квашневский-Лихтенштейн.


Брюсов вдруг встал и с воодушевлением продекламировал:

Враждуют вечно Аполлон и Дионис,

Поэты жаждут катастрофу с нетерпеньем.

ʽA realibus ad realiora!ʼ[13] – наш девиз,

Познайте истину, остановив мгновенье!


– Браво, – равнодушно отозвался Квашневский-Лихтенштейн. – Но я продолжу мысль: люди скорее поверят лжи, завёрнутой в кричащую газетную упаковку, чем правде, лежащей на поверхности…

– Именно так! Никто не задаётся вопросом ʽСui prodest?ʼʼ[14] Вот на вчерашнем заседании Думы как раз… – вступил в разговор Дранков.

– Ах, господа, умоляю, только не надо о политике! – прервала его Александра и, кивнув Брюсову, воскликнула ʽVive la vie! Vive le moment!ʼ[15], после чего выпила бокал шампанского под одобрительные возгласы окружающих.

– О чём вы задумались? – обратился Брюсов к Квашневскому-Лихтенштейну.

– Вспомнил о письме другу римлянина Сидония Аполиннария.

– И что же он писал?

– «Я сижу у бассейна на своей вилле. Мы живём в чудесное время. Прекрасная погода. Всё тихо. Стрекоза зависла над гладью воды. И так будет вечно!»

– C'est très bien![16] – восторженно отозвалась Александра.

– Да. Но только через три года варвары уничтожили Рим.

* * *

Хлебников вышел из ресторана и стоял, жадно вдыхая свежий воздух.


– Число – да, конечно… – шептал он. – Именно, это число… Надо предупредить всех, но если они мне, как обычно, не поверят… Сверить расчёты по доскам судьбы… Невоград – четвёртое измерение! – вдруг воскликнул он, направляясь неведомо куда.


Навстречу ему попался Александр Тиняков.


– Вы уходите? – удивился он. – Зачем же? Бурлюк всё ещё в «Вене». Там вино, коньяк, мясо и музы.


И тут же, с пьяной, циничной ухмылкой стал цитировать стихи. И настолько увлечённо, что легко можно было предположить, что свои:


– Со старой нищенкой, осипшей, полупьяной, мы не нашли угла. Вошли в чужой подъезд. Засасывал меня разврат, больной и грязный…


Неожиданно подошедший Владимир Шорох прервал его:


– Аполлон накажет вас за это.

– За что? – удивился Тиняков.

– За подъезд. Вы ведь в Петербурге. Здесь так не говорят. И действительно – город отправит вас нищенствовать. Будьте осторожнее.

– Ха-ха-ха, – Тиняков расхохотался так громко, что проходивший мимо полуночник оглянулся в испуге, – вы остроумно шутите. Вас представили поэтом?

– Собственно, это вы меня так представили.

– А разве не так?

– Вы очень добры ко мне. Впрочем, в этом случае скорее не очень. Быть поэтом – это совсем не привилегия. Не Божий дар, а скорее дьявольское проклятие. Я слышал, что Валерий Брюсов, ваш кумир, господин Тиняков, говорил, что его читает тысяча человек в России. Разве это справедливо? Какой-нибудь нелепый Шарло с карикатурными усиками собирает миллионы своих поклонников по всему миру в синематогрофах. Надев, заметьте, дурацкую шляпу, штаны на три размера больше и клоунские башмаки, правда, чёрные. И весь коньяк, всё мясо и все женщины мира – его. А не старухи, как вы изволили выразиться, в подъездах.

– Позвольте, – лицо Тинякова исказила досада, – у меня далеко не только старухи. Причём старухи – это больше дань творческому вымыслу. Нет, – быстро поправился он, увидев усмешку на лице Шороха, – не больше, а именно, что дань. И ничего больше – вот так я вам скажу.


Хлебников вдруг увидел, что лицо Тинякова стало неожиданно лицом дурного человека почти ломброзовского типа. Преступника и негодяя. Впрочем, такие физиономические метаморфозы участились в последнее время, словно в воздухе разлили амальгаму, так что при определённом ракурсе реальность принимала причудливые формы. Хотя не исключено, что именно они были истинными.


– Вероятно, вы полагаете меня человеком циничным? Человеком, относящимся к женщинам как… как… к мясу? – Тиняков нашёл слово, видимо, показавшееся ему удачным.

– Однако мне кажется, что для поэта это слишком прозаическое сравнение, – заметил Шорох.

– О, не возражайте, прошу вас! Я вижу: вы именно так и считаете. И знайте – вы правы! Да я вообще ко всем людям так отношусь. В том числе и к себе. Да, кто-то лучше, кто-то хуже. Как то же мясо, простите. Вот Квашневский – это мраморная говядина. И хотя бы ещё и потому, что он не свинья. А бык, прущий напролом. И горе тому пикадору, что попадётся ему на пути. Он ему пику-то обломает.


Лицо Шороха выражало глубочайший интерес. Хлебников смотрел на Тинякова, чуть приоткрыв рот от удивления.


– А я, – продолжал Тиняков, – ничтожный, пусть и не без таланта и не без поражающей многих эрудиции, поэт, живущий людской и чей-то ещё милостью, – я всего лишь, смею покорно надеяться, фунт самой что ни на есть свинины. Не вырезка, нет, не шейка, но на грудинку я могу претендовать. И мне, знаете, пойдёт. Подлецу всё к лицу, как сейчас говорит молодёжь. По крайней мере, не свиное ухо. А некоторые, знаете, вообще по ассортименту мяса просто отбросы. Падаль, я бы сказал. «На весенней травке падаль… Остеклевшими глазами смотрит в небо, тихо дышит, забеременев червями. Жизни новой зарожденье я приветствую с улыбкой, и алеют, как цветочки, капли сукровицы липкой»[17].

– Довольно! – произнёс Шорох. – Вы очень увлеклись этим гербарием зла.


Тиняков, раскрасневшийся, с горящими глазами, как будто не желал приходить в себя, замолчал, подчиняясь воле Шороха.


– Вот видите, к чему приводит разговор о женщинах? – усмехнулся он.

– К подражанию стихам Бодлера[18], – сказал Хлебников.

– Но хорошо, что не к дуэли, как у Гумилёва с Волошиным, – опять усмехнулся Тиняков.

– Вот как? – удивился Шорох. – В России ещё стреляются из-за женщин?

– Как, вы не знаете эту историю?! – воскликнул Велимир Хлебников. – Это же было четыре года назад.

– Меня не было в Петербурге, – мягко улыбнулся Шорох.

– Да, ещё одно подтверждение того, что люди – это виды мяса. И в этом случае и Гумилёв, и Волошин были бараниной, – процедил сквозь зубы Тиняков. – Видите ли, Гумилёв имел какие-то отношения с некой Дмитриевой. Особа не столь красивая, сколь чувственная. Но потом она предпочла ему Волошина, и это открылось тогда, когда Николай Степанович решил посетить Максима Александровича на его даче в Коктебеле, это в Крыму. Возникла неловкая ситуация, а возможно, что и ламур де труа, но Дмитриева всё же выбрала Волошина, и Гумилёв получил отставку.


Было понятно, что Тиняков развязен только благодаря воздействию алкоголя.


– Гумилёв уехал, а Волошин и Дмитриева затеяли мистификацию. Отправили в журнал «Аполлон» стихи, подписанные как «Черубина де Габриак». На самом деле это были стихи Дмитриевой. Маковскому, редактору, стихи таинственной незнакомки понравились. Она позвонила в редакцию и рассказала низким волнующим голосом, что ей восемнадцать лет, она испанка, получила строгое воспитание в монастыре и живёт под строжайшим надзором отца-деспота и монаха-иезуита, её исповедника. У неё бледное лицо, бронзовые кудри и чётко очерченный рот.


Тиняков громко захохотал.


– Нет, определённо, если Гумилёв и Волошин баранина, то Маковский ослятина! Как в такое можно было поверить?! Нет, ну вы мне скажите, а?! И не надо, не говорите, всё и так понятно. Тайна вскоре раскрылась, благодаря любвеобильности мадам Дмитриевой, рассказавшей об этой мистификации очередному любовнику, и взбешённый Гумилёв наговорил что-то грязное про Лжечерубину…

– Это не так! – воскликнул Хлебников. – Толстой сказал, что это домыслы. Гумилёв ничего не говорил, просто посчитал ниже своего достоинства оправдываться. И вообще – вы неправильно рассказываете.

– Так или иначе, – продолжил Тиняков, – Волошин залепил пощёчину Гумилёву. Дуэль господа-позёры решили провести на Чёрной речке. Только трагедии не случилось. Даже комедии. Выстрелили, промазали, или осечка – неважно. Вообще, всё неважно, – взгляд Тинякова стал проясняться.

– А что же за мясо тогда эта мадам Дмитриева? – спросил Шорох.

– Вот та самая конина, не подкованная, правда, на все ноги, – расхохотался Тиняков. – Хромоногая оказалась кобыла, извините. С изъяном.

– Вы подлец! – вскричал Хлебников. – Нельзя так, нельзя!

– А что, на дуэль вызовете? – живо поинтересовался Тиняков. – Давайте. Исполним водевиль. Тоже съездим на Чёрную речку. Только вот я, возможно, не приму вызов.


Он замолчал.


– Вот вы где! – раздался позади них голос взбудораженного Давида Бурлюка. – И чем же вам не понравилась «Вена», господа?

– Отличное место, – отозвался первым Тиняков, явно довольный появлением Бурлюка, который знаменовал перемену темы разговора. – Завтрак рубль семьдесят – семьдесят пять копеек собственно завтрак, сорок копеек графин с водкой, двадцать – две кружки пива, остальное – на чай официанту и швейцару.

– Да, – живо согласился Бурлюк. – Вообще, быть причастным к литературе и не побывать в «Вене» – всё равно, что побывать в Риме и не увидеть Папу Римского.

– Однако, – заметил Шорох, – Папа Римский не стоит в Риме на всех перекрёстках.

– А я вам скажу – если ты трубочист, то лезь на крышу, пожарный – ступай на каланчу, а коль литератор – иди в «Вену», – сказал Тиняков. – И напейся. Кстати, господин Шорох, большой специалист в синема…


Они продолжили свой разговор уже в литературном зале ресторана. Тиняков направился к столу, во главе которого восседал Брюсов. Хлебников, Бурлюк и Шорох тоже решили остаться в этой зале, а не идти в кабинет, где обычно выпивали футуристы.


– Знаешь, Витя, ходят слухи, что Тиняков – союзник, – понизив голос, сказал Бурлюк.

– Он?! Союзник?! – лицо Хлебникова выражало недоумение. – Этого не может быть, Додя. Они там все только «Боже, Царя храни» поют да баранки в обществах трезвости кушают.

– Ну… – Бурлюк покачал головой, – всё может быть. Знаешь, днём состоит в «Союзе русского народа»[19] или в «Союзе Михаила Архангела»[20], а ночью… – Бурлюк остановился, подыскивая нужное сравнение.

– А ночью ходит в «Вену», – сказал Хлебников, и они оба захохотали: Велимир – довольный своей шуткой, Давид же больше тем, что услышал шутку Велимира.

– Что это? – спросил он, увидев на листке бумаги несколько цифр, которые успел хорошо разглядеть.


Там было написано: 52˚38'57''N, 59˚34'17''Е''.


– Ничего интересного, – к величайшему изумлению Бурлюка, ответил Хлебников, никогда не имевший от друга тайн, и быстро спрятал листок в карман.


Вернулся Шорох.


– Тиняков сказал, что вы большой ценитель синематографа? – спросил его Бурлюк.

– Я большой ценитель его будущего.

– То есть, вы не считаете синема балаганом, как некоторые?

– Когда-то театр был балаганом, но вскоре стал «Глобусом»[21].

– Дело не в этом, – махнул рукой захмелевший Бурлюк. – А впрочем… вы правы. Это сейчас моё желание поспорить сказало за меня. Я сам, признаться, нет-нет да посмотрю какую-нибудь фильму. Есть у меня приятель, художник, это его рисунок домино висит здесь в углу, так он, посмотрев как-то «Понизовую вольницу», это про Стеньку Разина, – его глаза загорелись, – одна фильма стоит тысячи книг по силе воздействия, – и, не дожидаясь ответной реакции, Бурлюк с интересом спросил Шороха:

– А вы действительно поэт?

– Возможно, – ответил Шорох.

– Прочитайте что-нибудь своё. Лучше из последнего.

– Что ж, извольте, – усмехнулся тот. – Вот вам из последнего. Последней не бывает.


И Шорох начал, медленно и будто подыскивая слова:

Я надену костюм домино,

И пойду я один в синема,

Этот мир был проявлен давно,

По сценарию Аримана.

Персиянку бросая в волну,

Стенька Разин, пример атаманам,

Зачинает тем фильму одну,

Для тапёра фортепианного.

Тот стучит по дощечкам, что в ряд

Установлены в должном порядке.

Бело-чёрный выстроив лад,

В этой видимой сущности шаткой.

В синема я сниму домино,

Проявлюсь я загадочным принцем.

Пусть закончится это кино,

Но останется в вечности принцип.


Бурлюк заворожённо поставил свою рюмку обратно на стол.


– Так вы импровизатор? – спросил он.

– Во многом – да.

– Мне ваши стихи очень понравились, – сказал молчавший долгое время Хлебников. – Как вы здорово обыграли принцип домино! Я часто думаю о мироздании. А также о том, как в нём использован принцип домино. И как точно то, что этот принцип часто задействован кем-то могущественным, в капюшоне. Сорвать капюшон с его головы. Сорвать и увидеть – кто он!

– Некоторые из современных поэтов считают, – начал Шорох, – что писатель только выгибает искусную вазу, а влито в неё вино или помои – безразлично. Идей, сюжетов – нет. Каждый безымянный факт можно опутать изумительной словесной сетью. Так что важно ли, кто там под капюшоном, Робин Гуд или Великий Инквизитор?

– Вы считаете? – не то изумился, не то просто не понял Хлебников.

– Я просто спрашиваю. Важно ли то, что в вазе?

– Пить-то народу. Вы про это? – спросил Бурлюк. – Если про это, то не стоит даже беспокоиться. Народу хватит «Понизовой вольницы». А ненужные буквы и слова надо просто убрать, чтобы очистить сознание от всякого мусора!


Неожиданно появившийся Тиняков громко, пьяно закричал:


– За сюжеты и темы поэта судить нельзя, невозможно, немыслимо! Судить его можно лишь за то, как он справился со своей темой.

– И вы не считаете, что это даже не верх лицемерия, а самый низ лицемерия? – Шорох с любопытством смотрел на поэта.

– Нет. Это его золотая середина, – расхохотался Тиняков. – Кстати, позвольте полюбопытствовать, откуда вы знакомы с Квашневским?

– Квашневским-Лихтенштейном, – поправил Шорох. – Он не любит, когда его фамилию укорачивают. А на ваш вопрос охотно отвечу – познакомились мы с ним в Соединённых Штатах Мексики.

– Вот как?! Должно быть, интересно?

– Интересно познакомились или было ли интересно в Мексике?

– И то, и другое. Там сейчас жарко. Я опять двойственно сказал. Какая яркая гражданская война, какие будоражащие воображение события! Не то что у нас – убьют мерзавцы очередного губернатора и в кусты… – Тиняков осёкся.

– Поверьте, война только издалека кажется завораживающим зрелищем, – заметил Шорох.

– Вы из Мексики, господин Шорох? – подключился к разговору мужчина, вставший за минуту до этого из-за стола с Куприным. В его речи послышался явный южнорусский говорок. – Сапата, Вилья, проклятые «гринго», индейцы! Завидую вам. Кстати, просветите, что значит «гринго»? Да, мексиканцы так называют североамериканцев. Это всем известно. Но что это значит? Есть ли точный перевод на русский?

– «Гринго», как ни странно – это просто грек, – ответил Шорох. – Уж не знаю, почему мексиканцы так стали называть североамериканцев.

– «Грек»? – удивился мужчина. – Надо же, как прозаично. Кстати, знаете, как у нас в Одессе называют греков?

– Как же? – вежливо поинтересовался Шорох.

– Пиндосами, – ответил мужчина. – Уж не знаю почему.

– Возможно, в честь Пиндара[22], – с улыбкой предположил Шорох.

– Валерий, ты слышал стихотворение Владимира? – громко, стараясь перекричать ресторанный гомон, крикнул Бурлюк проходившему мимо Брюсову.

– Нет, но с удовольствием послушаю.

– Нет, нет, – стал отнекиваться Шорох. – Я не поэт совсем.

– Он сильно скромничает, – убеждённо запротестовал Бурлюк. – Поэт, и ещё какой. Несколько минут назад он блестяще сымпровизировал на тему кино, персиянской княжны, костюма домино и всего Сущего.

– Правда? – Брюсов с интересом посмотрел на Шороха.

– Да ты присаживайся. Прошу вас, господин Шорох.

– Ну, если настаиваете…


Владимир Шорох прочитал стихотворение ещё раз.


– Как здорово вы связали капуцинов с домино, – задумчиво произнёс Брюсов. – Это блестяще!

– Капуцинов? – удивился Бурлюк и вдруг понял. – Ах, да, конечно! Домино, капюшон, монахи-капуцины в своих огромных капюшонах и бульвар Капуцинов! Да, а стихотворение ещё более глубокое, чем даже казалось!


Разговор пошёл быстрый, живой, с восклицаниями и возлияниями такими, что вскоре Шорох почувствовал необходимость посетить уборную.


Но от этой мысли его отвлёк Квашневский-Лихтенштейн.


– Володя! А ты, я гляжу, уже познакомился со столичной богемой.

– Да. И очень доволен, – улыбнулся Шорох.

– Ваш друг прекрасный поэт, – заявил Брюсов.

– То, что он прекрасный стрелок, отличный фехтовальщик, музыкант великолепный и просто смелый человек – это я знаю, но то, что ещё и поэт – это стало для меня сегодня новостью!


Уже очень пьяный Тиняков подумал, что фраза Квашневского довольно странна, но никак не мог понять – чем.


– Давайте сдвинем столы, как обычно, – предложил Брюсов.


Его предложение было встречено с энтузиазмом. Столы, рассчитанные на четырёх персон, сдвинули. Теперь в компании оказалось более двадцати человек.


– Володя, – обратился к Шороху Квашневский-Лихтенштейн, – спой мою любимую, будь другом. Про таракана. Не всё же Шаляпину про блоху петь. А вот и гитару принесли.

– Con placer[23], – ответил Шорох и, взяв гитару, быстро пробежался пальцами по струнам.

– Семиструнная, – заметил он. – Но ничего – добавим русской элегии в мексиканский задор. Итак – ла кукарача, ла кукарача, – запел он, и все мгновенно поддались азарту латиноамериканского ритма.


Закончив, Шорох получил оглушительные аплодисменты.


– Какая замечательная песня! – воскликнул Брюсов.

– А о чём она? – спросил Хлебников.

– О чём? Если в двух словах – президентские войска бегут как тараканы, потому что у президента закончилась марихуана, – ответил Шорох.

– Закончились марии и хуаны – это значит, что народ перестал поддерживать его? – поинтересовался Хлебников.

– Это означает, что у президента закончилось его любимое лекарство, – объяснил Шорох.

– На самом деле мексиканцы особо про лекарства не думают, – заметил Квашневский-Лихтенштейн. – Потому что смерть – это лекарство от всех болезней, и именно она является для них смыслом жизни. Володя, покажи амулет.

– Пожалуйста, – сказал Шорох и вытащил из-под рубашки цепочку, на которой был какой-то знак.

– Это золото? – спросил Хлебников.

– Да, конечно.

– О, так тут череп у вас, – увидел Бурлюк.

– Да. Это своего рода цомпантли – ацтекский символ из черепов принесённых в жертву пленников. Тут, если посмотреть внимательно, несколько черепов. Они расположены так, что их видно и сбоку, и сверху, и снизу. Всего тринадцать. Правда, число тринадцать у ацтеков не является каким-то дьявольским. Скорее всего, это европейское влияние. Впрочем, диаблеро, который мне его подарил в ответ за одну услугу, сказал, что я, возможно, когда-нибудь увижу все черепа. Не знаю, что он подразумевал.

– А кто такой диаблеро? – спросил с живейшим интересом Брюсов.

– Это, как считают индейцы Соноры, оборотень, который занимается чёрной магией и способен превращаться в животных.

– И что же, он и вправду оборотень?

– Этого я не могу утверждать, но то, что они все помешаны на смерти – да, могу. В мексиканском варианте испанского языка – больше десяти тысяч слов и выражений, обозначающих смерть.

– Валерий, отдай амулет, говорят, не к добру долго держать чужой амулет в руках.


Брюсов с видимой неохотой вернул цепочку.


– Но там я вижу ещё изображения животных. Правда, не понял, каких – это, наверное, грифон, а это что? Горгулья?

– Нет, – рассмеялся Шорох, – однако, богатая у вас фантазия. Это орёл и змея, они изображены на флаге Мексики. Дело в том, что…


Его рассказ прервало появление певицы Марго, вызвавшей всеобщий ажиотаж. Ночь продолжалась…

* * *

Пиршество было в самом разгаре, когда рядом с Шорохом вновь оказался Тиняков.


Шорох поинтересовался:


– Этот… Хлебников, так его зовут? Велимир? Он кажется человеком не от мира сего.

– Ха! Возможно, – усмехнулся Тиняков. – Но это не мешает ему припеваючи жить у Кульбина.

– А кто это?

– Сумасшедший доктор. Был врачом Главного штаба, вообще – действительный статский советник, жил не тужил, и вдруг его озарило, что жизнь его зря проходит. И стал поэтом и художником. Собирает вокруг себя живописцев и стихоплётов, как правило, бездарных. Вот он и есть истинный покровитель всех этих футуристов бездомных, а не Бурлюк ваш, – пьяно разоткровенничался Тиняков[24].

– А эта очаровательная дама, Александра?

– Герций? Вы удивитесь, но она далеко не проста.

– Почему же удивлюсь? То, что она сложная натура, видно невооружённым взглядом.

– Вы правы. Александра Герций – не просто привлекательная женщина, но женщина, имеющая учёную степень, что, согласитесь, далеко не часто встречается.

– Соглашусь.

– Кроме того, весьма остроумная и обладающая безупречной репутацией, что встречается ещё реже, – добавил Тиняков.


Шорох окинул взглядом зал:


– А тут всегда так весело?

– Всегда. Но бывает гораздо веселее. Сегодня женщин маловато что-то, – отвлёкся он. – И Оцупа нет.

– Кто это?

– Фотограф. Если бы он пришёл, то все эти господа волшебным образом превратились бы из обычных пьяниц в настоящих литераторов с одухотворёнными лицами, на которых был бы ярко выражен наш самый важный вопрос: «Доколе?!»


Фотограф Оцуп так и не появился, зато появились весёлые женщины. Тиняков мгновенно встрепенулся и, продекламировав «Ах, розы! Соловьи! Под этой тающей луной пойдём с тобой гулять. Пусть рыцарь я, а ты простая…», тотчас же уединился с одной из них в кабинете. Но вскоре вышел, направившись прямо к Шороху.


– «Вена» – название непростое, – продолжил разговор Тиняков, опрокинув в рот содержимое рюмки с удовольствием настолько очевидным, что это увидели даже в тонких мирах. – Тут ведь, любезный Владимир Игоревич, морфинистов довольно много. Я это вам говорю как человеку, имевшему дело с такого рода людьми.


– С чего вы решили?

– А как же? Ла кукарача, ла кукарача, – пропел он мотив, – да, марихуана. Это Хлебников не понял, а я сразу. А вообще, даже объяснили бы ему – всё равно не понял бы. Специально не понял бы. Сказал бы – так это иван-да-марья наша! Но чем-то он мне нравится. Даже Бурлюк нравится. Вот Маяковский – нет. Подлец-человек. Но далеко пойдёт. Впрочем, и я подлец. Что тут говорить? Только не такой, как они! – Тиняков стукнул кулаком по столу, а затем неожиданно спросил:

– Почему он сказал, что вы моря и океаны?

– Континенты и моря, – поправил Шорох. – Я ведь моряк. Кавторанг. Капитан второго ранга.

– Вот как? – поразился Тиняков. Глаза его загорелись. – Я даже и не подумал бы. И что, у нашего правительства есть дела в Мексике?

– Нет, – покачал головой Шорох.

– Понимаю, – кивнул Тиняков, хитро подмигнув.

– Это Александр Блок? – спросил Шорох, показывая глазами на высокого и кудрявого астеника, зашедшего в зал.

– Нет. Блок сюда не ходит. Он любит всякие злачные места на Васильевском острове. Там ищет вдохновенье. Он же, вопреки мнению публики, считает себя не мистиком, а хулиганом.

– Надо же. А по стихам не скажешь.

– По стихам вообще мало что можно сказать.

– Разве? Мне кажется, что они как отпечатки пальцев. Вот Брюсов – очень экзальтированный.

– Когда под кокаином. А под кокаином он всегда, – сказал Тиняков и налил водки себе и Шороху.

– А вы, Александр, – улыбнулся Шорох, – явно любитель русской и беленькой?

– Вы про даму, с которой я ушёл? – вдруг Тиняков стал совершенно грустный. – Нет. Я любитель водки. Да, конечно, и женщин.


Тут его глаза неожиданно протрезвели.


– Кавторанг?

– Да, – кивнул Шорох. – Но я не хочу о себе. Мне интересен мир столичной богемы.

– Кто именно? – театрально взмахнул рукой Тиняков.

– Вот тот же Брюсов.

– Во-первых, он не столичная богема. Он москвич.

– Вот как?

– Так точно, господин кавторанг.

– Не родственник Брюса? – пошутил Шорох.

– Предсказателя[25]? Нет. Вот Хлебников и Бурлюк мне нравятся тут, – продолжал пьяно признаваться Тиняков. – Да только стихи у них, простите – говно. На одном эпатаже далеко не уедешь… А Брюсов, похоже, совсем надрался. Видел его в телефонной комнате – стоит и слушает там что-то. Глаза закатил, ногой дрыгает. Того и гляди пена изо рта пойдёт. Точно взбесился. Я уже уходил, как он догнал меня и сказал, что говорил с Богом только что. И от Бога сияние исходит.

– Простите, мой друг, – сказал Шорох, вставая, – я вынужден вас покинуть.


Зайдя в абсолютно пустую уборную, он с интересом посмотрел на настенный узор. Причудливые линии пересекались и сплетались, словно змеи Кетцалькоатля[26].


Внезапно он почувствовал, что не один в кабинке. Кто-то был за его спиной. И, казалось, не собирался уходить.


Это было настолько неожиданно, что поток мысли – а думал он о том, что любой творец в ответе за то, что создаёт, – внезапно иссяк.


– Ту, ту, ту, – сказал кто-то сзади.


И тут же его ударили. Удар был сильный. Явно чем-то металлическим. Но то ли бивший был физически слабым, то ли морально неуверенным, так что Шорох не потерял сознание, а только лишь качнулся вперёд. Тут же последовал ещё один удар.


Этот второй удар был сильнее. В голове Шороха помутилось. Он попытался развернуться в тесной кабинке, но напавший обхватил его сзади и просунул руку под горло. Шорох почувствовал запах табака. «Герцеговина Флор», – неожиданно мелькнуло в его голове.


Он резко ударил локтем назад. Нападавший охнул. Шорох начал разворачиваться. Усы, бородка. Маска. Шорох уже протянул руку, чтобы сорвать её…


И тут напавший резко кинулся вперёд и укусил его за шею.


Острая боль пронзила Шороха. И всё померкло.


– Что с вами? – Велимир Хлебников бросился к Владимиру Шороху.


Тот зашёл в зал с несколько ошарашенным взглядом.


– Ничего, – сказал он Хлебникову. – Душно. Мне надо просто немного отдохнуть.


Он сел у стены, осторожно трогая шею и пытаясь прийти в себя.


Осмотрелся, внимательно изучая всех собравшихся. Вот Куприн. Он так и представил, как жена запирает того в доме, чтобы он дописал «Поединок», иначе она откажет ему в интимных удовольствиях. Вот Шаляпин поёт «Соловья» Алябьева, смешно открывая рот, вот…


Тут он понял, что мексиканского медальона на нём нет. Значит тот, кто напал на него в уборной, охотился именно за медальоном.


Шороху стало смешно. Медальону цена пусть и не копейки, но и не баснословные деньги. Стоило ли так рисковать?


Но…


– Господин Квашневский, – Хлебников тряс руку Квашневскому-Лихтенштейну, – ваш друг…

– Что «мой друг»? – повернулся скотопромышленник.

– Ваш друг, господин Шорох, кажется, умирает…

– Этого не может быть, – быстро встал Квашневский-Лихтенштейн. – Мои друзья не могут умереть. Вы что-то напутали.

– Пойдёмте, прошу!


Шорох сидел около стены, украшенной картинами, которые рисовали художники, посещавшие «Вену». Над его головой был рисунок домино. Кто-то закрасил маску и подрисовал косу смерти и клоунский башмак.


– Что с тобой? – с тревогой спросил Шороха скотопромышленник.

– Всё хорошо, – сказал Шорох и улыбнулся.

7

Ресторан «Вена», открытый в Петербурге в 1903 году на Малой Морской улице, стал известен благодаря тому, что в нём собиралась творческая интеллигенция. Многие даже приезжали из Москвы на вечера в «Вене». Ресторан посещали А. Куприн, А. Блок, А. Аверченко, А. Ремизов, А. Белый.

8

Егор Иванович Классен (1795–1862) – преподаватель, автор любительской гипотезы о том, что славяне, их письменность и культура связаны с некоторыми древними культурами и системами письма.

9

Отто Вейнингер – философ, получил известность как автор труда «Пол и характер. Принципиальное исследование». Особенно популярной книга стала после самоубийства Вейнингера. Ему было всего 23 года.

10

Александр Иванович Тиняков (1886–1934) – поэт Серебряного века, частый посетитель литературного кафе «Бродячая собака». Писал под псевдонимом «Одинокий», взятым им из одноимённого романа А. Стриндберга – ему Тиняков старался подражать.

11

Абрам Балашов – иконописец-старообрядец, в 1913 году осуществивший покушение на картину Ильи Репина «Иван Грозный и сын его Иван».

12

Игорь Иванович Сикорский – изобретатель первого в мире четырёхмоторного самолёта «Русский витязь» (1913).

13

«От реального к реальнейшему» (лат.). Такой лозунг реалистического символизма выдвинул его идеолог, поэт Вячеслав Иванов (1866–1949): «В эстетических исследованиях о символе, мифе, хоровой драме, реалиоризме (пусть будет мне позволено употребить это словообразование для обозначения предложенного мною художникам лозунга: ʽa realibus ad realioraʼ, т. е. от видимой реальности и через неё – к более реальной реальности тех же вещей, внутренней и сокровеннейшей) – я подобен тому, кто иссекает из кристалла чашу, веря, что в неё вольётся благородная влага, – быть может, священное вино» (Вячеслав Иванов. Две стихии в символизме).

14

Кому выгодно? (лат.)

15

Да здравствует жизнь! Да здравствует момент! (франц.)

16

Очень хорошо! (франц.)

17

Тиняков читает своё стихотворение «Весна» 1908 года, включённое автором в цикл «Цветочки с пустыря».

18

Намёк на то, что Тиняков подражает стихотворению Шарля Бодлера «Падаль» из сборника «Цветы зла» (1857).

19

Черносотенная монархическая организация, которая действовала в Российской империи с 1905 по 1917 год.

20

Полное название «Русский народный союз имени Михаила Архангела», монархическая консервативная общественно-политическая организация. Действовала в Российской империи с 1907 по 1917 год.

21

Имеется в виду театр «Глобус», построенный в Лондоне в 1599 году, а затем отстроенный после пожара 1613 года.

22

Пиндар (IV в. до н. э.) – один из крупнейших древнегреческих лириков.

23

С удовольствием (исп.)

24

Николай Иванович Кульбин (1868–1917) – по профессии военный врач, врач Главного штаба, защитил диссертацию на степень доктора медицины. В то же время Н. И. Кульбин известен как художник, теоретик искусства, организатор и участник выставок «Импрессионисты» и «Современные течения в искусстве». Его картина «Солнечная ванна» (1916) хранится в Государственной Третьяковской галерее (Новая Третьяковка).

25

Речь идёт о Якове Вилимовиче Брюсе – государственном деятеле, дипломате, инженере, математике и астрономе, сподвижнике Петра I. Стал известен своими предсказаниями, в частности, на 1917 год Брюс предсказал «кровопролитную войну между просвещёнными народами».

26

Кетцалькоатль, или Кетцаль-змей («оперённый змей») – одно из главных божеств индейцев Центральной Америки, в частности, ацтеков. «Добрый» бог, помощник людей, открывший им немало наук. Например, ему приписывают создание календаря.

Серебро

Подняться наверх