Читать книгу Избранный выжить - Ежи Эйнхорн - Страница 9
Мир, который будет уничтожен
Незваный гость
ОглавлениеИ в этом мире вне дома мне трудно понять, кто я. В детстве я считал себя поляком. Когда в школе я встретился с нееврейским – польским – миром, я впервые осознал, сначала с недоумением, потом с отчаянием, что меня никто не считает поляком. Я – еврей, в лучшем случае польский еврей. Во всех моих бумагах, даже в школе, обозначено, что я «иудейского вероисповедания». Еврей в Польше – ругательство, «иудейское вероисповедание» – облегченный вариант того же ругательства. Все учителя – католики, как, впрочем, и большинство учеников. Есть несколько протестантов, но все они – поляки. А еврей есть еврей, и ни один из моих соучеников не принял бы всерьез, если бы я стал утверждать, что я поляк.
Даже после войны, когда я вновь начал учебу в Ченстохове, классный руководитель начал с того, что спросил меня перед всем классом – «Wyznanie?» – вероисповедание? Но к тому времени меня уже не будет волновать, что на меня публично указывают – еврей. Потом что за годы войны я очень хорошо понял, кто я…
Против желания пришлось мне смириться с тем, что меня не считают поляком. Только когда я впервые приехал в Швецию, я вдруг стал поляком, – не польским евреем, а именно поляком. Всю свою юность я мечтал быть поляком – но мне этого не позволили. И вот я оставил Польшу, и шведский полицейский убеждает меня, что я поляк. Это, наверное, объясняет, почему, когда я пишу о детстве и юности, я говорю о поляках, не считая себя самого одним из них.
Конечно, я встречался с польской средой и до школы. Многие заказчики Пинкуса – поляки, элегантные господа, они часто приходят со своими женами. В ателье Пинкуса брюки не шьют; их шьет польский портной на дому, я встречаю его, когда он приходит за материей или приносит почти готовые брюки для примерки и доводки в мастерской Пинкуса. После войны этот польский портной останется в Ченстохове, на его ателье будет висеть большая афиша с надписью: «Бывший сотрудник фирмы Эйнхорна».
В нашем доме по Второй аллее 29 живут и евреи, и поляки. Все полицейские – поляки, квартальный раз в неделю приходит, чтобы получить вознаграждение за труд: он добросовестно закрывает глаза на то, что ателье по субботам закрыто, а по воскресеньям работает. На улицах гуляют офицеры, солдаты отдают им честь, все офицеры – поляки. Хотя я слышал, что среди офицеров есть и евреи. Когда солдат видит офицера, он обязан вытянуться по стойке «смирно» и отдать честь, на что офицеры тоже отдают честь, но как-то небрежно. Мне интересно, каково быть офицером, когда все солдаты отдают тебе честь.
Маршал Йозеф Пилсудский, поляк, – бесспорный лидер страны. Он руководил Польшей, когда она получила независимость в 1918 году, потом добровольно ушел в отставку, но снова пришел к власти во время бескровного и спокойного переворота в 1926 году, когда всенародно избранный парламент оказался неспособным принять ни единого решения из-за бесконечных фракционных баталий. Парламент по-прежнему избирается, президент выполняет в основном церемониальные функции, но все знают, что истинным руководителем является маршал Пилсудский. Он немногословен, это уважаемый всеми харизматический лидер, в его справедливости никто не сомневается. Вскоре после освобождения Польши он издает указ о предоставлении евреям всех гражданских прав, он даже слышать ничего не хочет о преследовании меньшинств, тем более физическом. Некоторые говорят, что он женат на еврейке, другие, что его мама – еврейка; мы, евреи, всегда подозреваем что-либо в этом роде, когда поляки хорошо или даже просто справедливо к нам относятся. Когда пришло известие о его смерти, Сара, Пинкус и я едем в Краков, чтобы попрощаться с ним. Мы стоим в длинной очереди к накрытому стеклянной крышкой гробу в Вавеле, старинной усыпальнице польских королей. Пилсудского, который был гарантом более или менее справедливой государственной власти, сменяет военная хунта, она формирует правительство при поддержке офицерского корпуса и аристократии. После смерти Пилсудского возобновляются дискриминация и преследование евреев в Польше, и мне суждено пережить мой первый погром.
Главная достопримечательность Ченстоховы – монастырь Ясна Гора со святой иконой Черной мадонны – Богоматери Марии. На левой щеке Заступницы – шрам от солдатской сабли. Говорят, что когда солдат ударил икону саблей, из раны начала сочиться кровь. О героической защите Ясной Горы монахами поется даже в польском национальном гимне. Мы учим в школе, что именно здесь полякам удалось сдержать вторжение шведов в XVII веке. Святая икона Черной Мадонны, монастырь и, само собой, Ченстохова стали местом поклонения польских католиков. Сюда бесконечными рядами приходят тысячи пилигримов, в основном пешком. Когда они проходят по Первой, Второй и Третьей аллеям – все эти Аллеи ведут в Монастырь, мы слышим их песнопения. Они какое-то время остаются в Ченстохове, живут в палатках у подножья Ясной Горы. Случается, что их переполняют религиозными чувствами, и они вышибают окна в еврейских лавках или избивают попавшегося им на глаза еврея. Согласно утверждению какого-то из ранних пап, это мы, евреи, виноваты в смерти Христа свыше девятнадцати веков тому назад, на нас лежит коллективная вина, об этом проповедует и ксендз в монастыре.
Евреи в Ченстохове предпочитают не снимать квартир на первом этаже, пытаются защитить окна металлическими жалюзи. Когда поздней весной начинается сезон поклонения и первые группы пилигримов прибывают в Ченстохову, многие еврейские магазины закрываются. Так надежнее. Приходится отказываться от заработка, чтобы не рисковать всем имуществом, а, может быть, и здоровьем, и жизнью. Страховка не покрывает ущерба, нанесенного погромом, погром относится к разряду народных мятежей, а возмещение ущерба от народных мятежей ни одна страховая компания на себя не берет. И я никогда не забуду первый виденный мной погром – в мирное время, в стране, где официально антисемитизма не существует.
В пасхальной проповеди какой-то монах убеждает массы, что евреи добавляют в мацу кровь христианских детей. Пинкус говорит, что это чушь – еврейская религия строго-настрого запрещает употребление кровавой пищи. Потом я узнаю, что даже Иисус семь дней в году ел мацу, и во время тайной вечери тоже не обошлось без мацы. Но в то время мне еще неведомо, что и сам Иисус был евреем. Об этом в Польше не говорят, и даже Пинкус мне об этом не рассказывает, потому что я могу заговорить на эту тему с каким-нибудь поляком, а тот еще неизвестно как воспримет это еретическое утверждение.
Мы живем на втором этаже в доме на Второй аллее, мы слышим рев и религиозные песнопения пилигримов – они бьют окна с песнями. Сара старается оттащить меня от окна, но я успеваю увидеть, как возбужденной толпе удается схватить какого-то еврея, они не прекращают избивать его, хотя он уже, бесчувственный и окровавленный, лежит на мостовой. В основном бесчинствует молодежь, но и люди в возрасте, как мужчины, так и женщины бегают с криками по улице, кидают камни и ищут очередную жертву.
Вечером женщина-христианка, живущая в нашем доме, рассказывает, что тела убитых евреев остались лежать на улице, рядом с нашим домом. Больше всего трупов на улице Гончарной, в центре старинного еврейского квартала. Полиция наблюдает за побоищем, но не вмешивается. Мы твердо знаем, что обращаться к полиции бессмысленно, нам просто не к кому обратиться за помощью. Только вечером на следующий день после погрома полиция получает приказ навести порядок на улицах, и она это делает – в течение часа. Почему они тянули так долго? Разве мы, евреи, не граждане этой страны, разве полиция не должна нас защищать?
Никогда не забуду эти два страшных дня. Долго после этого я опасаюсь любого, если он не еврей. Но все равно, рано или поздно, я должен покинуть мой, кажущейся мне надежным, мирок и встретиться с большим миром – миром поляков.
За несколько дней до начала занятий Сара одевает на меня матросский костюмчик с широким воротничком, и мы идем в школу – встретиться с директором. Мы очень волнуемся, когда видим пани Вигорску – дочь основательницы школы – в ее кабинете. На стене висят три портрета – в середине президент Игнаци Мошицкий, налево – маршал Пилсудский в сером генеральском мундире, и направо – сама Зофья Вигорска-Фольвазинска, учредившая школу. В углу кабинета стоит темный архивный шкаф орехового дерева с тайным замком, стулья для посетителей мягки и удобны, освещение приглушено, даже тяжелые гардины на окнах приспущены. Такое чувство, что эта мебель и картины были здесь всегда. Посреди комнаты стоит огромный письменный стол, на котором лежит одна-единственная тоненькая пачка бумаг – документы о поступлении в школу Юрека Эйнхорна, хотя здесь я буду зваться Ежи.
Пани Вигорска в черных низких сапожках, черном платье с широкими белыми манжетами, у нее туго накрахмаленный белоснежный воротничок. Она убежденно уверяет Сару, что лично будет следить, чтобы мне была открыта дорога в гимназию Трауготта. Потом она внимательно смотрит на меня. Я чувствую себя очень маленьким и в то же время мне очень хорошо от того, что такая важная персона лично обещает Саре заботиться обо мне, все будет хорошо, думаю я.
Но нет, хорошо не будет. В дальнейшем я просто не вижу директрису, если вижу, то всегда издалека, она не обменяется со мной ни единым словом, меня никогда больше не пригласят в ее кабинет. В конце концов, я поступлю в гимназию Трауготта, но совсем не так, как представляли себе мои родители. И уж во всяком случае без содействия директрисы Вигорской и ее школы.
Мои воспоминания о четырех с половиной годах обучения в польской школе размыты милосердной памятью, в отличие от времени до и после этих лет.
Позже я понял, что люди одарены замечательной способностью забывать, более того, отталкивать мучительные воспоминания.
У всех у нас, учеников школы Вигорской, одинаковая форма. Мы должны носить ее не только в школе, но и всегда, когда мы не дома. Но, несмотря на одинаковые формы, мы все разные. Я очень скоро обнаруживаю, что я какой-то другой, что я не вписываюсь в компанию. Есть еще два мальчика, которые разделяют мое положение – оба они евреи.
Казик Ченстоховский, Томек Зигман и я – Ежи Эйнхорн – три еврея в классе. Мы с Казиком болтаем иногда, но у нас не так много общего, к тому же он живет в маленьком поселке в нескольких километрах от Ченстоховы, и у нас нет возможности встречаться после школы. Родители Казика небогаты, это видно по его одежде и по тем завтракам, которые он приносит с собой. Им, наверное, пришлось от многого отказаться, чтобы Казик имел возможность учиться в этой привилегированной школе. Томек Зигман почти не разговаривает ни с кем из класса, и никто не разговаривает с ним. Его родители, должно быть, зажиточные люди, за ним часто приезжает автомобиль, особенно если погода скверная или на улице беспорядки.
Я совершенно не помню лиц моих соучеников, за исключением, пожалуй, только Рышека Эрбеля и Беаты. Рышек – единственный, кто решается общаться со мной, он даже часто бывает у нас дома, хотя меня к себе не приглашает. Рышек – один из самых сильных мальчиков в классе, может быть, не самый сильный, зато совершенно бесстрашный, он позволяет мне дружить с ним, но до того, чтобы защищать меня, дело не доходит. Да этого и нельзя ожидать в польской школе тридцатых годов.
Я очень скоро замечаю, что Казика, Томека и меня воспринимают в классе, как людей второго сорта. Я начинаю понимать, что все евреи – люди второго сорта. Я – еврейский мальчик, и должен научиться жить с этим. Но самое страшное для семилетнего мальчика – то, что для своих товарищей он просто не существует. Если кто-то и замечает меня во время перемены, то только потому, что я этому кому-то чем-то мешаю.
Обычно дело не доходит до рукоприкладства – это же лучшая школа в городе! Впрочем, однажды я попытался защититься. Я дал сдачи Янеку, мальчику, который ни с того ни с сего меня толкнул. Мы сцепились на пыльном школьном дворе. Нас окружили мальчишки и девчонки, все они, как один, болеют за Янека. «Дай ему, дай ему только, двойной Нельсон, еще, еще…» – все поддерживают Янека, хотя он и не особенно популярен, и никто не болеет за меня. Рышек стоит в отдалении и молчит. Но все остальные так презирают меня, что я прихожу в отчаяние. Я вдруг ощущаю свое одиночество, и, к своему ужасу, начинаю плакать. Я продолжаю драться, но теперь еще ощущаю дополнительное унижение от того, что я плачу. И, несмотря на то, что преимущество на моей стороне, я прекращаю поединок – чтобы покончить с невыносимым ощущением коллективного презрения и ненависти.
Все уходят. Я лежу один в пыли на дворе, я никому не нужен. Как я объясню дома свою изодранную одежду? На такие вещи не принято жаловаться ни в школе, ни дома. Я надеюсь втайне, что Пинкус и Сара ничего не узнают. Конечно, унизительно быть побитым, но, с другой стороны, естественно – я же еврей.
Девочки и мальчики учатся вместе, но не общаются между собой. Во втором и в третьем классе, когда мы стали постарше, случается, что девочка обращается с чем-то к мальчику, но я не принадлежу к числу избранных. Однажды в начале третьего класса, во время большой перемены, меня что-то спрашивает Беата. Я краснею от счастья и отвечаю. Мы обмениваемся несколькими замечаниями о школе, о наших семьях, но мне этого достаточно – я немедленно влюбился. Прежде чем уснуть, я представляю себе ее бледное, веснушчатое личико, как мы разговариваем, мне снится, что я держу ее за руку. Десятилетние мальчики уже часто думают о девочках, о ком же мне еще мечтать, как не о доброй, приветливой Беате. Она говорила со мной только один раз, но мне кажется, что я иногда ловлю на себе ее ласковый, ободряющий взгляд.
Моя мама возлагает на меня большие надежды, последнее, что ей приходит в голову, что я должен научиться играть на скрипке – если Яша Хейфец играет, то почему ее Юрек не может? После школы я остаюсь с группой учеников, которая берет частные уроки у школьного учителя музыки, совершенно не заинтересованного в успехах своих учеников. Хуже всего, что мне иногда приходится возвращаться в школу для дополнительных уроков музыки. Я играю невероятно фальшиво, у меня болят пальцы, к тому же я никак не могу научиться удерживать скрипку подбородком. Я жалуюсь, но Сара неумолима. Начинать всегда трудно, говорит она, тебе обязательно это понравится, ты будешь благодарить нас, когда вырастешь.
Мои мучения прекращаются, когда Сара решает продемонстрировать мое искусство своим знакомым. Я стою в гостиной на деревянной табуретке и исполняю «Братец Яков» – пилю что есть сил, с трудом добираясь до конца коротенького мотивчика. Пинкус смотрит на меня внимательно, но без своей обычной доброй улыбки. После того как «концерт» окончен, он отводит Сару в сторону, и уже на следующий день я не иду на музыку. Я чувствую огромное облегчение и благодарность, но мысленно продолжаю упрекать родителей: что, не видела, что ли, Сара, как я ненавижу эти проклятые уроки музыки? И почему Пинкус не вмешался раньше?
Должно быть, я был очень послушным ребенком в то время. Но я очень плохо ем, сижу иногда часами за столом, пытаясь заставить себя проглотить очередной кусок. Родители обеспокоены, меня показывают доктору Ключевскому, потом другим врачам, сначала в Ченстохове, потом в Варшаве. Единственное, что они обнаруживают – по вечерам у меня поднимается температура. Врач в Варшаве удаляет миндалины, это очень больно, но лучше не становится. В конце концов Пинкус и Сара идут к раввину, величественному пожилому человеку с бородой, одетому так же, как мой дедушка. Думаю, что это именно он дал Саре мудрый совет – перестать мерить температуру по вечерам.
Мы купили новый приемник, он уже не хрипит, в нем шесть загадочного вида ламп, они спрятаны в ящике позади громкоговорителя и издают необычный, довольно приятный запах. Однажды вечером мы сидим у приемника и слушаем оратора с хриплым, убеждающим голосом. Он говорит по-немецки, но я все понимаю – немецкий очень похож на идиш. Он говорит в основном о Германии – наш Рейх, наш немецкий народ, но и о евреях тоже. Это мы – причина всех несчастий на земле, мы представляем собой самую страшную опасность для Третьего Рейха. К тому же, оказывается, это мы, евреи, контролируем международный капитал. Он истерически призывает решить еврейский вопрос раз и навсегда. Это историческая задача его лично и всего немецкого народа.
О ком он говорит – о Пинкусе и Саре, обо мне и моем трехлетнем братике Романе? Человека, который кричит по радио, зовут Адольф Гитлер, даже имя звучит угрожающе. Он недавно пришел к власти в Германии. Соседи и знакомые говорят, что он сумасшедший, что он не удержится у власти. Но Пинкус очень обеспокоен.
Начинают появляться еврейские беженцы из Германии. Сначала приезжают те, кто долго жил в Германии, но сохранял польское гражданство, затем те, кто не мог документально подтвердить свое немецкое гражданство, и наконец законные немецкие граждане, у которых есть родственники в Польше. Их выбрасывают на немецко-польской границе и гонят в Польшу, многие бегут в Ченстохову, все они без гроша в кармане и насмерть перепуганы тем, что им довелось увидеть. Беженцам помогает еврейская община, их временно размещают в еврейских домах. Община собирает деньги, пытается обеспечить беженцев работой, а детей пристроить в школы. Вновь прибывшие постепенно вливаются в польско-еврейскую среду. Имя Адольфа Гитлера звучит все чаще.
Наконец-то в школьной библиотеке появляется книга, которую ждал весь класс – «В пустыне и в лесу», приключенческий роман нобелевского лауреата Генриха Сенкевича – все хотят получить книгу первыми. Учительница говорит, что книгу можно получить после большой перемены. Роман в единственном экземпляре, и он будет выдаваться по списку в алфавитном порядке. Самое большее на четыре дня. На перемене ко мне подходят сразу пятеро и говорят с угрозой: «Попробуй только полезть первым, получишь книгу после всех остальных!» – остальные наблюдают в отдалении. Класс возбужден. Рышек Эрбель советует мне воздержаться и не брать книгу первым, но мне так хочется поскорее прочитать эту захватывающую книгу! Почему я не имею права получить ее первым – ведь мое имя стоит первым в списке! Почему я должен ждать три или четыре месяца – это несправедливо.
После большой перемены я получаю под расписку заветную книжку и чувствую себя гордым своим решением. И тут прорывается всеобщая ненависть, мальчишки открыто угрожают меня избить. После последнего урока они не расходятся, как обычно, по домам, они стоят и ждут меня перед школой. В стороне стоят девчонки и с интересом ждут, что будет.
Учительница говорит, что мне нельзя идти домой, я должен остаться в школе – она уже позвонила моим родителям и предупредила, чтобы они не беспокоились. Она остается со мной. Но через пару часов она тоже начинает торопиться домой, присматривать за мной остается сторож. Я сижу до самого вечера, пока мои соученики не расходятся – тогда я решаюсь идти домой. Во всяком случае, книга у меня, я предвкушаю интересное чтение, и по-прежнему горжусь своим мужеством. Родителям я ничего не рассказываю. Это мое последнее воспоминание о школе Зофьи Вигорской-Фольвазинской, где я был непрошеным гостем среди польских детей в польской школе.
Я встретил Рышека Эрбеля много позже, когда он приехал в Швецию через двадцать восемь лет после окончания войны. Он рассказал мне, через какие испытания пришлось пройти моим соученикам во время войны. Все, правда, остались в живых, – все, кроме Казика и Томека.