Читать книгу Глаз бури - Екатерина Мурашова - Страница 3
Глава 2
В которой хозяин игорного дома Михаил Туманов беседует со своим управляющим, и с трех разных сторон рассматривается совершенно моветонный случай, произошедший с барышней Софьей на купеческом балу
ОглавлениеСпал он более суток. Когда проснулся, сначала подумал, что глаз у него больше нет, потому что открываться и глядеть на белый свет они категорически не хотели. Доктор, которого тут же кликнул Федор, пояснил, что это лишь следствие отека и скоро пройдет. Так и вышло. После умывания один глаз приобрел почти нормальные размеры и пугал ярко-красным белком, другой – смотрел через слезящую щелочку. Говоря после с людьми, Туманов держал в руке салфетку из ресторана и промокал ею глаз. Рана в боку была туго стянута бинтами и лежа почти не беспокоила. Несмотря на протесты доктора, Туманов оттолкнул Федора с его услугами, встал и, почти не шатаясь, сам пошел по интимной надобности. Проходя мимо зеркала, глянул и усмехнулся.
– И был-то красавец, а уж теперича…
– На ваш век баб хватит, если вы о том беспокоитесь, – огрызнулся из комнаты Иннокентий, злой на то, что хозяин опять не послушал доктора. – Бабы – они на блажь падкие. С таким-то лицом еще более любить будут.
– Угу, – не споря, подтвердил Туманов и тут же по согласию с темой вспомнил вчерашнюю девушку. Хотел было сразу спросить про нее у Иннокентия, но отчего-то сдержался.
После совершения туалета и перевязки Туманов отпустил доктора, который все это время оставался в клубе и теперь положительно клевал носом, и заговорил с Иннокентием о делах, почувствовав усталость еще до начала разговора.
Для разговора с управляющим требовалась определенная сноровка и немалая доза терпения. Иннокентий, младший сын нищего дьячка, был грамотен, охоч до разнообразного чтения, ум имел острый и быстрый, в делах клуба понимал не менее самого хозяина, но наряду со всеми этими достоинствами обладал одним существенным недостатком – любил выражаться витиевато и вносить в свои речи нечто, что он сам именовал нравственной компонентой и причинно выводил от своего происхождения из духовенства.
Будучи приглашен к хозяину (долго искать не пришлось, поскольку стоял под дверью), Иннокентий сообщил, что скандала из ночного происшествия пока не сделалось, потому что все удалось скрыть, а гостям сказали, будто Туманов простудился, и теперь лежит в жару. Во время дневных визитов приходили справиться о нем три дамы, всем трем отказано по причине возможной заразности больного. Карточки с пожеланиями скорейшего выздоровления лежат на подносе в соседней комнате. Встречу с владельцем ткацкой мануфактуры Иннокентий своей волей отложил до понедельника, ссылаясь опять же на внезапную болезнь хозяина. В ресторане, клубе и казино все идет своим чередом. Девочки из шляпной мастерской, которые, конечно, знают правду, все плачут и очень волнуются за здоровье благодетеля.
Обсудили вопрос, кто из недругов Туманова мог организовать ночное нападение. Поскольку Туманов не верил ни в честь, ни в благородство высшего сословия, то даже первостепенных кандидатов вышло столько, что разговор увял сам собой. В полицию решили не обращаться, чтоб не привлекать внимания к девушке, стрелявшей в оборванца. По сведениям Иннокентия Порфирьевича, у которого во всех трущобах были свои люди, раненый пока жив, хотя и очень плох.
– Пошли к нему доктора, – велел Туманов. – Если эта падаль выживет, может, удастся узнать, кто их нанимал.
– Уже послал, – кивнул Иннокентий. – Хотя, даже при сомнительном благоприятном исходе, я не стал бы питать особых надежд. Наверняка тут подставное лицо.
– И кстати, – словно между прочим вспомнил Туманов. – Что с девицей? Дал ты ей денег? Кто она? Расскажи мне.
– Очень милая молодая особа, – сказал Иннокентий, как-то по-особому поджав губы. – Между прочим, из дворян.
– Да ну?! – удивился Туманов. – А я-то ее сперва за горничную принял. И что ж?
– А то, – Иннокентий, видя слабость хозяина, позволил себе назидательно поднять палец, за что в крутую минуту мог бы и схлопотать по шее. – Если кто-то не пудрится и не наряжается, как тропическая птица попугай, то это не значит, что этому человеку не присуща утонченность характера и благородство мыслей и облика.
– Ну, ты загнул фортификацию, – усмехнулся Туманов. – Что ж это означает-то? Не изволишь ли разъяснить? Неужто этот голубой стручок так тебя очаровал, что рискнешь хозяина прогневать?
– Воля ваша, – Иннокентий обиженно поднял реденькие бровки.
– Да ладно, ладно, не обижайся, расскажи толком, – примирительно попросил Туманов. – Кто она? Откуда? Она ж говорила, только я все позабыл… Деньги-то взяла?
– Отказалась, – вздохнул Иннокентий. – Бедная, но гордая. Учительница она в школе. В месяц выходит ей от земства двадцать рублей жалованья. На то и живет. Уроки еще дает, кабацким да кулацким детям.
– А муж, дети?
– Детей нет, мужа, как я понял, тоже. Есть там же, в деревне, жених. Поэт.
– Поэ-эт?! – с презрением протянул Туманов. – Это который стишки плетет, что ли? Вот уж комиссия! Этот, пожалуй, мало того, что семью не прокормит, так еще и на женины деньги жить будет.
– Жених ее, ежели желаете знать, помещик. Именьишко у него имеется, – с удовольствием возразил Иннокентий. – А стишки, как вы изволили выразиться, для чувствительных и тонких натур – существенное вспоможение в жизни могут иметь. Любой барышне тонкое обхождение приятно. Особенно насупротив таких, у которых одна брань на устах…
– Поди! – устало сказал Туманов, подождал, пока Иннокентий выйдет, уронил на подушку большую голову, смежил глаза и тяжело задумался.
ЗАПИСКИ МЕЖДУ ДЕЛОМ, ПИСАННЫЕ РАБОМ БОЖЬИМ ИННОКЕНТИЕМ ПОЖАРОВЫМ.
Сентября 4 дня, четверг.
Если бы не мое умственное расположение, заключающееся в величайшей ответственности и размеренности мысли, вряд ли сумел бы я по порядку описать сегодняшние происшествия. Однако, мой покойный батюшка всегда поучал меня так: ты, Иннокентий, прежде чем сказать или сделать, вдохни медленно десять раз, и соответственно десять раз выдохни. Потом медленно же выпей пять глотков чистой воды. После – приступай. Батюшкиным советом я пользуюсь всю жизнь, и через это большое вспоможение имею, ибо человек я от природы нервический и слабый по конституции, и сила моя именно в упорядоченном размышлении над причинами и следствиями всего происходящего. Только благодаря батюшке и его наставлениям и достиг я нынешнего положения, в котором не нуждаюсь ни в чем, сбережения на черный день имею и матушку с сестрицей имею честь содержать. Мир праху его! Да упокоится душа его с миром!
К угощению в нижнем зале сегодня впервые подавали пулярок в белом вине с шафрановым соусом. Мосье Жак весьма волновался, что, при его послужном списке и всеми признанных достоинствах, выглядело почти комично. Когда, желая успокоить, ему указывали, что волнения его по существу есть пустота, он сердился еще больше и кричал, что русские, пусть даже самого высокого звания и чина, не понимают по настоящему тонких блюд, и рады, если их потчуют кашей с салом и рыжиками. Где-то в его словах, несомненно, прячется истина. Взять хоть меня. Сам я более всего с младых лет люблю клюквенный квас и расстегаи с печенью, и никакие французские тонкости с этим моим пристрастием бороться не сумеют.
Когда начали собираться гости, я не без удовольствия послал Тришку с каретой за барышней Домогатской. Сперва хотел доложиться хозяину, но потом передумал, видя его не в духе постоянно на протяжении последних трех дней. Ну и кто бы был в духе на его месте, имея на своем лице печать разбойного нападения и непрерывное колотье в раненом боку! Потому решил действовать на свой страх и риск, рассчитывая, что хозяин, как и накануне, в залы спускаться не будет, а займется делами у себя в кабинете. «Горячка» его все продолжается и гости (дамы особенно) выражают ему свое сочувствие на все лады. Однако, слухи об истинном происшествии в кругах уже поползли. Препятствовать им нет никакой возможности, ибо воистину сказано: «на чужой роток не накинешь платок».
Барышня приехала все в том же темно-синем платье (есть ли у нее другое на смену?), в пенсне, с блокнотиком для записи, еще более похожа на курсистку. Говорила со мной строго, но мило. Я как раз такое обхождение уважаю, и считаю его единственно приемлемым для обращения высшего сословия с низшим. Ну что за чудо барышня Софья! Глаза прозрачные, как темная вода в парковом пруду, пальцы тонкие, ловкие, голос звучный. Так и видишь, как она наставляет в науках своих учеников. Подумал вдруг, что ведь они, пожалуй, могут и не слушаться, и огорчать ее (чего возьмешь с деревенских-то!), и стало как-то неловко, захотелось оградить ее. Утешил себя расположением, что, когда выйдет она за помещика своего, он ей работать не позволит. А потом и свои детишки пойдут…
До начала большой игры показал ей расположение разных клубных помещений. Изволила удивляться современности обстановки и устройства, долго рассматривала лифт для подъема наверх и спуска продуктов, готовых блюд и другого имущества. Осматривала ватерклозеты (я конфузился, а ей – хоть бы что!), газовые лампионы и разноцветные електрические фонари над парадным съездом. Записала что-то в свой блокнотик, а мне сказала, не скрывая горечи:
– Вот, Иннокентий, глядите: богатые бездельники собираются, чтобы за вечер просадить деньги, на которые можно было бы построить не одну школу или больницу. И здесь же, к их услугам, самые современные и красивые достижения цивилизации! (При этом она кивнула на ватерклозет, а я потупился в смущении). – Вот вы, прислужник капитала, но все равно понимаете меня! – воскликнула Софья, заметив мое смущение, но неправильно его истолковав. – Подумайте, в это время крестьяне, которые кормят всех этих… сидят с лучиной! А вон там, гляньте, бархатные портьеры для создания интимного покоя и уединения для господ! А рабочие, создатели всех этих тканей и технических механизмов, всю жизнь ютятся в бараках с ситцевыми перегородками по двадцать человек в комнате. Справедливо ли это?!
– Может и несправедливо, – вынужден был согласиться я. – Но ведь, помилуйте, всегда так мир был устроен. Есть высшие и низшие, так Богом определено, не нам менять…
– До чего ж вы дремучи, Иннокентий! – барышня даже ножкой изволили топнуть от возмущения. А на щеках такой умилительный румянец проявился, что я, ничтожный, загляделся и следующие слова прослушал. Услышал, когда она про Бога нашего заговорила.
– Вот я атеистка по убеждениям, но и то знаю: Бог проповедовал равенство, всеобщее равенство людей! А все остальное придумали священники и власть имущие, чтоб удобнее было управлять и грабить народ. Понимаете?
Я покорнейше извинился и сказал, что понять и принять таких рассуждениев никак не могу. Софья сразу остыла, захлопнула блокнотик и сказала:
– Вы извините меня тоже, Иннокентий! Вы – человек верующий, сами из семьи служителей церкви. На хлеб зарабатываете здесь, в игорном доме. Вы ни причем, и я не имею права так с вами говорить. Забудемте.
Я еще больше умилился ее смирению (при этом носик-то раздувается и ножка по ковру: топ, топ, топ!). Юна еще, а умна-то не по годам. И вот такая барышня – красивая, умная, дворянка – учит недорослей за 20 рублей в месяц!
Сообщил барышне, что на сегодняшний вечер назначен у нас бал от Купеческого собрания по случаю помолвки дочери купца Рукавишникова. Не без удовольствия разъяснил, что, хотя питерские купцы собственные помещения и особняки имеют, однако наша репутация современного заведения и слухи про европейскую роскошь сподвигли Ивана Саввича Рукавишникова раскошелиться на аренду. Купцы ведь как птицы-сороки – падки на все блестящее.
Софья Павловна обрадовалась, даже в ладоши совершенно по-детски захлопала. И мою хитрость и дипломатию, как я и ожидал, не разгадала. Купеческий бал – времяпрепровождение простое, без затей и тайн. Никаких компроментациев, никаких шуршаний и обсуждений из этого не воспоследует. Примут бородатые-толстопузые на грудь и все – трава не расти. Опять же на помолвке молодые девицы закономерным порядком присутствуют, и кавалеры их также. В этом ряду появление Софьи в ее скромном наряде пройдет незамеченным, и сведений своих она соберет более чем довольно. Все ли ладно? Получалось, что все. Кто ж знал, что из этого выйдет! Воистину говорят: «человек предполагает, а Бог располагает».
Бал начался по предрасположению – в восемь часов пополудни. Статная невеста напоминала праздничный торт от французской кондитерской, жених же на ее фоне терялся в буквальном смысле и все его то и дело звали:
– Егорушка, где ты! Георгий Тимофеевич, пожалуйте! Жорж, ну куда же ты подевался!
Находился он обыкновенно в двух шагах от ищущего.
Иван Саввич Рукавишников смотрелся купцом с журнальной картинки, совал большие пальцы за парчовый жилет, гладил бороду и шумно гордился дочерью. Прочие гости много ели и пили и веселились каждый на свой лад. Музыка играла громкая и пронзительная, по вкусу заказчиков.
Софья сновала где-то по краю зала, поправляла на носу пенсне и не расставалась со своим блокнотиком – все что-то строчила в него. Если кто и замечал ее, то принимал, должно, за чью-то компаньонку-гувернантку или даже за служащую заведения, ведущую учет. Впрочем, в купеческом вкусе ее бледное, серьезное лицо и строгие черты никакого интереса не представляли.
Ближе к полночи передали, что меня зовет хозяин. Я поднялся. Он сидит на кровати, босой, страшный, с бутылкой в руке. На ковре валяется коробочка из-под сардин, разлито масло.
– Веселятся там? – спросил он меня. Я, естественно, подтвердил.
– А вот объясни, Иннокентий, – потребовал хозяин, глядя на меня своим все еще красным глазом. – Отчего бывает так, что вот вчера еще что-то казалось важным до зарезу, так, что вот не выйдет оно и все – пропала жизнь, а потом – р-раз, и нет ничего. И не понять уже, зачем тебе нужно было все это, зачем из кожи лез, глотку драл, продавал душу…
Рассуждения такие я слыхал уже не раз, поэтому ответил по обыкновению:
– Человек, Михаил Михалыч, тем от зверя и отличается, что тенденцию к развитию имеет. Сегодня ему одно нужно, завтра – другое. В этом счастие его великое и возможности покорения всего мира, в этом же – и томление души, неудовлетворенность достигнутым сегодня. Если бы вы, Михаил Михалыч, изволили книги читать, то смогли бы об этих предметах не со мной, невежей, советоваться, а с умнейшими людьми…
– Да не советуюсь я с тобой, остолоп! – закричал хозяин. – Будто не понимаю, что не советчик ты мне! И никто не советчик! И мудрецы эти малахольные! Думаешь, не пробовал я их читать? Пробовал. Сами ничего не знают, а туда же… Душа мается, вот и кричу на весь свет. Водки еще принеси!
– Не надо бы вам водки, – сказал я и отошел на всякий случай к двери. Ливрея на мне парадная, больших денег стоит. Да и лицо тоже… Хоть и не Адонис, а вот с хозяином не сменялся бы…
Однако хозяин бушевать отчего-то не стал. Поговорили мы еще минут десять об умственных материях, и отпустил меня. Я и рад, побежал вниз за делом приглядеть. Знал бы, как обернется, остался бы его ублажать. Водку бы с ним пил, графа Толстого вслух читал, все, что угодно…
Ближе к полуночи застолье, как водится, расстроилось, гости разбрелись по заведению. Кто-то отправился к зеленым столам, кто-то погонять бильярдные шары, молодежь все танцевала, в красной гостиной составились партии в вист. Здесь, каюсь, я упустил барышню Софью из виду и занялся обычными мелочами: куда послать лакея с сигарами, куда – с шампанским, кто-то хочет уж уехать, надобно подать карету и все такое прочее…
Хозяин между тем, как я понял, раздобыл-таки еще водки, выпил и, соскучившись бесцельным и одиноким времяпрепровождением, отправился на поиски приключений. Надо сказать, что современное устройство нашего Дома включает в себя черты истинно средневековые. Например, почти всюду можно добраться по тайным переходам и даже галереям, скрытым от постороннего глаза. Все это, во-первых, облегчает передвижение прислуги, а во-вторых, дает возможность тайного наблюдения за происходящим в клубе. Данные фортификации являются одной из тайн Дома Туманова, и полностью весь план и устройство этих потайных переходов известны, как я понимаю, лишь архитектору, который все это проектировал и строил, да самому хозяину.
Но довольно слов. Нет сил и причины оттягивать далее описание ужасного для меня момента и потому, как абрек в бурную и холодную горную реку, мысленно бросаюсь я в волны несчастья, которое, быть может, проглотит и мою судьбу.
Отпустив Марию с наказом сменить скатерть в ломберной, я, стоя на галерее, спокойно курил и неспешно размышлял о том, что вот, еще одно действие в жизненном театре движется к своему благополучному завершению, и невольно вспоминал слова барышни Софьи о неравенстве классов и несправедливости распределения земных благ. Потом вспомнил о позабытом мною хозяине и решил справиться о том, не нужно ли ему чего-нибудь подать. Впрочем, на тот момент я полагал, что он, накушавшись водки, давно уже пребывает в объятиях Морфея.
Внезапно я услышал какие-то крики, которые время от времени прерывались так, словно кричащему затыкали рот. Мгновенно сориентировавшись, я, ускорив шаг, побежал к покоям хозяина. Все слуги были заняты внизу, да я, по чести, и не хотел, чтоб кто-нибудь был свидетелем. Без стука ворвавшись в комнату, я застал там ужасную картину, разом надорвавшую мне душу. Хозяин сжимал в своих медвежьих объятьях барышню Софью, а она всячески старалась вырваться, по возможности кричала и колотила его кулачками куда попало. Наряд ее и прическа были в совершеннейшем беспорядке. Тяжелый запах перегара висел в воздухе.
– Михал Михалыч, остановитесь! Стыдно вам! – крикнул я, стараясь не смотреть.
Хозяин лишь зарычал в ответ. Тогда я, почти не колеблясь, схватил бронзовый канделябр, и со всего маху опустил его ему на голову. Хозяин тут же повалился, как сноп, барышня Софья – рядом, но тут же вскочила, одернула платье и закричала трагическим шепотом:
– Иннокентий! Вы! Что вы сделали!
– Должно быть, лишился места, – печально ухмыльнулся я, надеясь своей горькой иронией сгладить трагичность и вопиющее неприличие момента.
– Нет! Нет! Нельзя так! – испугалась барышня, и благородство ее разом победило все остальные сопровождающие обстоятельства. – Идите! Идите отсюда скорее! Я всем скажу, что это я его ударила. Он напал, я защищалась. Он ничего не вспомнит потом, он же пьяный совершенно, и по голове… Иннокентий, голубчик, у вас здесь доктор есть? Пришлите его сюда, глядите, у него кровь по лицу… должно быть, швы опять разошлись… Идите, скорее, не бойтесь ничего, я вас не выдам…
– Простите, сударыня, но я не могу позволить вам или кому бы то ни было предать огласке этот совершенно моветонный случай, – сказал я с излишней, быть может, торжественностью. – Я сделал то, что должен был сделать любой порядочный человек, и перед хозяином теперь отвечу как подобает, не уронив лица. Хорош бы я был, прикрываясь вашим благородством и рискуя ради места вашей репутацией… Мои извинения в сем случае неуместны, но знайте, что я отдал бы все, лишь бы предотвратить случившееся, – сам не знаю, откуда во мне взялось все это хладнокровие. – Сейчас вы приведете себя в порядок, и я выведу вас из клуба через черный ход. Не смущайтесь меня, я отвернулся и не вижу вас. Если вам нужна вода, то она вон там, в кувшине на табуретке. Чистое полотенце найдете справа в комоде. Торопитесь!
Барышня Софья послушалась меня и зашуршала сзади, что-то роняя и обо что-то спотыкаясь. Я восхищался ее самообладанием. Другая девица уж билась бы в истерике, обвиняла бы весь белый свет в своих несчастьях и требовала нюхательной соли и врача. Софья тоже требовала врача. Но не для себя, а для хозяина. Я обещал ей позаботиться о нем тот час же, как отправлю ее домой.
Перед самой отправкой произошел курьез: в приоткрытую дверь заглянула девица из шляпниц, объела вытаращенными глазами происходящее, ахнула, зажала ладонью рот и убежала. Вот будет теперь комиссия! Как уговорить ее молчать? Впрочем, я ведь даже не запомнил ее. Все равно не успеть. В этой публике слухи распространяются со скоростью пули…
Софья уехала, я телефонировал доктору Ивану Петровичу (он выслушал мои смутные объяснения и, не удержавшись, пробурчал, что Туманову пора бы уж хоть на время угомониться. Как я с ним согласен!). Теперь вот сижу в одной из хозяйских комнат и пишу свои успокоительные записки. Очнувшийся Михал Михалыч в соседней комнате плачет пьяными слезами. Мимо покоев, шурша словно мыши, шмыгают девицы. Сейчас вот пошлю их утешать хозяина… Что-то будет, как проспится…
Сентября 20 числа, 1889 год от Р. Х.,
Лужский уезд, Санкт-Петербургской губернии, имение Калищи.
Здравствуй, милая моя, драгоценная подруга!
Представляю, сколько хлопот и психологических тягот приносит тебе дружба со мной. Но потерпи, молю тебя! Кроме тебя, у меня нет никого, кому я могла бы доподлинно рассказать о себе. Как и обещала, собравшись с силами, пишу…
Твое письмо получила. Дружеские предостережения трогают мое сердце, но, увы, в сем послании нет ничего, что я сама тысячу раз не сказала бы себе. Дорогая Элен, все еще хуже, чем ты полагаешь. Туманов – животное, в котором страстные порывы соединяются с непонятной мне душевной болью и опустошенностью. Мои чувства по этому поводу самые обескураживающие. Скажи мне: где в жизни прямолинейность романных героинь, которыми мы так восхищались в наши юные годы? Отчего я не Машенька – героиня «Сибирской любви»? Отчего ничуть не похожа на нее и ее прообраз? Порядок событий таков:
Он встретил меня на купеческом балу, когда празднество достигло разгара, и уставился так, словно я – видение, явившееся ему в холерном бреду. Я, не останавливаясь, делала записи (приложением к письму посылаю тебе копию) и видела уже главу из нового романа, посему до поры не замечала ни его самого, ни его дикого взгляда. Что он делал до того, и откуда явился, могу лишь предположить. При этом с самого начала он был изрядно пьян, и этим можно объяснить многое из последующего.
Однако, когда я все же заметила его, он обратился ко мне вполне авантажно, и весьма сдержанно высказал свое удивление моим появлением в его заведении (из чего неопровержимо явствовало, что Иннокентий Порфирьевич действовал на свой страх и риск). Не видя другого выхода, я объяснила все не душевным расположением Иннокентия (боясь повредить ему в глазах хозяина), а собственным нахальством, и, принужденно смеясь, рассказала, как вместо денег за спасение Туманова потребовала материал для моей литературной работы. Туманов видимо заинтересовался моей литературной деятельностью, стал расспрашивать подробно, что именно я пишу, и печатались ли где-нибудь мои стихи (Бог весть, отчего он решил, что я пишу стихи). При том видно было, что он подсмеивается надо мной (вполне, впрочем, добродушно) и не верит, что девица вроде меня может написать хоть что-то стоящее. Я отговаривалась какими-то незначащими фразами, а он смеялся и говорил (мне показалось, с чужого голоса), что все издатели фактические канальи, и совершенно не ценят настоящих талантов. Потом взял меня за руку и проникновенно заявил, что как-то раздумывал о покупке собственной типографии, и теперь, когда познакомился со мной, пожалуй, купит ее и издаст все мои произведения на веленевой бумаге. Я, наконец, почувствовала себя оскорбленной его мужским высокомерием и заявила, что 1) несмотря на крайнюю польщенность его предложением, я, как автор, в его услугах не нуждаюсь, 2) мой первый роман имел уже серьезный успех в столице и в Москве, 3) для следующего романа я прямо сейчас могу выбирать из трех издательств.
Милая Элен! Я понимаю, что похвальба вообще непростительна, а для меня и нехарактерна, но уж очень он канителился своим… Даже не знаю, как сказать, но ты меня, наверное, понимаешь…
В ответ Туманов рассмеялся пуще прежнего, шутовски поклонился и спросил, как называется мой роман, потому что ему, дескать, не терпится его прочесть. Я вспомнила твое письмо и отчего-то повела себя с отменною бестактностью, а именно спросила: «А вы, милостивый государь, и читать умеете?»
Лицо Туманова тут же страшно изменилось. И до той поры назвать его привлекательным нельзя было (опухоль на месте наложенных швов, полопавшиеся сосуды в обоих глазах, да и природные его черты изяществом отнюдь не отличаются), но как-то все это оживлялось улыбкой и лукавым каким-то блеском. А после моих слов словно помертвело все. Отвернувшись, он подозвал проходившего мимо лакея, взял с подноса в обе руки стаканы с вином и выпил подряд, как воду, залпом, явно не ощущая вкуса. Потом сквозь знакомое уже лицо проглянуло нечто нестерпимо уродливое и подлое и сказало:
– Брезгуете, значитца, Софья Павловна? А еще учителка называетесь! А мы-то к вам со всевозможным почтеньицем… А нам, значитца: знай свое место, свиное рыло…
В этом намеренно простонародном говоре и тоне, во внезапном переходе с «ты» на «вы» (с первого мига нашего знакомства он говорил мне «ты» и «Софья»), в дурацком самоуничижении этого большого и, несомненно, сильного человека было что-то столь невозможно ужасное, что у меня слезы выступили на глазах. Я перемоглась, но поняла, что должна как-то поправить ситуацию.
– Простите, Михаил Михайлович! – твердо произнесла я. – Я сказала, не подумавши. Очень меня ваш смех задел, что меня, однако, не извиняет. Я, верите ли, серьезно отношусь к своей литературной деятельности, и ваша насмешка…
– Ладно, Софья, будет! – сказал он и отвернулся.
Я видела, как Туманов перебарывал свою обиду. Сжимая огромные кулаки, он видимо загонял ее внутрь, волей стирал с лица жуткую маску. Признаюсь, это меня впечатлило. Но отчего ж он такой чувствительный? Что ему, миллионщику и победителю сотни светских львиц (так ты мне писала?), мнение какой-то сельской учительницы? Или я поневоле наступила именно на больную мозоль?
Далее мы говорили вполне по-светски. Туманов оказался весьма занятным собеседником, умно и язвительно давал характеристики многим чинам и прослойкам современного общества, рассказывал байки из жизни разных народов (насколько я сумела понять, он много путешествовал. Когда?). Я попросила разрешения кое-что записать. Он недовольно нахмурился, но не возразил. Я чувствовала бы себя с ним совсем легко и свободно, если бы не одно но: он все тяжелел и не пропускал ни одного проходящего мимо лакея с напитками. Признаюсь, меня даже исследовательское любопытство разобрало: как он может столько пить, и после этого еще на ногах стоять и со мной разговаривать?
В контексте беседы Туманов предложил мне посмотреть какого-то алтайского идола, скрывающегося в его покоях. Я, увлеченная его рассказом, и испытывая к нему доверие (совершенно непонятно откуда взявшееся и чем навеянное), согласилась. Сразу же в гостиной он остановился у инкрустированного стола и с Мефистофельской улыбкой спросил:
– Ты что ж, Софья, совсем не боишься меня?
– А почему я должна вас бояться? – поинтересовалась я.
Вместо ответа он достал откуда-то бутылку с мутной жидкостью и отхлебнул прямо из горлышка. Меня передернуло, и тут только я впервые подумала о неуместности и неприличности всей ситуации. Я в комнате почти незнакомого мужчины, наедине с ним, мужчина пьян… Почему умные мысли приходят в мою голову слишком поздно?
Туманов закусил выпивку дешевым серым печеньем и, ухмыляясь, предложил угощение мне. Печенье лежало на сервизной тарелке китайского фарфора, изготовлено было на соде и пахло мылом. Я отказалась.
– Что? – медленно, словно ворочая камни, спросил он. – Вкусы у меня… не того… не аристократические… Н-да?
– При чем тут аристократия?! – рассердилась я. – Пить вам не надо – вот что!
– Не надо, – охотно согласился он. – А я вот пью… И еще выпью…
Я, словно уговаривая его (или себя?), начала поспешно говорить о том, что видела при посредстве Иннокентия в его клубе, восхищалась техническими новшествами и как бы между делом обмолвилась, что ничего опасного для себя покамест не наблюла. Его как-то еще больше перекосило и следующие слова он почти прорычал:
– В этом доме тебе, Софья, следует бояться только одного жизненного явления – меня!
Я дрожащим голосом осведомилась, в каком же то смысле понимать. Вместо ответа он сгреб меня в охапку и попытался поцеловать.
Я попыталась отпихнуть его и вырваться, но, кажется, с равным успехом могла бы толкать паровоз. Постаралась поймать его взгляд, надеясь, что, прочтя в душе моей, он очнется и устыдится своих действий. Но на изуродованном лице его читалась лишь дикость и не страсть даже, а какой-то бесшабашный ужас, словно он играл в русскую рулетку, и заряженный пистолет уж холодил его висок. Я попыталась позвать на помощь, но он зажал мне рот широкой ладонью. От страха и злости (на себя, Элен, на себя – кто же еще виноват в моем нынешнем и тогдашнем ужасном положении?!) я уж была готова зарыдать, упасть в обморок, словом, сотворить что-нибудь сугубо женское, но тут помощь пришла и мой мучитель внезапно рухнул на ковер, увлекая меня за собой.
Спасителем моим оказался Иннокентий Порфирьевич. С неожиданной для меня решительностью и отвагой этот небольшой человечек огрел огромного Туманова канделябром, и в дальнейших событиях и разговоре проявил необычную, совершенно не лакейскую тактичность.
Вскоре я была уж дома, и лишь в своей комнате позволила себе распуститься окончательно. Хозяйка стучалась в дверь, изображая обо мне тревогу (но, испытывая, конечно, лишь праздное любопытство, ибо видела карету, на которой я уехала), я довольно невежливо отговорилась меланхолией и нежеланием видеть и говорить.
Таковы без утайки мои действительные обстоятельства, а коли говорить о чувствах, то здесь наблюдается такой разброд, что даже для тебя я, боюсь, не сумею разложить их и пронумеровать по порядку, как ингредиенты в аптечных сигнатурах. Во-первых и в основных (хочу, чтобы ты знала размеры вражеской рати, с которой предстоит сражаться), я отчего-то совершенно не злюсь на Туманова. Второе: отношения мои с Петром Николаевичем, до сих пор ясные и прозрачные, странно запутались и усложнились. Я, как ты знаешь, и раньше колебалась относительно собственных чувств к этому человеку, но сейчас уж и вовсе не знаю, как себя держать и что говорить. Все вокруг говорят мне, что дальнейшая неопределенность неприлична, и в мои годы и при моем положении надобно решаться на что-то, но я не могу не только решиться, но даже сосредоточить на этом свой ум. Стоит мне строго сказать себе: сядь вот здесь и подумай о… – как мысли сразу же начинают шаловливо разбегаться и концентрируются на каких-то совершенно посторонних, комичных, или откровенно глупых предметах. Маменька и Анюта, естественно, шипят, как две летние гадюки, которым наступили на хвосты, Модест Алексеевич при случае ведет со мной (с подачи жены и тещи) душеспасительные беседы, полные бессмысленного глубокомыслия; Гриша (он приехал в Гостицы на несколько дней) велит мне поступать так, как подсказывает душа и совесть. А душа моя, к сожалению, притихла и молчит, словно ее и нет вовсе.
Засим остаюсь преданная тебе и деткам
Софи Домогатская
ПРИЛОЖЕНИЕ К ПИСЬМУ.
Записки о купеческом бале.
Петербургское купечество раскошелилось и закатило пир во весь мир. Съехались отовсюду: и с Калашниковской пристани, и из-за Нарвской заставы, и с Охты. Папаши блистали таким сознанием своего достоинства, что у клубных лакеев на целый аршин стали длиннее руки для получения на чай; мамаши держали себя на европейский лад, пили только оршад, и строго настрого запретили сынкам и дочкам говорить во время кадрили о том, что оне усиживают за один присест по двух-ведерному самовару, а прелестные купеческие дочери щеголяли друг перед другом крупными бриллиантами, самоцветными камнями и жемчугами. Все, что копили бабушки еще во времена «француза», все выплыло на Божий свет и было надето на внучек. Туалеты были бесподобны. Роскошь – уму непостижимая и танцы – превеселые. Барышни млели в полном смысле этого слова; да и как было не сомлеть: ловкий стройный офицер с дьявольски закрученными усами подхватит за талию, понесется и закружит, закружит… В глазах мелькают огоньки, сдобная грудь так и пышет огнем, а он анафемски пощелкивает шпорами. Не одна купеческая дочь не спала после этого бала целую ночь, и не одна бредила и грезила шпорами и усами. Старухи-няньки спрыскивали с уголька, шептали разные заговоры и ходили к маменькам с докладом, что бедную барышню сглазили. Маменьки крестили дочерей, поправляли им подушки, всячески баюкали, но…
Не властна человека сила
Когда любви стрела пронзила…
Не смотря на веселье, коммерциею все-таки пахло сильно, особенно за зелеными столами. Между большим и малым шлемом перекидывались словца о ярмарке, говорилось об овсе, о несостоятельности и векселях. Кому-то «с нашим удовольствием» был открыт кредит потому, что он «по совести» расплатился полтинником за рубль; купца с Петербургской стороны отчитали за либерализм и за то, что он стоит за воскресные отдыхи приказчиков, купца с Выборгской хвалили за то, что он сумел разсовать своим должникам из провинции залежавшийся товар. Не были забыты и кучера. Шел разговор о Мишках и Микешках, которые «по нашей климате» упорно не полнеют и не приобретают лоснящиеся физиономии, несмотря на пуды рыбьего жира, вливаемого в их утробы. – «Чуть-чуть пополнеет, начнет маленько вокруг себя проявляться, а там опять на износ пошел. Хоть совсем не сажай на козлы. Никакой в нем видимости телесной нет!» –
Купчихи, блестя кружевами и бриллиантами, передавали под звуки вальса одна другой под строжайшим секретом последние «видения», которые сообщила юродивая, праведная Анфисушка, и толковали о красивом дьяконе Константине, с которым приключилось горе: вышел читать басом, а поперхнулся и запел тенором. Говорили об огурцах, о женихах и о полуде медной кострюли. Сны толковались так, что все «оракулы» испугались, почувствовали свою ненадобность и подали в отставку.
Туманов заметил ее сразу, и ощущение было сродни тому, как, слезши с полка в парной, плеснуть в лицо и в грудь холодной водой. Что она здесь? Почему он не знает? Впрочем, тут же догадался: Иннокентий! Не зря нахваливал «милую барышню Софью», решил в знак симпатии поспособствовать… Но чему? Что делать ей на купеческом балу, среди бриллиантов и золотых цепей толщиной в руку, в пенсне и синем платье, лишенном всяческих вывертов?
На лице девушки читалось напряжение и благородный гон некорыстной охотничьей собаки. В руках она вертела красный блокнотик, в который только что кончила записывать. О чем? Туманов насторожился. Купеческий бал – дело безобидное, но лишние слухи о клубе ему ни к чему. И так «доброжелателей» хватает. Туманов машинально потер перетянутый бинтами бок, коснулся указательным пальцем распухшего лица. Может, она в газетки прописывает, подрабатывает копейку к скудному учительскому заработку?
Какое-то время колебался, хотел оставить как есть. Что ему к ней? Он пьян, безобразен, от сочетания водки и утреннего опия, прописанного доктором, в голове словно вата набита, а временами находит бред: из живых людей выходят полупрозрачные двойники и медленно улетают в неизвестном направлении.
Потом сказал себе, что должен выяснить про блокнотик, неуверенно шагнул навстречу. Девушка подалась к нему; отшатнулась, не то увидев распухшее вокруг шрама лицо, кровавые белки, не то ощутив водочный запах; справилась с собой, надела на лицо вежливую маску: как никак он – здешний хозяин. Все эти ее колебания, которые он читал легче, чем в книге (книги он читал с трудом), отозвались болью в боку и выше. Словно увидел себя ее глазами: неуклюжего, уродливого, неряшливо одетого и дурно пахнущего к тому же. Захотелось враз уйти, но это смотрелось бы уже странно, и, пожалуй, еще больше смутило бы ее.
Разговор завязался неожиданно легко. Ничего скрывать Софья не хотела, сразу рассказала, что собирает материал про жизнь разных слоев общества. Оттого и в трущобах тогда оказалась, в тот, критический для Туманова день. Зачем ей это? Для литературной работы. Туманов представил, как в своей деревне она сидит за столом. За окном шумит скучный осенний дождь, царапают об крышу ветки. Софья обмакивает перо в чернила, смотрит сначала на огонек лампы, потом – на потолок, на чистый, сливочный в сумерках лист, наконец, кивает сама себе и выводит четким учительским подчерком: «Петербургские типы».
– А про меня напишешь?
– Отчего же не написать? Вы – весьма колоритная фигура. Может быть, сделаю вас одним из героев романа.
– Так ты роман пишешь?
– Да. Вас удивляет это?
– Если честно, то да. Впрочем… нет, не очень. Я, кажется, понимаю. В деревне скучно, вечера длинные, темные. Ученики бестолочи. А здесь, в романе…Балы, приемы… Он встречает ее, она его… Она в декольте, он во фраке. Любовь-морковь. Конечно, почему нет? Только причем тут трущобы?
– Я хочу написать социальный роман. Вся петербургская жизнь построена на контрастах. Богатые и нищие, высочайшая образованность и дикая темнота, благородство и полное разрушение нравственности…И все это вовсе недалеко друг от друга…
– Совсем близко. Совсем, Софья. Я думаю, прямо в одном человеке поместится.
– Вы так полагаете? Мне трудно понять. Как так может быть? Так он богат или беден? Возможно, вы о себе говорите? В вас… в вас есть это… Ваша речь… Вы то говорите как вполне светский человек, то ругаетесь как, простите, ломовой извозчик…
– Да, я такой. А что ж ты хочешь своим романом? Чтоб богатые устыдились и раздали свое богатство? Чтоб неграмотные образовались? Да ведь они и прочесть не сумеют…
– Вы, конечно, старше, Михаил Михайлович, и в чем-то опытнее меня. Но, предупреждаю сразу: не стоит считать меня глупенькой, сентиментальной барышней. Увольте: я тоже кое-что повидала и все, что мне еще надо, увижу. Я ничего специального не хочу и не думаю, что, прочитав мой роман, люди моментально изменятся. Но это ж миссия пишущих людей, миссия литературы вообще – нести в массы не только образы, но и идеи… Возьмите Островского, Достоевского, Толстого, наконец…
– Так у тебя, значит, есть идеи?
– Отчего ж у меня их не может быть? Оттого, что мне мало лет? Оттого, что я – женщина?
– Женщина… Женщина… Когда замуж-то пойдешь за своего поэта?
– Откуда вы?… Ах, да, Иннокентий Порфирьевич… А еще говорят, что женщины сплетницы… Это, впрочем, не ваше все дело…
– Известно, не мое. А роман твой с идеями – это хорошо. Ты пиши. Я его сам издам. Закажу так, чтоб переплет богатый и бумага хорошая. Или издательство с типографией куплю. Мне уж предлагали. Хочешь с картинками? Я сам с картинками люблю, так понятнее. Картинки закажем у кого получше, я справлюсь у знающего человека, кто там из художников считается. Хорошо будет, красиво… Чего ты хмуришься? Я ж должник твой. За тот раз. Туманов долгов не прощает, но и сам в долгу быть не любит, у меня от этого нрав портится. Иннокентий сказал мне, что ты денег не взяла. Гордость… Я это понимаю, сам гордый… бываю иногда… Вот так… Договорились, что ли?
К удивлению Туманова, Софья, вместо того чтоб растаять в благодарном удивлении, гневно раздула ноздри и топнула ногой:
– Если вы мужчина и миллионщик, то не следует вам так уж много о себе понимать! Если хотите знать…
За следующие полчаса успели поссориться и опять помириться. Туманов, волей одолевая наползающую дурноту, и то и дело собирая в кучку мысли (они норовили расползтись, как намыленные), рассказывал, сам удивляясь, что может еще вспоминать и связно говорить.
«Надобно мне сейчас уйти и лечь, – думал он. – Как же ее оставить? А что ж с ней будет? Попишет еще в свой блокнотик, Иннокентий присмотрит, потом карету даст. Приехала же она сюда по сговору с ним… К-как он посмел? Так ведь хорошо же, поговорили, познакомились. Надо ж как… Девушка, и романы пишет. А если не врет, то и с успехом… Надо будет прочесть…Почему она сказала, что я мужчина и поэтому не должен… Что не должен? Спросить у нее… Нет, нельзя…»
– А духи они, должно быть, используют плошками, не меньше… – с улыбкой рассказывала Софья о своих бальных наблюдениях. – В ином случае и не поймешь, что за запах – цветы, фрукты, ваниль – все вместе… От невесты так розаном пахнет, что словно вымачивали ее…
– Это не розы, – сказал Туманов. – Это спермацет. Дорогая вещь, промежду прочим. Они им не то волосы мажут, не то корсеты. Но запах где хочешь узнаю.
– Спермацет – я слышала, но не знала. Что ж это, вы знаете?
– Когда убивают китов, у них в черепе по бокам есть такие полости, вроде маленьких горшочков. Вот, оттуда этот спермацет и берут. Его мало, потому дорого. Он вроде жира, только прозрачный и розой пахнет…
– Бр-р… как неприятно… Я бы не стала… А откуда вам известно?
– Я… у меня знакомец на китобойном судне плавал, матросом… Он рассказал… («И дал понюхать,» – мысленно усмехнулась Софи)… Китов не надо теперь убивать, я так думаю. Корсетов теперь можно не носить, лампы керосиновые, светильники электрические в силу входят, а мясо – что ж… можно обойтись…
– Почему ж не убивать китов? Чем они, к примеру, лучше коров?
– Коров для того разводят. А киты… не знаю, как тебе объяснить… они очень большие, могучие, умные… ты, если не видала, даже представить себе не можешь… В них так много жизни, что даже страшно смотреть. А когда их убивают, получается… очень много смерти. Понимаешь?
– Может быть… – Софи с сомнением покачала головой. – Вы странный все-таки, Михаил Михайлович…
– Зови Михаилом. Выговорить проще. Ты ведь дворянка, да? Меня дворяне Мишелем зовут, но мне не нравится… на «кошель» похоже. Я странный. Тебе мои рассказы… речь у меня необразованная, это – да…
– Образованные так много пустого говорят, – спокойно возразила Софи, пожав плечами. – А вы, когда не ругаетесь, говорите интересно.
Туманов поклонился, с трудом удержав равновесие. В устах знакомых ему девушек и женщин «из общества» последняя фраза прозвучала бы кокетством. Софи же лишь называла очевидный для нее факт.
– Я тебе еще много расскажу… – пообещал он. – Интересного…
– Спасибо. А только для чего вы столько пьете?
– Не знаю. Натура, должно быть, такая. Я б трезвый с тобой разговаривать не стал.
– Отчего же? Я слышала, вы с женщинами не робеете…
– А! Слышала уже? Рассказали, добрые души? Это к лучшему…
– Почему к лучшему?
Туманов не обратил на вопрос Софи внимания, весь поглощенный какою-то своею мыслью.
– И что ж? Ты, про меня наслушавшись, не боишься совсем?
– Чего ж мне бояться? Неужто вы страшнее, чем те, в слободе?
– Я! Для тебя! Страшнее! – почти выкрикнул Туманов и хотел, очень хотел добавить. – Уходи! Уходи теперь отсюда. Скорее!
Не смог. Язык не повернулся. Дальше руки действовали отдельно от мозга, в котором билась паническая мысль:
«Чего ж я, мерзавец, делаю-то?!»
Никакого удовольствия или хоть чего похожего, не было. Тьму, наступившую после удара Иннокентия, Туманов принял как избавление от кошмара.