Читать книгу Эвмесвиль - Эрнст Юнгер - Страница 9
Учители
8
ОглавлениеКогда я еще колебался, стоит ли принимать должность, именно Виго настоятельно советовал мне согласиться:
«Мартин, там вы сможете увидеть многое, что станет для вас неоценимым опытом».
Он имел в виду наблюдение способов, какими решаются и воплощаются в жизнь вопросы власти, – живое познание методики на практической модели. Историка здесь ожидало бесценное зрелище, особенно в парвуло.
Виго отличает взгляд хирурга от взгляда анатома; первый хочет оперировать, второй интересуется только строением. Для первого время ограничено, второй располагает им по своему усмотрению. Историку не найти места более благоприятного, чем Эвмесвиль, ибо в нем умерли все ценности. Исторический материал истребил себя в страсти. Идеи выродились, и странными представляются жертвы, принесенные когда-то на их алтарь.
С другой стороны, картины набирают отчетливости, ибо их не затемняют пустые мечтания. Когда, например, Кондор разыгрывал роль чего-то среднего между просвещенным деспотом и откровенным тираном, он таким образом воссоздавал прошлое. И, по мнению Виго, я должен ради эксперимента понаблюдать за этим вблизи и сместить акцент – стоя за стойкой бара, я окажусь ближе к действительности, чем тот, кто в силу серьезного к ней отношения всего лишь ее имитирует.
До сих пор я всегда мог следовать советам учителя и из этих соображений принял пост. Не стану утверждать, что они были единственной причиной, ибо подобные решения весьма сложны. С должностью были связаны немалые плюсы: много свободного времени для научной работы, доступ к люминару, приличное жалованье, фонофор с серебряной полосой и аура близости к властителю.
Очень скоро я заметил, что одного только исторического взгляда недостаточно. Лишенный истории человек становится свободнее, но и власть, которой служат по обязанности, непредсказуемо меняется. Ночами, когда я обслуживаю парвуло, мне порой становится просто жутко. Обсуждаются вещи, о которых Виго не желал знать, в которые не вникал и не встревал, как долго пытался и я. Когда господа молчат, атмосфера словно накаляется еще сильнее, чем когда они роняют полузатушеванные слова, какие даже в своем кругу опасаются произносить. Тогда Домо делает мне знак. Я должен разрядить обстановку и сгладить страсти.
Без сомнения, то же касается леса. Там ожидают трофеи и опасности, напоминающие скорее о походе аргонавтов, чем о великих эпохах исторической и даже доисторической охоты.
* * *
Когда я вступил в должность, мой родитель повел себя как истинный либерал – с одной стороны, ему было неловко оттого, что я стал кельнером, с другой стороны, он еще больше укрепился в своих политических воззрениях. В глазах Кадмо – так зовут моего брата – я просто заделался княжеским холопом. Старик – патриций, словно пришедший с шембартлауфа[15], а братец – закоренелый анархист, правда, лишь до тех пор, пока ничем не рискует. Степени свободы, когда человеку можно и дозволено все, чужды обоим.
Возвращаясь из касбы, я живу с ними в одном доме; за столом у нас случаются неприятные разговоры. Они оба не могут отступиться ни от политических, ни от социальных тем. Вот почему я с большей охотой иду в сад Виго или в маленькую городскую гостиницу у моря, где снимаю мансардную комнату старого здания, которое раньше составляло часть бастиона. Из окна я могу забросить удочку, но рыбины, медленно шевелящие плавниками внизу, кормятся в стоках нашей Субуры, и у меня нет ни малейшего желания их есть. Иногда на подоконник садится чайка. Внизу, под моим окном, стоят на улице столики винного кафе, а в доме расположена колбасная лавка, где чайкам всегда есть чем поживиться.
Мансарда голая и скудная; крошащиеся стены инкрустированы, словно инеем, морской солью. Я бываю там, чтобы медитировать и смотреть в морскую даль, вплоть до островов и дальше – особенно на закате. Обстановка в комнате простая – стол, кресло, брошенный на пол матрац. На подставке умывальный таз, под ним кувшин. Вдобавок ночной горшок, чье содержимое я выливаю в окно, поскольку, особенно когда я пьян, хождение по лестницам меня сильно утомляет. На стенах ни картин, ни полок с книгами, вместо них – зеркало над тазом, как уступка Ингрид, которую я привожу сюда после нашей работы в библиотеке или посещения Виго за стенами города. Она задерживается у меня на час, не больше; это что-то вроде надлежащего вознаграждения учителю.
Дома я появляюсь, только чтобы пообедать, да и то не всегда. Собственно, даже профессиональные наши разговоры бесплодны, так как ведутся с позиций, не имеющих между собой ничего общего – с позиции метаисторика, покинувшего поле истории, и с позиции его партнеров, воображающих, что они все еще на этом поле. Это приводит к временным разрывам внутри наблюдения: они еще роются в трупе, а для меня он давным-давно стал окаменелостью. Иной раз даже забавно – когда они горячо отстаивают ценности, которые в Эвмесвиле уже выглядят разве что пародией. Оба они типичны для нашей эпохи, и в таком смысле их можно даже принять всерьез.
* * *
Если я охотно называю своего старика родителем, это не значит, что я невысоко его ценю. Наоборот, только вот он не соответствует взятой на себя роли и в лучшем случае похож на комедианта, наклеившего бороду рождественского деда. Поденщик, рыбак, портовый грузчик исполняют свои роли более достоверно. Удивительно, что именно такие свободолюбцы, как родитель, требуют уважения в пределах иерархий, уничтоженных еще их дедами.
Женат он был дважды. Здесь, в Эвмесвиле, обычное дело, что, начиная подниматься по общественной лестнице, какой-нибудь функционер без разбору берет в жены первую попавшуюся. Если ему сопутствует успех, эта первая жена перестает его удовлетворять – что молодостью и красотой, что умением себя подать. И он меняет ее, так сказать, на символ статуса. В нашем расовом котле яркое тому свидетельство, что цвет кожи у новой жены куда светлее.
Тот, кто начинает с более высокой ступени, ведет себя иначе; сначала делает карьеру и достигает прочного положения. Только когда он прочно сидит в седле, в середине жизни, в нем зарождаются другие желания. Теперь Афродита требует от него запоздалой жертвы. И порой случаются промахи. Один высокопоставленный генерал недавно попал в ловушку известной городской потаскушки. В касбе такие вещи воспринимают с юмором. Я как раз прислуживал в парвуло, когда Домо рассказывал об этом Кондору. Тот рассмеялся: «Теперь у него нет недостатка в шурьях». У самого Домо, как говорили в старину, тоже есть «пятна на жилете», но в случае чего он становится весьма высоконравственным.
Профессора охотно женятся на студентках – из тех, что сидят на лекциях в первом ряду, околдованные интеллектуальными чарами. Иногда все кончается хорошо. Мой родитель закрутил с секретаршей и ради нее развелся; первая его жена до сих пор живет в городе. Она родила отцу Кадмо; расстались они мирно – время от времени старик навещает ее, чтобы освежить воспоминания.
Моя мать умерла рано, я учился в младших классах. Ее смерть я воспринял как второе рождение. Меня, теперь я понимаю, просто вышвырнуло в яркий, холодный и чуждый мир.
С ее смертью мир изменился. Дом стал неуютным, сад – голым. Цветы утратили краски и аромат. Они лишились ее материнской заботы, и обнаружилось это не постепенно, а сразу же. Пчелы над ними больше не летали, бабочки не порхали. Цветы чувствуют не меньше, чем животные, но тоньше, и на ласку человека отвечают симпатией.
Я искал укромные уголки в доме, в саду. Часто подолгу сидел на лестнице, ведущей на темный чердак. Плакать не мог, невидимая петля туго сдавливала мне горло.
* * *
Боль потери сравнима с тяжелой болезнью; если мы одолеваем болезнь, она более нас не тревожит. Мы получаем прививку от укуса этой змеи. Рубцы не чувствуют ее жало. Остается бесчувственность. Одновременно уходит и страх. Я стал настолько же острее воспринимать окружающий мир, насколько уменьшилось мое в нем участие. Мог оценить его опасности и преимущества. Позднее это пошло на пользу историку. Тогда, в детстве, когда я сидел впотьмах, не видя выхода, в душе моей сформировалось убеждение в несовершенстве и суетности мира, и с тех пор оно не покидает меня. Я остался чужаком в отчем доме.
Боль не отпускала меня целый год, а может, и дольше. Потом она начала остывать, как остывает вулканическая лава, образуя прочную корку, по которой можно ходить без опаски. Так происходило рубцевание, я понял правила игры общества, окружавшего меня. Стал лучше учиться, учителя обратили на меня внимание. Потом были уроки фортепьяно.
Родитель смотрел на меня с растущей благосклонностью. Я мог бы вступить с ним в более доверительные отношения, но мне было неприятно, когда он клал руку мне на плечо или в своей фамильярности переступал границы необходимого.
Что ни говори, я был плодом любви, в отличие от брата, духовно более близкого отцу и считавшего себя законным сыном, а меня вроде как бастардом. Я признаю`, что его суждение покоилось не только на ревности, но родители так ускорили развод, что я родился законным сыном. К тому же в Эвмесвиле не принято тщательно подсчитывать сроки.
* * *
Мать была для меня целым миром; личностью она становилась постепенно. Позднее, уже в зрелые годы, когда родитель был на каком-то конгрессе, я воспользовался возможностью ближе познакомиться со своей предысторией. Историк немыслим без склонности рыться в архивах, и он сохраняет то, что иные люди по окончании событий обычно уничтожают. За смертью хозяина огненной жертве предают его архивы; так происходит почти всегда.
И моему родителю, наверное, стоило бы сжечь письма, которыми он обменивался с матерью в самые напряженные три месяца. Видимо, он не мог с ними расстаться и сохранил на чердаке. Там я извлек их из необозримого моря бумаг и в сумерках углубился в изучение первых месяцев моего земного бытия.
Так, я узнал момент, когда оно началось, и место – картографический зал исторического института. Этот зал мне знаком: посетители заходят туда редко; и карты – прекрасное укрытие для мимолетных любовных приключений. Тем не менее такой прыткой горячности я в своем родителе никак не предполагал.
Должно быть, есть женщины, которые мгновенно видят и чувствуют, что вспыхнула искра. Вряд ли это объяснимо физиологически, но моя мать принадлежала именно к такому сорту женщин. Намеками, но очень недвусмысленно, она писала, что я появился, или, по меньшей мере, стал заметен. Родитель, вроде как не понимая, пытался отговорить ее, твердил, что она ошибается, – чисто теоретически, еще на третьей неделе, когда я уже принял форму тутовой ягоды и начал понемногу дифференцироваться. Я был покуда не больше рисового зернышка, но уже различал право и лево, и сердце двигалось у меня внутри, как скачущий кончик иглы.
Когда не думать обо мне было уже нельзя, он взялся за меня практически. Не стану вдаваться в подробности. Но так или иначе, плавая в околоплодных водах, я, точно Синдбад-мореход, подвергался множеству опасностей. Родитель искал способ избавиться от меня с помощью ядов и колющего оружия, даже нашел пособника на медицинском факультете. Однако мать твердо держала мою сторону; она хотела моего рождения, к счастью для меня.
По версии моего брата я был для нее средством заполучить старика – что ж, вполне возможно, но это лишь практичная сторона ее стихийного чувства. Как мать, она хотела сохранить меня как личность, она имела право на благополучие.
* * *
Вообще судить о таких их взаимоотношениях следует комплексно, неоднозначно. Что я и делаю, благодаря не только Виго, но еще и Бруно, моему наставнику в философии.
Я помню его лекцию, когда он в мифологическом аспекте излагал концепцию времени и пространства. По его мысли, отец выступает в роли времени, а мать – в роли пространства; в космологическом смысле он – небо, а она – звезды; в теллурическом – он вода, а она – земля; он творит и уничтожает, она принимает и сохраняет. Времени присуще неутолимое беспокойство, каждый следующий миг упраздняет предыдущий. Древние представляли время в образе Кроноса, пожирающего своих детей.
Как титан – отец пожирает свое порождение, как бог – приносит его в жертву. Как царь – растрачивает его в войнах, которые сам же и затевает. Биос и миф, история и теология дают тому множество примеров. Мертвые возвращаются не к отцу, а к матери.
* * *
Кроме того, Бруно останавливался на различиях между трупосожжением и погребением. Не знаю, верно ли я его цитировал. Мне все же кажется, что вода скорее присуща матери; христиане отождествляют воду с духом. Именно вопросы соподчинения становились поводом к длительным войнам. Кирилл[16] считает воду важнейшим из четырех элементов и самым изменчивым веществом. Результаты космических полетов как будто подтверждают это ex negativo[17].
Знакомым с мифом известно, что огромность моря есть лишь его обманчивая поверхность. В Эвмесвиле, где уже много поколений мыслят сугубо количественно, это едва ли поймут. В записках одного русского странника я читал, что глоток воды, поднесенный жаждущему в горсти, больше семи морей. То же можно сказать и об околоплодных водах. Во многих языках слова «мать» и «море» созвучны.
15
Шембартлауф – карнавальное шествие в Южной Германии.
16
Кирилл Александрийский (444 г.) – патриарх Александрии с 419 г., один из Отцов Церкви.
17
От противного (лат.).