Читать книгу Когда отверзаются небеса. Рассказы - Елена Гвозденко - Страница 3

Русалкин наказ

Оглавление

После Троицы на Руси начиналась русальная неделя. По преданию, в эту неделю русалки выходили из омутов, завивали кроны берёзок, делая себе качели, ловили и одурманивали добрых молодцев. В эту неделю купаться не ходили, боялись, что утащат к себе на дно.

В зелёные святки устраивали игрища, завершая весенний цикл.

Солнце клонилось к закату. Лёгкий прохладный ветерок сдувал духоту летнего дня. На дровах у битого овина сидели вдовец Тимоха и его зять Микола. Тимоха вдовствовал уже шестой год, и сестрица Анисья мечтала наконец оженить бобыля. И вот теперь, под предлогом проведать крестника, она выманила братца на гулянье по поводу Троицы. За праздничным столом оказалась и «кума Василиса», крепкая молодая вдова. Анисья будто бы случайно усадила куму рядышком с братцем. Но Тимохе такое соседство пришлось не по нраву.

− Что ты в самом деле сватьей-то заделалась? − прошептал он сестрице, изловив её в сенцах. И не дождавшись ответа, хлопнул дверью. Микола нашёл его у овина.

− Слышь, поют-то как красиво. В деревню с гулянья возвращаются, − завёл он разговор.

− А что им не гулять? Самое их время, − отозвался родственник.

− Долго ты вдовствовать-то будешь? Не зазорно тебе? Чай, деньги-то, извозом скопленные, на племяшей ушли? А мог бы и своих поднимать. Небось, брательник даже рад, всё в его семью идёт?

− Мог бы!− зло прикрикнул Тимоха. − Мог бы, кабы Акулина в прорубь не бросилась. И себя, и ребятёнка сгубила. Она ведь первенца нашего носила. Да меня вместе с собой в той проруби утопила, сердце моё.

− Ну-ну, остынь. Чего ж ты себя-то казнишь? Сказывали, поскользнулась. Уж сколько годков-то прошло, пора и новую жёнку брать.

− Много ты знаешь. Поскользнулась… Помнишь мордовочку Налку из Дубровки?

− Это какую же? И почему спрашиваешь?

− Давно я эту Налку приметил, она ещё в девках была. Караулю её, когда к обедне идёт, а сам-то уж венчанный. Акулинка моя и виду не подавала, тихая она, всё тенью по двору да дому ходила. Видно, казнила себя за то, что сразу понести не могла. Мы же почти пять лет прожили без детей-то. А я и не замечаю её, обвенчался и обвенчался, не щемило, не болело. А к Налке, поверишь ли, по ночам в Дубровку бегал. Плохо они с матушкой жили, плохо. Что бабы одни без мужика? Голодали дюже. Я ей гостинцы всё носил. С промысла извозничьего не Акулинке, а Налке подарки возил, о ней тосковал, о глазах её тёмных, о фигурке, как у мальца. Она же среди мордвы страшненькой слыла. У них ведь первые красавицы те, у которых ноги толсты. А Налка, как пташка мелкая. Да и с чего ей бока нагуливать?

− Ишь ты, не знал я, − Микола прищёлкнул языком и полез за кисетом. − А как же тесть-то мой, как Поликарп Лексеич?

− Судишь, − ожог взглядом Тимоха. − А ты не суди, не суди. Вон вы с Анисьей живёте справно, полон дом ребятишек. Откуда ты тоску мою понять-то можешь? Я шестой годок спать не могу, шестой годок. А батька… Да что батька. Пригрозил я ему тогда отделением, он и замолчал.

− А что тогда случилось, ну когда Акулинка… − Микола не договорил.

− Что тогда? А тогда я бар катал, так вот в одном постоялом дворе услыхал, что Налку за мальца одного сосватали. И знаешь, говорили об этом так, что дух у меня занялся. Смеялись скабрезно. Не помню, как довёз седока своего, не помню, как в Дубровке очутился, как ввалился медведем в избёнку Налки. Помню только, что сидела она за работой, а увидев меня, вскочила, испугалась. Плакала, говорила, что сватовство это для неё подарком должно быть, что семья Никая – семья богатая. Я тогда всё понять не мог, как у них зрелую девицу за ребёнка отдают? Спросить пытался, а она мне с каким-то смешком, мол, что за беда, вырастет когда-нибудь. А пока расти будет, мы с тобой ещё намилуемся. Оторопел я от слов таких, схватил её в охапку…

− Неужто?

− Да помутилось всё, только вижу свою Налку в объятиях другого. Но в тот раз я понял, что пташечка моя не мне одному песенки свои пела. Развернулся я и опять на промысел уехал. А молва уже и до нашего дома добралась − видели, как к Налке подъезжал. Наутро Акулинка стирку затеяла. Матушка рассказывала, что тихая она в то утро была сильнее обычного, будто не в себе. И так же тихо собралась к речке бельё полоскать.

− Ну чего ты теперь? Уж столько лет минуло.

− Не видел я Акулинки, не разглядел. В постель одну ложились, а не чуял. Вот сейчас бы встала, кажется, всё бы для неё сделал. Я в тот раз Налке полушалок привёз. Не даёт покоя мне тот полушалок, все цветы алые на нём помню, всё представляю, как Акулинушка похорошела бы, если бы на голову свою надела.

− А что Налка? Как она теперь?

− Я особо и не спрашивал. Младенчик-муж теперь вырос, грехи прикрыл. Но пока ребёнком был, Налка уже двух детишек прижила. Вот такие дела. Нет мне жизни без Акулинушки, не могу я другую жизнь тоской своей поганить. Ты уж объясни Анисье, да только всё-то не рассказывай.

− Постараюсь, братишка, да только зря ты так, может, оно и наладилось бы.

− Это вряд ли, − Тимоха решительно поднялся и засобирался домой.

− Куда же? Стемнело, а тебе пять вёрст идти. Ложись где хочешь. Хочешь − в избе, а хочешь −на сеновале.

− Нет, не уговаривай. Пойду я.

− Подожди, запрягу, отвезу, ночи-то русалочьи.

− Будет тебе бабьи сказки-то пересказывать, − усмехнулся Тимоха, затворяя за собой калитку.

За околицей тишь, парни да девки по улице деревенской разбрелись, русалок страшатся, лишь ветерок травой шуршит, запахи цветочные разносит. И от запахов тех пряных кружилась голова у Тимохи. Вспоминал, как в хороводах с Акулинушкой ходили, как смотрела она на него глазками ясными, будто вода родниковая. Аккурат на Троицу тогда и сговорились, по примете − к жизни долгой и счастливой. Не сбылась примета. На Акулинку батька указал − уж больно по нраву была им девушка. А Тимоха и спорить не стал, не знал он про любовь, не верил, думал, россказни всё, вроде сказок. Что за любовь? Мамке вон помощница нужна, да и детки опять-таки, детки должны быть. Недельку и похороводились, а потом сватов заслали. А уж к Покрову женой ввёл он её в дом свой. Ввёл, да забыл. И вот теперь все шесть лет по крупицам собирал. Вспомнил, что пахло от Акулинушки чем-то пряным, будто чабрец и полынь в руке перетереть сразу. Вспомнил, что любила она напевать тихо, так, чтобы никто не слышал. А песенки всё печальные. Вспомнил, как встречала его в сенцах, торопясь сообщить о том, что ребёночка под сердцем носит. Как прижалась тогда к его груди и застыла, будто боясь, что радость с ней не разделит, боялась в глаза мужа глянуть.

Брёл Тимоха к темнеющему впереди леску, а сам думал: хорошо бы в такую ночь Акулинушку русалкой встретить. Ведь говорят же люди добрые, что утопленницы непременно на Русалочью неделю из воды выходят да на берёзках качаются. Акулинушка любила берёзки. Эх, кабы встретить, он и сопротивляться бы не стал, пусть забирает к себе, на дно, без неё всё одно не жить.

Вдруг услышал Тимоха, догоняет кто? Обернулся − пуста дорожка. Как к леску направился, снова шаги, всё ближе, ближе. Повернулся, видит: бабонька в холст замотана. Остановилась, не приближается, но будто манит за собой. «Акулина», − позвал Тимоха, но незнакомка молчит, лишь рукою манит. Повернулся он и пошагал за ней прямо по полю. Шёл, ног под собой не чуя, а бабонька впереди, не идёт – плывет. И от тела лунный свет отражается. Так дошли до берёзки, что на меже выросла. Хотел было Тимоха схватить свою попутчицу, а она лёгкой птицей из-под руки выпорхнула, да в кроне спряталась.

− Акулина, − вновь позвал Тимоха, − ты ли это?

А из кроны слышится лишь пение:

У моей подруженьки косоньки зелёные,

У моей подруженьки белый сарафан.

Некому подруженьке расплести те косоньки,

Некому подруженьку в хоровод вести, − песенка, которую его Акулинушка напевала.


Не выдержал Тимоха, на колени упал, плачет. А Акулинушка тихо с берёзки спрыгнула, рукой холодной по голове поглаживает, приговаривая:

− Холодно мне, любый мой, холодно. Слёзы твои студят. В одну только ночку суждено нам свидеться, не плачь, а слушай. Не сама я тогда в прорубь прыгнула. Плакала всю ночь, от слёз краёв не видела. Не казни себя. Смотри, что у меня есть, − русалочка развернула полушалок, тот самый, что Тимоха Налке привёз, да жалел позже, что не жене. Тот самый, с алыми цветами по голубому полю. − Украла я у неё. Знаю, что моя это вещь.

− Акулинушка, люʹбая…

− Молчи, молчи, всё знаю, знаю, что полюбил меня. Жаль только, после. Мало у нас времечка. Ты слушай, что скажу. Негоже от судьбы своей бегать, слёзами меня студить. Вот тебе зарок мой. По зиме, как поедешь с извозом, судьбу свою встретишь, я знак подам.

− А как же ты? Как ребёнок наш?

− О ребёнке не спрашивай, сам потом поймёшь. Ну прощай, любый, не держу я зла, − промолвила и растаяла без следа, будто и не было её, будто только снилась.

С первым морозцем отправился Тимоха к знакомому хозяину, что снабжал его седоками за небольшое вознаграждение. На ладной тройке с бубенцами, в новом кафтане да барашковой шапке мчал подальше от невесёлых дум, подальше из опостылевшего дома. На ярмарке всегда работа ждёт – купчишки, управляющие, подьячие. Не вёз − летел Тимоха. Мелькали перелески, пустынные поля, мелькали деревни и города. А Тимохе только в радость, дорога тоску гасила, сердце жизнью наполняла.

На постоялом дворе за большим самоваром раскрасневшиеся с морозу сидели обозники. Встречались и знакомые лица. Тимоха поздоровался, присел рядом. Разомлел от чая, расслабился, стал прислушиваться к разговорам. Говорили всё больше о лошадях, о лихих людях, что подстерегают извозчиков на глухих дорогах, о ценах на овёс, о многолюдности ярмарки.

В разговоре кто-то упомянул, что хромого Митьку ещё по весне прирезали на почтовом тракте вместе с купчиком, которого вёз. Этого Митьку знали многие. Семья его выгорела, когда он был ещё мальцом. Кто-то из родителей успел выбросить ребёнка из горящей избы. Жизнь спасли, но он так и остался хромым. Он рано прибился к извозчикам, работал сначала на хозяина, а потом и свой экипаж завёл. В зрелых годах за Митьку сосватали такую же сиротку. Семья жила бедно, перебиваясь с кваса на воду.

Кто-то из обозников предложил вспоможение вдове собрать. Сговорились, пустили шапку по кругу. Потом перечли да поручили Тимохе отвезти. Он − такой же вдовый, ему сподручней, а им не с руки денёчки золотые терять. Дома детки малые гостинцев ждут.

Тимоха спорить не стал − с Митькой они приятельствовали, он часто о своей Настюшке говорил. Накупил гостинцев да откладывать не стал, отправился в село, где Митька проживал. Голова горела, будто вся его былая печаль-тоска с новой силой вспыхнула. Но всё больше не о себе мысли были, а о той, к которой ехал – как ей одной живётся, как она пламень в сердце гасит?

Ветхую избушку со щербатой соломенной крышей угадал сразу − уж больно убогонькое жилище. Казалось, дунь ветер посильнее, и разметёт, разнесёт по свету, и следа не останется. Вместо забора – обломанный плетень, в низеньких окошках еле теплится свет. Постоял за дверью, не решаясь войти. Сердце в груди так и прыгало. Выругался за собственную нерешительность, услышал за дверью лёгкие шаги в ответ на свой стук. Женщина, увидев незнакомца, ойкнула, бросилась к лавке, накинула на плечи полушалок. Тимоха обомлел. Тот самый, с алыми цветами по голубому полю. Встретился глазами с хозяйкой. Батюшки-святы, акулинины родники в них бьются.

− Я тут помощь привёз. Извозчики собрали, − Тимоха протянул свёрток и мешок с гостинцами.

− Благодарствую, − Настасья поклонилась в пояс.

− Как справляетесь без кормильца-то?

− Потихоньку. Мальца вон жаль, всё по бате тоскует.

− Мальца? Разве у Митька дитё осталось? Не знал, − Тимоха не сразу заметил мальчишечку в ветхой рубашонке, прячущегося за занавесом. − Который годок ему минул?

− Да уж пятый.

− Пятый?

В голове Тимохи прозвучал голос русалки: «О ребёнке не спрашивай, сам потом поймёшь».

− Пятый, − повторил он. − Иди сюда, не бойся.

Малыш робко подошёл к Тимохе, протянул тонкие ручки и тихо не то спросил, не то позвал: «Батя»…

Когда отверзаются небеса. Рассказы

Подняться наверх