Читать книгу Проза Лидии Гинзбург - Эмили Ван Баскирк - Страница 5
Глава 1
Описание человека после кризиса индивидуализма: Самоотстранение и моральная оценка
ОглавлениеВ новогодних размышлениях в начале 1932 года Лидия Гинзбург написала поразительный словесный автопортрет: «Я ощущаю себя как кусок вырванной с мясом социальной действительности, которую удалось приблизить к глазам, как участок действительности, особенно удобный для наблюдения»[128]. Ощущая себя произвольно выхваченной частью целого, она дает понять, что дистанцируется от обычной позиции субъектов автобиографий, которые подают себя как фигуры, заслуживающие читательского внимания в силу своей уникальности[129]. Гинзбург предлагает себе саму себя не столько как «я», увиденное в ретроспективе, сколько как объект самоанализа – не в качестве автономного существа, но (тут мы попробуем прояснить логику ее глубоких метафор) как неотъемлемый элемент социальной ткани.
Подход к себе как к куску социальной действительности означает, что Гинзбург акцентирует не то, что уникально, а скорее «все психофизиологически и исторически закономерное». Она анализирует судьбу себя и других как «точку пересечения всеобщих тенденций»[130]. Вместе с тем, хотя у нее преобладает интерес к этим всеобщим тенденциям, за единицу анализа она берет отдельного человека. Даже в 1934 году, когда на ученых усилилось давление – от них требовали перенимать марксистскую методологию, Гинзбург понимала: пусть историки и экономисты и могут строить теории вокруг массовых феноменов, ей самой потребовался «подход, который годился бы для понимания исторического процесса и для понимания судьбы отдельного человека, как человека социального»[131].
Начиная с 1925 года, на протяжении почти семи десятилетий существования Советского государства, Гинзбург писала разнообразную документальную прозу (эссе, диалоги и более пространные повествования, «наводящие мосты» между эссе и «дневником по типу романа», где содержатся миниатюрные аналитические исследования отдельных характеров, которые складываются в грандиозную панораму разных типов социальной действительности ее эпохи). Эссе Гинзбург – ценный материал как для историков культуры, так и для историков литературы, которые опираются на эти произведения, чтобы лучше понять конкретные фигуры – например, Осипа Мандельштама или Анну Ахматову, а также разобраться, как жили люди во время Ленинградской блокады или в какой обстановке работала творческая интеллигенция[132]. Однако эксперименты Гинзбург с прозой подчинены более масштабной и амбициозной цели: описать и запечатлеть новую концепцию человека, которая соответствовала бы современной ей эпохе. Этот проект был затеян в качестве реакции на кризис литературы o человеке и кризис ценностей, включая кризис индивидуализма.
Гинзбург была склонна рассматривать эволюцию литературы через призму таких понятий, как личность и индивидуальность, и определяла великих писателей из своего личного пантеона (то были Руссо, Герцен, Лев Толстой и Пруст) как тех, кто открыл и ввел новые способы понимания человека[133]. Ее печалило, что после Чехова и символистов литература вступила в период стагнации, оказавшись не способна выработать новые концепции человека. Во время Второй мировой войны Гинзбург заявила: «Отсутствие большого стиля в искусстве характерно для всей эпохи, повсеместно. Это вообще падение гуманитарной культуры»[134]. Она подразумевает не кризис гуманитарных наук как учебных дисциплин (хорошо известное нам по нашей современности явление), а скорее кризис ценностей и утрату веры, будь то вера в индивидуализм или в общественный прогресс. Ниже она пишет, что наиболее ярко этот феномен проявился в СССР, где «высокая литературная культура ‹…› была насильственно прервана». Однако на Западе, хотя там есть свобода выражения мнений, литература тоже страдает от инерции, причина которой – «отсутствие новой принципиальной концепции человека»[135]. Как я отметила выше, Гинзбург не употребляет слов, которые можно было бы четко перевести на английский термином «self» (собственно, в русском языке английское «self» не имеет точного аналога, хотя иногда употребляется слово «эго»). Ее излюбленная тема – «человек»; этим словом она именует и себя, и обобщенных других людей[136]. Иногда она употребляет местоимение первого лица «я» (как личное местоимение, а также в отвлеченном смысле), возвратное местоимение «себя», а также определительное местоимение «сам» (когда последнее становится частью таких составных слов, как «самоутверждение»). Она часто говорит о «характере», а изредка – о «личности»[137]. Можно утверждать, что различные значения слова «человек» у Гинзбург пересекаются с формулировкой Чарльза Тейлора, определяющего «self» как существо «достаточно глубокое и сложноустроенное, чтобы обладать некой идентичностью… (или пытаться ее обрести)»[138].
На взгляд Гинзбург, взаимосвязь между кризисом литературы и кризисом культуры человечества держится на концепции человека и ее этическом обосновании. Она предполагает, что этика – в конечном счете главное содержание литературной деятельности: «Литература имеет дело со свойствами, характерами, поступками – со всевозможными формами обобщенного поведения человека. А там, где речь идет о поведении, любые жизненные ценности оказываются в то же время ценностями этическими»[139]. Увязывая воедино индивидуальность, этическое поведение и повествование, Гинзбург следует долгой философской и литературной традиции. Чарльз Тейлор отмечает в «Источниках „Я“»: «Индивидуальность и добро, либо, иным образом, индивидуальность и нравственность оказываются неразрывно переплетенными темами»[140]. А как доказали мыслители от Аристотеля до Поля Рикера, мы обращаемся к уже существующим повествованиям, чтобы они стали для нас уроком того, как быть хорошим человеком, а новые повествования пишем, когда анализируем этические проблемы, с которыми сталкиваемся в собственной жизни. Гинзбург проводит связь между литературой, этикой и индивидуальностью в специфическом общественно-историческом контексте ХХ века, который породил обостренное осознание социального зла, психологическое и философское недоверие к цельности человека, а также, не в последнюю очередь, недоверие к повествовательной форме и ее привычным категориям.
Гинзбург воспринимала мир вокруг себя как мир, переживающий моральную катастрофу. Даже в периоды, когда в этом мире царила относительная стабильность, Гинзбург считала повседневную жизнь советского общества «царством безнравственности»[141]. Людей своего поколения, на которых обрушились две мировые войны и ужасы сталинизма, она характеризует так: «дважды и трижды превращенные в крошево», доведенные до такого состояния, что им открылась «неизбывность социального зла и призрачность единичного сознания»[142]. Обе призрачные иллюзии – веру в то, что искоренить социальное зло можно путем преобразования общества, а индивидуальное сознание обладает безусловной ценностью, – можно было возвести к гуманизму XIX века.
Гинзбург наследует и сохраняет для будущего вопросы, которыми были одержимы великие русские писатели XIX века, старавшиеся написать портрет типичного человека своей эпохи, а затем оспорить нравственную ответственность этого человека. Однако Гинзбург показалось, что характерная для XIX века практика изображения персонажей как «самодовлеющих душ» имеет в ее собственном историческом контексте «бесплодный, эпигонский характер»[143]. Гинзбург искала новые способы и формы восприятия и анализа человека ХХ века – человека, не имеющего другого ориентира для своих мыслей и действий, кроме шаткой «моральной рутины» или «этической рутины»[144]. В планах неоконченного квазидневника-квазиромана «Дом и мир» Гинзбург описывает героя, которого намеревается изобразить в качестве «сознания субъективно-позитивного и притом неиндивидуалистического»[145]. Герой «позитивен» в том смысле, что он отказывается считать свое положение трагическим и старается изыскать способы самооправдания, а также «субъективен» в том смысле, что его мировоззрение не укоренено в общечеловеческих ценностях. Но именно последний в ряду этих терминов – «неиндивидуалистическое» – маркирует самый значительный разрыв Гинзбург с ее предшественниками.
Как показал Стивен Люкес, слово «индивидуализм» имеет целый спектр разных значений, зависящих от культурно-исторического контекста. Отвергнутая Гинзбург концепция зародилась в немецком романтизме, который воспевал (процитирую лаконичное определение Люкеса) «понятие индивидуальной уникальности, оригинальности, самореализации»[146]. Согласно этой теории, любой человек воплощает в себе уникальные качества или потенциальные возможности, а следовательно, на него возложена обязанность усовершенствовать себя и благодаря этому исполнить свою роль в мировой истории[147]. Гердер распространил этот принцип уникальности на национальные государства или народы[148]. Социолог и философ Георг Зиммель категорично противопоставляет идеал XVIII века, пропагандировавший развитие человека как представителя жизни вообще или природы («просто точки пересечения и взаимослияния всеобщих законов»), и идеал XIX века, подчеркивающий отличия данного человека от других людей, «углубление индивидуальности вплоть до неповторимости сущностей и свершений, к которым призван человек»[149]. Гинзбург в определенном смысле, делая упор на общих закономерностях, вносит в свою прозу ХХ века элементы подходов XVIII и XIX веков, а также учитывает события переходного периода – такие, как крах религиозной веры.
В своей книге «О психологической прозе» Гинзбург рассматривает разные философские подходы к индивидуализму, близкие к немецкому и русскому романтизму. Она подчеркивает взаимосвязи индивидуализма с религиозными верованиями:
Сверхличны, тем самым непререкаемы веления бога, абсолюта, сверхличны даже метафизически понимаемые требования избранной личности, поскольку это требования ее духа, которым эмпирический человек обязан подчиниться[150].
Ниже она отмечает, что определенное понятие абсолютов, стоящих выше индивидуального (Гинзбург называет эти абсолюты «сверхличными»), сохранялось даже в раннем позитивизме, натурализме и западном утопическом социализме. Собственно, и декадентство рубежа XIX–XX веков «не могло даже обойтись без понятия греха, и потому декадентство так легко вступало в контакт с догматической религией, казалось бы, ему противопоказанной»[151]. Однако с тех пор, как во второй половине XIX века широко возобладал атеизм (под влиянием Шопенгауэра и других мыслителей), самая трудная задача «безрелигиозной этики» состояла в том, чтобы «заново обосновать критерии ценности и принципы поведения человека, найти их обязательность». «Тупиковая кризисная ситуация» в индивидуализме возникла из ощущения, что отдельная жизнь не может иметь никакого смысла, если только душа не обладает некой абсолютной ценностью или способностью к посмертному существованию[152].
Гинзбург, твердо стоя на позициях атеизма, помещает своего героя ХХ века в ситуацию, в которой вышеописанный кризис уже перестал быть трагичным. В черновиках «Дома и мира» в 1930‐е годы она особо указывает, что сознание ее героя – «изолированное; нерелигиозное, и нереволюционное, бессвязное, нетрагическое (смерть ему не противоречит), внеморальное, инфантильное, релятивистическое и т. д.»[153]. В каком-то смысле эти свойства совпадают с негативными коннотациями индивидуализма во французской философии. Во Франции термин individualisme (если отвлечься от его понимания Руссо, который в этом отношении повлиял преимущественно на немецких романтиков) отсылал к феномену изолированного человека, живущего при дисгармоничном общественном строе[154]. Гинзбург планировала изобразить своего героя «на фоне истории самосознания личности (от Руссо до наших дней) – от высокого индивидуализма до декадентской субъективности». Я называю человека Гинзбург «постиндивидуалистическим» (вместо того, чтобы употреблять ее собственный термин «неиндивидуалистический»), дабы подчеркнуть, что она была осведомлена об истории самосознания «от Руссо до наших дней» и знала о неослабевающей силе романтической концепции.
Важнейший эпитет, которым Гинзбург именует своего неиндивидуалистического героя, эпитет, лаконично описывающий его свойства и затруднительное положение, – слово «имманентный». Этим словом часто описывается подход ранних формалистов к литературным текстам, для которого характерно исследование факторов, присущих (или «имманентных») произведению, и «оставление за скобками» таких вещей, как исторический контекст, биография автора и прочие внелитературные факторы влияния. Понятие восходит к Канту, который нарек «имманентными» ограниченные миром опыта, эмпирически верифицируемые принципы, противопоставляя их принципам, проистекающим из трансцендентности. В одном из своих повествований Гинзбург представляет читателю своего автобиографического (но типичного) героя как образчик «имманентного» типа сознания, существующего «в глобальном объеме». Она поясняет, что «люди этого склада лишены безусловных, внеположных им ценностей. Их ценности (без ценностей человек действовать не может) – либо заданные им правила социума, либо порождение собственных их влечений, способностей и возможностей»[155]. Как она пишет в черновике 1940‐х годов, действия подобных людей – ответная реакция на мимолетные ситуации; собственно, на том этапе она описывает «человека» как «ситуацию», «пересечение биологических и социальных координат», из которого рождаются поведение и «функционирование» человека[156].
Трагедия имманентного сознания – не в том, что оно умирает, поскольку, как пишет Гинзбург, «оно не смеет уже удивляться собственной конечности». Трагедия – в самом ощущении действительности как чего-то бессвязного, в ощущении моментов своей жизни как ничем не связанных между собой. Гинзбург пишет, что это сознание ощущает время в том «пространственном» понимании, которое, как утверждал Анри Бергсон, закрывает нам доступ к его «длительности» и, следовательно, к нашим более глубоким (profond), более изменчивым и более устойчивым «я»[157]. Сегментирование и изоляция времени, по-видимому, обесценивают эмоции человека – как наслаждение, так и душевную боль. Ибо, как пишет Гинзбург, «в непрочности, в бесцельности страдания есть нечто еще более оскорбительное, чем в мгновенности наслаждений, – какое-то неуважение к человеку». Подобное имманентное сознание беспрерывно испытывает недоумение: оно не может рационально контролировать эмоции, которые улетучиваются без следа. Более того, «оно не может иметь отношения к смерти, поскольку смерть его не касается. Оно вечно пусто, – как решето, подставленное под льющуюся воду»[158]. Гинзбург исследует тему «нравственной победы или поражения» этого типа сознания «в схватке с его погибельной бессвязностью»[159]. Затруднительное положение имманентного сознания – сознания обрывочного и не уверенного в собственной реальности – Гинзбург делает главной темой своих размышлений, будь то размышления об этическом потенциале сознания такого типа или о его вкладе в оправдание искусства и литературных методов, соответствующих ее эпохе.
Тексты Гинзбург продолжают аналитическую традицию документальной прозы, к которой принадлежали такие писатели, как Александр Герцен, превративший «ведущее значение теоретической, обобщающей мысли и изображение действительности, не опосредствованное миром, созданным художником» в строительный материал для своих мемуаров «Былое и думы»[160]. Приемы, применяемые Гинзбург для изображения имманентного сознания, разрушают такие беллетристические условности, как сюжет и персонаж[161]. В ХХ веке роман был для Гинзбург чем-то невозможным – совсем как для Осипа Мандельштама, в статье «Конец романа» (1922) выдвинувшего знаменитую мысль о «связи, которая существует между судьбой романа и положением в данное время вопроса о судьбе личностей в истории». Если считать, что «мера романа – человеческая биография», то во времена, когда у человека не может быть биографии, не может быть и романа. На взгляд Мандельштама, человек ХХ века не имел ни силы, ни даже чувства времени, на котором должна основываться полноценная биография[162].
Постиндивидуалистический человек Гинзбург, изменчивый и фрагментарный, – существо, чье постоянство как связного единства во времени находится под вопросом (речь идет о перманентности, которую Рикер считает одним из ключевых связующих звеньев между понятиями «самости» и «того же» – ipse и idem)[163]. Обеспокоенность непостоянством «я» возникает как минимум уже у Локка, который разрушил единство человека своими аргументами о взаимоотношениях духа и тела[164]. Гинзбург, бесспорно, сознавала, что унаследовала существовавшие в ХХ веке версии учения об итеративном «я» (таком, которое видоизменяется с каждым моментом его провозглашения), на данный момент развившиеся, например, в теорию Джудит Батлер (понятие перформативной идентичности)[165]. И все же Гинзбург полагает, что способность изобретать / заново изобретать себя – это не позитивная или подбадривающая ценность, а скорее черта характера, предрасполагающая к нравственной безответственности. Открыв для себя неиндивидуалистическое, фрагментированное, лишенное корней, «имманентное» сознание, Гинзбург немедленно пробует выяснить, существуют ли построения, которые могли бы придать ему смысл. Гинзбург находит новое применение элементам гуманистической традиции XIX века и протаскивает их контрабандой в самый разгар ХХ века. Она словно бы олицетворяет обобщение, сделанное ею при научном анализе прозы ХХ века: «Писатель испытывал давление своего времени, но он же не мог забыть то, чему люди научились в XIX веке»[166]
128
Гинзбург Л. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб.: Искусство – СПб, 2002. С. 99–100. Оригинал записи, датированной 3 января 1932 года: ОР РНБ. Ф. 1377. ЗК VI, примерно с. 41–45.
129
Филипп Лежен дает следующее определение автобиографии: «Ретроспективное повествование в прозе, написанное реальным человеком на тему его собственного существования, где в центре внимания находится его индивидуальная жизнь, в особенности история его личности» (Lejeune Ph. The Autobiographical Pact // Lejeune Ph. On Autobiography / Ed. P. J. Eakin, trans. K. Leary. Minneapolis: University of Minnesota Press, 1989. P. 4.
130
Гинзбург 2002. С. 60–61, запись от 1928 года.
131
Гинзбург Л. Стадии любви / Публ. и вступ. ст. Д. Устинова // Критическая масса. 2002. № 1. С. 34. Оригинал записи: ОР РНБ. Ф. 1377. ЗК VII–IX (1933–1935), ок. января 1934 года.
132
Касательно жизни при блокаде можно привести такие примеры, как многочисленные статьи Полины Барсковой, например: Настоящее настоящее: о восприятии времени в блокадном Ленинградe // Неприкосновенный запас. 2011. № 2 (76); Август, которого не было, и механизм календарной травмы: размышления о блокадных хронологиях // Новое литературное обозрение. 2012. № 4 (116). С. 130–145; Черный свет: проблема темноты в блокадном Ленинградe // Неприкосновенный запас. 2010. № 2 (70). С. 122–138. На английском языке см. также: Barskova Р. Besieged Leningrad: Aesthetic Responses To Urban Disaster. Dekalb, Il.: Northern Illinois University Press, 2017. Текстами Гинзбург как источником информации о блокадной жизни пользуются также Синтия Симмонс и Нина Перлина (Cynthia Simmons and Nina Perlina) в: Writing the Siege of Leningrad. Pittsburgh, PA: University of Pittsburgh Press, 2002; Лиза Киршенбаум (Lisa Kirschenbaum): The Legacy of the Siege of Ленинград, 1941–1995: Myths, Memories, and Monuments. Cambridge, UK: Cambridge University Press, 2006. Светлана Бойм (Svetlana Boym) ссылается на Гинзбург как на источник информации о механизмах выживания при сталинском терроре в: Common Places. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1994; как на источник информации об истории формализма и о жизни в 1920‐е в: Future of Nostalgia. New York: Basic Books, 2001; и как на источник информации об интонации в: «Banality of Evil», Mimicry, and the Soviet Subject: Varlam Shalamov and Hannah Arendt // Slavic Review. 2008. 67, 2 (Summer). Р. 342–363. Жолковский пользуется записями Гинзбург об Ахматовой в: The Obverse of Stalinism: Akhmatova’s Self-Serving Charisma of Selflessness // Self and Story / Еd. L. Engelstein and S. Sandler. Ithaca, NY: Cornell University Press, 2000. Р. 46–48. Это лишь несколько показательных примеров.
133
В книге «О психологической прозе», а также в записных книжках Гинзбург называет великих художников первооткрывателями. О Руссо в этом отношении см., например: О психологической прозе. Ленинград: Худож. лит., 1977. С. 201, 204. Ниже я ссылаюсь на эту книгу как на Гинзбург 1977. О Толстом как первооткрывателе: Там же, с. 271. Примерный список таких «первооткрывателей» в записной книжке включает в себя Сервантеса, Шекспира, Толстого, Достоевского, Пруста, Чехова и Кафку, в то время как Набоков из него исключен. Гинзбург 2002. С. 317.
134
Гинзбург Л. Я. Проходящие характеры: Проза военных лет. Записки блокадного человека / Сост. Э. Ван Баскирк и А. Зорин. М.: Новое издательство, 2011. С. 204. Ниже я ссылаюсь на эту книгу как на Гинзбург 2011. Из записей, связанных с Записными книжками 1943–1946 годов.
135
Гинзбург 2011. С. 204.
136
Как отмечает Джеролд Сигел, слово «человек» в значении «форма единственного числа, которой соответствует форма множественного числа „люди“» может обозначать «любого индивида среди других индивидов, безотносительно к тому, обладает ли он/она какими-то конкретными качествами». Английское слово person также родственно латинскому слову persona, которое означает маску, а буквально «оживляет маску „с помощью звука“», в расширительном же значении обозначает человека, занимающего какое-то конкретное положение в обществе или обладающего каким-то конкретным социальным статусом. При современном употреблении этого слова личные качества человека или личности иногда становятся достоинством, которое приобретается благодаря признанию в обществе, а иногда свойством, порождаемым индивидуальными талантами или одаренностью (Seigel J. The Idea of the Self: Thought and Experience in Western Europe since the Seventeenth Century. Cambridge, UK: Cambridge University Press, 2005. P. 16. В русском языке слово «человек» ни в чем не родственно латинскому persona.
137
Для слова «личность» характерны особые ассоциации с индивидуализмом, которых нет у английского слова «personality». Об истории личности и личных черт в русской культуре см.: Плотников Н. От «индивидуальности» к «идентичности» (история понятия персональности в русской культуре) // Новое литературное обозрение. 2008. № 3 (91). С. 64–83. См. также: Offord D. Lichnost’: Notions of Individual Identity // Constructing Russian Culture in the Age of Revolution: 1881–1940 / Ed. C. Kelly and D. Shepherd. Oxford: Oxford University Press, 1998. P. 13–25. Я, описывая «personality», подразумеваю скорее тот смысл, который имеют слова «характер» и «человек», чем смысл русского слова «личность». Питер Брукс (Brooks P. Enigmas of Identity. Princeton, NJ: Princeton University Press, 2011. P. 3) писал о замысловатой семантике английского слова «character», назвав его понятием, в котором, когда оно входит в литературу, «сходятся вместе все наши эстетики и этики».
138
Taylor Ch. Sources of the Self: The Making of Modern Identity. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1989. P. 32. См. мое краткое рассмотрение этой темы во введении. Понятие «автоконцепция» у Гинзбург связано с идентичностью. См.: ОР РНБ. Ф. 1377. Гинзбург, записная книжка 1936 года с очерком о «К». «Автоконцепцию» я рассматриваю в главе 4.
139
Гинзбург 1977. С. 385. См. также: Гинзбург Л. О литературном герое. Л.: Сов. писатель, 1979. С. 131. Ниже я ссылаюсь на эту книгу как на Гинзбург 1979.
140
Taylor Ch. P. 3.
141
О сатире и об анализе // Гинзбург 2002. С. 253–257. В этом эссе Гинзбург приводит примеры тех интеллектуальных компромиссов, на которые вынужденно шли ученые, чтобы добиться публикации своих работ. Ученые включали в свои статьи и книги предписанные высказывания о вкладе Ленина в данную область исследований, иногда подогревая свое чувство внутренней независимости тем, что воздерживались от эпитета «гениальный». От административных органов зависело, сможет ли ученый занять ту или иную должность или заработать себе на пропитание. Соучастия в репрессиях (будь то соучастие в форме голосования, в форме публичных речей или в форме молчания) не избежал никто.
142
Гинзбург 2011. С. 429.
143
Черновик «Дня Оттера»: Гинзбург 2011. С. 294. «Сейчас рассмотрение человека как замкнутой самодовлеющей души имеет бесплодный, эпигонский характер».
144
Оба этих термина она употребляет примерно в одном и том же значении, см.: О сатире и об анализе // Гинзбург 2002. С. 254.
145
Гинзбург, папка «Дом и мир» (ОР РНБ. Ф. 1377). Термин «неиндивидуалистический» она повторяет в опубликованном повествовании «Мысль, описавшая круг» (Гинзбург 2002. С. 574).
146
Lukes S. The Meanings of «Individualism» // Journal of the History of Ideas. 1971. 32, 1 (January – March). P. 54.
147
Weintraub К. Autobiography and Historical Consciousness // Critical Inquiry. 1975. 1, 4 (June). Р. 821–848, 839. См. также: Idem. Value of the Individual: Self and Circumstance in Autobiography. Chicago: University of Chicago Press, 1978. P. 334.
148
Weintraub K. Autobiography and Historical Consciousness. P. 847.
149
Зиммель Г. Индивид и свобода // Зиммель Г. Избранное / Пер. А. М. Руткевича. Т. 2. Созерцание жизни. М.: Юрист, 1996. См. также о Зиммеле в: Lukes. P. 55.
150
Гинзбург 1977. С. 389.
151
Там же. С. 385.
152
Там же. С. 389.
153
ОР РНБ. Ф. 1377. Рукописи «Дома и мира».
154
Как отмечает Стивен Люкес, в французской философии XIX века слово individualisme значило «то, что Дюркгейм определял через парные понятия „аномия“ и „эгоизм“, – общественную, моральную и политическую изолированность индивидов, их оторванность от общественного предназначения и общественного регулирования, разрушение общественной солидарности» (Lukes. Р. 53).
155
Заблуждение воли // Гинзбург 2002. С. 583. В «Мысли, описавшей круг» Гинзбург и один из ее просвещенных собеседников (филолог-классик) противопоставляют «имманентных» людей «трансцендентным» – первые должны переживать ценность «в себе», а вторые нуждаются в том, чтобы крайняя ценность находилась где-то не в них самих, «лежала бы вовне» (Там же. С. 572–574). Гинзбург и собеседник ведут философскую дискуссию (например, ссылаются на Шопенгауэра), но неясно, отсылают ли они к понятию «трансцендентальный субъект», которое Кант определял как нечто, предшествующее опыту или лежащее за пределами опыта. Русское слово «трансцендентный» употребляется в переводах сочинений Канта, а также имеет смежное общефилософское и общерелигиозное значение – «то, что выходит за рамки нашего эмпирического ощущения мира» (Там же. С. 572–574).
156
Черновик «Теоретического раздела» «Дня Оттера» // Гинзбург 2011. С. 294.
157
Заблуждение воли // Гинзбург 2002. С. 583. См.: Bergson H. Essai sur les donnees immediates de la conscience. Paris, 1888, и разъяснения в: Seigel. The Idea of the Self. P. 517–522.
158
Заблуждение воли // Гинзбург 2002. С. 583. Схожее описание этого типа людей есть в «Мысли, описавшей круг», где Гинзбург вновь указывает на связь проблем идентичности и ответственности с чувством времени. Она пишет: «Ей [импрессионистической душе] дано непосредственно лишь хаотическое, неизвестно кому принадлежащее чувство жизни; некая до безумия непонятная сущность, которую человек этот носит в себе, относительно которой вся его сознательная душевная жизнь – только недостоверное явление» (Там же. С. 574).
159
Мысль, описавшая круг // Там же. С. 572. Гинзбург указывает, что люди «трансцендентного» типа из ее окружения жадно стремятся к вере, будь то вера в Бога или в какую-то другую ценность, лежащую вне человека (ОР РНБ. Ф. 1377. Черновики «Мысли, описавшей круг» в записных книжках).
160
Гинзбург 1977. С. 249.
161
Анализируя идентичность и нарратив, Поль Рикер уделяет большое внимание тесным взаимоотношениям между сюжетом и характером персонажа и демонстрирует, как попытки избавиться от постоянства характеров персонажей заодно разрушают сюжеты, в особенности развязки. Наиболее экспериментальная трактовка характеров практикуется в романах, которые близки к эссе, – например, в «Человеке без свойств» Роберта Музиля и экспериментальных автобиографических вещах Мишеля Лейриса. См.: Ricoeur Р. Oneself as Another. Chicago: University of Chicago Press, 1992. Р. 148–149. (Русское издание: Рикер П. Я-сам как другой / Пер. с фр. М.: Изд-во гуманитарной лит., 2008. – Примеч. пер.) См. также: Ricoeur Р. Narrative Identity // On Paul Ricoeur: Narrative and Interpretation / Еd. D. Wood. London: Routledge, 1991. Р. 196.
162
Мандельштам О. Конец романа // Мандельштам О. Сочинения: В 2 т. М.: Худож. лит., 1990. С. 201–205.
163
Изначальные определения, которые дал этим терминам Рикер, см. в: Oneself as Another. Р. 2–3. Лаконичное изложение его тезиса см.: Ricoeur Р. Narrative Identity // On Paul Ricoeur: Narrative and Interpretation. Р. 188–199.
164
См. Чарльза Тейлора о Локке: Sources of the Self. Р. 49 and 159–176.
165
О перформативной идентичности см., например: Butler J. Gender Trouble: Feminism and the Subversion of Identity. New York: Routledge, 1999.
166
Гинзбург 1979. С. 81.