Читать книгу Шлейф - Елена Макарова - Страница 4

Часть 1
Шпионы, чародеи и просто люди

Оглавление

Только отъехали, встали.

Народ разволновался. Чего встали? Какие такие обстоятельства?

– Ясно какие. Читайте «Петроградскую правду»! – Сидящий рядом с Федей на полу флотский достал из кармана вчетверо сложенную газету. – Еще первого марта было сказано, что враг не дремлет, но и моряк зорко следит за ним.

– Так ты тут за чем и за кем следишь? – напустилась на флотского кособокая старушенция с плетеной корзинкой.

– Козни врага разгаданы и будут разрушены!

– Окстись, сегодня, чай, седьмое!

– Не вышло за неделю и разгадать, и разрушить, – осклабился флотский.

Лицо молодое, а зубов раз-два и обчелся. Держал бы рот закрытым. Отец, чтобы не терпеть боли, пальцами их из десен выкручивает. Жевательные винты, говорит, к челюсти не крепко приделаны, а в его изношенном организме вообще все на соплях держится.

– В Киевце чародей по прозвищу Сердоха зубы заговаривает, – зачем-то сказал Федя.

– Колдунов своими руками душил бы! – потряс кулаками флотский.

Паровоз загудел и тронулся с места.

– Сам колдун, – прошепелявила старушенция, не глядя на флотского. – Паровозы словами заводит.

– Так что твой Сердоха?! – Флотский поднес табак к носу, одним вдохом собрал его в ноздрю, да как чихнет. Артист! Или шпион, нанятый франко-английской разведкой?

Федя ответил обтекаемо, мол, конечно, смешно, что люди верят в заговор.

– Мне-то ты зубы, которых нет, не заговаривай! – Флотский широко открыл рот, штук пять там все же насчитывалось. – Отвечай по делу, про колдуна.

– Он действительно помогает. Своими глазами видел. Мужик здоровый, глаза характерные – лукаво бегают под нависшими бровями, колдовского ничего нет. Помощь же его заключается не в том, что он надевает соответственную рубашку и производит всякие махинации, а в том, что он в дупло прогнившего зуба кладет лекарство. Не то креозот, не то что-то другое. И им убивает нерв.

– Тогда твой Сердоха лекарь. Подозрения насчет колдовства сняты.


Поезд разогнался, сделалось гулко и душно. Беседы с незнакомыми дело небезопасное. Лучше беседовать с собой, себе знакомым. Но знаком ли он сам себе? Если да, то он мог все знать про себя. До скончания жизни. Эта мысль была трудноватой, и Федор отвлекся на пустяки. Хорошо, что перед отъездом он успел примерить костюм Брусило. Зажига! Сказать без рисовки, малороссийский этот парубок в таком костюме и с таким лицом мог бы кое-что устроить и пользоваться успехом. Роль, правда, проходная. И играется в одном лишь первом акте. Потом писатель Островский Брусилу то ли забыл, то ли пренебрег им сознательно в угоду более важным действующим лицам. Наверное, писатель не составил предварительного плана сочинения. Очень много путаницы в этой пьесе. В будущем надо бы научиться писать сочинения с обдуманным набором действий. Не рубить зараз, что Ванька будет вперед надевать: брюки или френч и какой френч, черный или зеленый.

Мимолетная мысль – что холостая пуля из рогатки.

Из какой засады выскочили френч и брюки? Где они прятались, в каком полушарии? А цвета? В черепушке-то темным-темно. Где, в какой из извилин происходит распознавание? Извилины как ручейки, созданные природой для струения мысли, но каким образом торится путь от истока к устью? Как слово, выходя на свет из кромешной тьмы, образуется во рту? Зря пошел в учителя, надо бы в науку. Ради нее он вскрывал бы бесстрастно людские черепа. Коровьи он и так видел вместе с мозгами драными, их он бы изучать не стал. Что там мясо и молоко думают? А в человечьи бы заглянул.


Флотский шуршит газетами, привлекает внимание. Тело его, худое внутри одежды, начинено бумажными новостями государственного значения. Руки снуют по карманам: то табак достанет, нюхнет да чихнет, то за очередной газетой под ворот бушлата залезет – они у него где вчетверо сложены, где комком. Газеты нужны всегда и везде. И уж непременно при долгой дороге. Для чтения – свежие, на подтирку – старые. В поезде подтираться негде. Значит, сугубо для чтения. Кстати, при справлении нужды в местах общественного пользования следует проявлять зоркость, дабы не подтереться значительным лицом или крылатой мыслью. А то как присядет рядом англо-французский шпион…

Народ дремлет в унисон с мерным и звучным движением состава, приглядывает за вещами вполглаза.

Федя сидел в обнимку с холщовым мешком. За полгода разлуки насбирал он для семьи пуд гостинцев и кое-что по ремонтной части. Отец намерен управить за праздники прохудившуюся крышу, заменить прогнившие подпорки на новые. Мечты крестьянина из рассказа Григоровича. Кулак обобрал крестьянина кругом и около. Чтобы перезимовать в избе, он загодя «замазывал глиной места, где становил подпорки». Так и отцу придется поступить с его планами.

Пробежав взглядом по письму – почерк у отца в общем и целом понятный, разве что без заглавных букв и знаков препинания, – Федя убрал конверт в мешок и достал серенькую тетрадку – дневник начинающегося года. Литературный язык, употребленный на его написание, отличен от устного. Отцу учиться не довелось, никто ему не разъяснил, чем речь устная отличается от письменной.

«Появилась у меня мысль: бросить на себя взгляд по сравнению с тем, что я был и что стал, причем не в смысле физическом (вырос, например), но именно в смысле перетасовки некоторых убеждений, приобретения новых и уже в связи с этим внешних действий…»

Тут уж френч с брюками из засады не выскочат. Цензура ума. Контроль. Зато в разговорной речи он бы не употребил словосочетание «перетасовка убеждений», не тянул бы тянучку с «приобретением новых и уже в связи с этим внешних действий»… Если задуматься, не очень понятно, что имеется в виду, зато заметно, что человек в 19 лет мыслит. И подчас многосложно. У Ленина тоже не все понятно, приходится заучивать ветвистые параграфы наизусть. Тренировка памяти. На ночь четыре раза прочел, утром повторил – готово.

«Это будет нечто вроде самокритики своей психологии и в связи с этим внешних действий (к примеру: недостаток слога и повторения). Период перелома можно считать с начала учебного 1920/21 года, т. е. с осени и до сего дня, и я не берусь сказать, что он кончился и я перешагнул красную черту. Физически я здорово возмужал за последний год и оброс всех школьных товарищей, за исключением Полозова, а также Солодова, который был выше меня. Причина такого роста может быть та, что у меня позже, чем у других, наступил период зрелости, и замечательно, что в связи с этим начинается психологический переворот. Главная перемена – это отношение к Д. или Ж. И все остальное имеет то или иное отношение к этому».

При одной мысли о Д. или Ж. бросает в краску. Да если бы только этим дело кончалось! В паху нагнетается напряжение такое, что вот-вот штаны треснут. Это крайне неприлично, такое дневнику не доверишь.

– Ты чего там читаешь? Ну-ка дай сюда!

Флотский возвышался горой. Федя сховал тетрадь в мешок. Унизительное, однако, чувство. Будто пойман в процессе дела интимного. Ни туда, ни сюда. Мгновения порой длятся долго, – думал Федя, пережидая тягость вынужденного бездействия.

– Струсил? – раззявил рот флотский, вернулся на место и достал газету из-под бескозырки. И там у него склад!

– Достукались! – вскричал он, размахивая «Петроградской правдой». – Всем слушать! «Теперь вы видите, куда вели вас негодяи. Из-за спины эсеров и меньшевиков уже выглянули оскаленные зубы бывших царских генералов…» – изо рта флотского пошла пена, скрыла под собой оскаленные зубы. – «Вам рассказывают сказки, будто за вас стоит Петроград, будто вас поддерживают Советы и Украина. Все это наглая ложь. В Петрограде от вас отвернулся последний моряк…» – А последний моряк – это я, я! – стучал он кулаком в проложенную газетами грудь, отчего звук получался вялым. – Пока вы тут по своим делам разъезжаете, я от лица Красного Петрограда смеюсь над жалкими потугами кучки эсеров и белогвардейцев!

Народ пробудился от флотского громогласного смеха, но глаз не подымал. Сидел, как пристыженный.

– Агитатор хренов! Поворачивай оглобли, вали в Кронштадт, – пригрозила ему клюкой старушенция. – Иль ты шпион английский?

– Я тут от имени Комитета обороны Петрограда!

– Новости должны быть новые. Ты газету нам от какого числа зачитываешь?

– От 5 марта.

– Вот и подотрись ею!

Флотский умолк. Видать, вспомнил свою мать-старушенцию и затосковал по ней. Утерши рот, он распустил кулаки, уткнул подбородок в ладони и засопел в огромные, волосатые изнутри ноздри. Дышал он что паровоз о двух трубах, спал глубоко, непритворно, и Федя вернулся к тетради.

«До перелома я был примерным учеником-отроком. Исправно учил уроки, был безусловно хорош в смысле поведения с воспитательской точки зрения, застенчиво шалил с Д., когда бывал в ударе, но больше держался от них подалее, боясь насмешек, а может, и чего другого со стороны Д. Остатки того есть и теперь, и часто не знаешь, что говорить с какой-нибудь вздорной Д.

Ну я, кажется, слишком далеко залез в воспоминания, теперь ближе к делу. То, что я назвал переломом, будет не вполне правильно. Перелом при нормальном течении жизни невозможен в полугодие, а совершается он все время, а это лишь наиболее яркий момент в жизни. Оправдание поворотной политики я видел в том, что для того, чтобы сделаться общественным работником, т. е. собственно слугой нового общества, которое есть народ, необходимо познакомиться с народом, со всем хорошим и худым, что там найдется, чтобы быть в его среде своим человеком».

Флотский зашевелился. Федя спрятал тетрадь. Зевая, флотский завязил кулачища в глазницы и стал тереть ими с такой неистовостью, что, того и гляди, зрение свое пристальное в порошок сотрет. Однако не стер и, отняв кулаки от лица, уставился на Федю. Змей Горыныч! Глаза что выжигательные стекла. Опять взялся махать газетою, сначала одной, а потом и другой. Вроде стрелочника у шлагбаума, только слишком быстро, без пауз: то путь открыт – и тотчас закрыт, то закрыт – и тотчас открыт. А потом опустил обе руки, оторвал клочок от газеты, поднес к глазам и как закричит:

«Вы окружены со всех сторон. Пройдет еще несколько часов, и вы вынуждены будете сдаваться. У Кронштадта нет хлеба, нет топлива. Если вы будете упорствовать, вас перестреляют, как куропаток! Все эти генералы Козловские, Бурскеры, все эти негодяи Петриченки и Тукины в последнюю минуту сбегут к белогвардейцам в Финляндию. А вы, обманутые рядовые моряки и красноармейцы, – куда денетесь вы? Если вам обещают, что в Финляндии будут кормить, вас обманывают. Разве вы не слышали, как бывших врангельцев увезли в Константинополь и как они там тысячами умирали, как мухи, от голода и болезней?»

Изо рта-ямины рвались слова, смешиваясь со слюной, и Флотский то утирал ее локтем, то сплевывал под ноги.

Для слуги нового общества, как Федя изволил себя назвать, флотский – золотник в копилке знаний. Ведь изучать придется не только людей положительных, но и физически отталкивающих. Подобных флотскому. У этого дисгармония личности изо всех дыр прет.

– Такая же участь ожидает и вас, если вы не опомнитесь тотчас же!

– Сам первый и опомнись, – одернула флотского бесстрашная старушенция.

Он же, никого не видя и не слыша, продолжал выкрикивать газетные слова:

– «Сдавайтесь сейчас же, не теряя ни минуты! Складывайте оружие и переходите к нам! Разоружайте и арестовывайте преступных главарей, в особенности царских генералов! Кто сдастся немедленно, тому будет прощена его вина. Сдавайтесь немедленно!»

– Кому сдаваться-то? – подбоченилась старушенция и пошла приступом на флотского. – Сбежал с войны и мозги перчишь, дезертир!

– Вражья мать! – рассердился флотский не на шутку и, сцедив остаток слюны, плюнул на старушенцию, да не попал. – Смотри сюда! – шлепнул он ее по чепцу газетой, но легонько, и снова побагровел лицом. – Эту дрянь мелкобуржуазную я на вокзале стибрил. «Известия» называется. Тут другой призыв: «Граждане! Кронштадт сейчас переживает напряженный момент борьбы за свободу. Каждую минуту можно ожидать наступления коммунистов с целью овладеть Кронштадтом и навязать нам свою власть… Поэтому Временный революционный комитет предупреждает граждан не поддаваться панике и страху, если придется услышать стрельбу». Так что, граждане, если начнут стрелять, в панику не впадайте. Посмешище-то какое! Кучка авантюристов-демагогов решила взять обманом полуголодных матросов… Предательскому временному комитету мы хребет перешибем, а вот дурней восставших жаль… Упьются собственной кровью».

С этими словами флотский перекинул котомку за плечо и пошел, расталкивая пассажиров, к тамбуру. Может, другой вагон агитировать? Федя последовал за ним.

– Знай, парень, весна возьмет свое, – сказал флотский, спрыгнул с подножки – и пропал из виду.

На станции «42-й километр» небо было покрыто низкими тучами. Воздух, пропитанный влагой и запахом паровозного дыма, саднил в гортани.

Шлейф

Подняться наверх