Читать книгу Период полураспада - Елена Котова - Страница 6
История первая.
Сестры
Часть 1.
Дворянское гнездо
Многие лета
Оглавление– Катя, мы сегодня в казаки-разбойники играем! Николаша приведет братьев Сурских. Маруся, ты Костю уговоришь, или он опять в меланхолии?
– Опять в казаки-разбойники! Лучше бы в серсо поиграли. В субботу буду вас взвешивать, если от беготни кто-то похудеет, то всю следующую неделю купаться не пойдет, – откликнулась тетушка Елизавета Павловна.
– Елизавета Павловна, но сегодня-то мы пойдем купаться?
– После полдника, обязательно, Милуша…
Это было задолго до смерти Степана Ефимовича в поместье Оголиных, где детвора Кушенских проводила каждое лето. Каждое из них было безмятежным, дружным, наполненным летним зноем, бездумной радостью, музыкой и играми. Каждое было похоже на предыдущее, и в самой этой неизменности была прелесть. Старшая Татьяна, правда, уже жила собственной жизнью, а Костя чурался детских радостей. Всем же остальным они были по сердцу, им не мешала разница в возрасте, и в казаки-разбойники играли и старший брат Николаша, и Милка, на одиннадцать лет моложе его, и все остальные.
В год смерти отца Николаша, окончив гимназию, уехал вслед за Костей учиться в Харьков, в доме с Лизонькой остались одни девочки. Но лета в имении продолжали наступать каждый год, и ничто не меняло раз и навсегда заведенных порядков. Девочки звали тетушек по имени-отчеству и на «вы», никому в голову не пришло бы сказать «тетя Лиза» или «тетя Даша». Главной заботой тетушек было, чтобы дети дышали свежим воздухом, занимались музыкой, хорошо ели и непременно за лето поправились.
Пробуждение в доме Оголиных происходило в девятом часу, все спускались вниз пить кофе со сливками. После занятий музыкой, в одиннадцатом часу, завтракали творогом со сметаной или сырниками, а затем детвора резвилась на воздухе, нагуливая аппетит для обеда, который подавался в час дня. Супы делали больше холодные – щавелевые щи, свекольник, ботвинья, окрошка, непременно легкие; наваристый борщ или, упаси бог, солянка в меню отсутствовали. На второе – рыба, а то и просто отварное мясо с картофельным или морковным пюре, непременный ягодный морс или компот. После обеда полагалось поспать, но тетушки в данном вопросе не упорствовали, даже приветствовали, когда девочки вместо сна просто лежали с книгой. В три – чай с печеньем, а в пять – полдник. На полдник всегда был свежесваренный, ни в коем случае не оставленный от обеда горячий ягодный морс и свежие оладьи или пышки. После полдника наступало время купанья, в восемь – ужин.
Именно купанье, а не музицирование или игра в казаки-разбойники, было главным событием дня. После полдника, когда солнце уже не пекло, – в семье твердо придерживались убеждения, что купаться в полуденную жару вредно, – парами и тройками шли неспешно к купальням, процессия растягивалась по тропинке, ведущей к реке Цна сначала через яблоневый и вишневый сад, потом через редковатый лиственный лесок, открывавшийся, наконец, на поляну. Река была неглубокой, с небыстрым течением, с глинистыми берегами, покрытыми спускавшейся в воду растительностью, и, конечно же, с нависшими кое-где над водой ивами. Местами ее покрывала тина, а местами вдоль берега на поверхности воды стояли пятна кувшинок. У берега на значительном расстоянии друг от друга стояли две купальни – мужская и женская. Хотя девочки и мальчики купались в отдалении друг от друга, все купались в сорочках, осторожно, стараясь не занозить ноги, проходили по дощатому, нагретому солнцем помосту купален, спускались по ступенькам в воду. Затем в купальнях же переодевались, складывали мокрые сорочки и полотенца в короба, мужская и женская половина общества воссоединялись и так же медленно, с разговорами шли назад, к дому, ужинать.
Так было и до, и после смерти Степана Ефимовича, так было и в 1914 году, главным событием которого стала отнюдь не война – она не слишком потревожила неспешное течение жизни семьи Кушенских, а приезд в середине лета из Харькова Тани с дочерью, уже годовалой Тамарой.
– Тамарочка, куколка наша. Живая кукла, – Катя с Милкой тормошили племяшку, разглядывали старшую сестру, как всегда выглядевшую красавицей, одетую по последней харьковской моде. – Таня, что у вас?
– У нас мобилизация…
– Какая мобилизация…?
– Ах, девочки… Николай записался в санитарный поезд, если войну объявят, на фронт отправится, я места себе не нахожу… Но тут уж ничего не поделать. Он твердо решил идти на фронт, если Россия тоже вступит в войну. Считает, что его долг – оперировать раненых.
Германия объявила войну России через три дня после отъезда Тани с дочерью к мужу в Харьков. За лето много мужчин из окрестных сел забрали в солдаты. Тетушкам, Елизавете Павловне, Дарье Павловне и Марье Павловне, прибавилось забот в имении: находить людей, чтобы скосить траву, поправить изгородь, привезти дрова, это становилось все труднее. Но семья приспосабливалась и неизменно радовалась жизни.
Маруся крепко сдружилась с детьми Стариковых, особенно с их дочерью Шурой, дни и ночи напролет проводившей время либо за фортепьяно, либо за чтением женских романов. Шурка Старикова была девушкой с выдающимися внешними данными, особенно завораживали ее глаза с поволокой, надменные и чувственные одновременно. Чувственностью, почти страстностью были исполнены и ее жесты, и походка. Природная еврейская энергетика вкупе с музыкальным даром и любовью к женским романам образовали адскую смесь, и более несхожих подруг, чем Шурка и сдержанная, молчаливая, угловатая Маруся с ее неприметными серыми глазами, было невозможно себе представить. Роднили их, пожалуй, лишь любовь к музыке и одним им ведомые цели. Шурка обещала стать выдающейся пианисткой, с полным правом рассчитывала на серьезную музыкальную карьеру, подолгу обсуждала с Марусей, не податься ли им в столицы. Маруся соглашалась, хотя она не горела, как подруга, страстью непременно выходить на сцены лучших концертных залов, но и не говорила, что видит свое будущее по-иному.
Одно лето сменялось другим, прошел пятнадцатый год, шестнадцатый. Летом семнадцатого приехавшие в имение на каникулы Костя и Коля говорили только о революции, но для Кати и Милки все это было как-то далеко. Лишь Оля страстно относилась к происходящему, втягивая Марусю в обсуждения того, как ужасно, если царь отречется от престола, если Временное правительство не обуздает чернь в Петрограде и Москве, не остановит немцев и не накормит голодающих горожан. Маруся все больше сближалась с Олей, они и внешне все больше походили друг на друга, обе высокие, мосластые, только Оля, впрочем, как и Шурка, в отличие от молчуньи Маруси, горела страстями, неимоверными переживаниями. «Сложный характер», – повторяли Лизонька и тетушки. «Скорее вздорный», – иной раз бросала Дарья Павловна.
Оля вечно что-то доказывала, горячилась, Маруся слушала, похоже, соглашаясь с сестрой. Кате и Милке казалось, что они говорят о каких-то сложных и надуманных материях. Что ужасного в лозунгах «мир – народам», «землю – крестьянам», «хлеб – голодным»? Разве кому-нибудь нужна война? Таня из Харькова пишет, что сутками не видит мужа, который оперирует раненых и калек, поступающих с фронта эшелонами. А земля? Зачем земля Кушенским, они же не будут работать на ней? Они будут музицировать, зарабатывать деньги, а хлеб, масло, молоко будут покупать у крестьян. Почему не отдать землю крестьянам? Тем более, что вся Тамбовщина славилась крепкими крестьянскими хозяйствами, которые так славно снабжали их город, пока не началась война.
В конце октября пришло известие о победе вооруженного восстания в Петрограде, но в городе ничего не поменялось, разве что появилась газета «Известия Тамбовского совета рабочих и солдатских депутатов».
– Вы не понимаете, что такое большевики! – повторяла Оля. Она ходила по комнате большими шагами из угла в угол, твердо ступая по поскрипывающим половицам, то обхватив свои острые плечи руками, то сжимая руки так, что белели костяшки пальцев.
– Оля, ты все видишь в мрачном свете. Это потому что война. Разве большевики – не интеллигенция? Папа покойный сочувствовал большевикам. Помнишь, как он прятал в доме Вадима, друга Николая Васильевича? Помнишь Подбельского, Оля? Образованный, порядочный человек. Николай Васильевич и Таня по-прежнему к нему относятся с предельным уважением. Идея равенства людей – это, в общем, справедливо. Каждый человек имеет право пользоваться своим трудом.
– Маруся, возможно, то правительство, которое в Петрограде, – это интеллигенция. Образованные, мыслящие люди, много лет прожившие за границей. Но они не брезгуют опираться на чернь! На чернь, ненавидящую нас, дворян! Ненавидят купечество, промышленников. Тамбовом будет управлять совет рабочих и солдат… Как ты себе это представляешь?
– Не знаю, Оля. Посмотрим… Катя, Милуша, идите к нам. Оля, давай мы лучше сыграем что-нибудь все вместе.
– Маруся, знаешь, я, возможно, скоро выйду замуж. За Ермолина…
– За Ермолина? Того самого? Он в Тамбове? Я думала, он на фронте…
– Вернулся недавно.
– Так он же офицер…
– Маруся, не задавай ненужных вопросов. Не просто офицер, а белогварейский офицер. Это же надо… Белая гвардия, цвет русского дворянства. Теперь это главные враги черни…
– Так как же…?
Маруся не могла уложить в голове услышанное. Весной тринадцатого года на балу по случаю окончания классов в гимназии Оля весь вечер танцевала с Ермолиным, статным юнкером, служившим… Где он служил тогда, Маруся не могла припомнить. Все лето он ездил к ним в имение, когда семья вернулась в город, продолжал наезжать из полка. Все больше по случаю балов или музыкальных вечеров, на которых он не отходил от Оли. Лизонька тревожилась, не понимая его намерений, но Оля решительно пресекала все разговоры родных на эту тему. Катя и Милка приставали с вопросами к Марусе, но та отмалчивалась, было неясно даже, делится ли с ней Оля своими чувствами, планами на будущее. Осенью следующего года Ермолин, как и все, ушел на войну. Оле время от времени приходили от него письма, но при всей ее темпераментности, горячности, несдержанности, Оля была готова часами обсуждать с сестрами что угодно, кроме Ермолина.
– Так как же, Оля?
– Маруся, я прошу не задавать глупых вопросов.
– Скажи мне хотя бы, ты счастлива?
– Ах, Маруся, если бы дело было в нем одном.
– Что ты хочешь сказать?
– Пока Ермолин был на фронте, я очень привязалась к Владимиру Ивановичу, помнишь, я знакомила тебя, инженер с нашего завода…
– Оля, я ничего не понимаю! Какой инженер? Ты к нему, как ты выражаешься, привязалась? Тогда как же Ермолин?
– Да, я выхожу за Ермолина замуж.
– Тогда как же твой инженер? Владимир Иванович, правильно?
– Ах, Маруся… Я простилась с Ермолиным, когда он ушел на войну. Но он вернулся, значит, судьба… А Владимир Иванович…? Жизнь все расставит по местам со временем. Я только не хочу слушать, как ты, Таня, Костя… Особенно Лиза… Да и Катя с Милкой… Не хочу слушать, как вы будете обсуждать меня, его, Ермолина… Вряд ли вы нас поймете… Да и трудно понять. У нас в семье все считают себя вправе судить о других, непременно иметь мнение и обязательно его высказать.
– Оля, поступай, как тебе подсказывает сердце. Только прошу тебя… Не обижай семью. Время и так трудное. Мальчики разъехались, Таня в Харькове. Мы с Катей и Милкой только остались, да Лиза…
К зиме восемнадцатого года базар в Тамбове обеднел. Ни кеты, ни сыра, только картошка, хлеб. Молока, правда, было еще вдоволь. Жаркое, рыба, пирожки исчезли из меню Кушенских. Не хватало и денег. Лизонька крутилась, как могла, чтобы прокормить трех сестер, оставшихся в доме.
Оля переехала жить к Ермолину, зарегистрировав брак в городском совете, венчаться они опасались. В феврале в городе прошел крестный ход в знак протеста против декрета советского правительства об отделении церкви от государства, в городе на церковь начинались гонения. Владимир Иванович работал главным инженером на заводе, открывшемся на базе артиллерийских мастерских, переведенных в город откуда-то с запада. Как и чета Ермолиных, он ненавидел власть, которой служил, возможно, по этой причине он и удержался на орбите Олиной семьи на правах «друга». Тем временем, в марте, в городе создали губчека. «Все одно к одному, – повторял Владимир Иванович, приходя к Ермолиным по вечерам, – но жить как-то надо».
Весной власти закрыли гимназии, реальные и епархиальные училища, преобразовав часть из них в трудовые школы. Катя гимназию уже окончила, а Милка еще ходила в последний класс. Оля беспокоилась, что у Милки не будет вообще никакого аттестата. Сама Милка об этом не беспокоилась. Она была самой покладистой, самой ласковой из сестер, поистине безмятежной. Любила свою виолончель, усердно играла этюды, пьесы, а к учебе – в гимназии или в трудовой школе – относилась как к чему-то надуманному. Из Харькова к себе в Кирсанов вернулась Таня с дочерью Тамарой, они тут же прикатили в Тамбов, в гости к сестрам.
– Николая забрали в Красную армию.
– Не может быть, – охнула Оля.
– Да, Оля. Теперь он старший хирург 601-го санитарного поезда Юго-Восточного фронта. Вывозит раненых с передовой и оперирует прямо в поезде. А Красная армия сражается с генералом Корниловым. С потомственным русским офицерством. Не могу себе этого представить.
– Это невозможно представить, он что сам к ним… – начала было Оля…
– Лишь бы вернулся, – перебила ее Таня. – Ни о чем больше говорить не хочу.
– Танечка! Какое счастье, что ты приехала. А Тамарка-то! – галдели Катя с Милкой. – Красавица какая – вся в маму. И платье у нашей Тамарки необыкновенное, и глазки смышленые. Ой, какие глазищи! Всех кавалеров с ума сведет! Танечка, все будет хорошо, ты права, главное, чтобы Николай Васильевич скорее вернулся.
Барышни галдели, дом наполнился суетой. Оля с Марусей только переглядывались. Катя и Милка… Совсем маленькие еще девочки. Радуются приезду сестры, маленькой Тамарке, тормошат ее, как куклу. Нет губчека, нет революции… Понимают только, что война, и Николай Васильевич оперирует раненых. Катя бросилась помогать Лизе, та делала оладьи из остатков белой муки, еще осенью чудом добытой на базаре. «У нас мука еще дореволюционная, – радовалась Катя, – и варенье с прошлого лета осталось! Помнишь, Милуш, как мы варенье прошлым летом с тетушками варили? Вишневое все же засахарилось, говорила я тебе, надо было воды добавить!»
Оля расспрашивала Таню о Харькове, о положении на фронтах. Маруся, по обыкновению, помалкивала. Трудно было сказать, о чем она думает, в ней все больше проступала та отстраненность, которая ясно видна была, пожалуй, лишь Оле. Катя и Милка просто любили сестру, понимали ее душой, но что это было за понимание, они не знали, да и не задумывались. Таня скупо рассказывала, как она с Тамаркой добиралась из Харькова в теплушках, как устроилась в Кирсанове. Оля уговаривала сестру пожить в Тамбове – вместе все-таки легче. Спрашивала совета, что делать с Милкой. Таня тоже беспокоилась за младших девочек, повторяла, что к Милке надо приглашать учителей на дом – по крайней мере, по русскому и французскому языку. Оля твердила, что нужен аттестат, а где его взять? Но и трудовая школа – не выход. Младшие сестры тем временем возились с Тамаркой, а Лиза убирала со стола. За окнами стоял пыльный конец апреля.
В городе становилось голодно: магазины национализировали один за другим, прежние хозяева уезжали или бесследно исчезали. Ничего не решив в отношении учебы и аттестата, Таня с Олей соглашались, что надо скорее отправлять девочек в имение. Все лучше, чем в городе. Нет беспорядков, еды больше, природа вокруг, да и тетушкам веселее.
В имении, как показалось всем барышням, мало что изменилось. Поспели ягоды, снова надо было думать о варенье. Правда, как достать сахар, никто не знал. Тетушки пребывали в растерянности: две трети имения уже раздали крестьянам, нарезав на наделы. Некому было косить, дворовые, ухаживавшие за скотиной, разбежались, кто-то подался в другие города, кто-то поднимал свое хозяйство на бывшей барской земле. По старой памяти, из уважения к тетушкам, бывшие дворовые приносили в имение то яйца, то соленые огурцы. Молоко носили, как и прежде, правда, не каждый день. Елизавета Павловна по-прежнему ежедневно занималась с Милкой французским, и все по-прежнему на закате ходили купаться на Цну.
– Жаль, что нет братьев Сурских. Елизавета Павловна, вы не знаете, куда они подались?
– Уехали осенью за границу. С родителями.
– За границу? Куда?
– Не знаю, Милуша, собирались в Париж, вот доехали ли? В их имении теперь то ли реввоенсовет, то ли еще что-то. Какое странное слово «реввоенсовет», правда, Маруся? В имении Сурских революционно-военный совет. О чем они советуются? Была германская война, теперь другая, гражданская… Какое странное выражение – «гражданская война»…
– Какие это граждане, это же бандиты, Елизавета Павловна, – не вытерпела Оля.
– Как твой Ермолин-то уцелел? – тут же подхватила Дарья Павловна. – Ведь белогвардейский офицер…!
– Ах, Даша, помолчи, сглазишь, не дай бог, – подала голос сидевшая у окна и как обычно вязавшая что-то крючком – салфетку или воротник – Марья Павловна. – Тем более при девочках. Их дело учиться.
– Чему учиться, Марья Павловна? – тут же вскинулась Оля. – В Тамбове все закрыли, и гимназии, и музыкальное училище.
– А как Стариков поживает? – Марья Павловна сменила тему.
– Соломон Маркович – необыкновенный человек! Учит детей несмотря ни на что, дает им уроки дома, сам ходит по ученикам. Может, еще все наладится? Не теряю надежды.
– Наладится, как же иначе, – тетушки пытались менять направление разговора, но он тек по проложенному руслу, и сворачивать с него не желал. – У нас все-таки не жгут имения, как в Саратовской губернии. Но как мы будем сводить концы с концами? Деньги все пропали, имение разодрали на клочки, крестьяне теперь сами по себе. Когда последнее продадим или обменяем, что будет?
– Мы будем работать, – вмешалась Катя. – Может, Владимир Иванович как-нибудь устроит нас на завод, Оля? В крайнем случае, можно найти работу и в новых конторах…
– Ни за что! – отрезала Оля. – Вам там не место, да вас и не возьмут, что вы умеете делать? А бумаги подшивать и перекладывать и так охотников полно. Да и не нужно вам эти бумаги ни читать, ни даже трогать.
– Ах, Оля! Только что меня осадила, что я барышням мрачными мыслями голову забиваю, а сама туда же. Девочки, что пустой чай, на ночь глядя, гонять. Пойдемте, лучше сыграете нам что-нибудь.
В отсутствие Оли разговоры о революции, войне не вспыхивали, Маруся занималась с сестрами, Катя и Милка все свободное от занятий время научились проводить на огороде. Вместе с Дуней, прислугой тетушек, ходили в лес по грибы. Надо было изловчиться сделать хоть какие-то припасы на зиму. И для тетушек, и с собой в город забрать. Елизавета Павловна все чаще заводила разговор, как трудно сестрам Оголиным будет пережить зиму: мельника, снабжавшего их мукой, забрало губчека, ничего не посеяно, работать на оставленном теткам новой властью клочке поля весной было некому. Сбережения сгорели в революцию. Оле изредко удавалось в городе продать что-то из тетушкиных украшений, но продавать было страшно. Если попадет в губчека, могут расстрелять как спекулянтку, а у тетушек отберут и остальное. Костя с Украины на лето не приехал, его не отпустили с завода: военное время. Письма от него приходили редко, что-то, вероятно, не доходило вовсе, судя по вопросам, на которые сестры уже ему не раз отвечали. Что делать и как жить дальше, никто не знал.
В город уехали только в октябре. Катя и Милка со слезами целовались с тетушками, Маруся обняла поочередно каждую из них, не зная, увидит ли она их еще раз.
Зимой пришел голод. Хлеб давали по карточкам, Лиза, Катя и Милка имели паек иждивенцев, хоть и непонятно, чьих, Маруся с Шуркой Стариковой устроилась преподавать фортепьяно и вести хоровые занятия в «трудовом университете», открытом в бывшей мужской гимназии. Деньги теряли цену с каждым днем, картошку и хлеб на них уже никто не продавал, только на обмен. Катя с Милкой помогали Лизе готовить оладьи из картофельной шелухи, зная лишь, что картошки нет из-за продразверстки, но не понимая, что это такое. Седьмого декабря восемнадцатого года отмечали Катино семнадцатилетие: чудом добытые три пригоршни муки смешали с отрубями и испекли пирог с ревенем.
В начале девятнадцатого вернулся Чурбаков. Из армии его не отпустили, но перевели почти в Кирсанов, сделав начальником Карай-Салтыковской больницы, ставшей госпиталем Красной армии. Его семье был положен продовольственный аттестат, дом Тани – по тем меркам – был полной чашей. Она пыталась выкраивать и отправлять с оказией сестрам, голодавшим в Тамбове, немного масла, керосина, мыла, иногда картошки.
Ермолин устроился работать в какую-то контору из новых, но проку от его работы не было. Заядлый картежник, он больше всего любил ездить в гости к Чурбаковым в Кирсанов, проводить время в изысканном обществе, собиравшемся в Танином доме. Страсть Ермолина к картам была болезненна, он неизменно проигрывался в пух и прах, зато не задумывался о том, чем занята жена во время его отлучек. А та проводила все время с Владимиром Ивановичем. Как Оля объясняла мужу отношения с другом-инженером, – об этом в семье говорить было не принято. Но Владимир Иванович, получавший усиленный паек на своем заводе, по всей вероятности, и был главным кормильцем в Олиной семье.
…Оля несла сестрам дурно пахнущую копченую корюшку, полученную накануне на заводе Владимиром Ивановичем, несколько луковиц и картофелин. Она шла по городу, плохо узнавая его. Улицы поменяли названия, швейные, обувные, ювелирные магазины давно исчезли, продовольственные стояли частью заколоченными, частью разграбленными, в тех, что сохранились, новая власть раздавала пайки. Из большевистских газет Оля знала, что где-то на севере, кажется, в Архангельске… или в Мурманске? … на власть большевиков наступала Антанта. Она надеялась… Так не может продолжаться долго, кто-то придет освободить народ от черни, голода, от окончательного уничтожения прежнего мира. Его границы уже сузились до старого маминого сервиза в доме на Дубовой, папиного кресла красного дерева и кипы нот, не проданных за картошку лишь потому, что их никто не брал.
Оля пересекла Носовскую улицу. Сколько она себя помнила, Носовская пестрела лавками, магазинами… «Хлеб», «Рыба», «Аптека», даже «Юный техник». В здании Можарова в гостинице «Славянская», где до революции – всего два года назад! – собирались купцы и промышленники со всей губернии, играл румынский оркестр. Как же они веселились там с Ермолиным летом четырнадцатого года! Год назад гостиница исчезла, особняк с шестиколонным греческим портиком на высоком цоколе стоял теперь с окнами, забитыми досками…
В конце улицы возбужденная толпа опять что-то громила. Что еще в этом городе можно грабить? Все, что представляло какую-то ценность для оголодавшего, озверевшего люда, выползшего неизвестно откуда – Оля никогда не представляла, что в ее городе столько той самой черни, которая до революции выглядела нормальными людьми, что-то угрюмо, но мирно паявших и клепавших в мастерских на окраине, – все было давно разграблено.
Громили книжный магазин, Оля пережидала за углом. Мужики в рваных ушанках вытаскивали из магазина полки орехового дерева, прилавки. Грабеж, судя по всему, шел к концу, наконец на улице воцарилась полная тишина. Оля не могла прийти в себя от страха. Осторожно подойдя к разгромленной лавке, заглянула внутрь…
– Маруся, девочки, смотрите, что я принесла, – она без сил ввалилась в дом с непокрытой головой.
– Олечка, почему ты в мороз без платка? Что ты принесла? Еду?
– Еду тоже, вот рыбу возьмите, а тут, смотрите! – Оля втащила в дверь большой узел и без сил прислонилась к притолоке.
– Это твой платок? Ты его по улице волокла? Что в нем? – галдели сестры.
Оля развязала узел.
– Собрание сочинение Чарской. Удача необыкновенная, правда? Книжный на Носовской погромили. Темно было. Может, завтра с утра сходите, при свете что-то еще хорошее найдете.
… Летом, с трудом найдя подводу, сестры переехали в именье. Дарья Павловна за зиму слегла, Елизавета Павловна и Марья Павловна еще держались. Как тетушки пережили зиму, было непонятно. Барышни привезли с собой остатки утвари, украшений, меняли по крестьянским хозяйствам накидки и воротники, связанные Лизонькой, на картошку, хлеб. Искали в лесу грибы, собирали изрядно одичавшую вишню, смородину, малину, крыжовник, не представляя, как сберечь добро при неимении сахара. Дарью Павловну мучили приступы сердца, она отекла, распухла, с трудом поднималась с постели. Дом стоял неприбранный, жалкий. Зимой у тетушек не было дров, они жгли в печке сначала дворовую утварь, потом кресла. Елизавета Павловна рассказывала, как навострилась топориком колоть стулья на щепочки, потому что печка давно забилась, разжигать огонь в ней становилось к весне уже трудно, дым шел в комнату, от чего Дарья Павловна задыхалась еще больше.
Пианино за год расстроилось, но настройщики остались в прежней жизни. Катя и Милка привезли с собой скрипку и виолончель, которые, кроме них, никому были не нужны и обменять на еду их было невозможно. По вечерам по-прежнему играли сонаты Бетховена, струнные квартеты Гайдна, ноктюрны Шопена… Распад мира вокруг не тронул только инструменты и ноты.
Приехал Костя, которого отпустили с завода на две недели. Вид голодающих сестер потряс его. Сам он на Украине не голодал, но твердо намеревался переехать в Москву, забрав туда и сестер. По его словам, в Москве и голод был не столь сильным, и магазины работали, и даже кинематограф… Шурка Старикова еще зимой тоже уговаривала Марусю решиться на переезд, повторяя, что в Москве работают и музыкальные училища, и консерватория. Представить, что где-то проходят концерты, было трудно…
Решение пришло неожиданно: в августе в город вошел белоказачий корпус Мамонтова.
– Костя… – в комнату, где заседал семейный совет, опираясь на палку, вошла Дарья Павловна.
– Дарья Павловна, зачем вы встали, вам лежать надо, – воскликнула Катя.
– Костя, – повторила за сестрой, с трудом усаживавшейся в кресло, Елизавета Павловна, – барышень надо вывезти в Москву.
– Знаю, – ответил тот.
– Мы не оставим вас тут одних… – воскликнула Милка.
– Мы из своего имения никуда не тронемся. Тут наша жизнь, – Елизавета Павловна посмотрела на Костю, а тот отвел глаза.
В комнате на мгновение повисла тишина. Лиза поднялась со стула, подошла к окну, обхватив руками плечи.
– Нет, определенно, не оставим! – вслед за Милкой воскликнула Катя. Тут Лиза отвернулась от окна, обвела девочек глазами:
– Девочки, вы должны ехать. С тетушками останусь я.
– Как? Нет, ни за что, мы без тебя… – загалдели наперебой Катя с Милкой.
– Вы уже взрослые, – задумчиво произнесла Лиза. – Вам давно пора самим справляться, без меня.
– При чем тут справляться… мы тебя не оставим тут… Нельзя же так, вдруг, с кондачка…!
– Лиза, ты должна ехать. Мы прекрасно справимся сами… – Дарья Павловна закашлялась… – мы… сами… а… ты должна…
– Дорогие мои, я все уже обдумала. Если вы меня тут не оставите, уеду в Тамбов, буду присматривать за домом и приезжать к вам. В Москву я не поеду. – Лиза посмотрела на Костю, сидевшего, уткнувшись взглядом в пол.
– Девочки без тебя… не смогут… – Дарья Павловна пыталась совладать с душившим ее кашлем.
– Они Дуню возьмут. Вам от нее никакого проку, – заявила Лиза, и в комнате снова наступила тишина. Лиза высказала давно обдуманное.
Молчание прервала Оля. Она долго объясняла, почему Ермолины никуда не поедут: как-нибудь прокормятся, а может, и перемены начнутся. Костя кричал на сестру, что перемен ждать неоткуда, что после казаков придут еще какие-то банды. Оля сердилась, горячилась, как всегда, доказывала, что белоказачий корпус – это не банды, но сама не верила своим словам, потому что погромы и разбой, по слухам, только усиливались. Она цеплялась за надежду, что найдется сила, которая прогонит Советы, губчека, ненавистную ей чернь. Зрелище разгромленного книжного магазина, книги, не тронутые чернью за ненадобностью, валявшиеся на полу, раздавленные сапогами и вонючими валенками, стояло у нее перед глазами. Оля отказывалась верить, что эта голодная, звериная жизнь может продолжаться долго. В Москву ехать категорически отказывалась – в столицах власть большевиков падет последней. Но Костя, собственно, и не звал старшую сестру с ее мужьями в Москву, ясно было, что он с трудом представляет себе, как сумеет устроить в столице трех младших.