Читать книгу Патрик Мелроуз. Книга 2 (сборник) - Эдвард Сент-Обин - Страница 8
Молоко матери
Август 2001 года
7
ОглавлениеКеттл, в темных очках и огромной соломенной шляпе, уже сидела за каменным столиком. Положив вместо закладки посадочный билет, она закрыла биографию королевы Марии, написанную Джеймсом Поупом-Хеннесси, и оставила ее рядом с тарелкой.
– Я будто во сне! – сказал Патрик, подкатывая к столу мать в инвалидном кресле. – Обе наши мамы за одним столом.
– Будто… во сне… – неопределенно откликнулась Элинор.
– Как ты, душенька? – ощетиниваясь равнодушием, спросила ее Кеттл.
– Очень…
Элинор с трудом закончила предложение, но слово «хорошо» прозвучало в ее исполнении так пронзительно, словно она на всех парах мчалась к «плохо» или «странно» и лишь в последний момент увернулась. Широкая улыбка обнажила место стоматологической катастрофы, последствия которой Патрик так часто просил устранить – тщетно, мать до последнего благотворительного вздоха отказывалась тратить деньги на себя. Те жалкие гроши, что оставались у нее после оплаты лечения и проживания в доме престарелых, она копила для Шеймуса – на установку камеры сенсорной депривации. Тем временем сама Элинор твердо решила устроить себе другую депривацию – пищевую. Ее язык угрюмо бродил меж разбитых обломков в поисках хотя бы одного целого зуба и находил болезненные сокровенные местечки, куда пища не должна была попасть ни в коем случае.
– Пойду помогу на кухне, – скорбно произнес Патрик и в похвальном порыве трудолюбия умчался по лужайке – так пловец торопится вынырнуть на поверхность после долгого погружения.
Он отдавал себе отчет, что пытается сбежать не столько от матери, сколько от пагубной смеси тоски и гнева, ощущаемой всякий раз, когда он ее видит или даже думает о ней. Но проект явно был долгосрочный. «На это уйдет не одна жизнь», – мысленно предупреждал он себя приторно-нежным голоском. При одной мысли о предстоящем обеде он испытывал острую необходимость поместить между собой и матерью как можно больше зеленых лужаек, причем в самом буквальном смысле. Утром, когда он приехал за ней в дом престарелых, она уже сидела у окна и держала на коленях сумочку – как будто давным-давно собралась в путь. Прямо с порога она вручила ему карандашную записку, в которой сообщила, что хочет передать «Сен-Назер» фонду как можно скорее, а не после своей смерти. В прошлом году Патрику удалось потянуть время, но получится ли теперь? Элинор хотела «отпустить эту ситуацию» и нуждалась в помощи и «благословении» сына. В тексте явственно чувствовалось влияние Шеймусовой риторики. Наверняка тот уже подготовил особый ритуал – индейский трансовый танец, призванный отпустить все, что должно быть отпущено, узреть гармонию макро- и микрокосмоса, материземли и неба-отца, символического и существующего, а заодно быстро и навсегда очистить священные земли «Сен-Назера» от семейства Мелроуз. Всякий раз, попадая в собачью свару противоречивых эмоций, Патрик краем глаза замечал в себе желание избавиться от долбаной усадьбы. Глядишь, когда-нибудь он сам «отпустит ситуацию», забронирует «уик-энд с целительными барабанами» в «Сен-Назере» и попросит Шеймуса помочь ему навсегда проститься с фамильным гнездом, излечить «трансом» самое детское и сокровенное.
Прячась в оливковой роще, Патрик представил, как распахивает душу перед сборищем неошаманов и неошаманок: «Никогда не думал, что это возможно, но я должен употребить слово „счастье“… Я испытал огромное счастье, вернувшись в дом моего детства, чтобы раз и навсегда отпустить эту тему (одобрительные вздохи и кивки). Было время, когда я недолюбливал и… да, ненавидел Шеймуса, фонд и родную мать, но теперь моя ненависть чудесным образом трансформировалась в благодарность. Говорю это от чистого сердца (тут его голос слегка дрогнет): Шеймус стал для меня не только чудесным наставником и учителем, но и самым настоящим другом (аплодисменты и грохот погремушек)».
Патрик с саркастичной усмешкой выкинул из головы эту дурь и сел на землю спиной к усадьбе, прижавшись к узловатому раздвоенному стволу старой оливы – всю жизнь он прятался здесь, когда хотел подумать. Патрик вынужден был постоянно напоминать себе, что Шеймус – не отъявленный негодяй и мошенник, обманом лишивший старуху ее имущества. Элинор и Шеймус растлили друг друга щедростью своих добрых намерений. Шеймус, возможно, так и творил бы добро, меняя судна в Наване (единственном городе Ирландии, название которого представляет собой палиндром), а Элинор так бы и жила себе на одних сухарях, отдавая весь доход слепым или жертвам пыток или на медицинские исследования. Но так вышло, что они встретились и совместными усилиями возвели монумент предательству и притворству. Вместе они спасут мир. Вместе они станут развивать самосознание человечества, отупляя и без того опасно тупую аудиторию. Своей патологической щедростью Элинор загубила все хорошее, что было в Шеймусе, а тот своими идиотскими представлениями о мире загубил все хорошее, что было в Элинор.
Почему она вообще стала такой добренькой? Патрик чувствовал, что в основе ее чрезмерно амбициозного альтруизма лежит ненависть к собственной матери. Элинор как-то рассказывала ему историю о первом званом ужине, на который ее повезла мама. Дело было в Риме сразу после Второй мировой. Элинор недавно исполнилось пятнадцать, и она только что вернулась домой из пансиона в Швейцарии – на каникулы. Мать, богатая американка и убежденный сноб, развелась с обаятельным распутником и пьянчужкой – отцом Элинор – и вышла замуж за французского герцога Жана де Валансе, отличавшегося низким ростом, скверным нравом и одержимостью всем, что имело отношение к титулам и генеалогии. На разбитой и потрепанной сцене околокоммунистической республики герцог, целиком зависящий от свежеприобретенного промышленного богатства жены, окончательно помешался на собственной родословной. Тем вечером Элинор сидела в огромной маминой «испано-сюизе», припаркованной возле разрушенного бомбардировками дома, неподалеку от сияющих окон усадьбы княгини Колонна. Отчиму нездоровилось, что не помешало ему, нежась в огромной резной кровати эпохи Возрождения (принадлежавшей его роду с тех пор, как месяц назад ее купила Мэри), взять с жены клятву, что в дом княгини она войдет только после герцогини ди Дино – поскольку занимает по отношению к той более высокое положение. Высокое положение, как выяснилось, означало, что Мэри должна опоздать – или дожидаться своего часа за углом, в машине. Рядом с водителем сидел лакей: его периодически посылали к дому княгини проверить, не явилась ли младшая по чину герцогиня. Элинор была робкой и открытой девушкой с идеалистическими взглядами: она бы куда охотнее поболтала с кухаркой, чем с гостями, для которых эта кухарка готовила еду. И все же она сгорала от любопытства, ей не терпелось попасть на свой первый званый ужин.
– Может, все-таки пойдем? Мы ведь даже не итальянцы…
– Жан меня убьет, – ответила мать.
– Что ты, он не может себе это позволить, – сказала Элинор.
Мать окаменела. Элинор сразу выругала себя за такие слова, но все же ощутила и намек на подростковую гордость: в ее картине мира честность занимала более высокое положение, чем этикет! Она выглянула из стеклянной клетки маминого автомобиля на улицу и увидела, что к ним приближается бродяга в бурых лохмотьях. Когда он подошел, Элинор разглядела острые черты его лица, напоминающего череп, и зверский голод в глазах. Он постучал в окно, показал на свой рот, умоляюще воздел руки к небу и снова показал на рот.
Элинор посмотрела на мать. Та глядела прямо перед собой – ждала извинений.
– Давай ему подадим, – предложила Элинор. – Он же умирает от голода!
– Я тоже, – сказала Мэри, так и не взглянув на нищего. – Если эта итальянка не покажется в ближайшее время, я сойду с ума!
Она постучала в стеклянную перегородку и нетерпеливо махнула лакею.
Весь званый ужин Элинор провела в муках своей первой филантропической лихорадки. Отрицание аристократических ценностей вкупе с идеализмом создавали упоительный образ босоногой святой, которая всю жизнь будет помогать людям – кому угодно, лишь бы не родным. Через несколько лет мать ускорила выход дочери на путь самоотречения – умирая от рака, она поддалась откровенной травле со стороны мужа и завещала ему практически все свое состояние. Герцог был глубоко оскорблен первой версией завещания, согласно которому он мог распоряжаться состоянием покойной жены лишь при жизни, а после его смерти все досталось бы падчерицам. Неужели Мэри так плохо о нем думает? Разве может он оставить любимых дочерей без наследства? Разумеется, именно так он и поступил: перед смертью завещал все племяннику. Элинор к тому времени была настолько увлечена духовными поисками, что даже не призналась себе, как глубоко ее потрясла потеря фамильного богатства. Свою обиду она передала Патрику – в идеальном состоянии, точно антикварную вещицу из тех, что Жан скупал в огромных количествах на деньги жены. Если Мэри нравились герцоги, то Элинор отдавала предпочтение молодым знахарям, но суть от этого не изменилась, формула осталась прежней, несмотря на очевидную социальную дегрессию: оставить собственных детей ни с чем ради некоего возвышенного представления о самой себе как о знатной даме или о юродивой – не важно. Элинор завещала новому поколению те части собственного существования, от которых мечтала избавиться – развод, предательство, ненависть к матери, лишение наследства, – пестуя идею о своем вкладе в спасение мира, приход эры Водолея, возвращение к истокам христианства, возрождение шаманизма… Увлечения Элинор с годами претерпевали изменения, но ее роль оставалась неизменной – роль героической, самоотверженной, неунывающей провидицы, гордо и напоказ несущей свое смирение. Она устроила себе психологический апартеид – заморозила по отдельности две части своей личности: отверженную и подающую надежды. На том ужине в Риме она заняла немного денег у знакомых и выскочила на улицу, чтобы спасти жизнь голодающему бродяге. Поблуждав по кварталу, она вдруг осознала, что за шесть лет, минувших после окончания войны, городские улицы еще не в полной мере оправились от потрясения (в отличие от пировавших в особняке гостей). Она невольно осознала, что притягивает к себе взгляды: юная девушка в голубом бальном платье, стоящая средь развалин и крыс с крупной купюрой в руке. Рядом зашевелились тени, и Элинор в страхе припустила к маминому автомобилю.
Пятьдесят пять лет спустя она по-прежнему блуждала в поисках приемлемого способа осуществления своей мечты – стать хорошей. Когда что-то шло не так (а случалось это постоянно), неприятным переживаниям не дозволялось отравлять душу страстного подростка: их отправляли на свалку неприятных переживаний. Тайная черная половина Элинор становилась все подозрительнее и злее, чтобы другая – видимая – половина могла по-прежнему быть легковерной и пылкой. До Шеймуса Элинор сменила множество соратников и каждому поначалу беззаветно доверяла свою судьбу. В какой-то момент каждый из них – на пике сияющего совершенства – получал внезапный отказ, и больше его имя никогда не упоминалось. История умалчивала и о том, чем именно эти люди заслужили немилость Элинор. Болезнь поспособствовала ужасающему слиянию двух ее «я», которые она так усиленно пыталась развести в стороны. Патрику было любопытно, сработает ли схема «доверие – немилость» и на сей раз. Ведь если Шеймус наконец уйдет со сцены, Элинор уничтожит фонд с той же резвостью, с какой его воздвигала. Надо выждать еще хотя бы год – и… Ну вот, он по-прежнему тешит себя надеждой заполучить усадьбу.
Патрик помнил, как бродил по комнатам и садам полудюжины образцово-показательных бабушкиных домов. На его глазах фамильное состояние мирового класса схлопнулось до весьма скромного дохода, который Элинор и тетя Нэнси имели с небольшого наследства, полученного до того, как мать окончательно прогнулась под напором лжи и угроз второго мужа. Кому-то могло показаться, что сестры богаты: у каждой по городскому и загородному дому в престижных районах, можно не работать и вообще ничего не делать – ни ходить за продуктами, ни стирать, ни ухаживать за садом, ни готовить. Однако по сравнению с былым богатством сестры едва сводили концы с концами. Нэнси, до сих пор жившая в Нью-Йорке, прочесывала каталоги международных аукционов в поисках ценных вещиц, которые должны были принадлежать ей. Когда Патрик приехал в гости к тетушке на 69-ю улицу, она, едва предложив ему чашку чая, сразу уткнулась в элегантный черный каталог женевского «Кристис». Внутри была фотография двух свинцовых жардиньерок, украшенных золотыми пчелами, которые только что не жужжали среди цветущих серебряных веточек. Жардиньерки были изготовлены по заказу Наполеона.
– А мы в детстве даже внимания на них не обращали, – с горечью произнесла Нэнси. – Понимаешь? Вокруг было столько красоты, и она просто мокла под дождем на террасе! Полтора миллиона долларов – столько племянничек выручил за мамины цветочные горшки. Разве не обидно, что твоим детям ничего из этого не достанется? – спросила она, водружая на столик очередную партию альбомов и каталогов, дабы соотнести стоимость утраченных вещей с их сентиментальной ценностью.
Два часа подряд она вливала ему в уши яд своего гнева.
– Да ведь это было тридцать лет назад, – время от времени пытался вставить Патрик.
– Так-то оно так, но племянничек до сих пор каждую неделю выставляет на торги мамины вещи, – зарычала Нэнси в попытке оправдать свою одержимость.
Эта непрекращающаяся драма обмана и самообмана вогнала Патрика в чудовищную депрессию. Он помнил всего один по-настоящему счастливый момент: когда Томас в порыве незамысловатой детской любви впервые поприветствовал его, широко раскинув руки ему навстречу. Чуть ранее, утром, они вместе обошли террасу в поисках гекконов: искали их за всеми ставнями. Томас хватал ставню и не успокаивался, покуда отец не снимал крючок. Иногда на стене действительно сидел геккон – он тут же устремлялся к ставне этажом выше, а Томас, удивленно округляя губы, показывал на него пальцем. Геккон теперь напоминал Патрику о том дне, о мгновениях совместной радости. Патрик чуть склонял голову набок, чтобы их с Томасом взгляды поравнялись, и называл все, что встречалось им на пути. «Валериана… камелия… инжирное дерево…» Томас молча слушал, слушал и вдруг воскликнул: «Габли!» Патрик пытался представить себе его картину мира, но тщетно: ему с трудом удавалось разглядеть даже собственную. А ночью его ждал обязательный экспресс-курс истинного отчаянья, лежавшего в основе безвкусных, отрешенных, местами приятных дней. Томас был его антидепрессантом, но эффект быстро улетучивался: поясница не выдерживала нагрузки, и Патрика охватывал страх ранней смерти. А вдруг он умрет раньше, чем дети встанут на ноги или хотя бы будут в состоянии пережить боль утраты? Никаких веских причин верить в свою преждевременную кончину у него не было, просто это самый верный и вопиющий способ предать детей вопреки собственной воле. Томас стал великим символом надежды, не оставив ни капельки остальным.
Слава богу, сегодня приедет Джонни. Патрик, видимо, упустил нечто важное, и друг непременно должен во всем разобраться, пролить свет на ситуацию. Нетрудно понять, что ты болен, гораздо сложнее – почувствовать, что значит быть здоровым.
– Патрик!
За ним пришли. Он слышал, как Джулия зовет его по имени. Может, она придет к нему за оливу и по-быстрому отсосет? Тогда за обедом у него будет легче и светлее на душе. Прекрасная мысль. Ночью он стоял под ее дверью. Боролся со стыдом и безысходностью.
Патрик кое-как встал. Колени ни к черту. Старость и смерть. Рак. Прочь из личного пространства в сумятицу толпы – или прочь из сумятицы личного пространства в незаметно затягивающее болото обязательств перед близкими? Заранее не узнаешь, как именно все пойдет.
– Джулия! Привет, я тут.
– Меня попросили тебя найти, – сказала она, осторожно ступая по неровной земле оливковой рощи. – Ты что, прячешься?
– Не от тебя, – ответил Патрик. – Подойди, присядь на минутку.
Джулия села, и они вместе прижались спинами к раздвоенному стволу.
– Уютненько! – сказала она.
– Я с детства тут прячусь – странно, что до сих пор не просидел в земле яму…
Патрик умолк. Признаться ей? Или не стоит?
– Ночью я стоял под твоей дверью – в четыре утра.
– Что же не вошел?
– А ты была бы рада меня видеть?
– Конечно. – Джулия нагнулась и чмокнула его в губы.
Патрик сразу воодушевился и представил: он, молодой, катается по земле среди острых камней и сухих веток, мужественно хохоча над комарами, впивающимися в его обнаженную плоть.
– Что тебе помешало? – спросила Джулия.
– Роберт. Он вышел в коридор и увидел меня под твоей дверью.
– В следующий раз не стой под дверью.
– А будет следующий раз?
– Почему нет? Тебе одиноко и скучно, мне одиноко и скучно.
– Бог мой, – сказал Патрик, – какая выйдет чудовищная концентрация скуки и одиночества в одной комнате, если мы встретимся.
– А может, у них противоположные заряды и они друг друга нейтрализуют.
– Твоя скука заряжена положительно или отрицательно?
– Положительно. И я абсолютно, положительно одинока.
– Что ж, тогда ты права, – улыбнулся Патрик. – В моей скуке есть что-то очень отрицательное. Надо провести лабораторный эксперимент в контролируемых условиях и посмотреть, чем это закончится: полной нейтрализацией скуки или перегрузкой одиночеством.
– Слушай, я должна вернуть тебя за стол – и как можно скорее, – сказала Джулия. – Иначе все решат, что у нас интрижка.
Они поцеловались. С языками. Патрик и забыл про языки. Он чувствовал себя подростком, который спрятался с подружкой за дерево и учится целоваться. Патрик ожил – чувство было потрясающее, даже мучительное. Вся его затаенная тоска по близости хлынула в руку, которую он положил на живот Джулии.
– Вот только сейчас меня не заводи, – сказала она. – Имей совесть.
Они со стоном поднялись.
– Когда я уходила из-за стола, приехал Шеймус. – Джулия отряхнула юбку от пыли. – Сразу взялся за Кеттл – вводит ее в курс дел.
– А что Кеттл?
– Мне кажется, она прониклась к нему теплыми чувствами – назло тебе и Мэри.
– Конечно. Я не удивлен. Если бы ты не пришла и не выбила меня из колеи, я бы и сам догадался.
Они направились к каменному столу, стараясь не слишком улыбаться и не слишком хмуриться. Патрик явственно ощутил, как возвращается под микроскоп семейного внимания. Мэри ему улыбнулась. Томас радостно раскинул руки. Роберт молча смотрел – умно, пугающе, проницательно. Патрик подхватил Томаса и улыбнулся Мэри, думая: «Можно улыбаться, улыбаться и быть мерзавцем». Потом он сел рядом с Робертом, чувствуя себя как на защите заведомо виновного клиента перед несговорчивым судьей. Роберт все видел и все замечал. Патрик восхищался его умом, но, в отличие от Томаса, который устраивал его депрессии короткое замыкание, Роберт внушал ему мысли о подспудной неизбежности деструктивного влияния родителей на детей – точнее, его деструктивного влияния на собственных детей. И пусть Патрик – любящий отец, пусть он не наделает гнусных ошибок, допущенных его родителями, но он берется за дело с опаской, чем выводит напряжение на новый уровень – и Роберт это чувствует. С Томасом он другой – легче, свободнее, если человек вообще может быть легче и свободнее в условиях тягости и несвободы. Какой кошмар. Надо выспаться, хотя бы раз проспать всю ночь напролет. Патрик налил себе красного вина.
– Рад тебя видеть, Патрик! – сказал Шеймус, потирая ему спину.
Вот бы врезать гаду.
– Шеймус рассказал мне про свои семинары, – сказала Кеттл. – Должна признать, я заинтригована!
– Так запишитесь, – предложил Патрик. – Это единственный шанс увидеть усадьбу в сезон черешни.
– О да! – воскликнул Шеймус. – Черешня здесь особенная, поверьте. Мы даже посвятили этим плодам жизни особый ритуал.
– Какая заумь, – сказал Патрик. – Неужели нельзя рассматривать черешню как плод черешневого дерева? Или она от этого станет менее вкусна?
– Черешня… – молвила Элинор. – Да… нет… – Она поспешно, обеими руками стерла зародившуюся мысль.
– Элинор ее обожает. Вкус потрясающий, правда? – сказал Шеймус, ободряюще стискивая ее ладонь. – Всегда привожу ей в дом престарелых миску свежесобранных ягод.
– В качестве арендной платы, видимо. – Патрик опустошил бокал.
– Нет… – в панике возразила Элинор. – Не плата!..
Патрик сообразил, что расстраивает мать. Выходит, даже сарказм теперь под запретом. Все дороги перекрыты. Он плеснул себе еще вина. Однажды ему придется смириться с потерей, но бороться он будет до последнего – потому что не может иначе. Вот только с чем бороться? Сколько сил он потратил, чтобы оформить мамин каприз в полном соответствии с законом! Она (в упор не видя иронии происходящего) поручила сыну лишить себя наследства, и Патрик послушно исполнил ее волю. Порой ему приходила мысль умышленно внести какую-нибудь ошибку в документы. Он часами просиживал на межъюрисдикционных встречах с нотариусами и адвокатами, обсуждая лучший способ обойти закон из кодекса Наполеона о его, Патрика, обязательной доле в наследстве, вопросы регистрации благотворительных фондов, налогообложения и бухгалтерского учета. После каждой такой встречи план по передаче усадьбы фонду становился все надежнее и вернее. Единственной лазейкой оставался заем в размере рыночной стоимости усадьбы, который Элинор предоставляла фонду, а потом простила бы в завещании, но и эту зацепку она собралась уничтожить. Изначально Патрик заботился только об интересах матери и не тешил себя надеждой, что однажды она захочет воспользоваться лазейкой, но теперь, когда последняя надежда умирала, он осознал, что все это время тайком ее лелеял. Только она и держала его на плаву, на небольшом, но критическом расстоянии от правды. Скоро Патрик потеряет «Сен-Назер», и поделать с этим ничего нельзя. Его мать – дура, начисто лишенная материнского инстинкта, а жена променяла его на Томаса. Ладно хоть верный друг остался… Патрик тихо всхлипнул и налил себе еще вина. Точно, надо напиться и прилюдно обругать Шеймуса. А может, не надо. В конце концов, на дурное поведение нормальный человек тратит даже больше сил, чем на хорошее. И в этом его, нормального человека – не психопата, – главная беда. Все дороги перекрыты.
Вокруг, несомненно, разыгрывался очередной скандал, но Патрик настолько погрузился в свои мысли, что почти ничего не замечал. Если все же вскарабкаться по скользким стенам колодца, что его ждет наверху? Кеттл, отстаивающая воспитательные методы времен королевы Марии, и Шеймус, источающий кельтское обаяние? Патрик окинул взглядом долину – рассадник детских воспоминаний и ассоциаций. Ровно посередине стоял безобразный фермерский дом Модутов – в детстве Патрик часто играл с их придурковатым сыном Марселем. Во дворе по-прежнему росли две огромные акации. Мальчики мастерили копья из бледно-зеленого тростника с берегов местной речушки. Эти копья они метали в птичек, которые всегда умудрялись слететь с ветки за несколько минут до попадания в них снаряда. Когда Патрику было шесть, Марсель пригласил его на ферму – посмотреть, как папа будет обезглавливать курицу. Нет ничего смешнее и интереснее, чем наблюдать за обезглавленной курицей, которая носится кругами по двору в поисках своей головы, пояснил Марсель. Это надо видеть! Мальчики сели в тенечке под акациями и стали ждать. Из коричневатого изрезанного пня под удобным углом торчал старый топор. Марсель заплясал вокруг него, точно индеец с томагавком, снося головы воображаемым врагам. Из далекого курятника донеслось встревоженное кудахтанье. К тому моменту, когда папа Марселя вышел во двор с курицей в руках, беспомощно молотившей крыльями по его громадному брюху, Патрик мысленно встал на ее сторону. Ему захотелось, чтобы именно эта курица смогла убежать. Она явно предчувствовала скорую кончину. Ее распластали на пне, месье Модут замахнулся, ударил топором, и куриная голова покатилась к его ногам. Затем он быстро поставил обезглавленную тушку на землю, огладил по бокам и хлопком отправил в последнюю отчаянную погоню за свободой. Марсель тем временем улюлюкал, гоготал и показывал на курицу пальцем. Рядом лежала куриная голова: она уставилась в небо, а Патрик уставился на ее глаза.
Прикончив четвертый бокал, он обнаружил, что его фантазии приняли оттенок викторианской мелодрамы. В памяти сами собой возникали мрачные сцены, и прекращать это не хотелось. Он представил раздутое тело утопившегося в Темзе Шеймуса. Материнское инвалидное кресло потеряло управление и неслось по тропинке прямо к обрыву на морском побережье Дорсета. Когда мать свалилась с обрыва, Патрик обратил внимание на великолепный фон – как с брошюр Национального фонда. Когда-нибудь он действительно смирится с потерей, примет факты, отпустит ситуацию – а пока можно с чистым сердцем представить, как добавляешь последние штрихи к подделанному завещанию матери и полуголая Джулия, сидя на краешке бюро, поражает тебя затейливостью нижнего белья. А пока можно плеснуть в бокал еще капельку вина.
Сидевший на коленях у мамы Томас потянулся вперед, и Мэри, как всегда моментально разгадав его намерения, подала ему печенье. Он с довольным видом откинулся ей на грудь, в сотый раз убедившись, что любое его желание моментально исполняется. Патрик попробовал отыскать в себе зависть – безуспешно. Малолетний сын будил в нем самые разные нехорошие чувства, однако соперничества среди них не было. Ага, вот в чем фокус: надо постоянно поддерживать в себе высокий уровень презрения к родной матери, чтобы для ревности просто не осталось места. У Томаса будут все опоры, все фундаментальные основы для счастливой жизни, которых, очевидно, не досталось Патрику. Томас вновь подался вперед, что-то вопросительно пролепетал и протянул печенье Джулии. Та взглянула на мокрое обглоданное лакомство, скривила губы и выдала:
– Ф-фу! Нет, спасибо большое.
Патрик вдруг понял, что не сможет заняться любовью с женщиной, которая настолько равнодушна к щедрости его сына. Или сможет? Несмотря на внезапную смену настроения, похоть его по-прежнему была жива, прямо как та обезглавленная курица. Патрик пребывал в состоянии пьяной псевдоотрешенности – то есть на небольшом подъеме, с которого ему предстояло скатиться в болото амнезии и самобичевания. Он осознал, что должен наконец заняться своим физическим и психическим благополучием. Однажды он смирится с потерей, но прежде надо понять, что он к этому готов, – готовность придет сама собой, и ускорить процесс невозможно. Зато можно хотя бы подготовиться к своей готовности. Патрик откинулся на спинку стула и удовлетворенно заключил: до конца месяца его главная и единственная задача – приготовиться быть готовым к душевному благополучию.