Читать книгу Ключ от пианино - Елена Девос - Страница 6

Часть первая
4

Оглавление

Она кашляет шестую ночь подряд, сухо и настойчиво, не просыпаясь, прижав руки к груди и слюнявя подушку. Споткнувшись о детские тапочки и забытую погремушку в коридоре, ослепнув на мгновение от яркой коридорной лампы, я захожу на кухню и с муравьиным упорством лезу в шкаф. Вскоре, одно за другим, будут готовы эти вечные паллиативы, эти спутники зимы: молоко с медом, отвар мяты и душицы, горчичники, и вот еще что – теплый компресс, да, непременно растереть камфорным спиртом и укутать шалью, вот этой, старенькой, в масляных пятнах, с выгоревшими, поблеклыми розами.

И вот тут, с банкой темного меда в одной руке и прозрачным камфорным ядом – в другой, я вдруг понимаю, что одна вещь с той весны все-таки уцелела и осталась со мной.

…Пасха в том году была поздняя, но заморозки еще сильно били траву по утрам, и руки зябли на улице, когда мы собрались на всенощную в маленькую синеглавую церковь (с которой только-только сняли вывеску «Кинотеатр „ПРОГРЕСС“» и повесили обратно колокол). Мама запихнула в сумку шерстяную кофту и свою павловскую шаль.

Шаль (досталась ей чудом, через одну дальнюю знакомую в раймаге) еще пахла Москвой, потому что мсье Козон, мурлыкая, распылил на нас какой-то «хит сезона», но весь тот дивный московский день уже звенел в памяти как-то приглушенно, точно сильно убавленный звук в радио.

Мы опоздали. Река тоненьких пугливых свечей стекалась обратно ко входу, дрожа от человеческого пения, дыхания и шагов, – ночь оказалась такой ясной и безветренной, что никакого другого движения не было в воздухе, только на темном небе проступали, одно за другим, крупные весенние созвездия. Крестный ход закончился, и люди крестились, поднимаясь на белое крыльцо.

Внутри было жарко, пахло горячим воском и лампадным маслом, и лучшая подруга моя, Зоя, та самая, что год назад перешла в другую школу, увидев меня, замахала рукой, чтоб мы пробирались поближе к ней, – она примостилась рядом с певчими в левом крыле клироса.

Когда ветер перестройки дунул посильнее, так что даже в Красных Косогорах люди перестали скрывать, что они вообще-то не атеисты, Зойкина мать, Клара Семеновна, нашла свою дорогу в храм: сначала собирала подписи на его реставрацию, потом печатала для священника письма на своей пишущей машинке и, наконец, заняла почетное место за свечным ящиком по выходным.

Возможно, поэтому Зойка, в отличие от меня, входила в церковь и перемещалась по ней с этой удивительной, монашеской легкостью, которая со стороны, людям светским, кажется полным отсутствием пиетета.

Наверное, я могла что-то такое сделать, чтобы она не ушла, чтобы мы остались вместе; наверное, как раз перед тем, как она сменила школу, мы поссорились – глупо, жарко, из – за какой-то безделицы, и все, что у нас было общего, – книги, сны, – все это так легко, нечаянно сломалось и рассыпалось, точно дунула судьба на карточный домик… И я вдруг осталась одна, с ее словечками, мечтами, с воспоминаниями, в которых мы всегда были вместе.

Хорошо ли я помню ее?

Да вот она идет, вон там, вдоль школьной ограды, со своей русой косичкой, дешевыми ярко-синими камушками в только что проколотых ушах и узловатыми, жеребячьими какими-то коленками, трогательными и тугими, каждая, как розовый бутон (на одном лиловатый лепесток синяка). И смотрят на меня в упор совершенно хрустальные ее глаза, широко расставленные, светло-серые, льдистые, – настоящее сокровище, которое вдруг, в один прекрасный день, стало сверкать и переливаться, открылось миру, когда она сходила в парикмахерскую и ей там сделали короткую стрижку «дебют».

Как-то неожиданно она выросла, чуть раньше даже, чем самая горластая шпана, что ходит на дискотеки и катки, обнимается и ссорится до разбитых носов и курит бычки, когда пай-девочки в этом возрасте еще только-только примеряют первый лифчик. Ходила она в художественную школу той же дорогой, что и я в музыкальную, – на окраину города, недалеко от пристани. Часто эти уроки оканчивались в одно и то же время, так что мы шли обратно вместе – жили они с Кларой Семеновной в каменном трехэтажном, «немецком», как их у нас называли, доме, недалеко от нашей кирпичной пятиэтажки.

Помню этот краткий час, когда разливались по небу разные вечера – серовато-красные осенью, сиреневые и багровые зимой, а потом – о радость! – совсем прозрачная, водянистая, берлинская лазурь весны. По дороге мы рассказывали друг другу сны. Я мучительно завидовала ей – было ясно, что она, в отличие от меня, живет удивительной, двойной жизнью, и эта вторая, ночная жизнь, ее радужные галлюцинации и повторяющиеся кошмары бывают много радостней, опасней и ярче нашей узенькой подростковой рутины, идущей по карусельному кругу школьного года.

Придумывала ли она какую-то часть своих рассказов? Не знаю. Но один особенно поразил меня – не потому, что был необыкновенно страшен и точно покрыт бензиновой пленкой ее дикой фантазии, но потому, что в нем присутствовала я, и потому, что в эту же самую ночь я тоже увидела кошмар, где ее роль была важна необычайно. Как замолчали мы тогда, посредине разговора, пораженные тем, что это двойной сон, что мы, сами того не зная, вместе проснулись в беззвездный, холодный предутренний час! И долго еще перехлест этих удушливых снов тревожил нас, и мы долго еще боялись, я – заглянуть за спинку своей кровати, где увидела ее голову, она – заходить в свой подъезд вечером, который во сне оказался вовсе не подъездом.

Она обладала также удивительной способностью вытаскивать из пыльной, тесной армии библиотечных книг одну стоящую, которую я проглатывала тут же, на месте, до того, как она брала ее к себе домой или пока искала следующую. Небрежно лаская широкой бледной ладонью книжную полку, полузакрыв глаза, почти не глядя на обложки, она находила очередную прелесть, в которую я впивалась жадными глазами, цедя сквозь зубы: «Зойка, ну как же ты можешь, как ты ищешь это, скажи секрет».

«Никак не ищу, – улыбалась она, – просто книжки перекладываю, и все».

* * *

– Христос воскресе, – потянулась она к моей щеке обветренными губами, и медом пахло от них, когда она говорила, медом и молоком, хотя я знала, что она почти ничего не ела за минувшие сутки: они очень строго постились перед Пасхой.

Из алтаря появился священник в красной ризе, старенькие ботиночки его зашаркали ближе к пастве, люди стали христосоваться, зашуршали сумками, доставая разноцветные яйца, чтобы обменяться ими с соседями.

– Елицы во Христа крестистеся… – вразнобой возрадовались старенькие певчие.

И пошла полным ходом пасхальная литургия.

* * *

Служба закончилась в четыре утра, и я вышла из церкви в состоянии самом удивительном. Все радовало меня – и то, что мы не спали дольше, чем на Новый год, и то, что окружала нас майская темнота, такая мягкая и светлая, – оксюморон весны, и невозможно, а верно.

В зеленоватом воздухе, казалось, слышно было, как проступает смола на тополиных почках, как растут листья и трава – все это можно было даже не вдыхать, а тянуть через соломинку, как густое прохладное питье. Мы шли тихо-тихо, а дорога постепенно становилась ярче и шире – наступало утро.

Подходя к дому, мы внезапно услышали слабое умоляющее мяуканье − это он, наш кот, наш друг и товарищ Швондер, который отличался сволочным характером и не давал себя лишний раз погладить, сегодня вдруг позвал нас с высоты своего чердака. И то, что он спустился по чердачной лестнице и, встретив нас у порога, стал тереться скуластой серой мордой о ладони и мурлыкать взахлеб, почему-то стало для меня неоспоримым и самым верным доказательством счастья. На земле ликовал праздник, все кругом были снова молоды и невинны, и всенощная, первая в моей жизни, прошла хорошо, и Пасха только начинается, и все, все теперь будет только чудесное, только воскресное.

* * *

Май в Косогорах был до отказа наполнен садовой сиренью и припудрен санитарным порошком, которым мы драили до тусклого блеска школьные парты к выпускным экзаменам.

И еще в мае был день рождения отца. Мама в тот день всегда покупала ему цветы и, освободив влажные стебли от газетной бумаги и грубых ситцевых тесемок, которыми рыночные торговки стреножили их с утра, водружала букет в нашу единственную темную хрустальную вазу (с грудастой орнаментальной русалкой, обвившейся вокруг зеленого горлышка), так что, когда отец приходил в тот день с работы, на столе уже красовались упомянутая сирень, поздние нарциссы, незабудки, тюльпаны, и все это великолепие заштриховывал аспарагус.

Я ничего не подарила ему, потому что в тот день был обязательный двухкилометровый весенний кросс, который я пробежала третьей. И это событие настолько оглушило меня, что я, придя домой, даже забыла подписать отцу открытку. Закрывшись в ванной на разболтанный стальной шпингалет, я стянула с себя, спотыкаясь, черное спортивное трико, липкие носки и пятнисто-темную от пота футболку и, ощущая до мурашек приятную кафельную прохладу под босыми ступнями, смотрела на розоватую, разгоряченную бегом кожу и старалась понять, как же это произошло, что же случилось, кто дал мне сегодня другую, крылатую обувь и почему именно сегодня?

У нас в классе учился мальчик Андрюша, который страдал церебральным параличом и передвигался из класса в класс исключительно на костылях. И я никак не могла отделаться от ужасной мысли, что зимой, во время урока физкультуры, меня на сорок минут, из недели в неделю, превращали в Андрюшу, и ноги мои, совершенно здоровые, веселые и послушные ноги, вдруг еле тащились и расползались в разные стороны, и лыжи для меня были не лыжи, а костыли, только поставленные, как и все в этом абсурдном полусне, сикось-накось, не вертикально, а горизонтально.

И вдруг, в одночасье, после многолетней тюрьмы горького детского унижения, дружного смеха верных товарищей, живущих в соседнем дворе (запарываешь ход «елочкой», скользишь и падаешь, на красных лапках гусь тяжелый, физрук орет твою дурацкую фамилию, пацаны ржут и подпинывают снежка под нос), внезапно наступила моя весна. Вечная весна, как мне казалось тогда, где сильные, настоящие ноги звенят под ледяной артезианской водой, что бьет из старенького душа, и оставляют потом на кирпично-шероховатом кафеле изумительно четкий след, а за стеной отец весело ругает маму за то, что пиво никто не додумался поставить в холодильник.

* * *

И в Москве мама непременно приносила букет – веселые хохлатые торговки из Крыма охапками продавали тот же самый пестрый набор у подземного перехода. «Да таких-то, как у нас в Косогорах, нигде нет», – обиженно говорила баба Вера, приехав к дочери погостить. Ну, таких, конечно, нет, миролюбиво соглашались мы, но уж пусть будут, какие есть.

Удивительно живучие цветы. Приехав прошлой весной на ту станцию метро, я поднялась по знакомой лестнице, свернула направо, толкнула прозрачную дверь – и опять обожгли зрачок зеленые стебли и трепещущие желтые лепестки, что казались еще чище и ярче в больших грязно-белых пластиковых ведрах.

Какое все-таки первозданное время – весна. Примавера. Все в первый раз, все распускается, все полуоткрыто, как рот ребенка, на всем какой-то туман и дымчатая радость, словно на картине или на церковном потолке, все вот-вот двинется, вздохнет, взлетит, но не по-земному, а как-то иначе, как, может быть, двигаются облака или ангелы.

И вот тогда что-то двинулось во мне, я знала уже, как это бывает. Я еще только не знала, что теперь жду мальчика, но все равно это было не так, как раньше, это было снова, и снова в первый раз.

Ключ от пианино

Подняться наверх