Читать книгу 58-я. Неизъятое - Елена Рачева - Страница 36

Венера Семеновна Брежнева
«Просто жизнь другая была…»

Оглавление

1925

Родилась в городе Ковров (Владимирская область).

1946 … 1948

1946-й – окончила акушерскую школу в Коврове, по распределению была направлена медсестрой в больницу № 4 Северо-Печорского исправительно-трудового лагеря (Коми АССР).

1948-й – переведена в больницу Северо-Печорского лагеря около станции Хановей. С формулировкой «За связь с заключенным» Брежневу исключили из комсомола и уволили из лагерной больницы. Вместе с родившимся сыном она вернулась в Ковров.

1951 … 1957

1951–1957 – работала старшей медсестрой в детском доме при женском лагпункте около села Красный Яг под Печорой. После того как лагерь расформировали, осталась в Красном Яге фельдшером, в 1957 году переехала в Печору.


Работала медсестрой.

Живет в Печоре.


Вы думаете, нас спрашивали? После акушерской школы куда направили – туда направили, три года, хочешь не хочешь, обязаны отработать. Нас, фельдшерóв, послали в Коми АССР. Довезли до стании Абезь, там стали распределять.

Снова посадили в поезд. Вагончик маленький, нары сплошные, и кругом одни бывшие заключенные. Со всех сторон нам: «Ой, девочки, куда ж вы едете! Да вас здесь в карты проиграют!» Привезли в 4-й сангородок. Такая глушь! Лагерь, один барак для вольнонаемных, один барак для охраны. Все. Поезд даже не останавливался, надо на ходу садится.

Было холодно, конечно. Мы как приехали, получили по платью, косыночку и пальто зимнее, тонкое, почти что х/б, простое-простое. А валенки – это уж если кому родители присылали.

Кормились мы сами, по карточкам был хороший паек. Платили как в вольной больнице, 470 рублей. Я домой посылала, в Ковров: и деньги, и продукты. Отец умер, я одна на семью зарабатывала.

Радости у нас… Ну какие радости? Сидим вечерами с другими девочками, читаем, о доме говорим. Помню, 8 марта читали доклад, и все слушали: и охрана, и заключенные.

* * *

Командир взвода охраны был Гусаков. Однажды он пришел в зону пьяный. Одна из наших девочек, Тамара, говорит: «Что ты, Гусаков, ходишь тут пьяный?» Взяла его, привела домой.

Вечером сидим – вдруг стук в дверь.

– Кто?

– Я, Гусаков.

– Чего тебе надо? Мы уже спим.

– Открывайте!

Мы не открываем. Он ка-ак стукнул! А там запорчики были – такие защелки деревянные. Они сразу отлетели, он ворвался, и с ним еще охранник. Лёля говорит: «Что ты, Гусаков, делаешь? Как тебе не стыдно, ты же член партии!»


Венера Брежнева, 1940-е


Он как стоял, выхватил из кармана пистолет и ей прям в живот выстрелил. Лёля упала, а мы побежали. В конце барака жили врачи, мы в ихнюю комнату ворвались: «Лёлю застрелили!»

Они вскочили, побежали. Вдруг слышим, кричит Тамара: «Мама, мне легкие насквозь прострелили!» Мы убежали, а она осталась. Думает: «Чего мне бояться? Я ж его из зоны пьяного сегодня вывела, он меня не тронет». А он в нее выстрелил.

Тамару врачи по коридору несут, а она кричит: «Мама…» (Плачет.)

Лёля выползла на снег, так кричала! Нашли ее, отнесли в хирургический корпус… И там она умерла. Она, умерла, боже…

Тамара выжила. Гусакова арестовали. Дали 10 лет и пять лет поражения в правах. Охранники говорят Тамаре:

– Хотите посмотреть, что мы с ним сделали?

– Нет-нет-нет!

Не знаю, что они с ним сделали, не знаю. Нас это не касалось.

* * *

Охраны нам не было, по зоне мы ходили одни.

Идем один раз на смену в лазарет, охрана сидит, смеется: «Идите-идите, там Пинчук, блатной, всех медичек гоняет». Прихожу в свой корпус, сменщицы моей нет.

Спрашиваю больных: а где Нина?

– У, сестра! Тут Пинчук был, с ножом. Нина убежала, а Мария – это старшая сестра, заключенная. – А Мария как схватила его рукой за этот нож, всю себе руку порезала…

Пинчук был их, блатных, самый глава. Как он стал с ножом бегать, врачи всех медсестер закрыли в хирургическом кабинете, спрятали. А то охрана этого Пинчука не могла никак поймать. Стрелять в помещении в него не могут, бегают – он от них. И с ножом. Потом как-то поймали, увезли на колонну, а там его свои же и убили: у блатных такое правило, что медиков трогать нельзя.

* * *

Средний медперсонал, как мы, были вольнонаемные, а врачи – заключенные. Их всех обвиняли, что хотели отравить Горького (в 1938 году смерть писателя Максима Горького и его сына была объявлена убийством, совершенным «антисоветским право-троцкистским блоком». – Авт.). Допрашивали, пытали. Некоторые рассказывали, что им под ногти иголки пускали, чтобы признание выпросить. А они Горького и в глаза не видели… Тогда было много таких врачей. Мы им верили.

У нас лежали одни мужчины. Весь лазарет – семь корпусов, в каждом – человек 50, и все корпуса были полные. В основном у всех была алиментарная дистрофия, пеллагра, цинга, дизентерия… Они были голодные, истощенные. Помню, приведут их в баню, разденут – и они лежат: голые и худые-худые…

Лекарства были самые простые: марганцовка, стрептоцид, сульфидин… Дистрофию лечили только питанием. Хотя какое питание! Супчик редкий, баланда из пшена – да и все. Но мы все равно всех выхаживали, у нас в сангородке никто не умирал. Умирали они на колонне, от нагрузок. Потому к нам и стремились.

В чем была наша работа? Как только сажали обедать, заключенные пытались куда-то выкинуть хлеб, только чтобы не поправиться и остаться в лазарете. Вот мы и стояли на страже: «Где хлеб? А ну ешь! А ну ешь!»

Только подлечивали – и сразу выписывали. Если просили оставить, все равно выписывали. Жалко ли их было? Не знаю… Мы че-то об этом не думали, даже кричали на них. Просто жизнь другая была…

«Лёля сказала: люби Вену»

Сейчас мне Печора стала уже родной, сколько лет здесь живу. Кто из Печоры уезжает, все жалеют.

Мы в Коврове были всегда голодные. Отец работал на заводе Дегтярева, сильно-сильно болел, а когда совсем слег, я пошла на этот завод. Я к тому времени уже два курса поучилась в фельдшерско-акушерской школе, меня не хотели оттуда отпускать, но я старшая, надо было зарабатывать на семью.

Поработала… Голодно, холодно на заводе. Станок этот фрезерный – по 12 часов, с 7 утра до 7 вечера, потом пересменка – и подряд 18 часов. Стоишь у станка, так тяжело! Фризоль льется, руки от фризоли такие грубые… Голодные-е-е! Придешь домой, мама сварит из свекольной ботвы суп или щи – и все, больше ничего нет. Думаю: ну что ж я, так всю жизнь и буду… Говорю: «Мама, я пойду учиться».

Пошла увольняться, меня не отпускают: «Вы сейчас здесь нужнее, вот кончится война – тогда учиться будете». Я такая робкая была, всего боялась! А тут откуда взялась у меня смелость? Ходила, настаивала… Уговорила.

* * *

Со школьной скамьи я стихи писала. Вот, первые помню, в школьной стенгазете: «Здравствуй, праздник долгожданный, праздник радости, весны, в этот праздник поздравляют всех отличников труда».

А потом все больше о Печоре, о Печорском крае, о своей фельдшерской работе. А о лагерной нет, ничего не писала.

Гена тоже стихи писал… Он был заключенный, в четвертом сангородке. И он начал за мной ухаживать.

Гена такой был… красивый такой. И вообще хороший человек, журналист. Когда началась война, в деревню, где жила его мать, приехали красноармейцы, их расквартировали по домам, к его матери тоже. Гена приезжал к матери на праздники, а у той так плохо, даже нечего поесть! Он об этом стихи написал и в какую-то книжку вложил. Красноармейцы как приехали, сразу за книги. Схватили стихи: «Это кто писал?»

Мать говорит: «Это Генаша, он у меня такой умный!»

Они стихи передали куда надо. И все, «изменник родины».

Когда мы встретились, он работал в Сивой Маске, еще был заключенный, но главный бухгалтер, ходил без конвоя.

Его бухгалтерия была с торца нашей больницы. Как идем на работу, заходим в бухгалтерию, расписываемся за приход и уход. А потом я дежурила, и он пришел ко мне в гости. Я тогда была худая-худая, ему, наверное, казалось, что я голодная. Он мне хлеба принес: «Ешьте, ешьте…»

До этого он встречался с Лёлей, которую убили, заходил к нам в комнату. А потом рассказал мне: «Я любил Лелю, но ты все равно была мне не безразлична». Лёля, когда умирала, наказала ему: «Люби Вену». Однажды он пришел и сказал: «Пора подумать о предсмертных словах Лёли».

Я приносила ему продукты. Приеду на работу пораньше, положу ему в стол. И каким-то образом об этом узнал оперуполномоченный. Вызывает:

– Вы привозили продукты?

– Привозила.

– А он вам кто, друг, брат?

Молчу.

– Вы что, его любите?

– Да, – говорю.

– Да вы знаете, что он изменник родины? Да мы на вас в суд подадим! – ну, начал мораль читать.

Потом его в Инту перевели. А я в Хановее. Из комсомола меня исключили… (Долго молчит.) Да… Я не хотела, чтобы люди об этом знали, вам первым рассказываю.

Потом я родила. С работы меня выгнали, «за связь с заключенным» никуда не брали, и я с ребенком уехала в Ковров. Гена уже не сидел, но работал в Инте бухгалтером, почему-то остался. Он мне такие письма писал, он же журналист! И вообще очень такой, способный. Однажды прихожу домой, мама говорит: «Тебе письмо». Открываю – и как заплачу! А там написано: «Я встретил девушку, перед душевными качествами которой я преклоняюсь, и буду жить только для нее».

Вот и все. (Плачет.) Вот и все.


С сыном. Конец 40-х


СВИДЕТЕЛЬСТВО ФЕЛЬДШЕРА

«Вы думаете, нас спрашивали? Дали свидетельство и куда направили – туда направили. Меня послали в Коми АССР, в лагерный сангородок. В чем наша работа была? Как только сажали обедать, заключенные пытались выкинуть хлеб, чтобы не поправиться и остаться в лазарете. Вот мы и стояли на страже: “Где хлеб? А ну ешь! А ну ешь!”».


ГРИГОРИЙ ПОМЕРАНЦ 1918, ВИЛЬНО

Арестован в 1949 году за «антисоветскую деятельность». Приговор – пять лет лагерей. Срок отбывал в Каргопольлаге (Архангельская область). Освобожден по амнистии в 1953 году. Реабилитирован.


СПРАВКА О РЕАБИЛИТАЦИИ

Померанц был реабилитирован во время большой кампании по реабилитации заключенных, поэтому справок получил из разных ведомств сразу три.


“ Когда у нас в лагерной конторе заболела уборщица, ее заменила Ирочка Семенова, аспирантка психологического факультета МГУ, которая была недовольна травлей Ахматовой, публично говорила об этом и за это получила 7 лет. Ирина была очень живая, довольно некрасивая, начитанная. А мне давно было не с кем поговорить, поэтому, когда она приходила в контору, мы трепались. А потом уборщица выздоровела, я выписал ей наряд на работу, подумал, что завтра Ирочка вместо уборки конторы будет ковыряться в мерзлой земле – и зарыдал. Я понял, что я в нее незаметно и глубоко влюбился… Я узнал, что способен на очень большую любовь. Ничего подобного раньше у меня не было. Это как сравнивать вулкан с печкой. И это пришло в лагере.

58-я. Неизъятое

Подняться наверх