Читать книгу Глаз бури - Екатерина Мурашова - Страница 5
Глава 4
В которой Элен Головнина пытается оберечь подругу от опрометчивых поступков, а Софи Домогатская пребывает в имении Гостицы, в кругу родных, и беседует со своим женихом
ОглавлениеСентября 20 числа, 1889 г. от Р. Х.
Санкт-Петербург
Здравствуй, милая моя Софи!
Все время думаю о твоем положении, и о том, чем тебе помочь. Большинство людей сегодня (ты знаешь это лучше меня) живут не идеями, не мыслями, и даже не страстями, а слабо колышущимися (как водоросли на дне тихой речки) инстинктами. И я, в сущности, такова. Знаю, будь ты здесь, рядом со мной, ты стала бы отговаривать меня, спорить, но ведь я чувствую так, а чувства – что ж обсуждать? – они либо есть, либо нет, и от обсуждения или спора не денутся никуда. Ты – человек иной породы, иного призвания. Тебе мало просто созерцать жизнь, мало даже участвовать в ее величественном кругообороте, как участвуют в нем трава, береза, ворона, крестьянская девушка, скорняк-ремесленник или гоголевский чиновник, тебе хочется непременно построить что-то, оставить позади измененным, преобразованным… Я, из глубины своей смиренной лени, поражаюсь вашей смелости: откуда тебе (и другим, подобным тебе) знать, что и куда следует изменить? Или это не имеет значения? Порою от умных вроде бы людей слышу так называемые революционные речи: сперва надо сломать все, расчистить место, а потом уж искусственно насадить дивные сады свободы и иных каких-то радостей…И от тебя слыхала я нечто подобное. А доводилось ли тебе в твоей деревенско-усадебной жизни наблюдать регулярные сады, за которыми по той или иной причине перестали ухаживать? Помнишь, как скоро превращаются они в трудно-проходимые заросли ивняка, орешника и одичалых разросшихся кустов и деревьев? Как быстро повилика, чертополох и лебеда побеждают геометрические клумбы и нежные садовые цветы, привыкшие к постоянному поливу и трепетному надзору садовника? Не то ли произойдет и с «дивными садами свободы» и с людьми, которые, по предположению «передовых людей», станут их насельниками? Нельзя быть нигилистом, не имея в виду планов грядущего строительства. Ты скажешь, что планы имеются. Но не есть ли они все те же, не устойчивые ни к какой природной грозе, сады для человеков? И кто ж будет садовником?
Подумай, Софи, не проще ли покориться пусть не Богу (в которого ты не веруешь), а пусть Природе (оборотясь к дарвинисму, так тобой уважаемому), в которой столь мудро все устроено, что каждой былинке есть свое место? И жить мирно в согласии с этим устроением? Тогда многие вопросы, которые сейчас тебя мучат, отпадут сами собой. Что «природно» в твоем нынешнем возрасте и положении? Надобно ль отвечать? И когда ты, Софи, слушала советов? Разум, а не чувство – твоя сильная сторона. Следуй же ему, и он тебе подскажет правильный шаг, согласный с природой и качествами твоей натуры. И передай мой поклон Петру Николаевичу. Он – милейший человек, редкостной образованности и поистине ангельской терпимости.
А о Туманове забудь, заклинаю тебя. Я думаю, ты права – винить его не за что. Наоборот – он одолжил тебя, показав тебе во всей красе свою подлинную натуру – низкую и подлую. Когда б не этот «счастливый» эпизод, сколь бы ты еще могла заблуждаться, и как далеко бы все зашло? Благодарность Иннокентию Порфирьевичу, «человечку-лисе», как ты его называешь! Вот пример – благородного человека узнаешь в любом звании! Коли он надумает расстаться со своим «благодетелем» (или тот погонит его за описанную тобой историю), то может обратиться ко мне, я умолю Васечку составить ему хорошую протекцию. Он ведь из духовной семьи – правильно я тебя поняла?
По собранным мною помаленьку сведениям, нет такого греха, которому Туманов не отдал бы должное в свое время. Он занимался и ростовщичеством, и скупкой по случаю векселей, и продажей компрометирующих сведений, которые сам же и добывал весьма нечистоплотными, как можно понять, методами. Весь свет его ненавидит, но заискивает перед ним, не из-за денег даже, а из-за той грязной информации, которою он, по предположениям, единолично владеет. Быть бы ему уж давно под судом, когда б известные люди не боялись сопутствующего вскрытия этих корзин с грязным бельем, каковое имеется в биографии почти каждого светского человека (меж которыми святых и подвижников, как ты знаешь, не бывает). К тому же будет задета честь многих женщин, о чем я тебе уже писала… Для Туманова же понятие чести женщины не существует вообще (об этом ты теперь знаешь доподлинно). К слову сказать, одна из его близких и давних подруг – содержательница гадательного салона, в котором основные (и крайне дорогие) услуги оказываются помимо карт и кофейной гущи. Подробности мне узнать трудно (мужчины, сама понимаешь, о таких вещах не распространяются), но вроде бы это что-то потрясающее. Кокотки и сама мадам с уклоном на Восток, со всеми странностями и особенностями восточной любви… Понятно, что и сам Туманов не чужд увлечений своей подруги (она уж сильно не молода, но ее девушки, по слухам, прекрасно обучены доставлять мужчинам всевозможные удовольствия…) Что ж тебе еще, чтоб навсегда отвратить тебя от этого омерзительного, опасного, низкого человека?
Нежно обнимаю тебя. Безмерно скучаю без наших разговоров. Хотя я с тобою часто не согласна, но любая наша беседа для меня – как глоток воды в летнюю жару. Разговоры знакомых дам и девиц – так порой скучны (хоть и естественны, в том именно ключе, о котором я тебе говорила. Песнь сверчка за печкой – успокаивающа и природна. Но слушать ее день за днем, год за годом…) Ах, Софи… Ты даже сама не понимаешь, какое ты чудо…Надеюсь вскоре получить от тебя утешительные вести. Вся семья шлет тебе поклоны и приветы.
Навсегда твоя Элен Головнина
– Ах, Софи, какое же она чудо! Как чудесна, ей-Богу! Ведь она же чудо, чудо! Скажи! Позволь услышать из твоих уст! – Софи сидит в библиотеке, в глубоком, покойном кресле, Гриша – у ее ног, держит ее руку в своих, заглядывает снизу в глаза. – Ты нехорошая, нехорошая, нехорошая! Я три дня ждал случая с тобой поговорить, третьего дня, вчера хотел уж ехать к тебе опять, вместе с Тимофеем, да маман меня не пустила, из приличий, велела занимать гостей… А теперь ты приехала, и бегаешь меня, я не могу тебя застать тет а тет, чтоб высказать мое сердце, которое трепещет от счастья…
– Погоди, Гриша, – Софи морщит высокий лоб, протягивает Грише синюю с золотом чашку, из которой пила чай. Гриша ставит ее на столик, снова берет руку Софи, прижимает ладонью к своей щеке. Щека пылает, как будто с мороза. – Ты совсем меня запутал. О чем ты говоришь – я не пойму. Почему я бегаю? Я, как взошла вчера, не видела минутки свободной, все говорю, пожимаюсь, целуюсь, опять говорю… Ты ж знаешь, как мне все это чуждо… Вот, нашла укромный угол, присела – и тут ты с упреками… В чем я провинилась? Что с тобою стряслось?
– Я счастлив, Софи, понимаешь?! Я счастлив! Я не виню тебя – как ты подумать могла?! Наоборот, я должник твой навеки. Если бы не ты, мне б никогда не довелось узнать ее… ЕЕ!
– Да кого же?
– Грушеньку, Грушеньку же! Аграфену Эрастовну! Неужто ты не догадалась еще? Ты же всегда меня видела насквозь…
– Гриша! Господь с тобой! – Софи некрасиво оскаливается, отталкивает Гришину руку. – Что тебе в ней? Ты знаешь ли…
– Знаю, все знаю… – Гриша, не обижаясь, садится на ковре, обхватив руками колени, мечтательно жмурится. – Она из бедной семьи, почти нищей. Отец умер давно, пенсии не хватало, а мать – самодурка, все делала вид, что они состоятельные, не отпускала прислугу, давала обеды… Боялась, что все прознают про их бедность. Вот Грушеньке и пришлось…
– Что – пришлось?! Она тебе рассказала?!!.. И ты…
– Да, да… Она служит в компаньонках у старой дуры-графини, не доедает, отсылает матери и братьям каждую копейку…
– Значит, Груша сказала тебе, что она – компаньонка графини?
– Да, да. А ты разве не знала?
– Да н-нет. Не пришлось.
– Но какова же она… Эта скромность, застенчивость, чистота… Доверчивость и восприимчивость ко всякой мысли, идее… Прости, Соня, ты знаешь, я очень уважаю твои взгляды, твой круг… У нас в университете тот же кружок, но…Все это равноправие, избирательные права, политические свободы – но куда ж деваться от поклонения Красоте, Чистоте, Невинности, пред которыми от веку повергались ниц царства и монахи, гении и злодеи? Если женщина будет стоять наравне с мужчиной, то что ж это значит? Кому поклоняться? Кому посвящать подвиги, чьим именем творить? Ведь и Бог для многих нынче – пустая абстракция… А я верю, что в каждой женщине живет древняя богиня… Именно в женщине…Зачем же? Вот эта твоя подруга – Матрена, которая велит себя Мариею звать, она же умница, и собою, если всмотреться, вполне недурна, но манеры, наряды… И для чего ж у нее вечно юбка пеплом посыпана, а плечи – перхотью…
– Довольно, Гриша! – Софи встала и теперь глядела на брата сверху вниз. – Если бы ты знал, как ты ошибаешься! Во всем, во всем… И я не позволю тебе чернить Матрену. Она пусть не с бальной картинки, но собственным трудом живет, мыслит, печатается в журналах, ее уважают, а ты покудова еще ничего не сделал, и судить не можешь… А даже если б и сделал… Ты уверен, что видишь так, как оно на самом деле? Что то, что ты принимаешь за белое, на самом деле не является черным и наоборот?
– Что ты хочешь этим сказать, Софи? – Гриша тоже вскочил и теперь стоял перед сестрой навытяжку, как на параде, упрямо выставив невеликий подбородок, покрытый нежным светлым пушком. Ноздри их одинаково раздувались, при почти равном росте (Гриша лишь чуть выше) взгляд уперт во взгляд. – Ты будешь Грушеньку чернить, что б я… Ты ли это? Не ты ль говорила, не ты ль писала, что любовь выше всяких условностей и сословий! Или теперь, как дошло до дела, до применения взглядов, вся твоя широта тут же испарилась, как утренний туман?
– Гриша! О чем мы говорим?! – Софи стиснула руки, говорила медленно, едва сдерживаясь, чтоб не завизжать. – Какая любовь?! Ты видел ее всего один раз в жизни! Ты ничего о ней не знаешь…
– Я знаю довольно. И того, что я увидел сердцем, тебе, с твоим расчетливым разумом не увидать никогда! Да, на твой вкус она не слишком умна, на маменькин – низкого рождения и положения, но речь-то идет обо мне! Обо мне, слышишь! И я не позволю… Какой я болван! Прибежал разделить радость! К тебе! Хотел позвать ее сегодня… Она отказалась… Хорош бы я был… Она почувствовала… Как она тебя превозносила! Ты – ее кумир, твой роман – Евангелие чувств… Какая глупость! Бедняжка…
– Гриша, – Софи переборола себя, опустилась обратно в кресло. – Прошу тебя, выслушай. Ничего не говори, просто услышь. Поверь, я знаю, о чем говорю. И дело тут вовсе не в моем расчетливом разуме, которым меня только ленивый не попрекает. Рассуди сам: будь он у меня, руководи он моими чувствами и делами, неужели я не сумела б устроиться в жизни получше, чем сейчас? А? Что скажешь? … Не говори ничего, слушай: Груша, она же Лаура, – тебе не пара ни в каком смысле, кроме одного, о котором и думать не хочу. Если хочешь избежать большой боли, перетерпи сейчас маленькую, и выкинь ее из головы. Я знаю, о чем говорю: дело здесь не в ее имущественном положении и не в сословных предрассудках…
– А в чем же? Скажи – я требую! – Гриша задрал подбородок еще выше, так, что свеча, стоящая на столике, осветила детскую ямочку у основания горла.
– Не требуй, – спокойно откликнулась Софи. – Тебе этого не нужно. Да и я не хочу… С одной встречи не родится любовь, только влечение полов. Ты молод, горяч…
– Не тебе корить меня молодостью…
– Не мне… верно… Иди, Гриша… Помни, что я сказала…
– Забыл! – с мальчишеской горячностью крикнул Гриша. – Сейчас забыл! Не хочешь объясниться – изволь! А я – забыл все! – и выбежал, хлопнув дверью. Пламя свечи и тени дернулись вслед, словно хотели догнать, вернуть… Софи не пошевелилась, лишь устало прикрыла глаза.
Спустя короткое время в библиотеке появились младшие. Сережа влетел шумно, с гиканьем, сразу же подбежал к Софи, обхватил за шею цепкими, липкими от какой-то сласти руками.
– Сонечка, душечка, вот ты где! Я тебя нашел же! Пойдем, пойдем скорее! Ты прячешься от меня, да? Ты вчера обещала наших солдатиков посмотреть непременно! Мы с утра с Алешей все расставили… Пойдем, пойдем, ты меня так одолжишь… А ты, Соня, в Петербурге царя видала? А кавалергардов? Я кавалергардом стану. Мне Модест Алексеевич лошадку гнедую обещали, как в полку… Ты ведь знаешь, Соня, что у кавалергардов лошадки гнедые? А у гусаров – серые… Идем, идем, что ж ты сидишь-то?
Алеша, темноглазый и робкий мальчик, жался позади брата, молчал и переступал с ноги на ногу.
«Пи́сать, что ли, хочет?» – некстати подумала Софи, увлекаемая Сережиным напором.
К удивлению, солдатики нешуточно развлекли Софи. В комнате у мальчиков стоял большой стол, на котором из песка насыпан был рельеф местности, речки обозначались голубой бумагой, озера – плошками с водой, лес – еловыми веточками. Одиннадцатилетний Сережа с робким Алешей на подхвате разыгрывал игрушечные сражения с применением уже некоторых законов тактики: войска передвигались по определенной мерке, конница с двойной скоростью, артиллерийский огонь велся по открытым целям опять же на определенную мерку и давал четверть потерь во вражеском войске.
На полу разложены были коробки с немецкими солдатиками по пятьдесят и сто фигур, которые очень точно изображали все европейские армии, и раскрытые номера журнала «Всемирная иллюстрация», посвященные русско-турецкой войне 1877–1878 годов. Любимой темой Сережи было разыгрывать геройские подвиги российских войск под Плевной. Сам он, естественно, был при этом «белым генералом» Скобелевым.
С удовольствием выслушав объяснения Сережи и поиграв с ним в солдатики, Софи оборотилась к младшему брату, который, робея, не произнес за все время ни одного слова.
– Лешенька, ты боишься меня, что ли? – Алеша потупился, оттопырив нижнюю губу и ухватив себя рукою за ухо. – Я тебе гостинцев привезла. Ты видал?
– Видал. Премного благодарствую, – прошептал мальчик.
– Чего ж ты церемонишься-то? – удивилась Софи. – Вот, гляди, Сережа совсем меня не боится. Я ж не страшная, я таких мальчиков, как вы, в школе учу…
Алеша вдруг разрыдался. Рыдал он как-то не по-детски, с подвывом, не прикрывая лица, слезы текли из глаз по трясущимся щекам и терялись под подбородком.
– Что с тобой?! – Софи испугалась, обняла мальчика, прижала его к себе. Тот попробовал было вырываться, потом обмяк, прижался, поднял лицо и спросил прерывающимся, но все же твердым голосом:
– Соня, голубушка, молю тебя, скажи: ты правда в Бога нашего Иисуса Христа не веруешь? Ты добрая, хорошая, этого же быть не может, Соня! Скажи мне!
«Ребенка бы пощадили!» – скрипнула зубами Софи, спросила вслух. – Кто ж тебе сказал?
– Маменька. И Аннет. Я им не верю, не может быть. Кто не верует, у того рога и язвия всякия… И обликом темен. Ты же светлая вся, красивая, и голос у тебя как колоколец хрустальный… Но ты мне все же скажи, не утаи, Сонечка, голубушка, – слезы снова потекли по бледным Алешиным щекам.
– Соня, да не обращай ты на него внимания! – с досадой сказал Сережа, складывавший меж тем солдатиков в соответствующие им коробки. – Он же пономарь! Все молится и молится! Аннет мне его в пример ставит, что он по-славянски разумеет, и шестопсалмие читает лучше псаломщиков. А что ж с того! Дворянин служить должен, а не псалмы петь, правильно я говорю? – Сережа подхватил с полу игрушечную саблю, стал в позицию, закричал истошно. – Защищай правую щеку, налево коли, вниз направо руби!
Софи вздрогнула, у Алеши от страха затрепетала какая-то жилка под глазом.
– Довольно, Сережа! – сказала Софи. – А ты, Алеша, успокойся. Бог у каждого в душе, и каждый его по-своему разумеет. Далеко за морем живут люди, у которых кожа цвета бронзы, а в волосах – цветы. Они также любят, так же ненавидят, так же боятся и воспевают красоту, как мы. Они никогда не слыхали про Христа. Как же с ними?
– Надо поехать и рассказать им, – убежденно сказал Алеша.
– Зачем? Они поклоняются своим богам, душам предков, Солнцу, Океану, еще кому-то…
– Бог с ними. Они далеко, – Алеша высвободился, вперил в Софи пронзительный, горячий взгляд. – А кому поклоняешься ты, Соня?
– Да чего ты к ней пристал?! – крикнул Сережа и прежде, чем Софи успела помешать, отвесил брату подзатыльник. Алеша снова разрыдался. – Пономарь! Пономарь! – кривляясь, закричал Сережа.
– Сережа, уймись! Алеша, не плачь! – Софи растерялась, разница между братьями дотоле не бросалась так ясно ей в глаза. – Ну что ж вы такие!
На крик в комнату вошли гувернер мальчиков Сильвестр Александрович и мать Наталья Андреевна в цветной шали.
– Опять передрались? Хороши! Сережа, ты бы хоть ради именинного дня смирил себя! Гости ж едут! Стыд от тебя! А ты, Софья, что ж? Как же ты их в школе окорачиваешь?
– Господа, господа, пойдемте отсюда! – заторопил гувернер, обнимая Алешу за плечи, а Сережу мягко подталкивая между лопаток. – Алексей, вам умыться надобно. Серж, идите вперед, в классную, я к вам подойду. Наталья Андреевна истину говорит: подумайте о своем поведении на этот день. Возьмите на себя хоть какие обязательства. Почему у вас опять рукав порван?…
Софи выпрямилась у стола, где кавалерия по-прежнему вылетала на песчаный холм из-за игрушечного леса, и молча смотрела на мать. Наталья Андреевна подбирала слова для очередной отповеди, а Софи грустила. Последний Алешин вопрос нагнал на нее философическое, элегическое настроение, в котором хотелось сесть и тихо и сладко поплакать над собственной судьбой и всеми горестями мира. Отчего-то подумалось, что, должно быть, есть на свете девицы-счастливицы, которые могут разделить подобное настроение со своими матерями и поплакать вместе. Ей же не судьба.
– Софи! Вот случай поговорить с тобой, – начала Наталья Андреевна. – Ты меня словно избегаешь…
– Как, и тебя тоже? – не смогла сдержать удивления Софи. – «Может, и вправду? – подумалось вслед. – Ведь маман с Гришей и мальчиками точно не сговорились…»
– Я не поняла тебя сейчас. И по большей части не понимаю. Я не так уж глупа, Софи, как тебе, может быть, кажется… – Софи сделала протестующий жест. – И многое могла бы уразуметь, если бы ты взяла на себя труд объяснить… К примеру: что у тебя с Петром Николаевичем?
– Поверьте, мама, я и сама не понимаю. Иначе объяснила бы вам.
– Но ведь надо же и думать о будущем, Софи. Ты собираешься всю жизнь быть учительницей в земстве? Таковы твои планы?
– Не знаю. Мама, я же сказала вам: не знаю.
– Но Софи… Ты не чужая мне, всем нам… Я хотела бы понять, быть может, помочь… Твой брак с Петром Николаевичем решил бы все проблемы, все устроил бы, такое общее мнение. Если вы в чем-то сейчас не поняли друг друга, это, наверное, можно исправить…
– Мама, мне не хотелось ворошить прошлое, но вы первая начали. Не забывайте, вы уже однажды пытались устроить мою жизнь с помощью брака. Вспомните, что из этого вышло. Дайте мне самой решить свою жизнь, прошу вас, не лезьте…
– Софи, как ты разговариваешь с матерью?! Неужели за свой сумасбродный поступок ты смеешь винить меня?! Хочешь назвать все по имени? Изволь! Я тебе скажу! Если Петенька Безбородко настолько глуп или влюблен в тебя, что согласен взять тебя после всего, со всеми твоими историями и дурацкими взглядами, без приданого, так тебе надо держаться за этот вариант руками и ногами. Потому что другого не будет, понимаешь ты это или нет?! Сам Петенька – мечтатель и балабол, но у него прочное положение в обществе, акции, доход от имения, он единственный сын и наследник. И знай: мамаша Безбородко сделает все от нее зависящее, чтоб ваш брак не состоялся! Ты ей как кость в горле – помни это! О такой ли партии для Петеньки она мечтала?
Софи сосредоточенно смотрела перед собой, но против воли видела руки матери, нервически комкающие бахрому накидки. Руки были совсем старые, с желтыми костяшками, словно посыпанные голубоватой мукой. – «Вот и у меня будут такие же руки! – подумала вдруг Софи и представила, как она держит мел и объясняет что-то ученикам, а руки у нее вот такие и так же блестят костяшки. – Так нельзя! – всколыхнулось все. – Но как же иначе? Положим, я выйду за Пьера, рожу шестерых детей, как маман, и все будет то же… Где же выход? Нет! Это слишком обще, это нельзя, об этом я после подумаю…»
– Мама! Увольте меня!
– Не уволю! Сегодня он будет, будь любезна принять его как подобает воспитанной девице. И не заводи своих обычных споров. В конце концов, у нас приличный дом, а не кружок нигилистов. И будь поуступчивей с Марией Симеоновной…
– Мне казалось, вы и сами ее не слишком жалуете…
– Какое это имеет значение! Софи! Когда ты научишься быть светской? Есть правила, которыми пренебрегать не след. Так устроен и так держится этот мир. Ты дворянка, родилась не в конюшне и не в лабазе. Это накладывает на тебя определенные обязательства…
– А тот, кто родился в конюшне, или вовсе в выгребной яме? Как быть ему? Каких устроений придерживаться? Ведь он не виноват же?
– Какое тебе дело до выродков? Или это опять твои либеральные взгляды? Освободительные реформы? Революции? Всеобщее равенство? Запомни: сначала следует благополучно разобраться со своей жизнью, а потом уж радеть о других. Подумай сама: как может устроить чужую жизнь человек, который свою-то устроить не сумел?
– Мама, я не хочу более говорить на эту тему. Вы понимаете? Если уж вам не удержаться, извольте: я сейчас уеду. Объясняйте тогда Петру Николаевичу и другим: не сошлись, мол, во взглядах. Очень по-светски получится…
– Софи, ну почему ты всегда так груба, несносна… – Наталья Андреевна наклонила голову, глубоко вздохнула, напоказ смиряя себя: смотрите, мол, как я терпима. Тени на ее висках залегли глубже и четче, поперек белой шеи обозначились три глубокие морщины. – Ты же знаешь, я люблю тебя, и оттого все тебе, всем вам прощаю… Но иногда ты так напоминаешь мне отца… Эта твоя неукротимость, упрямство, нежелание прислушиваться к чужому мнению…
– Довольно, мама. Оставим. Чтоб нам более не ссориться, я пойду пройдусь.
Ночью пал заморозок. В аллее свежо пахло замерзшим и вновь оттаявшим листом. На северном склоне партера лежали кленовые листья с белой каймой изморози. Софи подняла один, желтый с бурыми пятнами, поднесла к лицу. В лицо дохнуло влажным холодом, словно из погреба. По удалении от дома регулярный сад сменялся ландшафтным. Дубы, липы, лиственницы, клены, пихты размещались кругами и куртинами на пожелтевших, усыпанных разноцветными листьями газонах. Парк навевал лирическое настроение. С южной стороны усадьбы, за граничным валом расстилались обширные луга, сейчас залитые туманом, а на севере над луговым раздольем низкого берега озера высился крутой откос террасы. По совету Марии Симеоновны Модест Алексеевич использовал его для создания романтического уголка с лестницами, переходами, видовыми площадками, беседкой, каскадом и родником. В эту композицию была включена и новая мельница, поставленная на берегу запруды. Осенью все это выглядело совершенно иначе, чем летом. По какой-то неведомой аналогии Софи вспомнила Петра Николаевича и почти тотчас же, вздрогнув, услышала негромкий оклик:
– Софья Павловна! Я надеялся вас здесь отыскать, и вот – нашел…
Черный плащ-крылатка резко контрастировал с льняными волосами Петра Николаевича, и этот художественный разбег цветов почти стирал черты лица молодого человека. Отгоняя неловкость, сковавшую ее члены, Софи в который уже раз попыталась оценить, красив ли Петя Безбородко или уродлив, но, как и раньше, не нашла ответа.
– Здравствуйте, Петр Николаевич… Петя…
Разговаривая, они меняли обращения, сбивались то на «ты», то на «вы». Когда-то, в детстве, встречаясь как соседи, они звали друг друга Софи и Пьер. Потом Петя учился в гимназии, поступил в Университет. Софи росла, тоже училась и почти забыла высокого, тонкокостного мальчика, который мастерски делал силки и приносил ей пойманных певчих птиц. Потом уехала Софи, и вновь они повстречались недавно, уже взрослыми людьми. Двадцативосьмилетний Петр Николаевич после окончания курса на Филологическом факультете болел, лечился за границей, потом по просьбе матушки вернулся в имение и как бы принимал участие в активных преобразованиях, затеянных ею в Назимовке и Люблино. Служить постоянно он не хотел, ссылаясь на здоровье, но что-то делал в земстве и регулярно посылал в столичные журналы свои стихи, которые иногда печатали. Противоречивый образ Софи пленил романтичного Петю. Когда она бывала в Гостицах, он стал наезжать туда вместе с матерью, соседи уж мысленно сосватали их, но прежней короткости в их отношениях не восстанавливалось.
– Как ваше… твое здоровье, Петя?
– Спасибо, хорошо. Я…
– Ты с маман приехал?
– Нет, вперед. Она с Модестом Алексеевичем позже подъедет.
– А он разве у вас? – удивилась Софи.
– Да. Приехал чуть свет. Маман ему паровую молотилку показывает, он думает у себя такую же завести…Смешно…
– Отчего же?
– Сам не знаю. Они словно в игрушки играют…
– Почему – в игрушки? Я слыхала, Мария Симеоновна у вас всю усадьбу на современный лад перестроила. Сад насадила, дачи в аренду сдает, оранжереи завела, парники… Настоящее капиталистическое хозяйство. Что ж тут смешного?
– Да ничего, ничего, Бог с ним. Давай, Соня, лучше о другом поговорим. О более интересном.
– Это о чем же? – Софи кривовато усмехнулась, Петя дернул бровью и тоже скривился в мучительной гримасе.
– Если наши с вами… наши с тобой отношения представляются вам… тебе предметом недостойным… то я тогда… в сравнении с паровой молотилкой и матушкиными реформами…
– Что ж, – Софи вздохнула. – Давай, коли хочешь, поговорим. Только с уговором: тебе начинать.
Софи вошла в беседку, присела на влажную скамейку. Петя остался стоять, опираясь руками о перила и резной столбик, поддерживающий крышу. Софи расправила складки накидки и подумала, что со стороны картина выглядит очень романтично. – «Может быть, для завершения образа попросить его почитать стихи? – всплыла откуда-то ленивая мысль. – Нельзя быть такой… такой недоброй, – тут же одернула себя Софи. – Пьер мне ничего плохого не сделал. Он не виноват в моем устройстве. Никто, кроме меня самой, не виноват…»
– Софья Павловна! Софи! – волнуясь, начал Петя. – Я давно хотел говорить с вами о нас… О нашем будущем. Если тебе этот разговор тягостен, то тем более причин закончить сейчас, чем длить это состояние неопределенности, в котором, мне кажется, я нахожусь уж столь давнее время, что позабыл почти и причину его, и тот благостный порыв, который привел… ежели тебе будет угодно… – Петя запутался в собственных словах и замолчал, не в силах договорить фразу.
«Паки и паки,» – мысленно закончила Софи и успокаивающе дотронулась до Петиной руки, лежащей на крашеных перилах беседки. Рука была холодной и влажной, самой аристократической формы.
– Ну что ж, Пьер, тут никакой тайны нету. Я, ты знаешь, на эту тему низать словеса не мастерица. Разве что в романе. Ты сам чего же хочешь?
– Хочу, чтоб Бог и люди благословили наш брак, – твердо и высоко сказал Петр Николаевич, от волнения пустив петуха на слове «благословили». – Хочу, чтоб моя душа и мое тело навеки принадлежали вам, Софи, и чтоб вы тоже принадлежали мне душой и телом. Навеки, доколе смерть не разлучит нас…
– Ах, Петя, – Софи позволила себе улыбнуться в ответ на явную напыщенность молодого человека. – Что ж мы с вами все это время делать-то будем? Навеки – это так долго…
– Софи? Я не понял… – Петр Николаевич взглянул на девушку больными глазами, и ей разом стало стыдно и скучно.
«Что ж я играю всю эту пошлость? – подумала она. – Да еще и как бы любуюсь собой со стороны. Недостойно. Недостойно, Софи! Ты, девушка с передовыми взглядами, ведешь себя как салонная барышня из восемнадцатого века…»
– Послушайте меня, Петр Николаевич, – серьезно и строго сказала она. – Я, право, не знаю, как нашу с вами ситуацию разрешить. Все, кроме вашей матушки, хотят нашего брака. Моя маман говорит: «это все устроит». Вам не претит?
– Что мне до того, как другие говорят! Что ты, Соня, скажешь?
– Я, Петя, пытаюсь честно все обдумать. Но вот что мешает: сомнения – позволено ли в таких вещах расчетом решать? Не должны ли чувства вперед говорить?
– И что ж твои чувства говорят?
– Не знаю, Петя, не знаю, – в этом все дело.
– Может быть, вы… может быть, ты другого любишь?
– Да нет, нет же! – Софи досадливо всплеснула руками и зажмурилась. – Никого я не люблю – так вернее. И достойно ли мне при таком раскладе соглашаться на ваше, Петр Николаевич, предложение?
Петя со странною во взрослом человеке робостью заглянул в глаза Софи:
– Но, может быть, потом, видя мое к тебе расположение, общие на двоих интересы…
– Вот здесь, Петя, вот здесь… Скажи мне серьезно: что ж это за интересы? Как мы будем жить? Ты мужчина, ты старше, расскажи мне. Ты – не служишь. Я – учительница в школе. Взгляды мои ты знаешь. Принадлежать кому-то всецело, как ты говоришь, пусть даже тебе, Петя, я не могу, и уж не смогу, должно быть, никогда. Вот мы поженимся. Как это дальше будет?
– Как пожелаешь, Софи, как пожелаешь. Брак меняет людей, я это верно знаю. И мужчин, и женщин особенно. Хочешь – посвятишь себя детям, заботам по хозяйству. Хочешь – будем жить в Петербурге. Ты говорила про свои романы – пусть, пиши, коли хочешь. Я ведь тоже, ты знаешь, стихи пишу…
– Ты так говоришь, Петя, словно это блажь какая-то пустяшная – стихи, романы…
– А разве нет? – нешуточно удивился Петя. – Матушка моя так это и называет: Петина блажь. Или ты тоже думаешь, что мне надо служить? Изволь, если такое твое условие, я пойду служить…
– Погоди, погоди, Пьер, остановись, что ты говоришь такое? Какие условия?! Ради Бога – живи ты как знаешь. Мне просто интересно, как ты мыслишь. Скажи: чем же заполнить целую жизнь в деревне?
– Софи, – Петр Николаевич отчего-то оживился, словно, пройдя по болоту, почувствовал твердую почву под ногами. – Ты к здешней жизни несправедлива. Наши места вовсе не дикие, и культуры не чужды. Ты знаешь, в этом сезоне Римский-Корсаков на Красной даче новую оперу писал. Он, правда, не принимал никого, и сам не выезжал, но все равно…Половцев Александр Александрович пароход купил, для поездок в монастырь, все лето катал всех по Череменецкому озеру. Он же фазанов развел, курганы языческие по дороге в Солнцев Берег раскопал… Да это ведь ты знаешь, сама с ним прошлым летом на раскоп ездила… А Бельдерлинг? Ты с ним знакома? Вот голова! Настоящий немец, в мозгах постоянно хронометр тикает. Унаследовал имение в полном разоре, а сейчас? Образцовое хозяйство. Даже матушка хвалит, а уж она придирчива, как фельдфебель к новобранцам… Знаешь, этим летом чего Бельдерлинг удумал? На Врево поставил станцию для наблюдения за температурой озерной воды, за влажностью, за росой… Сам приборы выдумал…
– Петя! – не выдержала Софи. – На что ты мне говоришь? О чем? На пароходе я плавала, а от Бельдерлинга у меня в школе опорный пункт и тетрадочка для наблюдений. Он вправду очень образованный и очень упорядоченный человек, но о чем мы? В чем ты меня убеждаешь? Как странно мы беседуем… Ты просил: поговорим о нас…
– Так я и говорю! – с обидой воскликнул Петр Николаевич. – Ты же сама просила описать. Я стараюсь, но чувствую: словно мои слова куда-то проваливаются. Я понимаю: не в том дело – ты правильно говоришь. Но как же разрешить?
С каждым мгновением Софи становилось все скучнее. Она с трудом удержала зевок, отвернулась, по-собачьи лязгнула челюстью и притворно закашлялась, прижимая к губам холодные пальцы.
«Авось не заметил… – подумала она. – Неловко как… Но что же? Это решается моя судьба, а мне как бы получается все равно. Почему так? В романах пишут: сердце колотится, дыхание спирает, а у меня – что ж? Почему я такая бесчувственная? Вон как бедный Пьер волнуется… Разве согласиться? Пожалеть его, радость доставить… Он же славный, в сущности… Чтоб уж ни о чем не думать, и чтоб… чтоб больше не было ничего…»
– Ах, Петя! Я не могу так! – с внезапным раздражением вскрикнула Софи и вдруг, противу только что пришедшим мыслям, ощутила теплые слезы, щекочущие веки. – Оставим это сейчас! Оставим! Прошу вас! Довольно!
Петя испугался, задрожавшей рукой теребил застежку крылатки.
– Простите, Софья Павловна! Простите! Я расстроил вас! Я, право, не хотел…
– Оставьте, Пьер! – Софи шмыгнула носом, дернула головой, стряхивая слезы, поморгала. – Никто не виноват. Пойдемте в дом. Там нас, должно, уж ищут, – и она решительным шагом, подобрав юбку, зашагала по аллее. Петя с унылым видом плелся сзади, не решаясь предложить руки. Так их и заметила Мария Симеоновна, только что прибывшая вместе с Модестом Алексеевичем из своего имения Люблино.
В зале было душно, пахло свечным нагаром и бессмысленным послеобеденным спором. Кошка каким-то образом утащила с обеда кусок антрекота, спряталась с ним под пуф и теперь, урча, расправлялась с мясом, неприятно оскалясь и терзая его зубами и когтями. Все видели кошку, и все скрывали это друг от друга. Если б кошку увидел Туманов, то, пожалуй, сказал бы, что она похожа на горничную Лизу.
– Помилуйте, старых писателей не может быть много, а старых поэтов не может быть вообще. Вы ведь, душечка Софи, конечно, стихи пишете? А как же? – Арсений Владимирович победоносно и вместе с тем лукаво оглядел собравшихся и клюнул остреньким носиком в сторону насупившейся Марии Симеоновны. – Муза ведь все больше про любовь, шепчет и навевает, а какая у старости любовь? Одна подагра да геморрой, извините меня, душечка, мы ведь тут с вами все люди чертовски демократические… да-с… иногда даже тошно делается…
– А что ж, по-вашему, люди зрелых или даже преклонных лет уж и любить не смеют? – подмигивая всем по очереди и стараясь придать своей реплике тон развязной фривольности, вступил в беседу Модест Алексеевич.
– Отчего же не смеют? Смеют, конечно. Но только, извините за каламбурчик-с, сумеют ли? При общей изношенности организма и идеалов, по облетании всех юношеских лепестков и выветривании флюидов, на какую же любовь изволите рассчитывать-с? Разве что к расстегаям и малине со сливками… – Арсений Владимирович с причмокиванием отхлебнул кофе из чашечки.
– Ну, это уж вы, батенька, загнули! Загнули, признайтесь! – ринулась в бой Мария Симеоновна. – Я так уверена, что человека не года старят, а деловые качества или отсутствие оных качеств (она отчетливо произносила «какчества» и «какчеств», а Петр Николаевич при этом морщился, словно принимал хинин). Ежели человек деятелен и бодр, то ему все доступно. Все доступно, я утверждаю! Сколько нонче молодых людей вялых, ни до чего не охочих. Ништо им не в радость, все тягостно… Разве это жизнь, это молодость – я вас спрашиваю, батенька Арсений Владимирович!
Ответа не последовало. Глаза старика тут же подернулись пленкой, он, вздрогнув, огляделся, словно не понимая, где он, зачем, и что с ним. Все собравшиеся понимающе закивали головами, смущенно перемигиваясь: «Что, мол, возьмешь со старого человека?!»
Софи спрятала улыбку, и подумала, что после поблагодарит Арсения Владимировича за вовремя оказанную поддержку. В его забывчивость и отключенность от мира она не поверила ни на минуту. Софи помнила: еще когда она была маленькой девочкой, «отключался» он всегда вовремя и полностью сказав то, что хотел, а окружающие так же качали головами и лицемерно вздыхали.
Сколько лет Арсению Владимировичу, точно не знал никто. Если спрашивали его самого, он кокетливо жмурился и, покачивая крупной, покрытой пегим пухом головой, говорил, что даже в жизни мужчины наступает предел, когда говорить о возрасте уже моветон, а, впрочем, он и забыл свои года, потому что какое значение может иметь всеми позабытый и выживший из ума старый сморчок… После этого все бросались говорить ему комплименты, а он таращил водянистые глаза и прямо-таки лучился удовольствием, как старая, выползшая на свет и тепло костра жаба.
Старожилы уезда помнили, что именно Арсений Владимирович, будучи уже в полной силе, собирал Лужское ополчение на Крымскую войну. Многие помнили его мировым судьей и гласным по уезду. Ныне он спокойно доживал свой век в небольшом имении на берегу озера Врево, держал с помощью преданного управляющего (сына бывшего денщика) две пасеки, ежегодно сдавал в аренду четыре небольшие дачки и имел с этого достаточный доход. С помощью огромной лупы на костяной ручке Арсений Владимирович читал выписываемые в имение газеты («Русский инвалид» «Неделя» «Санкт-петербургские ведомости» и еще что-то), находился в курсе всех важных государственных дел, слыл отчаянным либералом, очень этим гордился, и во всех спорах принимал сторону наиболее радикального из высказанных мнений.
Гриша принес черную лаковую гитару с орнаментом и стал ее настраивать, склонив голову набок и оттого сделавшись похожим на сеттера. Ирен и младшие братья жались к нему, некрасиво отмахиваясь от гувернера, пытавшегося их увести. Наталья Андреевна кидала в их сторону строгие взгляды, Аннет уныло склонилась над комодом и водила по нему пальцем, словно гоняла по вышитой салфетке какое-то насекомое.
Гриша настроил инструмент и запел, отбивая ритм небольшой ногой в мягкой туфле.
– За дачную округу
поскачем весело́
за Гатчину и Лугу,
в далекое село…
Песню слышали в первый раз. У Гриши был резковатый, но приятный голос.
– Там чаша с жженкой спелой
Задышит, горяча,
Там в баньке потемнелой
Затеплится свеча,
И ляжет, (снится, что ли?)
Снимая грусть-тоску,
Рука крестьянки Оли на жесткую щеку…
(Городницкий, «Дуэль»)
– Однако ж, Григорий… – Модест Алексеевич выразительно покосился в сторону дам и детей.
Арсений Владимирович рассмеялся дребезжащим старческим смехом и по-мальчишески показал большой палец.
– Это студиозисы развлекаются? – спросил он.
– Никак нет, – улыбнулся Гриша, мотнув подбородком в сторону Пети. – Это вот Петр Николаевич сочинили. Шарман, правда?
– Петя, это… это так необычно… и хорошо, – с удивлением и удовольствием сказала Софи. – Я не думала, но ты… ты, наверное, большой поэт будешь. Я рада… честное слово… рада…
Петя засмущался под ее похвалами как гимназист-приготовишка, Наталья Андреевна возмущенно фыркнула, и тут же перевела взгляд на кошку, а Мария Симеоновна недовольно нахмурила густые мужские брови.
– Стишки – это… – помещица покрутила в воздухе толстыми, унизанными кольцами пальцами, но, видимо, не сумела сыскать достойного и достаточно емкого определения. Поэтому перешла к другой теме. – Делом надо заниматься, вот что я вам скажу, господа, делом! В этом и смысл, и лекарство от всех хворей, и красота, и молодость, ежели пожелаете. Вот так я думаю, и никто меня переубедить не сможет! – Мария Симеоновна выжидающе оглядела всех выпуклыми, зеленоватыми с коричневыми крапинками глазами, но желающих ее переубеждать в зале не обнаружилось. Наоборот, Модест Алексеевич с удовольствием подхватил тему:
– А я вот тут как раз машинку хотел выписать… Мирон! – окликнул он лакея. – Принеси-ка мне из кабинета «Ведомости», что на бюро лежат! Поживее! Вот здесь… Еще утречком хотел с Вами посоветоваться, Мария Симеоновна, да как-то к слову не пришлось. Вот, вот: «Департамент торговли и мануфактуры объявляет, что такого-то числа поступило в оный прошение от инженеров компании «Брандага и сын» о выдаче трехлетней привилегии гражданину Сигизмунду Оппенгейму на машину для чистки кишок». Вот! Перспективная вещь, я так понимаю!
Гриша расплылся в улыбке и подмигнул Софи, Аннет тяжело вздохнула, как недоенная корова в стойле, а Мария Симеоновна достала лорнетку и внимательно изучила объявление.
– Я так понимаю, ввиду производства колбас… – Модест Алексеевич кивнул. – Следует – на паях. Вы думали? – Модест Алексеевич покачал головой. – В наше время надо мыслить экономически. Бельдерлинга – отметаем, он все под себя гребет, остаемся мы с вами, Березины и Кроммы. Старый Кромм как раз весной удачно прикупил трех йоркширских свиноматок, помните, я вам говорила? Он, верно, заинтересуется. Обсудим… Сейчас, мне думается, другим наши беседы неинтересны…
– М-м, голубушка Мария Симеоновна! – ласково прищурилась Наталия Андреевна. – Что ж поделать! Не все так прогрессивны, чтоб находить машину для чистки кишок лучшей темой для послеобеденной беседы…
– Провинция… Лень…Старосветские помещики…Лишние люди… – пробормотала себе под нос Мария Симеоновна.
Гриша, услышавший ее, не выдержал, рассмеялся и тут же выбежал, сделав вид, что подавился кофеем. Вслед за ним выбежали Ирен, мальчики и степенно удалился гувернер. Заметив открытую дверь, за всеми пустилась наевшаяся кошка. Снова очнувшийся Арсений Владимирович улюлюкнул ей вслед и стукнул об пол резной ореховой палкой. Кошка подпрыгнула на бегу и выгнула спину.