Читать книгу Вишнёвый луч - Елена Черникова - Страница 5

За чаем

Оглавление

Она пила зелёный чай из дорогих листовых шариков, листала Конституцию России, курила сигариллу.

– Всё ходишь? А дело? Написала учебник?

– Не могу, – проскулила я. – Наши граждане хотят жить без права на свободу слова. И мысли! А журналисты у них об этом спрашивают и не извиняются.

– Правильно хотят, – одобрительно кивнула бабушка. – Зачем эти глупости? Думать вообще вредно. Можно что-нибудь выдумать. А уж потреблять продукты чужих выдумок – извращение. Ты помнишь, что писала Цветаева о читателях газет? Жёсткие стихи, очень жёсткие. Хочешь, прочту?

– Нет. Я недавно читала, из архивов, её заявление в Литфонд с просьбой принять на какую-нибудь работу. Судомойкой, уборщицей…

Бабушка фыркнула:

– Тогда, прошу любить, у лукоморья дуб зелёный.

– Тоже ведь самоубийца.

– В каком-то смысле – да, – согласилась бабушка.

– «С тех пор как экзистенциалисты открыли, что человек смертен, нас уже трудно чем-нибудь удивить», – согласилась и я.

В полном согласии мы примолкли. С бабушкой легко молчать. Она столько помнит! «Сначала трижды подумай, а потом промолчи».[2] Это про неё.

Я успокоилась. Учебник подождёт. А пока напишем новую сказку.


Через полчаса.

– Бабушка, дай совет: как очистить нашу страну от скверны?

– Элементарно. Надо закрыть границы и открыто разрешить психоаналитические пытки. Все уедут.

– Как же все уедут, если закрыть?

– Как положено.

Вот и поговори с ней. Она дожила до сладостных лет, когда может не объяснять, не повторять и не оправдываться. Мне кажется, иногда бабушка смеётся надо мной.

– Ну что ты, какой смех! – обижается бабушка. – Вот тебе сколько лет?

– Ну… – отвечаю я. – Сорок плюс-минус десять-двадцать…

– А мне, скажем, восемьдесят. Или девяносто. Не меньше. И я не бегаю на свидания. Представляешь, сколько времени освободилось?

– Да. Вполне. Представляешь, если бы ты была моя законная, родная бабушка? – мечтаю я.

– Это ни к чему. Обойдёмся лестничной близостью. Люблю соседей.

– Бабушка, дай чаю, пожалуйста.

– А ты попроси, как следует.

– Опять историю рассказывать? – волнуюсь я. – Надоело!!! Доколе! Я не могу каждый день!

На всякий случай картинно багровею лицом.

– Не вопи. Тебе работать надо непременно. Работники словесности не имеют права простаивать. Отсохнет – и всё. Вон Горбачёв по радио «Свобода» выступает. Работает. Представляешь? Бывший генсек – по вражеской станции. А ты хоть у меня выступи, не ленись.

– Ты начни, я после, – прошу я.

– Я очень много знаю. Ты уснёшь.

– Поговори о политике – на ней проснусь.

– Не-ет. О политике с тобой опасно, ты нервничаешь, и чай разольёшь.

– Бабуль, меня уже никто не опекает, никто не холит, не лелеет. Я всем кажусь неисправимо взрослой. Даже Петру моему. Так хоть ты! Отдушина! одна…

– Ты плачешь каждый раз. А я тут вытираю, – она кольнула меня серыми, с проголубью, испепеляюще молодыми глазами. – Ну ничего, будет тебе восемьдесят, когда ничего дорогого, кроме воспоминаний…

– Ну не прикидывайся, ну хватит, я больше не буду.

– Рассказывай, – повторила бабушка и погасила всполохи очей.

У неё цвет радужек зависит от настроения. Серые – сталь, холод, тишина, безразличие, покой. Голубые – радость, хмель и душевность. Всё это я изучила. Но вот смешанные глаза – я не всегда понимаю, поскольку процент оголубления серого круга всегда разный. Один раз посмотреть в её голубеющие глаза – это незабываемо! Иногда это медленное, торжественное заполнение, вытеснение холодного тона тёплым. А порой – внезапно – ах! – и глаза голубые, без перехода. Вы видели такое? Невероятно.

Пытаясь улизнуть от ответственности, я спрашиваю про глаза: почему они такие… хм… нефизиологичные, небывалые, и не мешало ли ей это жить с мужчинами, говорить с женщинами, воспитывать детей.

– Не мешало, – исчерпывающе отвечает бабушка, наводя на меня зрачки.

Тут я закономерно съёживаюсь, уменьшаюсь и ползу под стол. Больше у меня нет вопросов к бабушкиным глазам.

Она ждёт меня, ждёт, а я сижу под столом не шевелясь. Она брызгает под стол тёплую воду и обещает горячую. Я сижу молча. Мне очень уютно.

На три минуты мне три года.

Кистяная бахрома рыжей плюшевой скатерти окаймляет моё убежище. Поплыл аромат лесных трав, загремела ледяная горная река в Кабардино-Балкарии, мои детские горы, канатка над синим озером, скоро позовут на шашлык. Пыльный зернистый шоколад в кусках. Сверкает чёрная икра – и я её ложками, из эмалированного тазика! Коллекция блестящих открыток с видами Колизея, Фудзиямы, розовых кустов Дубровника. Мечты о путешествиях. Восторги взлёта и посадки самолёта. В моём детстве было несколько красивых страниц. Я счастлива. Но бабушке известно и это.

– Вылезай, – сонно говорит она, и я понимаю, что горячая вода готова к бою.

Вылезаю.

– То-то же, – кивает бабушка, уводя взгляды в стойло. – А то можно и посклонять полторы бочки варенья.

От этой угрозы у меня, как у шкодливого двоечника, холодеют пятки, хотя мне давно известны все падежные формы полутора бочек варенья. Но бабушка умеет подать перспективку так, что даже рост ногтей останавливается. От страха.

– Что тебе рассказать? – спрашиваю, дрожа.

– Про любовь.

– Ах, про это?

– Нет. Про это не надо. Давай про любовь.

– Бабушка, я не хочу.

– Мы не на митинге. – Бабушка закуривает. – Или полторы бочки варенья. Гляди мне тут…

– Ой, не буду. Кто б со стороны это всё увидал-услыхал. Не поверил бы.

– Не твоя печаль, – обрывает бабушка. – Начинай.

– И Слово было Бог.

– Прекрати.

– Почему там опечатка, глава 3, 8? От Иоанна. Синодальный перевод.

– Там нет опечаток, – уведомляет меня бабушка.

– Пожалуйста: «Дух дышет, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит: так бывает со всяким, рожденным от Духа».

– Если ты про слово «дышет», через «е», то ты глупа и мала. Ведь не про дыхание речь, а про деяние Духа. Зачем ему дыхание? Ты ещё спроси про устройство лёгких. Или жабр. Или вправду опечатка, Бог с ней.

– Меня замучили студенты. Основной вопрос их философии: кто сделал Бога? Иногда – кто создал.

– Радуйся. Это уже очень много. Во-первых, признают Его существование. Во-вторых, признают, что им не всё ясно. Для атеистической среды это громадные, колоссальные успехи. Только не рассказывай им про антиномию.

Бабушка смотрит в облака за окном, словно ждёт оттуда очередного сигнала:

– И не цитируй Честертона. Особенно «Ортодоксию». Особенно это: «Исходя из эволюции, можно стать бесчеловечным или слащавым – человечным стать нельзя».

– Я тоже ненавижу Дарвина. Что можно было выдумать, кроме естественного отбора и амёбной эволюции, тридцать лет живя в городке под названием Даун! Бабуля, ты себе не представляешь, как я ненавижу атеистов, рационалистов, гуманистов, вообще всех, кто мыслит и существует только вследствие мыслепорождения. Ведь уже даже физики доказали тварность мира!

– Поздравь их, – с непередаваемой интонацией сказала бабушка. – Скоро догадаются, что сотворение мира продолжается. Жаль, я тороплюсь, а то посмотрела бы на их лица…

– Бабушка! Но мне сейчас абсолютно не с кем поговорить о вере, о Боге. Ну, кроме тебя. Хочу, безумно, сейчас обсудить с человечеством основные вопросы, у меня их осталось не больше пяти-шести, но православные смотрят на меня хмуро, а неверующие обвиняют в какой-то мистифицированности. Я самый реалистичный реалист на свете, потому что верю, а меня никто не понимает! Моя вера уже абсолютно рациональна, а мне внушают, что любая вера иррациональна! Ну нельзя же так обходиться с человеком, который точно знает. Надо мной и Пётр посмеивается: он, кажется, только себя самого считает богом, ему голос был…

– Я понимаю тебя, – с угрозой говорит бабушка.

Она не любит моей пыли, эмоций, сетований, упрёков человечеству. Дарвин для неё вообще не существует, поэтому она искренне посылает меня куда подальше, если я в очередной раз начинаю доказывать ей, что он был неправ.

И вообще: правильно поступал Пифагор: назначал абитуриентам пятилетнее безмолвие. Вот если они выдерживали это, преодолевали страшное искушение высказаться, поделиться мнением, – их брали в школу и начинали учить мудрости. Если они всё-таки болтали – извините. Домой, на печку.

Кому дорого личное мнение – недостоин мудрости.

Правильно поступал Пифагор с учениками. Теперь и наши умники допетрили: сначала нравственность, а потом истина. Спросили бы у Пифагора – раньше полегчало бы.

А с тех пор как знание можно купить за деньги, никто не даёт ученику ни грана мудрости. Да и как её дашь, если ученик платит, болтает, отдыхает по своему усмотрению, сам распоряжается своим временем, считает себя личностью, потому что платит, болтает, отдыхает и так далее.

Моя бабушка – мой Пифагор. Мы вроде бы говорим с нею, но я чувствую, что на самом деле на мне обет безмолвия. Как это возможно – не понимаю. Но ощущение очень отчётливое. И ласка. Мне тут, у бабушки, ласково. Мне безразличны её выходки. Близ неё мне как дома.

– Вот и вся любовь, – успокоенно говорю я. – Ты чудо. Пора чаю попить.

– Ты не рассказала историю. – Бабушка отодвигает чайник от меня подальше.

– Можно я о прочитанной книге?

– Ты читаешь? Славно. Хотя бы так.

– Представь себе. Писатель молодой, талантливый. Фамилия? Иванов.

– Крепко, – кивает бабушка. – И что?

– У него есть рассказ – «Любовники».

– Прекрасно. «Любовники» Иванова. Дальше.

– Он любит её – не смейся! – вот уже десять лет. Она замужем, он женат. Непреодолимое препятствие. И вот…

– Фабула просто феерическая. А сюжет?

– Вот-вот. Он, наконец, доводит её до решительных намерений, снимает спецквартиру…

– Лучше бы купил, – комментирует бабушка, – если уж десять лет ждёт.

– А может, и купит. У них уже всё на мази. Но дело не в этом. Он, понимаешь, так любит и хочет её, что ночью, в ожидании свидания, когда её ещё нет с ним рядом, он греет пол! Брюхом.

– Чтоб у неё ножки босые не замёрзли? – уточняет бабушка.

– Правильно. Ты что – читала?

– Нет, не читала. А по нагретому брюхом паркету – ходила. – Бабушка закуривает сигариллу.

Я сникаю. Хотела потревожить её – её! – воображение. Эта ведьма всё угадывает наперёд. Всегда-всегда. Если бы герой Иванова купил даме не рояль, а барабан или арфу, для нестандартного развития любовного сюжета, бабушка предугадала бы ход, но пояснила, что рояль удобнее для любовной встречи, нежели барабан.

Но арфа хороша тем же, чем виолончель: музицирующая дама непременно раздвигает ноги. У мужчины кружится голова: вечер, зимняя стужа за окном, натопленный паркетный зал, простор мерцает свечными всплесками, женщина обнажена, ей тепло, она играет на арфе или виолончели, раздвинув беспомощные колени, а её возлюбленный лежит рядом на полу, животом вниз – греет ей дорожку на ложе любви.

Прочитав мои мысли, бабушка продолжает:

– Дальше и расписывать всё это нельзя. Никак. Что ещё может произойти? После арфы, после струящейся призывной мелодии, змеино сжимающей его душу и всё-всё тело… Даже не вздумай описывать их финальный акт. Занавес – немедленно после арфы с ногами.

– У Иванова дама приходит утром. Снимает одежду. Он ждёт её в постели. Счастливый конец многолетних мук.

– А она зубы почистила? – бабушка верна правде жизни. – Ты читала письмо Наполеона к жене? Цитирую: «Я еду: не мойся!». Настоящее французское блюдо. Женщина в собственном соку.

– Ну бабушка!!! – я тоже закуриваю.

– Ха-ха. Давай сначала. Про любовь. Несчастные закомплексованные придурки с их паркетно-половой страстью отменяются.

– У Иванова очень хороший рассказ, бабушка! Это ты всё опошляешь! Ты губишь литературу!

– Туда ей и дорога. И рассказ у Иванова – отменный. Искренний. Такой надёжный человек! Такой трепетный. На таких обычно катаются в хвост и в гриву. Он женат?

– Конечно, – отмахнулась я.

– Откуда знаешь?

– От него лично. В буфете рассказывал. За чаем.

– Значит, за пивом.

– Да.

– Конечно, да, – успокоилась бабушка. Ей важно быть правой. Как ребёнок, развлекается своей вечной правотой.

Иногда её всеведение меня бесит до ярости. Тут же вспоминаю багровую ярость у Джека Лондона в «Куртке». За подробностями можете обратиться и к другому переводу этого романа – под названием «Звёздный странник». В любом случае найти этот текст вам будет очень трудно: его скрывают от человечества.

Словом, я бешусь – от бабушки до джеклондоновой багровой ярости, – а это смертельно опасно.

Справочно. Роман «Куртка» («Звёздный странник») так же не воспринимается всерьёз, как «Серафитус» Бальзака. Эти романы – последнее, что сообщили великие мастера людям. Это завещания. Написаны – оба – в невозможных, неапробированных, нелегитимных манерах. Ну не могли эти писатели, с точки зрения образованных современников и даже потомков, впасть перед смертью в столь откровенную религиозность! А куда же девать гуманизм? А величие человека? А туда. Посему забудем о последнем слове мастера и не включим даже в собрание его сочинений.

Горькая участь. Цирковой актёр, навсегда вляпавшийся, например, в амплуа второго рыжего, и тот страдает меньше, чем признанный писатель, крупно проработанный критикой и литературоведением при жизни. На один-единственный абзац – последний – у критики чаще всего не хватает духа.

А нужен абзац такого, например, содержания: «Незадолго до кончины автор понял, что всю жизнь занимался ерундой и безделицей, и попросил у человечества прощения за этот незапланированный обман. Просьба о прощении вылилась в трепетный, яркий, волнующий душу текст, – ослепительно красивый… Конечно, он не был понят. Как в России – Гоголь. Зачем было жечь второй том „Мёртвых душ“? – возмущаются невежды. Почему не оставил материала литературоведам – покопаться в строчках, порасшифровывать намерения, проследить за – якобы – истинным ходом чувств и мыслей автора!..»

Так не пишут. Последнее озарение, вишь, отменяет предыдущее творчество. Ах, почему бы Джеку Лондону не начать с «Куртки», а Бальзаку с «Серафитуса»!.. А так – литературоведам приходится выдумывать, лакировать и замалчивать действительное положение вещей. Ненавижу литературоведов. Ух!

– Всё? – бабушка возвращает меня в XXI век. – Вечно у тебя болит душа за других!..

– Это у меня болит – за меня! Я не могу терпеть такую страшную несправедливость. Обычная лень и трусость – правят бал в литературе, как в науке. «Всем известно, что…» И поехало. Прямо как в манипулятивной журналистике.

– У меня есть знакомый врач-психотерапевт, психоаналитик, спортсмен, хороший человек. Очень хорошо лечит от борьбы за справедливость. Это его специализация. По всему свету на вызовы летает. Порекомендовать?

– Нет, я сама.

Бабушка облегчённо выдыхает сигарилловый дым: ей не придётся объяснять врачу, кто такая неродная внучка.


Джованни положил руку на рукопись.

Эта рука уже ничего не причинит этой рукописи. Они расстанутся навсегда, что немыслимо и больно.

Порвать серебряную нить, войти в серебряную квадригу и полететь за серебряные облака, куда уже ушла графиня Мария Аквино, унеся за собой всё, что вызывало чувства.

Рука покоилась на бумаге, как на голове уснувшего новорождённого младенца. О, если б этой руке удалось встретить хотя бы одно утро на коже Марии…

Зато теперь – книга. Гутенберга ещё нет, ему только-только подбирают родителей, а книга есть.

Трудно, конечно, написать сто «побасенок, притч, историй, которые… на протяжении десяти дней рассказывались в почтенном обществе семи дам и трех молодых людей…» – сто! Это много для европейца, несмотря на Ренессанс. Даже по бесконечной ветвистости любви сто сплетен – много. На это нужно изрядно фантазии. Тс-с-с, но и опыта…

Кстати, хм, осведомленности. Откуда вы, господин придворный ученый, юрист, дипломат, – всё это знаете? Вам удалось выспаться, и вы посмотрели сто снов? Ах да, у вас очень много внебрачных чад.

Трудно сфантазировать? Европейцу трудно? Ерунда. Можно было и тысячу наплести. Надоело. Любовь, основанная на великой страсти, всегда доходит до банальности.

Всё, что положено по сакральной части, всё в рукописи соблюдено, и пища критикам доставлена лет на сто, а Марию не вернёшь.

Да и зачем?

Это ж очередная Лаура, банальная Беатриче. Просто Божья перчатка, с помощью которой того, кто мог написать книгу, просто подержали за горло и прочие жизненные места. Теперь и это понятно.

Джованни остался один. Окно, вишнёвый луч, рукопись, начинается день, приближается смерть. А бессмертие вежливо покашливает у порога. Вызывали? Служба доставки. Праздничные скидки. Вам упаковать?


Меня часто спрашивают о таинственной бабушке, на которую колоннами идут ссылки, но которую никто никогда не видел. Даже мой Пётр. В основном, мои знакомые полагают, что некая настоящая бабушка давно умерла и я тоскую, к слову и не к слову вворачивая бабушка вчера сказала.

Меня уже не считают чокнутой, а просто мифоманкой, повёрнутой на культе предков, чудесах, тайнах и авторитетах. От этого набора веет пылью веков или, как минимум, старомодностью, что придаёт моему имиджу дымчатые тона ретро, а теперь среди друзей модно быть старомодной. Впрочем, у меня уже нет друзей. «Успех одаряет многим, только не друзьями». Это Вовенарг. Когда у меня был успех – фу, какое мерзкое, суетное, копошащееся, чавкающее слово! – друзья осыпались, а когда мне стало плоховато, забыли вернуться, поскольку вдруг у меня опять случится успех, ведь со мной это бывает, как показала практика. Потом ведь опять предавать. Хлопот с этими успешными!

Это похоже на явление секса народу. «А у них был секс?» – спрашивают герои американского фильма. Словно «заходил ли к ним почтальон?» или «свежее молоко приносили?» В общем, кто-то третий, кроме этих двоих.

То же самое про успех. Он добился успеха? Это что такое? Взял кассу? Убил тигра? Тоже про кого-то третьего речь.

Бабушка знает всё, кроме часа своей смерти. И это знала бы, ей лишь захотеть. Но лишь коснётся наша речь до роковых мотивов, она немедленно открывает какую-нибудь «Энциклопедию мысли», «Сборник афоризмов», – разных справочников у неё тонна, – и цитирует наугад: о совести, о смерти, о собаках… И закрывает, умудрённая. А я уже не могу продолжать о судьбе, поскольку всё ясно и в книжках всё написано. Вообще всё.


Однажды мы пили чай, и у неё ни с того ни с сего поднялась температура. Она накрасила губы, приложилась к белой кружке, осмотрела отпечаток, приложила его ко лбу, осмотрела остаток отпечатка и сказала: тридцать восемь и пять.

Я никогда не целовала себя в лоб и никогда не видела других за осуществлением самопоцелуя. И сказала; кажется, глупость:

– Откуда вы знаете? – Мы ещё были на вы.

– Если хочешь быть моей внучкой, забудь этот текст. Откуда! Оттуда. Ясно?

Бабушка никогда не изгаляется надо мной. Говоря грубость откуда – оттуда, она мила, вежлива, доброжелательна.

Её лицо никогда не теряло нормального светского выражения, даже когда она материлась. Это был шик! Я восхищалась бабушкой день ото дня больше.

Возвращаемся к автопоцелую с кружкой. Определив уровень опасности, 38 и 5 градусов на лбу, бабушка открыла книгу афоризмов. «Не будьте суеверны, это приносит несчастье», – сообщил ей Тристан Бернар, и бабушка полезла в приложения. Через пять минут она уже всё про него знала, кроме причин ранней смерти: сей шаловливый француз прожил всего лишь восемьдесят один год, то есть не по уму мало. У него смешные афоризмы, атеистичные, но умные и желчные.

– Вызвать врача? – ляпнула я.

Бабушка посмотрела на меня с новым интересом: дескать, откуда такая дубина? Нет, не потому, что на дворе была тёмная ночь и вызвать можно было только «скорую», а потому, что ей пришлось дважды повторять мне одно и то же. Знаете, что сделала пожилая женщина, у которой поднялась высокая температура? В жизни не догадаетесь.

Бабушка пошла в кладовку, взяла ведро, пошла в ванную, налила горячей воды, вернулась на кухню и, легко подняв, опрокинула на мою голову:

– Продолжай.

2

Анри де Ренье, французский писатель (1864–1936).

Вишнёвый луч

Подняться наверх