Читать книгу Искренность после коммунизма. Культурная история - Эллен Руттен - Страница 18

ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИСТОРИЯ
ИСКРЕННОСТЬ ВЫХОДИТ НА СЦЕНУ: ОТ ДРЕВНОСТИ ДО РАННЕЙ МОДЕРНОСТИ

Оглавление

Эмоциональные нормы меняются с течением времени, и даже в рамках одной человеческой жизни одна и та же личность может принадлежать к нескольким эмоциональным сообществам с различными наборами эмотивных ценностей. Эти предположения стали общепринятыми среди современных теоретиков эмоций166. То же верно и по отношению к историческим прочтениям искренности: вопрос о том, что является искренним поведением, а что является неискренним поступком, получал несхожие ответы в различные периоды и в разных местах. Однако, при всем разнообразии ответов на этот вопрос, в них упорно повторялась одна черта: как только упоминалось слово «искренность», являлись и сомнения относительно возможности искреннего самовыражения. Не случайно и в истории языка, и в современном узусе это существительное легко сочетается с глаголами, обозначающими неверифицируемое внешнее представление и подозрение: искренность есть нечто такое, что адресант «проявляет», – или то, в чем адресат должен «убедиться»167.

Задолго до того, как это слово вошло в наш словарь, коннотации недоверия, бросающего тень на данное понятие сегодня, уже связывались с теми атрибутами, которые сольются позднее в слове «искренность»: умение быть правдивым и не притворяться. Недоверчивость к этим качествам была характерна далеко не только для так называемого «Запада», и я не согласна с теми исследователями, которые полагают, что искренность относится именно к основам «западной метафизики»168. Еще в IV–III веках до нашей эры в Китае были распространены конфуцианские понятия «чэн» и «чэншен», которые в наше время переводятся как «искренность», но буквально значат моральную ответственность быть «верным самому себе»169. Представление о «чэншен» как обязанности, которую должен исполнять человек, говорит о том, что страх перед неискренностью был распространен и в Юго-Восточной Азии, причем в глубокой древности.

На другом конце мира сходные страхи материализовались несколько ранее в том, что обычно называют «платоновским разграничением» – тем «открытием разрыва между видимым и (подлинно) сущим», которое составляет основу философии Платона170. В древнегреческой философии представление об искренности воплощалось также и в фигуре речи, называемой «паррезия», обозначавшей моральный долг оратора высказываться откровенно и, если необходимо, критически по отношению к власти171. Интерес к искренности заметен и в аристотелевской «Риторике». По словам историка культуры Лисбет Кортхалс Алтес, «в трех „пистейях“, или средствах убеждения, различаемых Аристотелем и Цицероном, – этос, пафос и логос, – внимание направлено на те аспекты коммуникации, которые оказываются близки к тому, что современная теория речевых актов относит к разряду искренности… этос для Аристотеля включает „три вещи, внушающие доверие к оратору… Это здравый смысл, добродетель и благорасположение <по отношению к аудитории>“. Ораторы поступают дурно <среди прочего>, когда „вследствие порочности говорят не то, что думают“»172.

Способность говорящего быть честным по отношению к аудитории высоко ценилась в древних культурах. Это качество сохранило высокую оценку и в Средние века, что доказывает недавно вышедшая монография нидерландского культурного историка Ирен ван Ренсвуд. В ту эпоху, как показывает исследовательница, правители толерантно относились к резким инвективам в свой адрес, потому что верили: в здоровом обществе критик монарха «должен быть искренним». С точки зрения ван Ренсвуд, тогдашнее отношение предвосхитило нынешнее почитание свободной, вольной речи как признака «смелости, подлинности, нонконформизма и искренности» такими политиками-популистами, как, скажем, Герт Вилдерс в Нидерландах173.

В традиции паррезии и «искреннего критика монарха» вопрос о том, честен ли человек по отношению к внешним инстациям, был прнципиальным, – но вопрос о том, верен ли говорящий своей собственной «личности», оказывался менее важным174. Ситуация выглядела иначе в период раннего христианства, когда знаменитые исповедальные сочинения апостола Павла и Блаженного Августина способствовали более сложным представлениям о человеческом «я», в которых неспособность быть «верным себе» заняла центральное место. Однако вопрос о том, честен ли говорящий, выдвинулся на первый план только в культуре ранней модерности, когда слова sincerité и sincerity появились сначала во французском, а затем и в английском языке. Оба слова происходят от латинского термина sincerus – «чистый», «настоящий» или «незапятнанный», – который первоначально служил указанием на несмешанность материальных объектов (чистое, неразбавленное вино) или на чистоту теологических понятий (нефальшивая доктрина)175. В новых концепциях личности и субъективности, которыми отмечено мышление ранней модерности, – по известному выражению Стивена Гринблатта, в эпоху Ренессанса «имелись как „я“, так и идея, что его можно формировать»176, – понятие искренности вскоре стало представлять собой проблему. «Что значит быть искренним?» Этот вопрос все чаще задавали мыслители того времени, сталкиваясь с ошеломляющим разнообразием переходных культурных явлений. Радикальные социальные смены беспрерывно заставляли их менять прежние взгляды и стирали традиционные различия между частным и общим. Я имею в виду и возникновение театра как вида искусства, и переход от рукописной к печатной книге, и постоянно ширившиеся нападки на «лицемерное» католичество, и характерный для Ренессанса рост городов. Появление предназначенных для постановки пьес, возникновение стандартизированных средств коммуникации, популярность кальвинистских антиклерикальных призывов отдавать сердце Богу «ревностно и искренне», а также быстрый рост социальной мобильности – все эти общественные факторы способствовали подъему интереса к личности, истине и правдивости177. По словам Сьюзен Розенбаум, они порождали «новое недоверие», для которого «риторика искренности» должна была выступить в качестве посредника178.

В публичных дебатах того времени искренность зримо присутствует, например, в реакциях на радикальные изменения в средствах коммуникации. Мике Бал и Эрнст ван Алфен считают, что с появлением книгопечатания и профессионального театра «искренность оказалась вовлечена в медийные формы, которые усложняли… интегрированное семиотическое поле, в котором тело и разум считались чем-то единым»179. Эти новые медийные формы отнюдь не были встречены единодушным одобрением. Историки СМИ показывают, что появление нового средства коммуникации всегда вызывает всплеск социальных надежд, фантазий и страхов180. Это верно и по отношению к медийным нововведениям эпохи Ренессанса: они порождали сильную озабоченность судьбой искренности. Повсеместное распространение книгоиздательского пиратства, например, ставило издателей перед серьезными проблемами, навлекая на них недовольство покупателей и провоцируя кризис доверия. Критики обвиняли печатные книги в «неподлинности», «заурядности» и, как следствие, в меньшей искренности181 – словом, в том, что они лишь искусственная копия рукописных книг. Историк книжности Адриан Джонс показал, что издатели пытались обелить свою продукцию тем, что старательно «проецировали аутентичность в область книгопечатания»182. Для достижения этой цели они придумывали остроумные средства: сознательно имитировали манускрипты, используя квазирукописные шрифты. В результате возникали несовершенные с виду книги, выдающие себя за те «искренние» образцы, которые так ценят покупатели183.

Как я покажу в четвертой главе, схожие тенденции – проецировать искренность в сферу «старых» медиа и видеть в эстетическом несовершенстве гарантию человеческой искренности, реализуемую в рамках новых медийных технологий, – мы встречаем в российском и глобальном дискурсе о дигитализации184. Но риторика искренности времен ранней модерности предвосхищала постсоветский дискурс об искренности и в другом отношении. Я имею в виду ее всеобъемлющую политизацию.

С одной стороны, понятие «искренность» – неотъемлемая часть «персональных» концепций личности, строившихся на императиве «оставаться верным самому себе». С другой стороны, едва поставив вопрос о семантических корнях искренности, мы сразу же попадаем в другую, совсем не частную, а скорее общественную и несомненно политическую область185. В раннемодерной культуре рождение понятия «искренность» совпало с появлением «идеи общества»186, и новое слово сразу же стало встречаться в контекстах, относящихся к публичной сфере. Историк Джон Мартин показал, как в рамках ренессансной концепции человеческого «я» граждане могли выбирать между «внешней», «благоразумной» личностью, следовавшей правилам общественной или придворной жизни, и «внутренним» идеалом искренности187. Искренность, таким образом, исходила из сферы приватного, однако при этом не должна была замыкаться в ней. Для английских кальвинистских богословов, например, «частный» идеал искренности оказывался неразрывно связан с гражданским действием политической оппозиции: они гордились тем, что публично выражали свои личные взгляды на властей предержащих188.

Своей установкой на публичное выражение личных чувств кальвинизм продолжал знакомые нам риторические традиции греческой паррезии и средневековой свободной речи. В этих традициях искренность связывалась с политической оппозиционностью (особенно, но не только со стороны интеллектуальной элиты), а лицемерие – с политическим статус-кво (воплощенным, например, в государственной власти или в католицизме). Помимо английских кальвинистов, схожих взглядов на человеческое «я» придерживался и современный им немецкий культ искренности. Историк литературы Инго Штёкманн описывает, как в начале XVII века так называемая старогерманская оппозиция позиционировала себя как образец искренности, противопоставленный лицемерному французскому двору. Представители этой оппозиции выдвигали понятие искренности в качестве ответа на историческую необходимость формировать политические сообщества189. Сходную консолидирующую функцию понятие искренности сыграло в подъеме Голландской республики. Ее адепты противопоставили искренность и притворство как мерило проверки и доказательства преданности правителя своему народу190. Наконец, в ту же эпоху во Франции драматурги выдвигали искренность как спасительное средство против разложения двора и всепроникающего лицемерия придворной жизни191.

Мой последний пример – французская антипридворная риторика – послужил прообразом крайне политизированного культа искренности, распространившегося во Франции конца XVIII века. К этому культу мы вскоре вернемся, пока же отмечу только одно: как и другие вышеприведенные примеры из раннего модерна, ему была свойственна риторическая манера резко противопоставлять искренность и лицемерие как качества конкурирующих политических или социальных групп – групп, чье взаимное неприятие стремились подчеркнуть ораторы. Как будет показано во второй главе, современный российский язык искренности немыслим без этого социополитического использования термина. Однако, прежде чем обратиться к сегодняшнему дню, нам надо продолжить путешествие сквозь время. Теперь это путешествие ведет нас в Россию.

166

См. две прорывные публикации, формулирующие эти идеи: Rosenwein B. Worrying about Emotions in History // American Historical Review. 2002. № 107 (3). P. 821–845; Idem. Emotional Communities in the Early Middle Ages. Ithaca, N. Y.: Cornell University Press, 2006. Исследование эмоциональных сообществ в России предлагалось в работе: Келли К. Право на эмоции, правильные эмоции: управление чувствами в России после эпохи Просвещения // Плампер Я., Шахадат Ш., Эли М. (ред.) Российская империя чувств: подходы к культурной истории эмоций: Сб. статей. М.: Новое литературное обозрение, 2010. С. 51–78.

167

«Проявить», «убедиться» – вот два глагола, устойчиво сочетающиеся с существительным «искренность», см.: Тихонов А. Н. (ред.) Комплексный словарь русского языка. М.: Русский язык медиа, 2005.

168

Assmann A. Authenticity – the Signature of Western Exceptionalism? // Straub J. (ed.) Paradoxes of Authenticity: Studies on a Critical Concept. Bielefeld: Transcript, 2012. P. 36. В цитате, которой открывается эта глава, Триллинг также указывает на искренность как на определяющую черту именно Западной постренессансной культуры (см.: Trilling L. Sincerity and Authenticity. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1971. P. 6).

169

An Yanming. Western «Sincerity» and Confucian «Cheng» // Asian Philosophy. 2004. № 14. P. 155–169.

170

Assmann A. Authenticity. P. 37.

171

Markovits E. The Politics of Sincerity: Plato, Frank, and Democratic Judgment. University Park: Penn State University Press, 2008. P. 67. О паррезии см. также: Foucault M. Fearless Speech. Los Angeles: Semiotext(e), 2001.

172

Korthals Altes L. Sincerity, Reliability and Other Ironies – Notes on Dave Eggers’ «A Heartbreaking Work of Staggering Genius» // D’Hoker E., Martens G. (eds) Narrative Unreliability in the Twentieth-Century First-Person Novel. Berlin: Walter de Gruyter, 2008. P. 110. Кортхалс Алтес цитирует «Риторику» Аристотеля (2, 1, 5–7: 78a6–20; курсив автора).

173

Сошлюсь на диссертацию Ирен ван Ренсвуд «Право говорить», которая получила премию Хайнекена для молодых исследователей в области истории в 2014 году. Цитаты из ван Ренсвуд см.: Spiering H. In de vroege Middeleeuwen was kritiek nog welkom // NRC Handelsblad. 2014. October 2. P. 10, см. также: van Renswoude I. Licence to Speak: The Rhetoric of Free Speech in Late Antiquity and the Early Middle Ages. Acceptance speech, Praemium Erasmianum Research Prize // The Cultural Significance of the Natural Sciences: Praemium Erasmianum Yearbook 2012. Amsterdam: Praemium Erasmianum Foundation, 2013. P. 49–50. (Последняя работа – не диссертация, а речь, произнесенная в 2012 году.)

174

См. об этом: Peyre H. Literature and Sincerity. New Haven: Yale University Press, 1963. P. 17. Взаимоотношения между внутренним и внешним «я» были осознаны уже в платоновских диалогах, где Сократ просит богов: «О любезный Пан и прочие здешние боги! Даруйте мне быть прекрасным внутренне и с моим внутренним согласите все, что имею, внешнее» (Платон. Федр / Пер. В. Карпова // Платон. Полное собрание сочинений в одном томе. М.: Альфа-Книга, 2016. С. 429).

175

Trilling L. Sincerity and Authenticity. P. 12–13.

176

Greenblatt S. Renaissance Self-Fashioning: From More to Shakespeare. Chicago: University of Chicago Press, 1980. P. 1.

177

О статусе искренности в раннемодерной культуре см. среди прочего: Trilling L. Sincerity and Authenticity; Bal M., van Alphen E. Introduction // Bal M., Smith С., van Alphen E. (eds) The Rhetoric of Sincerity. Stanford: Stanford University Press, 2009. P. 1–16; Martin J. Inventing Sincerity, Refashioning Prudence: The Discovery of the Individual in Renaissance Europe // American Historical Review. 1997. № 102 (5). P. 1304–1342. «Ревностно и искренне» (prompte et cincere) – надпись, значащаяся вокруг эмблемы кальвинизма: сердца, которое рука верующего протягивает Богу (Martin J. Inventing Sincerity. P. 1327).

178

Rosenbaum S. Professing Sincerity: Modern Lyric Poetry, Commercial Culture, and the Crisis in Reading. Charlottesville: University of Virginia Press, 2007. P. 5–6.

179

Bal M., van Alphen E. Introduction. P. 2–3.

180

См., например: Boddy W. New Media and Popular Imagination: Launching Radio, Television, and Digital Media in the United States. Oxford: Oxford University Press, 2004.

181

Об этом аргументе см. среди прочего: Schmid U. (ed.) Russische Medientheorien. Bern: Haupt, 2005. P. 15–16.

182

Johns A. The Nature of Books: Print and Knowledge in the Making. Chicago: University of Chicago Press, 1998. P. 174.

183

См. об этом работу, в которой, впрочем, не говорится прямо о концепте искренности: Febvre L., Martin H.-J. The Coming of the Book. London: Verso, 1976. P. 77–78.

184

Несовершенство здесь следует понимать в так называемом эмическом смысле, как понятие, относящееся к точке зрения людей данной культуры. О моем интересе к историческим и сегодняшним «мечтам о несовершенстве» см.: Rutten E. «Russian Imperfections»? A Plea for Transcultural Readings of Aesthetic Trends // Byford A., Doak C., Hutchings S. (eds) Transnational Russian Studies. Liverpool: Liverpool University Press, 2020 (in print).

185

Триллинг говорит о «политических соображениях», свойственных историческим исследованиям искренности, см.: Trilling L. Sincerity and Authenticity. P. 26.

186

Trilling L. Sincerity and Authenticity. P. 20.

187

Martin J. Inventing Sincerity. P. 1333.

188

Trilling L. Sincerity and Authenticity. P. 21–23.

189

Stöckmann I. Deutsche Aufrichtigkeit: Rhetorik, Nation und politische Inkluzion im 17. Jahrhundert // Deutsche Vierteljahrsschrift. 2004. № 78 (3). P. 373–397; Idem. Bismarcks Antlitz. Über den lyrischen Gebrauchssinn deutscher Aufrichtigkeit // Text und Kritik. 2007. № 173. P. 18–19.

190

Korsten F.-W. The Irreconcilability of Hypocrisy and Sincerity // Bal M., Smith С., van Alphen E. (eds) The Rhetoric of Sincerity. Stanford: Stanford University Press, 2009. P. 60–77.

191

Peyre H. Literature and Sincerity. P. 51.

Искренность после коммунизма. Культурная история

Подняться наверх