Читать книгу Золотой Горшок. Сказка - Эрнст Гофман, Эрнст Теодор Амадей Гофман, E.T.A. Hoffman - Страница 3

ВИГИЛИЯ ВТОРАЯ
Как студиозуса Ансельма приняли за пьяного и сумасшедшего. – Путешествие по Эльбе. – Забойнвя ария капельмейстера Грауна. – Желудочный ликерчик Конради и бронзовая карга с яблоками.

Оглавление

«А господинчик-то, стало быть, совсем не в своем уме!» – со смехом сказала почтенная горожанка, которая, возвращаясь вместе со своим выводком с гулянья, застыла в ступоре и, сложив руки на животе, и с удовольствием принялась созерцать дикие проделки студиозуса Ансельма. Крепко обняв ствол бузинного дерева и утопив лицо в его ветвях, он теперь вопил беспрестанно: «О, прошу вас, не откажите, уважьте меня, один только ещё раз еще засияйте и сверкните, и просияйте мне вы, о милые золотистые змейки, всего разок ещё дайте внят вашему чистому хрустальному голоску! Ещё только раз взгляните на меня, о прелестные голубые глазки, всего лишь еще один лишь разок, а не то я сгину от скорби и горячечного желания!»

И при словах этих он так тяжко вздыхал, так жалостливо охал, так страстно и нетерпеливо тряс ствол бузинного дерева, которое вместо любого ответа как-то совсем неразбочиво и глухо шелестело листьями, по всей видимости порядком издеваясь над неугасимым горем студиозуса Ансельма.

«А господинчик-то, видать, совсем с катушек съехал!» – повторяла раз за разом наблюдательная горожанка, в результате чего Ансельм чувствовал себя так, как будто пушечным высчтрелом его пробудили от сладкого сна или окатили ведром ледяной воды. Тут он наконец пришёл в себя и осознал, где находится, где давеча был, и шустро сообразил, что его заколдовал этот странный призрак – причина того, что он впаол в детсов и стал громко разговаривать сам с собой. В великом смущении посмотрел он на горожанку и стал шарить по земле, ища шляпу и желая поскорее убежать отсюда. Между тем отец семейства стал к нему приближаться и, приблизившись, оспустил своего ребёнка, который мирно гукал у него на руках, на траву, изумлённо взирал на студиозуса. Тут т он надолго замер, опершись на свою палку, потом поднял кисет с табачком и трубку, что уронил студент, и, протягивая тому, сказал:

– Не вопите вы так громко, сударик мой, не пугайте в темноте добрых горожан!

Горе ваше невеликое, вы всего лишь слишком сильно уставились в свою бутылку! Идите-ка лучше поскорее домой, а там быстро бай-бай и на боковую.

Студиозуст Ансельм потупился, пристыженный, и спел фистулой: «Ах ты!».

– Ну и ну, – продолжал горожанин, – Успокойтесь! Не велико горе, такое со всеми случится может, и в прелюбезнейший праздник вознесения не грех рюмочку другую-таки пропустить. Подобные оказии случаются и с божьими людишками – даю голову на отсечени, что вы, сударик, как пить дать. кандидат богословия. Но, если позволите, я наберусь смелости набить мою трубочку вашим табачком, а то мой-то, увы, фить-фить, весь вышел.

Студиозус Ансельм уже собрался было запрятать свою трубку и кисет в карман, но прилипчивый горожанин медленно и важно принялся выбивать пепел из своей трубочки, а потом столь же вальяжно принялсянабивать её чужим пользительным табачком. В это время приблизилась кучка девушек; они то и дело шептались с какой-то горожанкой и хихикали между собой, исподволь бросая взгляды на Ансельма. Ему же в свою очередь казалось, что он пляшет чуть ли не на острых углях и раскаленных иглах. Только он схватил трубку и кисет, как ринулся бежать со всех ног, будто в его бока вонзали острые шпоры. Всё волшебство, творившееся на его глазах, совершенно испарилось из его памяти, и он со стыдом помнил только то, что громко разглагольствовал под бузинным деревом, меля всякую чушь, а надо признать, воспоминанеи о таких вещах для таких людей, как Ансельм, было просто невыносимым, потому что такие люди с рождения испытывают непреодолимое отвращение к людям, болтающих сами с собою. это было для него тем невыносимее, что он искони питал глубокое отвращение к людям, разговаривающим сами с собою.

«Их устами глаголет сатана!», – твердил ректор, и сам верил, что это так.

Сойти за напившегося на праздник кандидата богословия – эта переспектива

была совершенно нестерпимой. Он уже хотел уже свернуть в тополиную аллею, что у Козельского сада, как вдруг услышал сзади себя голосок:

«Господин Ансельм, а господин Ансельм! Скажите, ради всего святого, куда это вы несётесь с такой скоростью?»

Студент затормозил и затыл, как вкопанный, вконец убеждённый, что теперь над ним непременно разверзнется какое-нибудь новое неописуемое злосчастье. Пока эти мысли пронеслись у него в голове, голос как ни странно прозвучал снова:

«Господин Ансельм, а господин Ансельм, скорее идите сюда к нам. Мы с нетерпением ждем вас у реки!»

Тут только до студиозуса дошло, что его звал лучший друг, конректор Паульман. Он послушался и пошёл назад к Эльбе, где увидел конректора рядом с двумя его юными дочерьми, вкупе с регистратором Геербрандом; они уже собирались усаживаться в лодку. Конректор Паульман тут же пригласил студиозуса прокатиться с ними по Эльбе, а завершить вечер у него дома в Пирнаском предместье. Студент Ансельм с удовольствием принял это любезное приглашение, полагая этим измененим маршрута избегнуть злого рока, которая в этот день довлел над ним. Когда из лодка понеслась по реке, случилось так, что на другом берегу, у самой стены Антонского сада, по какому то случаю пускали фейерверк. свистя и шипя, взлетали вверх шшутихи, и разноцветные искрящиеся звезды взрывались в воздухе, разлетались тысячами потрескивающих линий и огней.

Студиозус Ансельм сидел, погрузившись в свои мысли, около гребца. Однако когда он увидел отражение в воде порхавших в небе искр и огней, ему вдруг снова почудилось, что это его золотые змейки вьются по реке, догоняя его. Всё волшебное, что ему превиделось под бузинным деревом, вдруг ожило в его ощущениях, и им вновь овладело странное томление, готовое превратиться в пламенное желание. Его грудь содрогнулась от судорожного, почти скорбного восторга.

«Ах, только бы это были вы, мои милыые золотые змейки, ах! пойте же,

вейтесь! В ваших песнях скоро снова явятся мне милые прелестные лазурные глазки, – ах, не здесь ли вы уже, под этими приливами волн?» Так воскликнул студиозус Ансельм и совершил при этом такое сильное, резкое движение, как будто бы хотел тотчас броситься из лодки в тёмные волны.

– Вы, сударь, в своём уме? Взбесились вы что ли? – крикнул гребец и поймал его за фалду фрака.

Сидевшие подле него девушки испустили вопли ужаса и кинулись на корму лодки. Регистратор Геербранд испуганно шепнул что-то на ухо конректору

Паульману. из тихого ответа которого студиозус Ансельм понял только одно:

«Подобные припадки у него до этого момента не наблюдались».

Сразу после этого конректор деликатно подсел к студиозусу Ансельму и, схватив его за руку, сказал с самым серьёзным, важным и почти начальственным тоном:

– Господин Ансельм, что с вами? Как вы себя чувствуете?

Студент Ансельм зашатался, едва не потеряв сознание, потому что в его душе происходила безумная борьба, с которую он никак не мог сладить. Он, конечно, теперь ясно понимал, что то, что он принял за трепетание золотых змеек, было всего лишь отражением фейерверка у Антонского сада. Хотя он почти пришёл в себя, какое-то неведомое, сладкое чувство – смесь блаженства и скорби (причём было совершенно непонятно, чего в нём было больше – блаженства и ли скорби) – по-прежнему судорожно сдавливало его грудь. Едва гребец в очередной раз ударял веслом по воде, так что она, как бы в гневе закручиваясь, плескалась и шумела, ему по-прежнему слышались в этом шуме тихий шепот и нежный лепет: «Ансельм, Ансельм! Неужто ты не видишь, что мы все проплываем перед тобой? Моя сестрица видит тебя – о, верь, верь, верь в нас! Мы здесь!»

И тогда ему и в самом деле начинало казаться, что это не отражение огней, а три зелено-огненные извилистых зигзага. Но когда он снова начинал с тоскою всматриваться в мрачную, тёмныю поверхность воды, вопрошая, не глянут ли оттуда прелестные синие глазки, он каждый раз горестно убеждался, что это отрадное сияние исходит всего лишь от ярких окон близлежащих домов. И потому долго сидел он безмолвно, изнемогая от внутренней борьбы. Но конректор Паульман вывел его из забытья, еще резче рявкнув:

– Итак, как вы себя чувствуете, господин Ансельм?

И в совершеннейшем упадке духа студент отвечал едва слышно:

– Ах, любезнейший господин конректор, если бы вы только знали, какие удивительные сны пригрезились мне, явились мне наяву, когда я с широко открытыми глазами, под бузинным кустом, бродил у стены Линковского сада. Вы, разумеется, могли бы извинить меня, видя, что я нахожусь, как бы в душевном

исступлении…

– Эй, эй, милый господин Ансельм! – оборвал его конректор, – зная вас, я всегда считал всегда считал вас за солидного юношу, но вот грезить, тем более грезить с открытыми глазами, потом вдруг возжелать кинуться в воду, это уж, извините меня – поведение, возможное только в среде сумасшедших и дураков!

Студент Ансельм был очень огорошен жестоксердною речью своего лучшего друга, но тут в их беседу вмешалась старшая дочь Паульмана, Вероника, прелестная цветущая шестнадцатилетняя девчушка.

– Но, милый папуля, – сказала она, – наверняка с господином Ансельмом случилось нечто непредставимое, чудное, и он, скорее всего, только воображает, что всё это случилось наяву, а на самом деле он мирно спал под кустом бузины, и тогда ему приснился точно такой же ужасный вздор, какой люди часто видят в своих снах. Вот этот сон и бродит в его голове.

– И помимо этого, милая барышня и вы, почтенный конректор, – вторгся в беседу регистратор Геербранд, – нельзя отрицать, что в принципе возможно наяву погрузиться в некое сонное состояние! У меня было подобное состояние после дневного кофе, то есть: состоянии аномальной апатии, которое, собственно говоря, и есть центр духовного и телесного пищеварения. Для меня, совершенно говоря, ясно, как это происходит. Однажды, будто бы по какому-то внутреннему вдохновению, мне представилось место, где оказался один давно потерянный документ, а к тому же еще вчера я воочию увидел один потрясающий фрагмент латинского текста, о котором я едва ли мог мечтать. Он появился передо мною в какой-то дикой пляске.

– Ах, почтеннейший господин регистратор, – перебил конректор Паульман, – вы всегда были склонны к поэзии, а с этими пристрастиями легко впасть в фантастические или романические фантомы.

Но студиозусу Ансельму было отчего-то очень приятно, что за него вступились столь важные персоны, чем вывели его из крайне затруднительного положения – прослыть за пьяницу или сумасшедшего; и хотя к тому времени уже довольно смерклось, но ему теперь казалось, что он впервые заметил, какие у Вероники прекрасные, бездонные, синие глаза, хотя ему, даже не могло прийти в голову, что это те же чудесные глаза, которыми он так любовался в кустах бузины. Как ни странно, из его памяти целиком вылетели все воспоминания о приключении на берегу Эльбы. Теперь он ощутил себя он чувствовал себя лёгким и радостным и внезапно ощутил такой прилив мужества, что при выходе из лодки осмелился подать руку своей прекрасной заступнице Веронике и даже довел её до дома почти без всяких происшествий, если не считать такую мелочь, что один раз поскользнулся, и ис купался в луже, а так как это было единственная вонючая лужа во всей округе, то он лишь совсем немного забрызгал белоснежное платье Вероники. От конректора Паульмана не укрылась эта поразительная перемена в студенте Ансельме, он не только стал чувствовать к нему былое дружеское расположение снова, но даже и испросил извинений за свои чересчур жестокие обвинения.

– Да, – чуть не прослезился он в умилении, – в жизни часто бывают случаи, когда некие фантазмы овладевают человеком и беспокоят его в немалой степени, мучая и не давая покоя, однако это есть всего лишь временная телесная немочь, против которой весьма пользительны обыкновенные речные пиявки, которые уместно и пользительно ставить, позволю вам заметить, лишь, хи-хи-с, к заду, что открыто одним чересчур знаменитым и уже почившим в бозе швейцарским ученым.

Студент Ансельм, как завороженный, слушал его с открытым ртом и теперь уж и сам не понимал, был ли он в тот момент пьян, был ли сбит с толку, помешан или находился в неком другом болезненом состоянии, притом, что отдавал себе полный отчёт, что пиявки, тем более прикладываемые к заду, являются совершенно излишним дополнением к обществу прекрасной Веронике. А так как старые его фантазмы совершенно испарились, и он почувствовал себя совершенно здоровым, то Ансельм повеселел до такой степени, что принялся направо и налеко оказывать любезности всем окружающим, впрочем, отдавая предпочтение одной хорошенькой Веронике.

По обычаю, после спартанского ужина гости увлеклись музыкой. Студиозуст Ансельм прыгнул к фортепьяно, и Вероника, поглядывая на него, стала выводит рулады своим чистым, звонким голоском.

– Mademoiselle, – проскрипел регистратор Геербранд, – Я восхищён! Ваш голосок звучит словно хрустальный колокольчик!

– Ну, уж это враки! – вдруг помимо его воли вырвалось у студента Ансельма, и он сам не знал как, покрываясь липким потом от стыда. Все посмотрели на него в величайшем изумлении. Все замолкли и были смущены до безобразия, – Хрустальные колокольчики, да будет вам, глупцам, известно, звенят только в кронах бузинных деревьев, и звенят, не чета этому, удивительно гармонично! Выбирайте выражения, господа, говоря о них, иначе…! – в ужасе брезгливо пробормотал студент Ансельм почти угрожающе. Однако Вероника добродушно возложила руку на плечо Ансельма и сказала:

– Что же это вы такое буробите, милый мой господин Ансельм?

Совершенно забыв о сказанном за минуту до того, студент Ансельм мгновенно повеселел, оживился, растянул улыбку от уха до уха и стал истошно наяривать клешнями по клавишам. Конректор Паульман бросил на него мрачноватый взгляд, в то время как регистратор Геербранд, швырнув замызганные ноты на пюпитр, так восхитительно завёл брутальную арию капельмейстера Грауна, что задрожали ставни и люстра стала мерно раскачиваться под потолком. Студенту Ансельму пришлось аккомпанировать множество раз, а фугированный дуэт, который он исполнил вместе с Вероникой (сочинение самого конректора Паульмана), привел всех в полнейший восторг и умиление. Время клонилось уже к полуночи, когда регистратор Геербранд вдруг взялся за шляпу и принялся шарить по углам свою палку. Внезапно конректор Паульман резко подошёл к нему и с заговорческим видом зашептал:

– Ну-, не угодно ли вам, почтенный регистратор, будет поведать господину Ансельму… ну, то, о чем мы с вами говорили давеча? А?

– С превеликим удовольствием! – отвечал регистратор, икнув, и дождавшись, когда все уселись в тесный кружок, завёл такую речь:

– Знаете ли, господа, здесь, у нас в городе, живёт один замечательный старый чудак; говорят, он бредит всякими тайными науками и практиками; но так как, по сути дела, таковых в природе совершенно не наблюдается, то я числю его просто за странного учёного архивариуса, а помимо того, в общем, почитаю экспериментирующим алхимиком. Не более того! Вы уже поняли из моих слов, что я имею в виду никого иного, как нашего таинственного архивариуса Линдгорста. Он живет, как вы знаете, весьма уединенно, и проводит свои опыты в своём отдаленном старом доме. Ходу туда нет никому. В часы досуга его легко можно найти в его библиотеке или рядом с ней, в химической лаборатории, куда он, скажу вам по секрету, никогда никого не впускает. Кроме огромного разнообразия редчайших книг он является собственником неизвестного числа редких арабских, коптских и иных рукописей, а также фолиантов, написанных какими-то странными иероглифами, которые не удалось пока идентифицировать и приписать их ни одному из известных языков. Его единственное пожелание, чтоб эти бесценные тексты были переписаны самым искуснейшим образом, а для ему потребен человек, умеющий рисовать, а также виртуозно писать пером, дабы с величайшей аккуратностью, точно и выверенно с помощью пера и туши перенести на пергамент

все эти загадочные тарабарские иероглифы. Работать придётся в особой, специально выделенной для этого комнате, у него дома, под неусыпным надзором. Условия оплаты таковы: он платит, кроме предоставления обеда во время работы, по специес-талеру за каждый день работы и гарантирует ещё ценный подарок по счастливом исполнении всей работы. Время работы: ежедневно с двенадцати часов дня до шести часов вечера. Час – с трех часов до четырех отводится на отдых и обед. Ввиду того, что он уже имел довольно-таки плачевный опыт с несколькими нанятыми им для того молодыми людьми, повторения чего крайне нежелательно, то он и обратился в конце концов ко мне, чтобы я отыскал ему искусного каллиграфа и классного рисовальщика. Вот тогда я и подумал про вас, любезнейший господин Ансельм. Я прекрасно знаю, как вы хорошо владеете пером, как ровно и красиво пишете, а также, как хороши бывают ваши шрифтовые композиции. Посему, коль вы в эти тяжелые времена захотите до вашего грядущего назначения начать подзарабатывать по спецес-талеру в день, в надежде получить ещё ценный подарок сверх вышеуказанного, то потрудитесь завтра точно в двенадцать ноль-ноль часов явиться в дом к господину архивариусу. Его дом вы сможете легко узнать. Но берегитесь всякой неаккуратности, всякой кляксы, малейшего чернильного пятнышка! Если на копии появится любая негаданная помарка, то он заставит вас безо всякого снисхождения и милосердия всё начать сначала! Если же вы запачкаете оригинал хоть каплей туши, прошу заметить, то господин архивариус способен просто выбросить вас из окна, потому что это человек в гневе непредсказуемый и горячий.

Студиозус Ансельм был просто очарован и искренне обрадовался неожиданному предложению регистратора Геербранда. То, что требовалось, до поразительности соответствовало его талантам и пристрастиям, ведь он не только красиво писал и рисовал буквицы пером, нет, его настоящей страстью было заниматься копированием сложных каллиграфические композиций. В великой благодарности, радостный, он горячо поблагодарил своих покровителей, подобрав самые признательные выражения и пообещал не опоздывать и поспеть строго к назначенному часу.

Ночью вокруг студента Ансельма так и плясали, поблескивая боками светлейшие спецес-талеры и он только и слышал. что их мелодичный, влекущий звон. Но можно ли судить за это бедолагу, жестоко обманутого во всех своих надеждах и обнесённого пристрастиями злого рока, должен был теперь трятись над каждым геллером и отказывать себе в малейших удовольствиях, столь потребных жизнерадостной, весёлой юности.

Уже с раннего утра нервно собирал он в тубус свои карандаши, перья, резинки и ручки, разыскивал склянки с китайской тушью и засохшие тюбики с краской.

«Лучших материалов, чем у меня, – думал он, – не измыслит, разумеется, и сам знаменитый архивариус Линдгорст!» – решил он, испытывая удовольствие от своих приготовлений.

Потом он стал разыскивать и раскладывать по папкам, приводя в порядок, свои лучшие каллиграфические работы, наброски и рисунки, чтоб в наилучшем виде продемонстрировать их господину архивариусу, как доказательство своих талантов и способности в точности исполнить заказ. Все складывалось более чем удачно. Могло показаться, что сегодня над ним взошла особо счастливая звезда: галстук как будто сам собой занял причитающееся ему положение, малейший шов не лопнул, ни одна петля не подвела на новых чёрных шёлковых чулках, тщательно вычищенная шляпа впервые не свалилась в пыль, одним словом, ровно в половине двенадцатого дня студент Ансельм в своём уже знакомом нам щучье-сером фраке и чёрных атласных брюках, с большой папкой каллиграфических работ и рисунков подмышкой, уже торчал на Замковой улице, откуда отправился в лавку Конради, где выпил пару рюмок лучшего пользительного для желудка ликера.

«Вот здесь, – в ликовании размышлял он, деловито похлопывая по временно пустому карману, – скоро бурно зазвенят весёлые спецес-талеры! Виват!»

Несмотря на извилистый путь до весьма узкой, уединенной улицы, на которой стоял старый дом архивариуса Линдгорста, студент Ансельм предстал у его дверей ещё загодя до двенадцати часов. Он замер перед дверью, рассматривая здоровенный, полированный до зеркального блеска изящный дверной молоток, намертво присобаченный немецкой исполнительностью к потемневшей бронзовой фигуре. Но едва он при последнем звонком ударе башенных часов на Крестовой церкви хотел замыслить взяться за этот молоток, как мерзкий бронзовый лик искривился, противно осклабился в омерзительную ухмылку, глаза расширились, а потом и вовсе дико выпучились, и из этих стальных нечеловеческих глаз посыпались ослепительные искры и лучи.

Ах! Боже мой! Это была физиономия той самой яблочной торговки, что торчала тогда у Чёрных ворот! Вот напасть! Острые, длинные, гнилые зубы дробно застучали в широко распахнутой пасти, и оттуда полышался канифольный треск и скрипение:

«Дур-р-рак! Дур-р-рак! Дур-р-рак! Не удер-р-рёшь! Не уд-драть! Дур-р-рак!»

Студент Ансельм в диком ужасе отшатнулся от мерзкой рожи и хотел было опереться на косяк двери, когда его рука помимо его воли схватила и резко дёрнула шнурок звонка вниз, и тогда нарастая и множась, зазвенело в дребезжащих диссонансах, и по пустоте дома, как в огромной бочке, раздались насмешливые отзвуки:

«Быть тебе уж в стекле, застыть тебе в хрустале, быть тебе в стекле!»

Студента Ансельма охватил такой дикий, такой липкий ужас, вместе с лихорадочной дрожью в руках, что затряслисьи все его члены. Чёрный шнур звонка ринулся вниз и в итоге обратился белой полупрозрачной исполинской змеёю, которая немудрствуя лукаво, тут же обвила и с нечеловеческой силой сжала его тело, с каждым мгновением всё крепче стягивая железные узлы, так что хрупкие члены студиозуса стали с треском ломаться. и кровь хлынула из жил, насыщая прозрачную тушу змеи и крася её глянцевую шкуру в алый цвет.

«Убей меня, не мучай, убей меня скорее!» – хотел было завопить он в страшном испуге, но вместо крика из его круглого рта послышалось только сипение, напоминающее звук крана, из которого вот-вот польётся вода. Змея медленно воздела свою чудовищную голову и воткнула длинный острый, как нож, оказавшийся раскалённым железным острием в грудь Ансельма. Острая, режущая боль мгновенно прервала пульс его жизни, и сознание его тут отключилось совсем.

Когда он пришел в себя, оказалось, что он лежит в своей вдовьей постельке, а над ним склоняется конректор Паульман и говорит:

– Ну, скажите вы мне, любезнейший, ради бога, что это за нелепости вы творите, дорогой мой господин Ансельм?

Золотой Горшок. Сказка

Подняться наверх