Читать книгу Фаина Раневская. Один день в послевоенной Москве - Екатерина Мишаненкова - Страница 4
12:00
В модном магазине
ОглавлениеЖенское царство, в котором рос Алексей Щеглов, не было для того времени чем-то исключительным и даже необычным. Все послевоенное советское общество было преимущественно женским обществом. Война унесла десятки миллионов жизней, и по подсчетам специалистов, 76 % погибших были мужчины. Но что еще хуже, больше всего пострадало поколение, рожденное в 1901–1931 годах, то есть самая дееспособная часть мужского населения, те люди, кому самое время было вступать в брак и заводить детей.
В 1940 году в Советском Союзе на 100,3 миллиона женщин приходилось 92,3 миллиона мужчин. Причем разница в 8 миллионов не была особо значимой, поскольку в основном ее причина была в более ранней мужской смертности. Среди людей же в возрасте от 20 до 44 лет женщин было 37,6 миллионов, а мужчин – 34,8 миллионов, то есть на сотню женщин приходилось примерно 92–93 мужчины (надо помнить, что это было поколение, уже сильно прореженное Первой мировой войной, революцией и Гражданской войной).
Перед спектаклем. Зрители в фойе Малого театра, 1950-е годы
Из воспоминаний Алексея Щеглова:
Еще во времена своих «Университетов» Раневская устроилась в «клетушке» на Большой Никитской, переименованной потом в улицу Герцена. Этот двухэтажный, вросший в землю флигель, где сейчас какая-то контора, принадлежал когда-то семье Натальи Гончаровой. Отсюда поехала она венчаться с Александром Сергеевичем в церковь Большого Вознесения, расположенную неподалеку.
Раневской досталась часть лакейской на первом этаже. Здесь она жила, иногда недолго – успевала лишь повидать премьеры московских театров, отдохнуть после поездок, съемок…
Отсюда, с улицы Герцена, в начале войны Раневская уехала в Ташкент. Сюда в 1943 году мы вернулись вчетвером – Фаина Георгиевна, Павла Леонтьевна – моя бабушка, Наталья Александровна – Тата и я. Мама временно осталась работать в Ташкенте на кинофабрике. Я скучал, ждал маму…
Поезд пришел поздно вечером, я уже спал. Когда увидел маму утром – вскочил в своей кровати, вцепившись в перекладину, и сказал: «На горе Арарат растет крупный виноград!!!»
В 1946 году на 96,2 миллиона женщин приходилось уже 74,4 миллиона мужчин, и в отличие от предвоенного времени такая разница была уже не за счет стариков. Женщин в возрасте 20–44 лет насчитывалось около 37,7 миллиона, а их ровесников-мужчин – чуть больше 20 миллионов. Теперь на сотню женщин приходилось хорошо если 60 мужчин. Причем как обычно в городе ситуация была немного получше, а больше всего опять пострадала деревня.
Американский журналист Джон Штром побывал в 1946 г. в нескольких русских колхозах и был потрясен до глубины души масштабами разрушений и человеческих потерь. Он писал, как в какой-то деревне под Сталинградом его встретил председатель колхоза, молодой человек лет двадцати, инвалид войны, без руки. А в его колхозе из 136 человек было 116 женщин. Из этой деревни ушли в армию 146 мужчин, а вернулись обратно только 15, причем многие из них без руки или ноги. И этой деревне по тем временам еще повезло. Были места, куда вообще никто не вернулся. Правда, не обязательно все не возвращались потому что погибли, просто довольно многие фронтовики предпочитали устроиться на работу в городах, где жизнь была хоть немного, но получше, чем в сельской местности.
В некоторых семьях дождались своих героев
Мама с дочкой на приеме у врача в детской поликлинике № 1 города Москвы, 1954 год.
Такой гендерный перекос, конечно, привел к множеству проблем как для страны, так и для будущих поколений. Причем проблемы были не только демографические, но, что гораздо хуже, психологические. Миллионы одиноких женщин, страдавших от неустроенности и цеплявшихся за любого мужчину, неважно какого и неважно, свободного или уже занятого кем-то, растили поколение безотцовщин – детей, растущих без мужского воспитания.
Кстати, надо заметить, нехватка мужчин не привела к демографическому кризису. Женщины, пережившие войну, быстро адаптировались к новым условиям и, кто смирившись с тем, что придется жить без мужа, а кто надеясь так привязать к себе мужчину, продолжали рожать детей. В 1946-м родились 752 тысячи внебрачных детей, в 1947-м – 747 тысячи, в 1948-м – 665 тысяч, в 1949-м – 985 тысяч, в 1950-м – 944 тысячи, в 1951-м – 930 тысяч, в 1952 году – 849 тысяч.
Правда, кроме послевоенной эйфории и простого желания иметь семью такую ситуацию создавали еще и государственные законы. Постановлением ЦИК и СНК СССР еще в 1936 году аборты были строго запрещены, за исключением, конечно, случаев по медицинским показаниям. То есть лишь тогда, когда продолжение беременности представляло угрозу жизни и здоровью самой беременной женщины, а также при наличии у родителей тяжких заболеваний, передающихся по наследству, таких как идиотизм, эпилепсия, прогрессивный паралич, наследственная глухонемота и т. п.
Поэтому ни отсутствие жилищных условий, ни уж тем более отсутствие мужа не считалось достаточным основанием, чтобы избавиться от ребенка. Забеременела – рожай, государству твои проблемы неинтересны. Естественно, это вело не только к росту рождаемости, но и к росту количества подпольных абортов, нередко приводивших к фатальным последствиям. Министр здравоохранения Г. Митирев прямо говорил, что причина этого в «неудовлетворительных материально-бытовых условиях», но эти разговоры ни к чему не приводили. Постановление ЦИК и СНК СССР о запрещении абортов было отменено только в 1955 году.
Причем, чего и следовало ожидать при таком дефиците мужчин, и общество, и государство возлагали ответственность как за рождение ребенка, так и за его будущее практически исключительно на женщин. Еще с 1944 года отцы детей, рожденных вне брака, освобождались от какой-либо ответственности за них. В свидетельстве о рождении ребенка вместо имени отца ставили прочерк. А в 1946 году суды вообще перестали признавать отцовство внебрачных детей, то есть получить алименты на ребенка можно было только если женщина хоть какое-то время состояла с его отцом в законном браке. Естественно, ситуации с незаконными абортами это не улучшило. Их становилось все больше и больше, хотя стоили они недешево.
Георгий Андреевский в книге «Повседневная жизнь Москвы в сталинскую эпоху 1930–1940 гг.» пишет: «Некая Лычева, например, за аборт получила с гражданки Морозовой в 1943 году 600 рублей, пол-литра водки и хлебные талоны на 1700 граммов хлеба. Аборт, правда, был запоздалый. Когда Лычева пришла к Морозовой, та уже родила. Приехавший на «Скорой помощи» фельдшер сказал, что ребенок жив и жить будет. Но Морозовой этого совсем не хотелось. Не такое было время. И Лычева придушила ребенка, а потом разрезала его на мелкие кусочки и спустила в унитаз. Получила она за это, помимо талонов на хлеб, восемь лет лишения свободы.
Бендеровское «жертва аборта» снова, как когда-то, после Гражданской войны, стало распространенным выражением».
Правда, нельзя сказать, что государство совсем бросило матерей-одиночек на произвол судьбы. Видимо, кто-то в руководстве все же понимал, что именно они теперь будут главным демографическим ресурсом государства. Так что еще до окончания войны был принят Указ президиума Верховного Совета ССР «Об увеличении государственной помощи беременным женщинам, многодетным и одиноким матерям», по которому детей, рожденных вне брака, разрешалось принимать на государственное обеспечение в дома ребенка и детские дома. По статистическим данным, доля детей матерей-одиночек в домах ребенка к 1946 году составила больше половины всех поступивших. Тогда же Указом Президиума Верховного Совета СССР были введены ежемесячные пособия матерям, имеющим четверых и более детей, появились ордена «Мать-героиня», «Материнская слава» и «Медаль материнства». В 1949 году была принята система ежемесячных пособий многодетным и одиноким матерям. А как только ресурсы позволили, началось и строительство новых детских садов и яслей. Так, в 1950 году их построили почти столько же, сколько в предвоенном 1940 году – 8,6 тысячи садов и яслей с охватом детей 210,7 тысячи. Правда, их все равно катастрофически не хватало.
Кроме роста числа абортов, еще одним неприятным последствием увеличения количества внебрачных связей после войны стал резкий рост в 1946 году заболеваний сифилисом. Перед войной в Москве регистрировалось около 500 случаев этого заболевания в год, а в 1946 году, их было зарегистрировано 4289.
Георгий Андреевский. «Повседневная жизнь Москвы в сталинскую эпоху 1930–1940 гг.»
7 ноября 1945 года из кожно-венерологической больницы на Второй Мещанской улице бежали юные сифилитики: Белов, Морозов, Моторин и Огасов. Для дальнейшей жизни они обосновались в бомбоубежище дома 4 по Страстному бульвару (это на Пушкинской площади, недалеко от редакции газеты «Московские новости»). Место они выбрали для распространения сифилиса самое подходящее: коридор соединял их бомбоубежище с женским общежитием. Первым делом беглецы организовали на новом месте пьянку, ну а потом поймали в коридоре Зину Копылову и изнасиловали. На стене бомбоубежища появилась надпись: «Зина – два раза», потом «Маша – восемь раз», потом «Нина – восемь раз», «Зоя – восемь раз», «Рита – двадцать раз», «Лида – десять раз», «Инна – девять раз», «Валя – три раза», «Аня – семь раз», «Вера – шесть раз», «Галя – три раза», «Надя – пять раз», «Лида – шесть раз», «Две неизвестные – три раза», «Вера – восемнадцать раз».
В том заброшенном бомбоубежище над сломанными нарами, над лохмотьями одеял и подушек, над пустыми бутылками, объедками, огрызками и окурками, над всей этой грязью и запустением красовалась выведенная на стене большими кривыми буквами надпись: «Кто не был – тот побудет, а кто был, тот не забудет». Особенно, можно добавить, если унесет с собой из этого вертепа бледную-пребледную спирохету.
Притон был «накрыт» милицией только после того, как двое его обитателей изнасиловали и порезали ножом девочку в доме 3 по Козицкому переулку.
В 1949 году произошел любопытный и очень грустный случай, в котором словно в зеркале отразилось сразу несколько наиболее острых социальных проблем страны. На личный прием к самому Председателю Президиума Верховного Совета СССР Н. М. Швернику пришла супружеская пара. Муж – двадцатипятилетний инвалид войны на костылях, жена тоже совсем молодая. Шверника они пришли просить о разрешении на аборт, поскольку случай у них был тяжелый, но к медицинским показаниям никакого отношения не имеющий.
Дело в том, что пара была жената уже три года, но все это время жила раздельно. Вынужденно, разумеется, – им просто негде было жить вместе. Муж ночевал в общежитии при фабрике им. Воровского, где работал, а жена жила вместе с мачехой и ее замужними дочерьми в восемнадцатиметровой комнате. У молодых людей уже был полуторагодовалый сын, которому тоже было негде жить – днем с ним сидела мачеха молодой женщины, за что та ей отдавала почти половину своей зарплаты, а ночью его забирал в общежитие отец, потому что родственники жены запрещали оставлять ребенка у них.
Несмотря на уже имеющегося ребенка и вторую беременность, никаких шансов на получение хоть какого-нибудь жилья у молодой пары не было. Комиссия, обследовавшая их жилищные условия по распоряжению Шверника, это подтвердила и сделала заключение, что супруги действительно нуждаются в помощи. И тогда в порядке исключения им… нет, не дали комнату, а разрешили сделать аборт.
Причем самое печальное в этой истории, наверное, то, что такую «помощь» молодым людям оказали не от черствости. В стране были такие проблемы с жильем, что даже с протекцией Шверника найти хотя бы один свободный квадратный метр было очень сложно.
Жилищный вопрос стоял не просто остро – он был некой огромной, всеобъемлющей проблемой, касающейся практически каждого советского гражданина. И еще больше его обостряло то обстоятельство, что во время войны население очень сильно перемешалось, и практически каждый второй встретил Победу не там, где жил до 1941 года. Кто-то воевал, кого-то угнали в плен, чьи-то дома просто разбомбили, кто-то был эвакуирован в Среднюю Азию, а кого-то отправили вместе с заводами, на которых они работали, в Сибирь или на Урал.
Но война закончилась, и почти все эти люди захотели вернуться домой. Но не тут-то было. Более-менее свободно смогли уехать в родные города разве что эвакуированные в глубь страны частные лица, уехавшие не вместе с предприятиями, а сами по себе. Что же касается рабочих, мобилизованных на работу в военной промышленности, то их просто не отпускали, объясняя это государственной необходимостью.
Из воспоминаний Алексея Щеглова:
Наши смежные и одна отдельная узкая комната без двери отапливались высокой круглой металлической печкой-колонкой – из черного гофрированного железа. Запах талого снега и березовых дров, может быть, самый дорогой запах первых московских лет после эвакуации. Раневская очень любила топить со мной эту печку. Обжигаясь, она забрасывала поленья в топку с характерным сопровождением: «С-с-с-раз-с» а потом подолгу смотрела на огонь, говорила о его чудесных превращениях, загадках и красоте. Дрова, сложенные у стенки во дворе, нам приносил любимый дворник Фаины Георгиевны – татарин Абибула, весьма колоритная фигура в колючей щетине и со шрамами на пальцах огромных рук. Казалось, он весь пропах сырыми дровами и тающим снегом. По праздникам Фаина Георгиевна и Тата подносили ему рюмку водки и внушительных размеров бутерброд с колбасой или вареным мясом. Он садился в большой комнате, а Фуфа жадно следила за ним, впитывая неповторимость этого человека.
Одно из четырех окон нашей лакейской выходило в проход, где лежали во дворе дрова. Окно было скрыто глухой частью ограды – с улицы Герцена его не было видно. Ворота были открыты – створок просто давно не было. Проходящие мужчины часто забегали во двор и в углу у окна, о котором они на улице не догадывались, совершали процесс. Это был кошмар для нашей Таты, которая готовила в комнате обеды на подоконнике этого окна. За двойным стеклом она отчаянно жестикулировала, стучала, стараясь остановить стоящего рядом с ней нарушителя, который часто этих протестов не замечал. Ее крики хорошо были слышны только Фаине Георгиевне, которая из комнаты с интересом наблюдала за действующими лицами. Молчаливый посетитель за стеклами быстро уходил. Потом все неизбежно повторялось другим исполнителем.
К нам заходили военные – в шинелях, уже с погонами. Раневская всегда благодарила их, наливала им водки. Почему-то я запомнил их радость, как они осторожно выпивали из стакана в плохо освещенной комнате и их улыбку с блеском тонкой полоски водки, оставшейся между губами.
Дома, у железной печки, я часто капризничал, и тогда Фуфа придумала инструмент моего укрощения. Эта мысль могла родиться только у нее и лишь в послевоенной Москве – несуществующий «Отдел детского безобразия». Фаина Георгиевна набирала по телефону какой-то «секретный» номер и просила прислать специалиста по детскому безобразию. Я мгновенно замирал, и все обходилось. Однажды мои капризы затянулись, и после «вызова» в дверях показался огромный человек в полушубке с поднятым воротником, замотанный в шарф, в валенках, очках и шапке, и низким голосом потребовал нарушителя. Конечно, это была Раневская, изображающая сотрудника «Отдела». И конечно, я ее не узнал. Мне было страшно как никогда. Домашние уговорили «сотрудника» не забирать нарушителя, так как он обещает исправиться. В передней «униформа» была скинута и спрятана. Фуфа вернулась веселой, а я некоторое время вел себя хорошо…
Весной 1945-го мама и Тата забрали меня на Пушкинскую улицу (теперь опять Большая Дмитровка), в дом, где магазин «Чертежник», – и мы втроем стали жить в одной комнате большой коммуналки.
У государства на этот счет было свое мнение, и оно тоже имело под собой основание. Если все рабочие вернутся назад, в города европейской части страны, то кто же будет работать на заводах в Сибири? Правда, Постановлением Совета Министров СССР от 7 марта 1947 г. было прекращено применение Указа от 26 декабря 1941 г., предусматривавшего ответственность за самовольный уход с предприятий, в целом ряде отраслей промышленности и на всех предприятиях и стройках Москвы и Ленинграда. Самовольный уход с работы теперь стал наказываться по Указу от 26 июня 1940 г., предусматривавшему в качестве меры ответственности 2–4 месяца, а не 5–8 лет. Но полностью отменили уголовную ответственность за самовольный уход с работы, прогулы и опоздания только в 1956 году.
Но никакие указы и угрозы наказания не могли остановить дезертирство мобилизованных рабочих с предприятий. Число осужденных за самовольный уход с работы в 1947 году составило 215,7 тысячи человек, а в 1948 году – 250 тысяч.
Бежать с предприятий рабочие начали еще в мае 1945 года – как только закончилась война. И дело было даже не только в желании вернуться на родину – в конце концов, за несколько лет многим новое место жительства становилось уже роднее прежнего. Но поскольку условия жизни рабочих эвакуированных предприятий были очень тяжелыми, требование задержаться там еще на несколько лет не вызывало у них никакого энтузиазма. Пока шла война, люди были готовы мириться с бытовым неустройством, жить в землянках, питаться чем попало и работать от зари до зари. Но война закончилась, и число желающих рвать жилы на службе родине сильно поубавилось. Теперь люди хотели найти свои семьи и вернуться к нормальной жизни. «Вы требовали хорошо работать для помощи фронту, – заявляли рабочие, – сейчас же война окончилась, а вы опять требуете напряженной работы». Мастер цеха комбината № 179 Новосибирска, выпускавшего снаряды, на вопрос начальника цеха, почему был сорван производственный график, спокойно ответил: «Раньше я мобилизовывал свой коллектив на освобождение нашей земли, а теперь Германия разбита и нечего портить металл на снаряды».
В наркоматы, ЦК ВКП(б), Президиум Верховного Совета СССР, ну и конечно, в местные партийные органы шли мешки писем с индивидуальными и коллективными просьбами разрешить вернуться в родные места. Группа рабочих свердловского завода «Электоросталь», эвакуированных из Харькова, писала в Президиум Верховного Совета: «Мы считаем, что наступило время, когда мы, семьи которых находятся в Харькове, сможем вернуться в Харьков. Наши семьи эвакуироваться с нами не могли. Все время, больше трех с половиной лет, жили и живем, как солдаты на войне, т. е. ничего нет, кроме чемодана и вещевого мешка. Естественно, все наши устремления после войны – вернуться к семьям». Донбасские шахтеры писали кратко: «Мы, шахтеры Донбасса, эвакуированы в 1941–1942 гг., самоотверженно трудились во время войны. Сейчас война кончилась, отпустите нас к своим детям».
Ну а поскольку их не торопились отпускать, а наоборот, грозили уголовной ответственностью, рабочие начинали не слушаться, бежать с заводов, а иногда и бунтовать. Уже в августе 1945 года Секретариату ЦК ВКП(б) пришлось срочно принимать постановление по трем заводам, где положение рабочих было наиболее удручающим, обязав администрацию заводов и наркоматы принять срочные меры по удовлетворению законных претензий рабочих (за исключением разрешения на возвращение домой).
В коммунальной квартире. Москва, 1945 год
25 августа 1946 г. Совет Министров СССР издал Постановление «О мероприятиях по улучшению материально-бытовых условий рабочих, инженерно-технических работников и служащих предприятий, расположенных на Урале, в Сибири и на Дальнем Востоке». Но в основном это постановление так и осталось на бумаге – единичные попытки улучшить быт рабочих не слишком изменили общую картину. А на серьезные перемены – строительство нормального жилья, обеспечение инфраструктуры – пока просто не было денег. В 1947 г. ЦК ВКП(б) провел проверку угольных шахт Кемеровской, Сталинской, Карагандинской, Тульской, Ростовской, Челябинской областей. Проверкой было установлено, например, что на большинстве шахт Кузбасса и Донбасса условия труда по-прежнему оставались приближенными к военным и люди продолжают бежать оттуда при любой возможности. На шахте имени Сталина, например, более трехсот пятидесяти рабочих продолжали жить в землянках, а на шахте имени Кирова в землянках размером сорок квадратных метров находилось по десять-двенадцать семей (т. е. на одного человека приходилось меньше одного квадратного метра площади).
Впрочем, положение тех, кому удавалось сбежать с завода, вернуться в родной город и даже избежать уголовного наказания, оказывалось не намного лучше. Что их ждало? Большинство находили свои дома либо разрушенными, либо заселенными другими жильцами.
Была и еще одна проблема. Возвращаясь из эвакуации или с фронта, многие люди с удивлением и возмущением обнаруживали, что их комнаты заняты другими людьми. Так, за 1945 год было зарегистрировано 10148 обращений граждан по вопросам жилья, и 45,2 % из них составляли именно жалобы от прежних владельцев квартир и комнат, чье жилье оказалось занятым. В 1946 году число таких жалоб увеличилось в десять с лишним раз – до 133 405. Но в 1947 году поток обращений пошел на спад, видимо потому, что уже потерял актуальность – за эти месяцы большинство прежних жильцов уже успели вернуться, подать жалобы, и с ними как-то разобрались – кому-то вернули их прежнее жилье, а кому-то отказали в пользу новых хозяев, у которых обычно тоже были уже какие-то права на эту жилплощадь. Это, конечно, не значит, что жилищный вопрос перешел в категорию маловажных, он оставался очень острым до конца 50-х годов, когда уже при Хрущеве в стране началось массовое жилищное строительство. А в конце 40-х он просто перестал быть самым-самым важным, а стал всего лишь одним из множества важных вопросов, волновавших советских граждан.
На карусели. Ленинград. 1950 год
Керосинка
Репродукция картины «За мир» художника Валентина Задорожного. 1950 год
Елена Зубкова. «Послевоенное советское общество: политика и повседневность. 1945–1953»
В сельских районах Смоленской области до войны было 288 555 домов, из них разрушенными оказались 130 000, в Псковской области из 107 092 домов разрушено было 76 090, в Орловской – из 240 000 домов пришло в негодность 100 590. В сентябре 1945 г., перед наступлением холодов многие крестьянские семьи, потерявшие свои дома, вынуждены были жить в землянках: в Смоленской области таких семей насчитывалось 14 930, в Псковской области – 18 594, в Орловской – 14 0001.
Острой оставалась жилищная проблема и для горожан, особенно в областях, подвергшихся в годы войны оккупации и наиболее сильно пострадавших от военных действий. Спустя два года после окончания войны в городе Великие Луки, например, более 800 семей еще проживали в землянках, а городе Новгороде из 29 тыс. городского населения 9 тыс. ютились во временных бараках, подвалах, землянках. Положение с жильем в стране улучшалось крайне медленно. В качестве иллюстрации можно привести данные 1956 г., когда прошло 11 лет после окончания войны: специальной проверкой, проведенной в 85 городах, 13 рабочих поселках и 144 сельских районах Брянской, Великолукской, Калининской, Калужской, Новгородской, Орловской, Псковской и других областях, подвергшихся во время войны оккупации или находившихся в прифронтовой зоне, было установлено, что 1844 семьи проживали в землянках и полуземлянках (из них 1440 семей в сельской местности), в развалинах зданий продолжали жить 1512 семей, в сырых и темных подвалах и полуподвалах – 3130 семей, в других непригодных для жилья помещениях (сараях, банях, кухнях, на чердаках, в железнодорожных вагонах и др.) – 32 555 семей.
Нельзя забывать и еще об одной категории граждан, чье положение было хуже любого другого. Это те, кто побывал в плену или оккупации или был угнан на работу в Германию. Секретарь Воронежского обкома по пропаганде Соболев на пленуме в 1945 году говорил: «Некоторые товарищи в агитационной и пропагандистской работе допускают такую ошибку: чрезмерное преувеличение западной культуры и соответственно недооценку нашей советской культуры… На эту сторону дела необходимо обратить тем большее внимание, что буржуазное влияние сейчас будет проникать к нам во все возрастающих размерах (репатриированные, возвращающиеся с фронта бойцы, побывавшие в западных странах и т. д.)». Ему вторил коллега из Брянского обкома: «Следует иметь в виду, что многие из демобилизованных были на территории буржуазных государств, видели капиталистическое хозяйство, буржуазную культуру и демократию и что отдельные из них, особенно политически слабо подготовленные, за время пребывания на территории буржуазных государств поддались буржуазному и мелкобуржуазному влиянию и будут проводить враждебную нам агитацию, восхвалять капиталистическую систему хозяйства, культуру и демократию».
В документах Управления Уполномоченного СНК СССР по делам репатриации на 1 февраля 1946 года числились 5 229 160 репатриированных граждан, а на 1 марта того же года – уже 5 352 754 человека. Для их приема в пограничных областях были созданы обнесенные колючей проволокой проверочно-фильтрационные пункты, где и решалась дальнейшая судьба возвращающихся на родину людей. И далеко не все выходили из этих пунктов свободными и восстановленными в гражданских правах. Некоторые из немецких лагерей отправлялись прямиком в советские.
Но и те, кому разрешали вернуться на родину, не становились полноправными гражданами. На них продолжало стоять клеймо потенциальных предателей. Местные власти не желали тратить на них выделенные из бюджета средства, заявляя: «Мы им тут контрреволюцию разводить не даем, сразу всех мобилизуем и отправляем на плоты, на сплав леса». А многие загсы даже не регистрировали детей репатрианток, рожденных за рубежом, заявляя, что это «не наши дети». В анкетах, обязательных при поступлении на работу или в высшее учебное заведение, появился специальный пункт о пребывании в плену или оккупации. У человека, отвечающего на этот вопрос анкеты утвердительно, практически не было шансов получить хорошую должность или поступить в вуз. Были, конечно, исключения, ведь и начальство кое-где понимало, что люди вовсе не виноваты, а сами являются жертвами. Но в целом ситуация для тех, кто был угнан в Германию или жил в оккупированных районах, оставалась ужасной, причем затянулось это состояние на годы.
Фронтовики возвращаются домой. 1945 год
Из воспоминаний Людмилы Гурченко:
В Харьков стали возвращаться из эвакуации – и не только харьковчане, но и жители других городов. Всех надо было обеспечить жилплощадью.
На оставшихся в оккупации смотрели косо. Их в первую очередь переселяли из квартир и комнат на этажах в подвалы. Мы ждали своей очереди.
В классе вновь прибывшие объявляли оставшимся при немцах бойкот. Я ничего не понимала и мучительно думала: если я столько пережила, столько видела страшного, меня, наоборот, должны понять, пожалеть… Я стала бояться людей, которые смотрели на меня с презрением и пускали вслед: «Овчарочка». Ах, если бы они знали, что такое настоящая немецкая овчарка. Если бы они видели, как овчарка гонит людей прямо на смерть, прямо в душегубку… эти люди бы так не сказали… И только когда на экранах пошли фильмы и хроника, в которых были показаны ужасы, казни и расправы немцев на оккупированных территориях, эта «болезнь» постепенно стала проходить, уходить в прошлое.
С подозрением власть относилась даже к воинам победной Советской армии, дошедшим до европейских столиц и вернувшимся домой, обогащенными новыми знаниями о буржуазном мире. Особенное беспокойство вызывали бойцы сельского происхождения, которые с интересом присматривались к европейской системе сельского хозяйства. «Немало товарищей побывало в Румынии, Венгрии, Австрии и в Прибалтике, – писалось в одной докладной записке, – они видели там хуторскую систему, индивидуальное хозяйство, но не все оказались достаточно политически грамотными, чтобы разобраться и дать правильную оценку нашей действительности и действительности капиталистической. В результате они иногда ведут среди колхозников разговоры в нежелательном для нас направлении».
Но конечно, с собственной армией никто ссориться не будет, поэтому демобилизованным военным такие проступки по большей части сходили с рук, не то что бывшим репатриированным. Тем более что первое время фронтовики, даже вернувшиеся к мирной жизни, были настоящей силой, с которой приходилось считаться.
К концу войны армия Советского Союза насчитывала одиннадцать миллионов человек. После закона о демобилизации 23 июня 1945 года началось увольнение военнослужащих тринадцати старших возрастов, за ними последовали более молодые бойцы, а в 1948 году процесс демобилизации в целом завершился. Всего из армии были демобилизованы около восьми с половиной миллионов человек. И эти восемь с половиной миллионов были в то время не просто отдельно взятыми людьми, это был в некотором роде отдельный класс общества, новая социальная группа, куда более сплоченная, чем все, что существовали в то время в СССР. В отличие от всех остальных, фронтовики не делились по возрастам, рангам, происхождению и т. д. Война размыла возрастные границы, и несколько поколений фактически соединились в одно «поколение победителей», создав таким образом новый социум, объединенный общностью проблем, настроений и жизненной позиции.
Некоторые исследователи даже считают, что фронтовики конца 40-х годов могли бы стать «новыми декабристами» – тех тоже изначально объединило совместное участие в войне с Наполеоном, они тоже повидали Европу и почерпнули там новые идеи, и они тоже были неким фронтовым братством, в котором все априори уважают друг друга и готовы прийти друг другу на помощь.
Кадр из фильма «Баллада о солдате» режиссера Григория Чухрая. Актер Евгений Урбанский в роли Васи-инвалида, Владимир Ивашов – рядовой Алеша Скворцов (справа налево). Киностудия «Мосфильм», 1959 год. Репродукция
Бойцы Всевобуча идут по улице Москвы. 1941 год
Конечно, это сравнение притянуто за уши, но все же определенное сходство действительно было. Советские фронтовики не особо интересовались политикой и уж точно не собирались менять политический строй, но вот друг другу они готовы были помогать практически в любой ситуации и против кого угодно. Даже против системы. Вероятно, партийное руководство это довольно хорошо понимало, поэтому недавние бойцы Советской армии и пользовались большей свободой, чем все остальные, – надо было переждать несколько лет, прежде чем фронтовое братство разобщится и потеряет свое пусть неофициальное, но очень сильное влияние.
Так и произошло. Но не сразу, конечно, ведь даже став вновь гражданскими людьми, фронтовики продолжали тянуться друг к другу, и дух фронтового братства, принесенный с войны, еще долго существовал как важный фактор, влияющий на всю послевоенную атмосферу.
В. Смирнов в повести «Заулки» писал: «О, сколько открыла этих щелей, забегаловок, павильонов, шалманов, всех этих «Голубых Дунаев» разоренная, полунищая страна, чтобы утешить и согреть вернувшихся солдат, чтобы дать им тепло вольного вечернего общения, чтобы помочь им выговориться, отмякнуть душой, поглядеть не спеша в глаза друг другу, осознать, что пришел уже казавшийся недосягаемым мир и покой. В немыслимых клинообразных щелях меж облупленными домами, на пустырях, среди бараков, заборов, на прибрежных лужайках выросли эти вечерние прибежища, и тут же народная молва, позабыв о невнятном учетном номере, присвоила каждому заведению точное и несмываемое название, какого не сыщешь ни в одном справочнике…
И сколько ж их выросло в барачном, раскинувшемся вокруг Инвалидки теплом и вонючем человеческом болотце, этих дощатых послевоенных грибов. Только лишь на шоссе, на коротком плече от «Аэропорта» до «Сокола», пять павильонов, не считая тех, что не на «инвалидной» стороне; а в глубине и не счесть. Вокруг одного лишь рынка – целое ожерелье, бусинка к бусинке, и, конечно, самое желанное здесь – довоенной постройки, с желтыми облупленными фальшивыми полуколоннами по лицевой стороне – чайная, она же «Парилка», не дощатая, а кирпичная, недавно еще приют местных прирыночных извозчиков и ломовиков, которые, как известно, без чаю не обходились. Чуть ли не к стене чайной пристроился сколоченный из горбыля «Костыльчик», названный так за то, что служит опорой многочисленным калекам Инвалидки, торгующим разной дребеденью вроде старых медных кранов и примусных горелок и забегающим сюда подкрепиться и прогреть нутро; а дальше – «Мишка в лесу», или просто «Мишка», где на щелястой стене близ печурки висит огромная, рыночным художником намалеванная копия знаменитой картины, а за «Мишкой» – «Шляпа», очень интеллигентное заведение, где толкутся торговцы предметами искусства с Инвалидки – художники-неудачники, промышляющие ковриками, цветными котами-копилками, ракушками, портретами красавиц; за «Шляпой» – «Гусек»… А дальше, а дальше…»
В этих кафе, закусочных, столовых, пивных, которые в народе называли «голубыми дунаями», фронтовики собирались, чтобы вновь ощутить себя единым братством. Неустроенный быт, тяжелая работа или, наоборот, ее отсутствие, проблемы со здоровьем и тому подобное – все отходило на второй план. В «голубых дунаях» царила фронтовая ностальгия. Люди там вспоминали, каково это – ощущать, что ты держишь в руках судьбу родины. Тяжело было бывшим воинам-освободителям чувствовать себя лишь маленькими винтиками большой машины, незначительными, а иногда и вовсе ненужными. «9 мая 1950 года, – записал в своем дневнике бывший фронтовик Э. Казакевич – День победы… Я зашел в пивную. Два инвалида и слесарь-водопроводчик… пили пиво и вспоминали войну. Один плакал, потом сказал: Если будет война, я опять пойду…»
В. Смирнов. «Заулки»
И лишь только просигналят шабаш в цехах авиационного, протезного, изоляторного, автомобильного и многих иных заводов, привязанных к нитке метро, лишь только зависнут, покачиваясь, замки на дверях крохотных дощатых мастерских («чиним, паяем, лудим, точим, чистим, перелицовываем, красим, штопаем»), опустеют грубо сколоченные ряды и лавочки Инвалидного рынка, любимого детища барачного поселка, весь этот народ, ну, почти весь, кому повезет работать в первую смену, устремляется в разбросанные по округе деревянные шалманы и щели, которые начинают гудеть, как ульи по весне. И вовсе не прозрачная горькая в стакане или банка со щекочущим нёбо, остужающим нутро пивом влекут людей…
…Манит людей в эти дощатые подобия блиндажиков неуемное желание вновь почувствовать рядом плечо товарища – и близкого друга, и незнакомого, случайно забредшего на огонек человека, который по-фронтовому быстро, как это случалось за одним котелком и одной самокруткой, становится корешком закадычным, – желание вновь ощутить это чувство военного братства, что стало таким привычным за годы боев. Пусто без него на душе, одиноко.
И нехитрая радость выживших бросает их в эти тесные прокуренные хибары. И желание помянуть погибших, без вести ушедших – ведь никогда не привыкнешь к тому, что самого близкого человека никогда не будет рядом. И удивление победителей – да как же это, братцы, давайте еще раз обмозгуем, как это мы осилили эдакую махину, всю эту густо оснащенную европейской техникой, пронизанную строгой нерусской дисциплиной махину, которая тогда, в первые дни нашествия, казалась неодолимой, неостановимой, какой-то неземной по чудовищной своей силе, по отмеренному, рассчитанному на арифмометрах напору,… И желание совместно помечтать о близкой уже, прекрасной жизни. И просто усталость, потому что мечты мечтами, но приходится нести на себе такой груз нищеты и труда, так временами становится темно в глазах, таким недосягаемым, придуманным, наговоренным для приманки кажется это якобы близкое светлое будущее, что в иной вечер, не будь рядом приятелей, – так хоть удавись.
Фронтовики вообще с трудом возвращались к мирной жизни. И тяжелее всех, наверное, было самым молодым, ушедшим на войну прямо со школьной скамьи, не успев получить профессии и почувствовать себя взрослыми людьми с определенным жизненным статусом. Их единственной профессией была война, а единственным умением – способность держать оружие и воевать. И если людям постарше надо было вспомнить довоенную жизнь и вернуться к своему прежнему состоянию (насколько это вообще возможно, конечно), то молодежи пришлось фактически ломать себя, чтобы начать жизнь с чистого листа. И не у всех это получалось. Тем более что уровень жизни у большинства демобилизовавшихся сразу же упал.
Большинство бывших фронтовиков почти тотчас после возвращения устраивались на работу. По данным сорока обкомов партии на январь 1946 года из 2,7 миллиона демобилизованных к работе приступили 2,1 миллиона человек, то есть 71,1 %. Из общего числа трудоустроенных фронтовиков 55 % работали в колхозах и совхозах. Это, кстати, не противоречит тому, о чем говорилось выше – что многие солдаты не возвращались в родные деревни, а устраивались на работу в города. Просто в Советском Союзе сельское население в то время сильно превышало городское.
Из воспоминаний Лидии Смирновой:
Поскольку мой дом в Москве был разрушен, мне дали комнату на Большой Полянке, в доме, где жили кинематографисты – Михаил Ромм, Роман Кармен, Ада Войцик, Рошали, Боря Волчек.
Комната была маленькая, меньше двенадцати метров, угловая. В ней было два окна – везет мне на окна, – но места для мебели совсем не было. В квартире, кроме меня, жили замминистра кинематографии и какая-то женщина с дочкой и домашней работницей в еще меньшей, чем моя, комнатенке (у замминистра, естественно, были две роскошные комнаты). Телефон один на всех в большой круглой передней.
Я была рада этому углу, только его и могла предложить Раппопорту. Он выбирал – в московском «шалаше», но со мной, или в ленинградском «дворце», но без меня. Любовь победила. Свою квартиру он оставил родным, а сам переселился ко мне…
В нашей комнатке помещался только диван односпальный и стол. В стене был шкаф и одна полка с книгами. В шкафу находились посуда, одежда и все остальное. Я Раппопорту могла предложить только раскладушку, но и она тоже не помещалась, поэтому ноги и живот он засовывал под стол, а снаружи были голова и плечи. Вот так и спал на этой раскладушке уже трижды лауреат Государственной премии СССР.
Я иногда смотрю передачу «Старая квартира» и слышу, какие дифирамбы люди поют коммуналкам. Может быть, мне не повезло, но я не могу сказать о них ни одного доброго слова.
И соседи у меня были глупы, грубы и беспардонны. С каким-то садистским удовольствием они целыми днями орали под моей дверью и играли в футбол (попробуй в такой обстановке выучи роль и «войди в образ»!).
В мой «банный день» госпожа «замша» из ненависти открывала форточку (окно было напротив ванной комнаты, и холодный зимний ветер пронизывал мое намыленное тело), я, голая, выскакивала в коридор, закрывала форточку, соседка через секунду ее открывала, и так до бесконечности. Однажды ночью, когда я случайно вошла на кухню, я увидела, как двое соседских ребят, засунув руки в мою кастрюлю, вытаскивали из нее мясо. А сколько других мелких пакостей они мне делали! Нет, никакого умиления коммуналки у меня не вызывают!
Но нельзя сказать, чтобы фронтовиков везде ждали с распростертыми объятиями. Работы было много, но вот хорошей и прилично оплачиваемой, конечно, не хватало. А прежние места, с которых рабочие четыре года назад уходили на фронт, уже давно были заняты другими людьми. Иногда демобилизованных не принимали на работу по специальности или предлагали низкую, не соответствующую их квалификации заработную плату. Так, из сорока семи фронтовиков, вернувшихся на свой родной завод «Красный химик» во Владимирской области, только шестнадцать человек получили работу по специальности, остальные же были направлены на заготовку дров. В других областях было примерно то же самое.
Ну а про жилье уже говорилось выше. Эта проблема была одинакова и для бывших фронтовиков, и для тех, кто трудился в тылу. И тем, и другим приходилось ютиться по коммуналкам, баракам, развалюхам, а то и по землянкам.
Актриса Лидия Смирнова печет пироги на своей кухне. 1958 год
Илья Эренбург
Первая демобилизация после взятия Берлина. Медицинские сестры на пути к поезду, который повезет их на родину.
Была и еще одна проблема, затронувшая фронтовиков в первую очередь. Здоровье.
Всю войну люди провели в состоянии постоянного стресса для организма, держащего их буквально на грани человеческих возможностей. И конечно, максимальный уровень этого стресса был на передовой. Тем более что Советская армия в отличие от всех остальных не практиковала отпусков, за исключением вынужденного отпуска по ранению. «Солдаты Красной Армии все время находились в страшном психологическом напряжении, которое не имело прецедентов в истории войн, – писал чешский историк Б. Шнайдер. – Усталость и психическое истощение перешагнули все мыслимые границы».
Но этот стресс приводил к тому, что, пусть и съедая все ресурсы, организм держался, не поддаваясь обычной бытовой усталости и болезням. За четыре военных года была отмечена рекордно низкая заболеваемость обычными «мирными» болезнями. Солдаты месили грязь, воевали по колено в воде, спали на голой земле, но при этом не только воспалениями легких, но даже обычными простудами почти не болели.
Однако стоило вернуться к обычной жизни, и вся накопившаяся за годы войны физическая, моральная и психологическая усталость тут же свалилась им на плечи. «Люди непризывного возраста как-то сразу почувствовали, как они устали, – вспоминал Илья Эренбург, – пока шла война – держались, а только спало напряжение – многие слегли: инфаркты, гипертония; зачернели некрологи… Солдаты вернулись в города, разбитые бомбами, в сожженные деревни. Хотелось отдохнуть, а жизнь не позволяла».
Георгий Андреевский. «Повседневная жизнь Москвы в сталинскую эпоху 1930–1940 гг.»
Были на каждой улице и свои инвалиды. У аптеки на Сретенке я часто встречал небритого старика в шинели, который все время трясся. Он просил милостыню. Помню, как одна добрая женщина купила ему пирожное и, преодолевая отвращение, пыталась накормить им старика, но у того все падало изо рта и он так ничего и не съел…
В центре города я часто встречал мужика, торговавшего авоськами. Одна нога у него была согнута в колене и опиралась на деревянный протез, вернее, бревно, сужающееся книзу. Встречал и женщину, она тоже чем-то торговала. От коленей у нее ног не было, а были какие-то кожаные ласты, загнутые назад. Спекулянтки ее между собой называли «сороконожка».
В послевоенные годы по большим праздникам, прежде всего Первого мая, на улицу вылезали те, кто в обычное время где-то прятался. Уродцы, испитые, замызганные женщины. У Сретенских Ворот обычно появлялся один, то ли летчик, то ли танкист, со сгоревшим лицом. Вместо лица у него была восковая маска с носом, щеками и усами. Инвалид напивался и обычно сидел на углу Сретенки, около белой церкви. С годами его маска ветшала и все больше отставала от черепа.
А уж сколько было в Москве безруких и безногих, одному Богу известно.
Чрезвычайная государственная комиссия, задачей которой было подсчитать ущерб, нанесенный Советскому Союзу в ходе военных действий и в результате расходов на оборону, начала работать еще задолго до окончания войны. Первые цифры были обнародованы почти сразу после Победы: количество разрушенных городов и сел, промышленных предприятий и железнодорожных мостов, потери в выплавке чугуна и стали, размеры сокращения автомобильного парка и поголовья скота. Потери в войне стали известны не так быстро. Первоначальная цифра в семь миллионов, названная Сталиным, была, мягко говоря, занижена. При Хрущеве уже говорили о двадцати миллионах, при Брежневе о двадцати пяти, при Горбачеве – о двадцати семи. В современном «Вестнике президентского архива» написано двадцать пять – тридцать два миллиона.
Первый эшелон с демобилизованными советскими воинами отправляется на Родину
Женщины-санинструкторы готовы к несению службы. 1942 год
Семь миллионов погибших появились при Сталине не потому, что вождь народов был плохо информирован. Ему было важно максимально занизить наши потери и завысить потери немцев, чтобы показать свою эффективность как Западу, так и советским гражданам. На деле он был информирован лучше, чем кто бы то ни было, поскольку получал подробнейшую информацию о потерях по каждому фронту, причем отдельно по каждой армии. Конечно, немецкие потери были не так ясны, хотя их тоже старательно вычисляли, используя различные ресурсы, в том числе нацистскую прессу. И сейчас при анализе документов сталинского времени виден страх Сталина и его ближайшего окружения, что людских резервов может не хватить. Сохранились адресованные ему записки: «У нас осталось столько-то, столько-то. Максимум можем дать еще три с половиной миллиона, четыре с половиной миллиона… Ну если совсем сожмемся, вот еще есть пять миллионов». И по документам видно, как к Сталину приходит осознание того, что война может сожрать людские ресурсы полностью. Возможно, еще и поэтому он боялся назвать точные потери.
Двадцать миллионов, которые привел Хрущев, первый раз опровергая официальные сталинские цифры, были тоже взяты не с потолка. Разумеется, он был знаком с документами и знал, как сильно преуменьшены потери. Но данные о погибших были настолько чудовищны, что он тоже не пожелал их рассекречивать. Поэтому поступил просто – сравнил данные переписи населения 1939 и 1959 годов. Эту приблизительную цифру он и назвал.
Да и как подсчитать всех погибших? Например, народное ополчение, в котором люди погибали десятками тысяч, исчезали целыми дивизиями. Это не списочный состав в армии: люди, составлявшие народное ополчение, не проходили через военкоматы. А в первые месяцы войны, когда была вообще полная неразбериха, ополченцами попросту затыкали дыры. Иногда целые дивизии немцы выбивали буквально в течение месяца, никого в живых не оставалось.
А иногда при подсчетах человек мог числиться в советских архивах «потерей», а на самом деле попасть в плен и служить в немецкой армии. Причем бывали даже уникальные случаи, когда человек два раза послужил – в Советской армии, потом в немецкой, а потом его мобилизовали опять в Советскую. И был он в одних документах словно бы мертв, а в других – жив.
Большие проблемы существуют и с подсчетом потерь среди гражданского населения. После того как советские войска входили в освобожденные области, всех людей сразу переписывали. Но эти данные до сих пор хранятся в закрытых архивах. К тому же неизвестно точно, сколько людей там было до оккупации.
Однако все-таки военные потери худо-бедно, с большими погрешностями, но подсчитаны. Другое дело – данные об умерших от ран и болезней уже после войны. Среди одних только демобилизованных из армии по состоянию здоровья было два миллиона инвалидов, в том числе около 450 тысяч человек с ампутированной рукой или ногой и около 350 тысяч с диагнозом воспаления костного мозга. Таким людям требовалась не только материальная и медицинская, но и психологическая помощь. Но получить все это было практически негде – только треть интернатов для инвалидов имела хотя бы врача, не говоря уже о полноценном медицинском обслуживании и тем более психологе.
Воздушные ванны. Центральный институт курортологии. Москва, 1951 год
Работу инвалидам найти было очень сложно. Несмотря на указы правительства, обязывающие местные органы власти обеспечивать работой в первую очередь демобилизованных и инвалидов, более-менее обеспеченными работой инвалиды оказались только в начале 50-х. «Имеют место многочисленные факты незаконных отказов руководителей предприятий и учреждений в приеме на работу инвалидов Отечественной войны и незаконного их увольнения», – сообщал Генеральный прокурор СССР Г. Сафонов, ознакомившись с результатами проверки исполнения законов, касающихся прав инвалидов. Так, в Москве в составе кооперации инвалидов в 1948 году только 19 % являлись инвалидами войны, в артели «Труд инвалидов» Октябрьского района столицы среди 575 человек работающих инвалиды войны составляли 25 %. Причем большинство инвалидов, оказавшись в это время на обочине жизни, были, как и большинство фронтовиков, еще молодыми людьми, для которых осознание своей ненужности и бесполезности в мирной жизни, ради которой они жертвовали собой, было особенно болезненным. Физическую неполноценность они еще могли бы пережить, но душевная травма оказывалась для многих фатальной.
Хуже всего пришлось тем, что потерял зрение. Слепых инвалидов войны на 1 января 1947 года числилось около тринадцати тысяч человек, а работали из них всего четыре тысячи триста человек. И более того, количество инвалидов по зрению выросло, а количество мест для них сократилось. Так, в легкой промышленности в 1938 году было занято 1634 инвалида по зрению, а в 1947 году только 150 человек, на предприятиях местной промышленности соответственно 3493 и 752 человека, и даже в кооперации инвалидов количество занятых слепых сократилось с 4119 до 3894 человек.
Без хоть какого-то заработка, только на одну пенсию по инвалидности прожить было практически невозможно, так что неудивительно, что одной из особенностей послевоенного времени стали многочисленные калеки, просящие милостыню на базарах, вокзалах и площадях.
Но, пожалуй, все остальное меркло перед трагедией женщин-инвалидов войны. Пришедшим с фронта женщинам вообще было особенно тяжело. Возвращаясь домой, они ожидали, что их встретят как героинь, ведь они пожертвовали своей молодостью, здоровьем и красотой ради Родины. Мерзли в окопах наравне с мужчинами, надрываясь вытаскивали раненых с поля боя, получали раны, контузии, попадали в плен, где терпели пытки и насилие. Многие бывшие фронтовички не могли больше иметь детей – кто застудился, кто надорвался. Среди них была, например, и Элина Быстрицкая, будущая звезда «Тихого Дона». «В юные годы в госпиталях я, девчонка, таскала тяжелые носилки с ранеными, – вспоминала она. – Не женская и тем более не девичья это была работа. Какие у меня там были силенки! Догадываюсь, что отец знал о моих неладах со здоровьем. Но сказал мне об этом лишь несколько лет спустя, когда я и в самом деле вышла замуж. Это был приговор врача: «Детей у тебя не будет, в любом случае не стоит рисковать».
Так называемая «мирная» жизнь встретила женщин неласково. Если мужчины гордо носили форму и ордена, то женщинам приходилось прятать все, что указывало на их участие в войне, и скрывать фронтовое прошлое даже от близких знакомых. Что поделать, все тот же гендерный перекос. Женское общество восприняло фронтовичек в штыки. Возможно, женщины чувствовали, что бывшие боевые подруги имеют преимущество в послевоенной борьбе за мужчин, а значит, следовало превратить их преимущество в недостаток. И фронтовичек повсеместно стали выдавливать из общества, называть проститутками, открыто говорить, что на войне они не солдатами и не санитарками были, а оказывали мужчинам сексуальные услуги, в то время как преданные жены и невесты, разумеется, верно ждали тех в тылу.
Воспоминания бывших фронтовичек из книги Светланы Алексиевич «У войны – не женское лицо…»:
…Седьмого июня у меня было счастье, была моя свадьба. Часть устроила нам большой праздник. Мужа я знала давно: он был капитан, командовал ротой. Мы с ним поклялись: если останемся жить, то поженимся после войны. Дали нам месяц отпуска…
Мы поехали в Кинешму, это Ивановская область, к его родителям. Я ехала героиней, я никогда не думала, что так можно встретить фронтовую девушку. Мы же столько прошли, столько спасли матерям детей, женам мужей. И вдруг… Я узнала оскорбление. я услышала обидные слова. До этого же кроме как «сестричка родная», «сестричка дорогая» ничего другого не слышала. А я не какая-нибудь была, я была красивенькая, чистенькая.
Сели вечером пить чай, мать отвела сына на кухню и плачет: «На ком ты женился? На фронтовой… У тебя же две младшие сестры. Кто их теперь замуж возьмет?» И сейчас, когда об этом вспоминаю, плакать хочется. Представляете: привезла я пластиночку, очень любила ее. Там были такие слова: тебе положено по праву в самых модных туфельках ходить… Это о фронтовой девушке. Я ее поставила, старшая сестра подошла и на моих глазах разбила, мол, у вас нет никаких прав. Они уничтожили все мои фронтовые фотографии…
* * *
…Я пришла с фронта, у меня ничего нет: гимнастерка, шинель на мне, и все. Мне пришлось с этого начинать жизнь. У меня опять фронт – ты в шинели одной, шинель, как говорится, постели и шинелью накройся. Ну, и еще разговоры разные… Сорок лет скоро, а у меня все еще щеки горят…
Мужчина возвращался – так это герой. Жених! А если девчонка, то сразу косой взгляд: «Знаем, что вы там делали!..» И еще подумают всей родней: брать ли ее замуж? Честно признаюсь, мы скрывали, мы не хотели говорить, что мы были на фронте. Мы хотели снова стать обыкновенными девчонками. Невестами…
* * *
…Мы в восемнадцать-двадцать лет ушли на фронт, а вернулись в двадцать – двадцать пять. Сначала радость, а потом страшно: а что мы будем делать на гражданке? Подружки институты успели окончить, а кто мы? Ни к чему не приспособленные, без специальности. Все, что знаем, – война, все, что умеем, – война. Хотелось скорее отделаться от войны. Из шинели быстренько сшила себе пальто, пуговицы перешила. На базаре продала кирзовые сапоги и купила туфельки. Надела первый раз платье, слезами обливалась. Сама себя в зеркале не узнала, мы же четыре года – в брюках. Кому я могла сказать, что я раненая, контуженая. Попробуй скажи, а кто тебя потом на работу возьмет? И что говорить, у меня ноги больные, я была очень нервная…
Мы молчали как рыбы. Мы никому не говорили, что мы фронтовички. Так между собой связь держали, переписывались. Это потом чествовать нас стали, приглашать на встречи, а тогда мы молчали. Даже награды не носили. Мужчины носили, это победители, герои, женихи, у них была война, а на нас смотрели совсем другими глазами…
* * *
…Как нас встретила Родина? Без рыданий не могу… Сорок лет прошло, а до сих пор щеки горят. Мужчины молчали, а женщины… Они кричали нам: «Знаем, чем вы там занимались! Завлекали молодыми п… наших мужиков. Фронтовые б… Сучки военные…» Оскорбляли по-всякому… Словарь русский богатый…
Дорогой Климент Ефремович! Я прошу Вас уделить немного времени мне и моим подругам – бывшим фронтовикам, а сейчас инвалидам Отечественной войны.
Большинство из нас пошли на фронт добровольно еще в начале войны. Трудно было в то время на фронте. Отступали очень быстро. Много было паники. Ползли настойчивые слухи, что конец уже наступил, что Красная Армия разбита. Но наши девушки верили в то, что нас нельзя победить, а в то время это было самое главное. Ни на что не обращая внимания, они делали свое дело. Большинство тогда работали санитарками и сестрами…
…Около деревни Порожки передовой хирургический отряд получил от командира записку: «Нас обошли, через 10 минут у вас будут немцы – уходите». Что было делать? У нас было около 30 человек тяжелораненых, которые не могли двигаться. Бросить их на истязание немцем мы не могли. Врач ушел, говоря, что он еще нужен армии как специалист. Мы остались…
В феврале месяце 1943 г. я уехала учиться в офицерский полк… Когда я вернулась на фронт, обстановка изменилась. Шли большие наступательные бои. Женщин стало на фронте больше. Меня неприятно поразило то, что среди них были и такие, которые прилично «устроились», занимались нарядами, сплетнями, флиртом… В штабе артиллерии армии не нашлось такого человека, который бы не удивился моему желанию пойти командовать огневым противотанковым взводом. Все меня уговаривали, убеждали: «Что вам надо? Орденов? Вы их и здесь сможете получить за каждую операцию… Хорошо, если вас убьют, а если искалечат? Кому вы тогда будете нужны? И кому нужен ваш патриотизм?»
Все были еще больше того удивлены, когда я добилась этого назначения и пошла командовать в истребительный противотанковый дивизион. Так я прошла Польшу и вступила на немецкую землю… Я была тяжело контужена и потеряла зрение…
Выписали меня из госпиталя инвалидом второй группы… Положенного мне инвалидного пайка я добилась с большим трудом. Вернее, паек я не могу до сих пор получить, я добилась только разрешения, чтобы мне его выдали, но продуктов в магазине нет… С большим трудом я добилась получения паспорта, с большим трудом я выхлопотала направление к профессору-специалисту. Но он посмотрел на меня, на мою справку о ранении и написал: «Вторая группа – на год». А как лечиться, что делать, чтобы я скорее поправилась, я не смогла от него добиться, так как он очень спешил и пропускал за 30 минут 25 человек. Да разве обо всем напишешь? И везде, куда бы и по какому вопросу я ни обратилась, всего приходится добиваться с боем…
…Я говорила со многими женщинами – инвалидами Отечественной войны. Положение их везде одинаково… Я думаю, что к женщинам-инвалидам должен быть особый подход. Они все отдали, защищая Родину. Большинство из нас по состоянию своего здоровья и мечтать не могут о семейной жизни, о том, чтобы стать матерью, что основное в жизни женщины. Нехорошо, если девушки, которые героически боролись на протяжении всей войны на передовой наравне с мужчинами, раскаиваются в своих замечательных поступках, жалеют о своем чрезмерном патриотизме… Этот вопрос я поднимаю сейчас потому, что война окончена, настало время заботиться о людях, и в первую очередь о тех, кто больше всего пострадал… Ведь дело не в одной мне, а во всех женщинах, которые отдали все Родине. Мне одной ничего не нужно…
Более-менее быстро и безболезненно в мирной жизни удалось прижиться тем женщинам, что еще на войне или сразу после нее вышли замуж за мужчин, с которыми познакомились на фронте. Далеко не всегда это было таким уж легким и радостным решением, слишком уж тяжелые душевные травмы нанесла война. «Я была три года на войне… – вспоминала одна из бывших фронтовичек. – И три года я не чувствовала себя женщиной. Мой организм омертвел. Менструации не было, почти никаких женских желаний. А я была красивая… Когда мой будущий муж сделал мне предложение… Это уже в Берлине, у Рейхстага… Он сказал: «Война кончилась. Мы остались живы. Нам повезло. Выходи за меня замуж». Я хотела заплакать. Закричать. Ударить его! Как это замуж? Сейчас? Среди всего этого – замуж? Среди черной сажи и черных кирпичей… Ты посмотри на меня… Посмотри какая я! Ты сначала сделай из меня женщину: дари цветы, ухаживай, говори красивые слова. Я так этого хочу! Так жду! Я чуть его не ударила… Хотела ударить… А у него была обожженная, багровая одна щека, и я вижу: он все понял, у него текут слезы по этой щеке. По еще свежим рубцам… И сама не верю тому, что говорю: «Да, я выйду за тебя замуж».
Мужчины в свою очередь тоже хотели забыть войну, грязь и смерть, и это тоже ударяло по их прежним боевым подругам: «Это чаще всего были честные девчонки. Чистые. Но после войны… После грязи, после вшей, после смертей… Хотелось чего-то красивого. Яркого. Красивых женщин… У меня был друг, его на фронте любила одна прекрасная, как я сейчас понимаю, девушка. Медсестра. Но он на ней не женился, демобилизовался и нашел себе другую, посмазливее. И он несчастлив со своей женой. Теперь вспоминает ту, свою военную любовь, она ему была бы другом. А после фронта он жениться на ней не захотел, потому что четыре года видел ее только в стоптанных сапогах и мужском ватнике. Мы старались забыть войну. И девчонок своих тоже забыли…»
Женщины-санитарки едут домой после окончания Великой Отечественной войны. 1945 год
Екатерина Илларионовна Демина, бывшая санинструктор 369-го отдельного батальона морской пехоты. Имеет Орден отечественной войны, медали «За отвагу», «За освобождение Белграда», «За взятие Будапешта», «За взятие Вены». 5 мая 1990 года получила звание «Герой Советского Союза».
Такие настроения после войны погубили судьбы многих женщин – как брошенных мужчинами, так и тех, кто сам не сумел вовремя адаптироваться к новым, не фронтовым условиям. Но были и те, для кого шансов на нормальную жизнь сразу практически не было. И прежде всего речь именно о женщинах-инвалидах. В ноябре 1945 года в секретариат Ворошилова пришло письмо от одной участницы войны. Страшное письмо – в нем коротко и жестоко описывается судьба автора, а заодно и множества других девушек, ушедших защищать Родину и оставивших на войне не только здоровье и молодость, но и все свои надежды на будущее.
Но, пожалуй, трудно обвинять общество в жестокости к женщинам, инвалидам и кому бы то ни было еще. Жизнь налаживалась слишком медленно, чтобы люди могли себе позволить уделять много внимания чужим проблемам. Со своими бы справиться. Война закончилась, эйфория победы прошла, и люди остались один на один с обычными бытовыми трудностями, одолеть которые иногда оказывалось сложнее, чем любого врага.
Однако худо ли, бедно, жизнь продолжалась. И если поначалу это было привычное с войны выживание, то постепенно, как бы ни тяжел был быт, люди начинали все больше интересоваться довоенными радостями, и прежде всего красивой одеждой.
Послевоенное время по чьему-то меткому выражению было окрашено в серо-зеленый цвет – именно он доминировал на улицах всех советских городов. Люди носили гимнастерки и шинели, в которых пришли с войны, или перешивали эту же самую форму во что-то более гражданское, но цвет-то оставался тот же. «Помню, у меня на руке было пальто, сшитое из папиных отрезов на брюки, – вспоминала Элина Быстрицкая, – материал для формы выдавали офицерам каждый год (родители все-таки мне помогали одеваться)». Но несмотря на это серо-зеленое однообразие, люди в бывшей армейской одежде во второй половине 40-х могли считаться счастливчиками, потому что остальным часто было и вовсе не во что одеться.
Фаина Раневская
Одесса, 1949 год. Осень… В Одессе мои ситцевые платья вызывают повальное недоумение – это обсуждают в парикмахерских, в зубных амбулаториях, в трамвае, в частных домах. Всех огорчает моя чудовищная „скупость“ – ибо в бедность никто не верит.
Из письма бывшего фронтовика Алексея Тарасова В. М. Молотову. Москва, февраль 1946 года.
…В декабре 1945 г. я возвратился домой по демобилизации из рядов Красной Армии… Семью застал в ужасном положении. Жена и трое моих детей проживали в умывальнике (8-метровой комнате с кафельным полом, с сырыми стенами и потолком). Ни у жены, ни у детей не было ни одежды, ни обуви. То, что я получил в качестве денежной компенсации – 3500 руб., – я немедленно израсходовал, чтобы купить какую-нибудь обувь и одежонку детям и жене. Детей определили в детские ясли (а раньше им было не в чем туда ходить), старшая дочка стала учиться, жена стала работать. Но что я мог по коммерческой цене приобрести на 3500 рублей?! У жены до сих пор нет пальто, старшая дочка ходит в рваной юбчонке (но в школе она пока сидит в пальто, т. е. не раздеваясь).
И вот я обратился за помощью в РВК. Мне сказали: «Демобилизованные помощь получают по месту своей работы». Тогда я написал заявление в фабрично-заводской комитет, чтобы мне выдали ордер на приобретение жене пальто и дочери платья. Через месяц мне выдали ордер …на дамские галоши. Это же просто издевка!
И вот вчера дочка получила билет в театр в честь 28-й годовщины Красной Армии. И она пришла домой со слезами: «В чем я пойду в театр?! У меня нет ни платья, ни юбки». И я, офицер, должен был, чтобы скрыть от дочери свои слезы, уйти на весь вечер из дома. Настроение прескверное. Ведь я не прошу подаяния, не прошу никаких денежных пособий. Ведь я прошу, чтобы мне выдали ордер на приобретение промтоваров в государственном магазине за собственные деньги…
До войны я жил хорошо (как тогда жили хорошо все наши советские люди). Во время войны с оружием в руках защищал родину. Жена с детьми была эвакуирована из Москвы, четыре года скиталась с детьми среди чужих людей. Все, что у нее было, проела с детьми. Вернулась в Москву как нищая. А здесь, в Москве из квартиры вынесли и продали всю нашу мебель, все оставшиеся вещи. Теперь я сплю на стульях, подстилая свою шинель. Ни от кого не добьешься толку, никто не хочет оказать помощь… О себе я не беспокоюсь. Но мне жалко семью, жалко детей. Неужели я не завоевал им право на жизнь?!
По советской традиции быт считался наименее важной стороной жизни, поэтому власти не торопились бросать силы на восстановление легкой промышленности и на обеспечение населения одеждой. В конце концов ситуацию запустили настолько, что терпение граждан стало заканчиваться, и власти оказались погребены под новым ворохом жалоб. Из Кемеровской области писали: «Учителя Ивановской неполной средней школы Чебулинского района за последнее время так обносились, что им стыдно в такой одежде появляться в школу». Похожие тревожные сигналы поступали из Башкирской АССР: «Учитель Востоковской семилетки т. Ерофеев, проработавший учителем 35 лет, в школу ходит в лаптях и оборванном пальто. В Белебеевском районе заведующая Знаменским родильным домом не имеет ни одного платья, пальто надевает на голое тело и ходит в лаптях»; из Пензы: «Мы уже два года не ходим в кино. До того оборвались, что стыдно на люди показываться. Все, что есть на нас, в том мы и работаем, и спим»; и даже из Москвы: «На заводе № 720 (Москва) в цехе № 15 за истекший год молодые рабочие никаких промтоваров не получили, а среди них есть и такие, у которых нет ни обуви, ни нательного белья».
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу