Читать книгу Патрик Мелроуз. Книга 2 (сборник) - Эдвард Сент-Обин - Страница 6
Молоко матери
Август 2000 года
5
ОглавлениеКогда они шагали по длинным, легко моющимся коридорам бабушкиного дома престарелых, скрип резиновых тапочек медсестры придавал их общему молчанию особую истерическую нотку. Они прошли мимо открытой двери комнаты отдыха, где за телевизионным грохотом пряталось молчание совсем иного рода. Помятые, морщинистые, белые как простыни пациенты рядами сидели перед телевизором. Куда же запропастилась смерть, почему не идет? У одних стариков вид был скорее напуганный, чем скучающий, у других – наоборот, скорее скучающий, чем напуганный. Еще во время первого визита Роберт запомнил яркие геометрические узоры на стенах. Он тогда сразу представил, как вершина длинного треугольника вонзается ему в грудь, а острый край алого полукруга сносит голову с плеч.
Они впервые привезли Томаса бабушке. Да, она вряд ли сможет ему что-то сказать, но и тот пока не отличается болтливостью. Наверняка они найдут общий язык.
Бабушка была в палате: сидела в кресле у окна. Прямо за окном стоял желтеющий тополь, а за ним – живая изгородь из голубоватых кипарисов, частично скрывающих парковку. Заметив появление родных, бабушка изобразила на лице улыбку, однако глаза ее словно жили сами по себе, в них читались смятение и боль. Улыбка обнажила почерневшие и сломанные зубы – вряд ли такими можно разжевать что-то твердое. Возможно, именно поэтому ее тело так сильно одряхлело по сравнению с прошлым разом.
Все поцеловали бабушку в мягкую и довольно волосатую щеку. Мама поднесла к ней Томаса и сказала:
– А вот наш Томас.
Бабушкино лицо дрогнуло: она, казалось, не могла решить, приятна ей или странна близость младенца. Она словно неслась по пасмурному небу: изредка вырывалась на солнце, а потом вновь устремлялась сквозь густеющие покровы тьмы в молочную слепоту облаков. Бабушка не знала Томаса, а он не знал ее, но она будто нащупала между ними особую связь. Впрочем, связь эта то и дело обрывалась, и восстановить ее стоило большого труда. Когда она хотела заговорить, попытка сформулировать уместную в данной ситуации фразу начисто лишала ее соображения. Она не могла вспомнить, кем ей приходятся все эти люди в палате. Упорство больше не работало; чем крепче она хваталась за какую-нибудь мысль, тем быстрее та уносилась прочь.
Наконец, очень неуверенно, она схватила обеими руками какой-то воображаемый предмет, подняла голову на отца и спросила:
– Я… ему… нравлюсь?
– Да, – сразу ответила мама, как будто вопрос был самый обыкновенный.
– Да… – сказала Элинор, и отчаянье хлынуло из ее глаз на все остальные части лица.
Она не то хотела спросить; вопрос сам прорвался наружу. Она снова обмякла.
После услышанного утром Роберт был потрясен ее вопросом и особенно тем фактом, что вопрос явно предназначался отцу. Правда, ответила на него мама, но в этом как раз не было ничего удивительного.
Утром Роберт играл на кухне, а мама наверху собирала сумку для брата. Он не замечал лежавшей рядом трубки радионяни, пока не проснулся Томас: тот несколько раз коротко всхлипнул, мама вошла в комнату и стала его успокаивать. Прежде чем Роберт успел определить, насколько ласковее она говорит с Томасом, когда его нет поблизости, из трубки раздался рев отца:
– Бля, ну и письмо!
– Что такое? – спросила мама.
– Да эта гнида Шеймус Дурк хочет, чтобы Элинор оформила на него прижизненную дарственную. По моей просьбе в существующем договоре дарения содержится довольно растяжимое положение о передаче имущества в счет долга. В завещании указано, что после ее смерти благотворительному фонду прощаются все долги и усадьба окончательно отходит им, но поскольку Элинор и без того предоставила фонду заем в размере рыночной стоимости усадьбы, если она потребует возвратить долг, то усадьба автоматом возвращается к ней. Она согласилась на такую схему, чтобы в случае болезни не остаться без средств на жизнь и лечение. Понятное дело, я хотел со временем донести до нее простую мысль: от долбаного «благотворительного фонда» всем, кроме Шеймуса, один только вред. Ирландцам, похоже, и впрямь везет. Этот нищий санитар до конца жизни мыл бы утки в графстве Мит, если б не моя добрая матушка. Она выдернула его с Изумрудного острова и сделала единственным бенефициаром огромного, не облагаемого налогами дохода, получаемого от нью-эйдж-отеля под видом благотворительного фонда. Бред! Нет, ну какой бред!
Отец к тому времени уже орал.
– Не бесись ты так, – сказала мама. – Томаса пугаешь.
– Да как же не беситься? Я только что прочел это письмецо. Она всегда была отвратной матерью, но я думал, на старости лет она образумится, поймет, что уже достаточно всем навредила своим предательским безразличием, будет нянчиться с внуками, разрешит нам пожить у нее – ну все в таком духе. Ох, как я ее ненавижу, аж самому страшно! Пока я читал письмо, мне казалось, что рубашка меня душит, и я попытался расстегнуть воротничок. Но он уже был расстегнут! Вокруг моей шеи затянулась петля – петля лютой ненависти.
– Она просто выжила из ума, – сказала мама.
– Знаю.
– И сегодня мы едем ее навещать.
– Знаю, – уже тише, почти неслышно ответил папа. – Больше всего я ненавижу этот яд, который сочится в нашем роду из поколения в поколение. Моя мать обижалась на свою мать и отчима, который унаследовал все деньги, а теперь, спустя тридцать лет семинаров по личностному росту и повышению самосознания, она решила поставить Шеймуса Дурка на место отчима. А тот и рад потешить ее подсознание. Эта преемственность сводит меня с ума. Я скорее перережу себе горло, чем стану так же издеваться над собственными детьми.
– Не станешь, – сказала мама.
– Если вообразить себе нечто…
Роберт наклонился к трубке, чтобы лучше расслышать отца, но его голос вдруг грянул у него за спиной: родители спускались по лестнице.
– …в результате получится моя мать, – говорил папа.
– Прямо король Лир и миссис Джеллиби, – засмеялась мама.
– На вересковой пустоши, ага. Быстрый перепих дряхлого тирана и фанатичной меценатки.
Роберт убежал из кухни, чтобы родители не догадались, что он подслушал их разговор. Все утро он благополучно хранил тайну, но, когда бабушка взглянула на папу и спросила, будто бы имея в виду его: «Я ему нравлюсь?», Роберту пришла в голову безумная мысль: каким-то образом она тоже подслушала родительский разговор.
И пусть он не все понял из сказанного отцом в то утро, ясно было, что земля под их ногами начала разверзаться. А в тишине, последовавшей за проницательным вопросом бабушки, он почувствовал мамино стремление к гармонии и папин едва сдерживаемый гнев. Как же теперь все исправить?
Бабушка с огромным трудом задала вопрос (на это ушло едва ли не полчаса): крещен ли Томас?
– Нет, – ответила мама. – Мы решили его не крестить. Просто мы не считаем, что дети рождаются грешниками, а церемония крещения, похоже, во многом основана на идее, будто их падшие души нужно спасать.
– Да, – сказала бабушка. – Нет.
Томас принялся трясти серебристую погремушку в виде гантели, вновь обнаруженную им в складках креслица: она как-то странно, пронзительно звенела, когда он вертел ею у себя над головой, и вскоре ударила его по лбу. Помедлив секунду или две, он сообразил, что произошло, и начал плакать.
– Он не понимает, то ли он сам себя ударил, то ли гантелька виновата, – сказал папа.
В ссоре с гантелькой мама встала на сторону сына и, целуя его в лоб, сказала:
– Плохая гантелька!
Роберт треснул себя по голове и театрально шлепнулся на бабушкину кровать, думая таким образом развеселить Томаса, но тот почему-то не развеселился.
Бабушка умоляюще-сочувственно простерла руки к Томасу – как будто он пытался выразить знакомое и неприятное ей чувство, которое она не хотела вспоминать. Мама осторожно положила Томаса бабушке на руки, и она притихла. Заинтригованный новым положением, он тоже замолк и принялся искательно разглядывать бабушку. Лежа у нее на коленях, он транслировал именно то, что ей было нужно, и оба тихо радовались своему безмолвному союзу. Остальные тоже молчали, боясь оскорбить речью неговорящих. Роберт чувствовал, как застывший над бабушкой отец изо всех сил сдерживает поток слов. В конце концов первой заговорила бабушка – не очень быстро, но гораздо лучше, чем прежде, – словно бы речь, оставив тщетные попытки пройти по наглухо закрытому шоссе, нашла окольный путь и выскочила наружу под покровом тьмы и тишины.
– Вы должны знать, – сказала она, – мне очень грустно… что… я не могу говорить…
Мама положила ладонь ей на колено.
– Это, должно быть, ужасно, – сказал папа.
– Да, – кивнула бабушка, уставившись на бесконечно далекий пол.
Роберт не знал, что делать. Папа ненавидел родную мать. Роберт не мог разделить отцовское чувство, но и упрекнуть его не мог. Да, бабушка нехорошо с ними поступила, но ведь она так ужасно страдает! Оставалось лишь вернуться, хотя бы мысленно, в прошлое, еще не омраченное папиным недовольством. В те безоблачные дни Роберту можно было просто любить бабушку – он не знал точно, действительно ли такие дни когда-то были в его жизни, но теперь их точно не было. И все-таки нельзя всей семьей набрасываться на перепуганную старушку, пусть та и решила подарить дом Шеймусу.
Он спрыгнул с кровати, присел на подлокотник бабушкиного кресла и взял ее за руку, как раньше, когда она только заболела. Так она могла все рассказать без лишних слов: ее мысли просто наводняли его голову картинками и образами.
Увы, мосты были сожжены и сломаны, и все, что бабушка хотела сказать, так и застыло – не обретая формы, не двигаясь – на другом берегу глубокого рва. Она чувствовала постоянное давление, какой-то зуд за глазными яблоками – словно там, просясь в дом, скулила и скреблась собака, – полноту, которую теперь можно было излить лишь слезами, вздохами и резкими, неловкими жестами.
Под кровоподтеком чувств оставалась еще жестокая жажда жизни – словно у раздавленной змеи, извивающейся на асфальте, или свежего кровоточащего пня, которому слепые корни продолжают подавать сок.
За что ей эта пытка? Ее зашили в мешок, сковали ноги цепями, бросили на дно лодки и повезли в открытое море – вдобавок ее дразнили гребцы. Видимо, она чем-то провинилась, совершила какой-то очень дурной поступок. Поступок, который она теперь не могла вспомнить, как ни старалась.
Роберт попытался вырваться. Это было невыносимо. Он не бросил ее руку, просто хотел перекрыть поток, но полностью разорвать связь не получилось.
Он заметил, что бабушка плачет и стискивает его руку.
– Я… нет, – попыталась произнести она, но не смогла.
Тщательно нанизанная на леску мысль порвалась и рассыпалась по полу. Собрать ее заново было невозможно. Казалось, глаза и рот постоянно залепляет какой-то мутью – словно ей на голову надели грязный целлофановый пакет. Она хотела его сорвать, но руки были связаны за спиной.
– Я… – попыталась она вновь. – Храбрая… Да…
Вечернее солнце опускалось за горизонт с другой стороны здания, и в комнате стремительно темнело. Все присутствующие потеряли дар речи, кроме Томаса, – тому пока нечего было терять. Лежа в объятьях бабушки, он спокойно и осмысленно смотрел на нее, подавая пример остальным членам семьи и возвращая гармонию окружающему пространству. Так они сидели почти безмятежно в тускнеющем свете, полные сочувствия и немного – скуки. Бабушка погрузилась в более тихие страдания – точно в глубокое продавленное кресло – и наблюдала за пыльной бурей, покрывающей мир сплошной серой пеленой.
В дверь постучала медсестра. Не дождавшись ответа, она вошла и вкатила за собой тележку с едой, бухнула на прикроватную тумбочку поднос. Мама снова взяла Томаса к себе, а папа тем временем подкатил тумбочку поближе к кровати и снял алюминиевую крышку с основного блюда. От вонючей серой рыбы и водянистого рататуя отшатнулся бы даже изголодавшийся обжора, но для мечтавшей о смерти бабушки любая еда была одинаково нежеланна, поэтому она еще разок стиснула руку Роберта и разомкнула цепь, принесшую столько страшных картин его воображению. Затем она со странным отчаяньем и одновременно смирением взяла вилку, наколола на нее кусочек рыбы и понесла ко рту. Вдруг замерла, опустила вилку и снова уставилась на папу.
– Я не могу… найти рот, – на удивление четко произнесла она.
Папа растерялся и даже расстроился, как будто бабушка придумала хитрый трюк для смягчения его гнева, но тут мама Роберта схватила вилку и непринужденно сказала:
– Давайте я вам помогу, Элинор.
Бабушка немного сгорбилась при мысли о том, до чего дошла. Потом кивнула, и мама начала свободной рукой кормить ее с ложечки, удерживая в другой Томаса. Папа наконец опомнился и забрал у нее сына.
Прожевав несколько кусков, бабушка покачала головой, сказала «нет» и изможденно откинулась на спинку кресла. В последовавшей за этим тишине папа отдал Томаса маме и присел рядом с бабушкой.
– Мне неловко поднимать эту тему, – сказал он, доставая из кармана распечатанное письмо.
– Вот пусть и дальше будет неловко, – тут же вставила мама.
– Но я больше не могу! – возразил он и снова повернулся к бабушке. – Мне написали из юридической конторы «Браун и Стоун»: говорят, ты хочешь оформить договор прижизненного дарения и немедленно передать «Сен-Назер» фонду. Я должен сказать, что это весьма неосмотрительный поступок. Посуди сама: ты и так едва можешь позволить себе пребывание здесь. А если потребуется более серьезное и дорогое лечение? Ты очень быстро останешься без средств.
Роберт не думал, что бабушка может выглядеть еще несчастней, но каким-то образом ее лицо отразило новую степень ужаса.
– Я… правда… я… правда… нет.
Она закрыла лицо ладонями и закричала.
– Я правда против! – провыла она.
Не глядя на папу, мама обняла ее за плечи. Папа спрятал письмо обратно в карман и с нескрываемым презрением уставился на свои ботинки.
– Все хорошо, – сказала мама. – Патрик просто хочет вам помочь, он волнуется за ваше финансовое благополучие и боится, как бы вы не раздали свое имущество раньше, чем нужно. Но вы имеете полное право распоряжаться своим домом! Адвокаты просто предупредили Патрика, потому что раньше вы обращались к нему за юридической помощью.
– Я… устала, – выдавила бабушка.
– Тогда нам пора, – сказала мама.
– Да.
– Я не хотел тебя расстраивать, – извинился папа. – Просто я не понимаю, к чему такая спешка: ты ведь все равно завещала «Сен-Назер» фонду.
– Давай не будем, – сказала мама.
– Давай, – согласился папа.
Бабушка позволила им всем по очереди поцеловать ее в щеку. Роберт прощался последним.
– Не… бросай меня, – сказала она.
– Ты имеешь в виду… сейчас? – растерялся он.
– Нет… прошу, не… нет. – Она сдалась.
– Не брошу, – заверил он ее.
Обсуждать состоявшийся визит в дом престарелых было слишком опасно, поэтому сначала ехали в тишине. Но вскоре папа не выдержал, ему надо было выговориться. Он постарался обойтись общими фразами и не упоминать бабушку.
– Больницы – это какой-то ужас. В них всегда полно бедных, запутавшихся идиотов, которые видят смысл жизни не в беспричинной славе или возмутительном богатстве, а в помощи другим людям. Откуда что берется? Надо отправлять таких к Пэккерам на недельные семинары по расширению сознания.
Мама улыбнулась.
– Шеймус наверняка смог бы это устроить, даже придал бы всему действу некий шаманский шарм, – сказал папа, которого неумолимо тянуло прочь с орбиты. – Впрочем, хоть больницы и кишат веселыми святошами, я скорее застрелюсь, чем стану терпеть разложение своей личности, свидетелями коего мы были сегодня утром.
– А мне показалось, Элинор не так уж и плоха. Я едва не расплакалась, когда она назвала себя храброй.
– Человека легко свести с ума: достаточно заставить его испытывать сильные эмоции, которые испытывать запрещено, – продолжал чеканить отец. – Предательство матери меня разозлило, но потом она заболела, и я вынужден был вместо злости испытывать жалость. Теперь она снова взбесила меня своим безрассудным поступком, однако я не должен злиться, а должен восхищаться ее храбростью. Нет уж, извините, я парень простой, и я по-прежнему злюсь, блядь! – заорал папа, молотя кулаками по рулю.
– Кто такой король Лир? – спросил Роберт с заднего сиденья.
– Ты подслушал наш утренний разговор? – спросила мама.
– Да.
– Нарочно подслушал, – сказал папа.
– Неправда! Вы забыли выключить радионяню.
– Точно, – вспомнила мама, – забыла! Впрочем, это теперь не имеет значения, правда? – ласково спросила она папу. – Ты и так во всю глотку материшься при детях.
– Король Лир, – сказал папа, – это такой персонаж из пьесы Шекспира, вздорный тиран, который отрекается от любящей дочери, а потом почему-то удивляется, когда Гонерилья и Регана – или Шеймус Дурк, как я их называю, – отказывают ему в заботе и выгоняют его из дому.
– А кто такая миссис Джеллибин?
– Джеллиби. Это из Диккенса, ненормальная благодетельница, строчащая гневные письма об африканских сиротках, пока ее собственные дети на другом конце комнаты лезут в растопленный камин.
– А что такое перепих?
– Хм… Суть в том, что, если объединить этих персонажей, получится Элинор.
– Ясно, – сказал Роберт. – Сложновато.
– Да, – кивнул папа. – Видишь ли, Элинор пыталась купить себе местечко в небесном партере, пожертвовав все деньги на «благотворительность», но на самом деле, как ты убедился, приобрела лишь билет прямиком в ад.
– Мне кажется, нехорошо с твоей стороны настраивать Роберта против бабушки, – сказала мама.
– А мне кажется, нехорошо было с ее стороны не оставлять мне другого выхода.
– Это ведь ты чувствуешь себя преданным – она твоя мать.
– Она подвела всех нас, – не унимался папа. – Вечно твердила мне, мол, вот это и это – для Роберта, но все ее подачки родным одну за другой сорвало с пьедесталов и засосало в черную дыру фонда.
Мама некоторое время провела в молчании, потом сказала:
– Ладно хоть в этом году к нам не приехала погостить моя мама.
– Вот уж действительно, – согласился папа. – Надо культивировать в себе чувство признательности.
После этого краткого мига гармонии обстановка в машине немного разрядилась. Они подъезжали к дому. Закат в тот вечер был ничем не примечательный, облака не превращались в лестницы, горы и палаты – просто небо вокруг холмов окрасилось в прозрачный розовый цвет, а в темнеющей его части висела краюшка луны. Когда машина затряслась по ухабистой подъездной дорожке, Роберт почувствовал, что оказался дома, – впрочем, это чувство надлежало поскорее забыть. Зачем бабушка устроила всем такую подлянку? Уж очень дорого стоит местечко в первых рядах рая. Роберт взглянул на спящего в автокресле Томаса и вновь стал гадать: действительно ли он ближе к «источнику», чем все остальные, и если да, то хорошо ли это? Бабушкино нетерпеливое желание вновь окунуться в сияющую неопределенность вдруг наполнило его нетерпением другого рода: захотелось прожить жизнь как можно определенней, прежде чем время прикует его к больничной койке и вырвет ему язык.