Читать книгу Никша. Роман - Евгений Имиш - Страница 4
Глава III
ОглавлениеНеделю в первую, неделю во вторую смены, чередуясь с восьмым отрядом, все лето мы проработали на «игрушке». Местечко не пыльное, работа нетрудоёмкая и примитивная. От этого наша бригада, человек из тридцати, на две трети состояла из блатных. Они старались не работать, через раз выполняли норму и по очереди отправлялись за это в изолятор. Ещё они постоянно «мутились», то есть устраивали забастовки по всякому поводу: простыни рваные раздали, напильники не привезли. Всегда были простыни, хотя пару раз всё же низкие расценки и завышенные нормы. Они садились на корточки между верстаками и, пока к ним вызывали ДПНК, шумно обсуждали проблему. Они кричали: «Беспредел! Рваные пелёнки, мутимся, менты гайки закручивают, кислород перекрывают!» Мне это нравилось. Я лежал обычно на верстаке или шёл гулять, радуясь тому, что не надо работать.
Но однажды, вот убей – не помню, по какой причине, мы всей нашей компанией: Петруха, Солдат, Бобер, Хохол, я и Пепс – выступили в роли штрейкбрехеров. Вшестером мы сурово и вызывающе сдирали заусенцы с машинок под злые взгляды опять замутившихся блатных.
Наверное, всё-таки не однажды. Помню, как ко мне подходят разные жулики и спрашивают, почему я «не мучусь». На что я выдаю заученную формулу моего суверенитета. Формулу, похожую там, на кубики льда, которые подбрасываешь в кипящую коллективную чашу: «Я не считаю это нужным». Мне многозначительно и угрожающе говорят: «Ну ладно, давай, давай» и испаряются. И ничего не поделаешь. Потому что я не нехочу, не наплевал, не заодно с теми, а «не считают нужным». Чудесная фразочка. То и дело раздающаяся там, как короткие гудки в телефонном разговоре.
А компания моя теперь такая. Солдат – весёлый квадратный мужичок лет сорока. Он сыпал разными прибаутками, которые все, конечно, позабывались. Разве что: «Солдат, но ведь рано ещё» скажем, идти куда-нибудь. «Рано? Смотря, какая рана, а то и шапкой уй прикроешь». Такого рода каламбуры он выдавал ежеминутно, но вот эта «рана» только и запомнилась. Ко всему Солдат оказался ещё предприимчивым и изобретательным. Ассортимент ширпотреба, которым по всей зоне подрабатывали зеки, за многие годы устоялся, и нового не появлялось: макеты различного оружия, цепочки и кулоны из промышленного серебра, одежда, ну и пожалуй всё. Солдат стал изготавливать нечто вроде гравюр или мозаики из посаженной на клей проволочной стружки разного металла и соответственно цвета. Это было новшество.
Петруха – его друг и извечный оппонент. Солдат, мужик во всех отношениях, трудоголик и куркуль, часто его раздражал. Тридцатилетний недоросль, баловень судьбы (смешно это звучит для человека, сидящего в тюрьме, и всё же) лентяй и циник, смотрел на все места и компании, которые ему преподносила жизнь, насмешливо и желчно. Высокий, с породистым продолговатым лицом, правильными чертами и высокомерно ехидными манерами. Он был красив, но когда они ругались с Солдатом, и на его шее набухали вены, и бледное лицо неестественно заострялось, походил на крысу.
Хохол – казах с Чуйской долины. И он сложил для меня типаж «казаха с Чуйской долины», непонятный, чужеродный наркоман, хитрый и подловатый. Шпана с интровертным наркотическим шармом. Хохол обладал рядом уличных дарований: скрипел больными суставами и на спор мог выпить трёхлитровую банку воды залпом, чем, собственно, иногда и промышлял. Молодой, лопоухий, беспрестанно что-то вынюхивающий, и у кого-то что-то выкруживающий. Петруха и Солдат его недолюбливали. Когда Хохла укоряли за какое-нибудь очередное мелочно-алчное устремление, он обыкновенно отвечал: «Запас в жопу не епёт».
Бобёр был загадочной личностью. Большеносый, нескладный, он был молчалив и замкнут до крайней степени. Попав на зону, он сразу принялся делать разные цепочки и кулончики, а когда удавалось достать материал (эбонит и нержавейка) – стилеты, к стремительным узким клинкам которых явно питал слабость. Всегда и везде, и на рабочке и на жилой секции, он сидел мешком и над чем-то корпел. Он был приветлив, забавно щурился и взрывался неадекватным гыканьем на всякую нелепую шутку, но при этом он всё равно что-то обязательно зашкуривал, запиливал и затачивал.
Бобра уважали. На воле он кого-то убил, здесь постоянно сидел в изоляторе за свои стилеты и за всю жизнь не сказал лишнего слова. В моих глазах он так же вызывал восхищение и интерес, но вот что отложилось с тех времён. Как-то Петруха, в наших затяжных философско-психологических беседах, высказал, по своему обыкновению, одну крамольную и ехидную мысль: а что, если Бобёр пуст, как барабан? Ограниченный тип с замедленной реакцией и эмоциональным дефицитом. «Пшик» – и Петруха выпятил нижнюю губу и развёл руками. Всё это, конечно, никому не известно. Но такая возможность, вероятность такого обескураживающего открытия в людях меня тогда очень удивила. И, главное, засела глубоко. А как я теперь могу заметить, и надолго. Что ж, вряд ли Бобер ещё всплывёт в моём повествовании. Я с ним на самом деле и двух слов не связал. Но надо помнить, что на протяжении всех дальнейших событий он либо сидит в изоляторе, либо сидит рядом, что-то зашкуривает и щурится.
Пепс! Наконец я добрался до этого африканского исчадия, которое с каждым месяцем всё расходилось и расходилось. Притянув его за собой в казахскую компанию, я сослужил всем, конечно, медвежью услугу. Если вспомнить этапные разборки, упомянутые мной, то понятно, что отношения у павлодарцев с местной братвой и без того были натянутые, а ещё Пепс. Он эпатировал и провоцировал всех вокруг себя. Казалось, что его существом управляет только одна движущая сила, проверяющая на прочность не себя, к себе как раз Пепс относился с какой-то первобытной, животной любовью, без зазнайства и гордости, а всех. Всех, кто хоть мимолётно осмелился козырнуть выправкой и готовностью постоять за себя. Главным раздражителем для Пепса являлась самоуверенность. Тогда его забавляла одна история: я уж не помню, то ли он сам видел, то ли ему рассказали, но это было про парня, который, трусливо уклонившись от чьей-то невинной жестикуляции, сказал примерно следующее: «Поаккуратней, я боксом занимался, реагирую легко.» Пепс повторял эти слова презрительно и с преувеличенно московским акцентом на «а» всякий раз, когда хотел дать характеристику очередному понторезу. Он и моделировал эту ситуацию постоянно. Невинная жестикуляция постепенно превращалась в такое же невинное и шутливое избиение. Естественно, при таком раскладе Пепс ненавидел наших дутых уголовных «аристократов». Они ходили тщедушные, сутулые, потрескивали чётками и разглядывали его испытывающим и настороженным взглядом, а он им чуть ли не язык показывал. Он делал им всё назло. Нужно было не работать, Пепс рад был работать, сдавать на «общак», он демонстративно не сдавал, они попрятали неправильные слова, он вынул эти слова и сделал для себя просто обыденным лексиконом. И всё это с архаичной энергией и азартом. Придти к Пепсу и не сказать: «Дорогая, давай я тебе засажу» или не послать его на уй (страшное там ругательство) теперь казалось дурным тоном, позорным осторожничеством и трусостью. А Пепс был в восторге, если это кто-нибудь слышал, отчаянно хохотал, хватал тебя за задницу или по-дружески бил по печени.
От всей этой возни и «педерастии» Петруха, например, приходил в ужас, Солдат криво ухмылялся и неохотно и неловко подыгрывал, но Пепс не настаивал. Как настоящий дикарь, он уважал возраст и склонялся перед интеллектом, меня он отчислил к разряду психопатичных «поэтов» (беру в кавычки поэтов), а вот бедного Хохла «загонял по клетке».
В жёлтом свете безоконной мастерской «игрушка», на оббитом железом полу цвета грязного серебра, по периметру и в центре стояли железные столы – верстаки. Даже высокие табуретки возле них были железными. Всё это тускло бликовало в лампочках, и только под самым потолком находилось вентиляционное отверстие. Круглое пятно, днём заполненное синевой неба, а ночью редкими звёздами. Мы под ним вчетвером, в рядок, как за прилавком. Солдат любовно собирает свои мозаики, Бобёр калачиком что-то шкурит, а мы с Петрухой стоим в полный рост и пилим игрушку, все в матовой металлической крошке. Напротив, на железном насесте – Хохол, а вокруг него крутится Пепс. По мастерской, то тут, то там, с короткими и неправильными интервалами раздается клацанье падающих в ящики машинок.
Пепс щиплет Хохла, дёргает его за уши, прижимается к нему, лапает, проговаривая всякие скабрезности. Когда Хохол пытается отмахнуться, тут же получает мощные сушащие удары по бёдрам и плечам. Пепс очень жестко и больно умел это делать. В конце концов, Хохол выходит из себя и хватается за напильник. Пепс удирает, как папуас, подпрыгивая, с визжащим натужным хохотом. Он бежит к выходу, ему в спину летят напильники, бьются о косяк и со звоном разлетаются по мастерской.
В проёме появляется *уй-Башка. Это мастер, высокий странный старик с лысым сплющенным черепом. Рядом с ним ударяется напильник, и вся бригада начинает оглушительно ржать от такой близкой возможности попадания в *уй-Башку (надо сказать, что мастера были вольными и мало чем отличались от ментов). Пепс появляется из-за его спины, по-детски всему этому радуясь.
Виталик Петров к приходу *уй-Башки (ещё был Иваныч, контролёр, тот в форме, маленький, с жабьим лицом и огромной бородавкой на губе), в общем, к их приходу Виталик ставит кипятить банку чая. Это своего рода обычай. Все завхозы, бригадиры и прочая козлиная братия во всех кабинетах, каморках и производственных помещениях угощали ментов чаем. Причём последние, приобрели к этому абсолютно тюремный вкус и жадно спрашивали, к примеру: «А с конфеткой?», несмотря на то, что недавно пришли на работу из дома.
Виталик выходит в мастерскую и кричит: «Пойдём чифирить», все набиваются в его хлабуту, садятся на корточки и гоняют кружку чая по кругу. На стуле сидит *уй-Башка, пьёт из отдельной чашки, отдувается и покусывает соевый батончик.
Когда сидел Иваныч, то развлекал всех разными историями, так как работал на зоне лет двадцать. Вот о сидящем в старые добрые времена «медвежатнике».
«Маленький такой был, щупленький, соплёй перешибёшь, грязный ходил, как чмошник какой, но мастер был, ничего не скажешь, чё-то такое знал. Один раз у Березенко дверь заклинило, ну вот эту вот, железную. Мощная дверь. Послали за ним. Ночью, представьте, на рабочку вывели, там опера, ДПНК, все, в общем, подвели к двери, он им – отойдите, ха, ха, отвернитесь, мол, чё-то там такое, тык, тык, меньше минуты – и дверь нараспашку, а там замок-„пилка“ и ещё обычный, тык, тык, меньше минуты! Чё-то такое знал! А вороватый был! Березенко его вызовет, он постоит три секунды в кабинете, уходит, раз – пепельницы нет. А ну давай его сюда. Ничего не знаю, не я. Уходит. Опять чего-нибудь нету. Ну, чмошник..да-а! Но вот замки, да-а. Чё-то такое знал!».
Иваныч смотрел на стенку напротив себя. Там висел плакат. Первая фотография Мерлин Монро, где она, обнажённая, прогнулась на фоне ярко-бордовой ткани.
Идиллия? Пожалуй, это та тюремная особенность – широкая, отчаянная улыбка, в которую тюрьма растягивала лица своих учеников. Такая особенность, к которой привыкнуть было непросто и не привыкнуть невозможно. По всей «рабочке», и в механическом цехе, и у нас на «игрушке», под верстаками, за станками, по разным углам были оборудованы спальные места. Старые телогрейки, сваленные в кучу. На них в течение рабочего дня досыпали зеки, но это, естественно, возбранялось, и менты ходили и гоняли их, как зайцев по кустам. Могли наказать. Иваныч, заходя на «игрушку», и увидев спящего, преспокойненько разворачивался и шёл за ДПНК. То же самое он делал и по отношению к ширпотребщикам, делающим все те запрещённые изделия, о которых я писал. Однажды, когда я бегал от Калинина (чокнутый ДПНК, бегающий за всеми с дубинкой, я о нём еще вспомню) и спрятался на «механичке» под стол, я увидел, как Иваныч, весело высунув язык из-под бородавки, сдаёт меня своим пухленьким пальчиком. Получив пару затрещин, я возвращался с вахты и говорил Иванычу: Эх, нехорошо, сдал меня, Иваныч, с потрохами», а он так же весело и невозмутимо: «Да не в жисть, что ты?!»
В конце смены все мы приносили Виталику Петрову опиленную игрушку. В маленьких таких ящиках с двумя ручками по бокам типа военных для боеприпасов. Виталик считал машинки, с грохотом сваливал в общую кучу и заносил в журнал выполнение нормы. Или невыполнение, когда блатные с грустным видом показывали с десяток грузовичков, опиленных за целый день. *уй-Башка здесь же, при всех, переписывал не выполнивших и шёл писать докладную. На следующий день отрядник кого-нибудь вызывал и отправлял в изолятор.
И ничего, никакой злобы, никаких упрёков, и опять соевый батончик и рассказы о старинных свадьбах блатных и пидоров, и о вороватом «медвежатнике».
***
Как я уже обмолвился, особенно близко мы сошлись с Петрухой. На рабочке мы часами ходили взад-вперёд, напротив распахнутых ворот механического цеха, а на «жилой», когда на противоположном конце барака вся компания собиралась чифирить, именно он шёл меня звать, появляясь в проходе под моей «пальмой». Он щёлкал себя по горлу пальцем, как это делают, приглашая выпить.
Те, с кем он сидел на Павлодарской зоне, рассказывали мне странную историю. Мол, был период, когда Петруха разговаривал сам с собой, бросался на людей, а потом полез на «запретку», то есть на колючую проволоку, под дула автоматчиков. Его посадили в «бур» (изолятор длительного содержания, до полугода), и оттуда он уже вышел нормальным, словно ничего и не было. Из такта, конечно, никто с ним об этом не заговаривал, и я в том числе. У меня так это вообще мимо ушей пролетело. Ироничный и остроумный Петруха меньше всего походил на сумасшедшего. Напротив. Несмотря на то, что я не столько слушал, сколько говорил, как всегда размахивая руками, в память мою врезались эпизоды, где Петруха одним словом, а порой и жестом менял мои юношеские взгляды. Совсем ничтожные происшествия, в которых я только и запомнил Петруху из почти круглосуточного общения. Это обидно. Во-первых, хотелось бы вспомнить Петруху поподробней, поглубже. И, во-вторых: то, что сидит во мне всю жизнь, могло бы иметь и более значительный вид, философский или поэтический оттенок, наконец. Но не мелочи же всякие.
Например: стоим мы как-то всей нашей «семейкой» перед механичкой. Конец смены, осеннее солнышко, на улицу высыпала куча народа. Я залез на трансформаторную будку и там, свесив ноги, слушаю, как кто-то что-то рассказывает. Вдруг появляется электрик (вся обслуга была из первого «козлиного» отряда) и орёт на меня: «А ну спрыгивай, куда забрался, я замучился после вас всё это перекрашивать». Я спрыгнул без тени смущения. По-мальчишески легко, как я это делал всю свою жизнь, когда меня гоняли голубятники, охранники, разные сторожа и сторожихи. Я и не придал этому значения. Да и никто, по-моему, не обратил бы внимания, если бы Петруха не принялся надо мной высокомерно посмеиваться. «Кыш», – что-то такое с благородным чистоплюйством он изобразил пальцами, – как воробья, «кыш», с жёрдочки согнали, ха-ха». Все рассмеялись (Петруха умел артистично показать), а я вспыхнул, возненавидел его на пару минут и, конечно, не забыл огрызнуться. Но острота попала в цель. Я увидел ещё секунду назад безликого электрика, таким же обычным зеком, как и я, и ещё, что действительно похож на воробья. Вот такой пустячок возмужания.
Или в столовой. Мы сидели за длинными столами по восемь человек. В центре – пирамидка шлёмок (тарелок) и бочок с сечкой, ну не всегда, конечно, иногда перловка или щи. Каждый накладывал себе ровно один черпак, если стояла тарелка с варёной рыбой, брал один кусок. Когда освобождалось место за столом, шныри рассаживали новеньких. На одного такого я как-то указал Петрухе. Всё он делал робко, неуверенно, и садился, и накладывал – всё с какой-то подобострастной улыбочкой: «Ой, извините, ой», – всё бочком, осторожно. «Вот чмо, да? – сказал я тогда Петрухе. – Сразу видно, трусоватый и мутный тип». Петруха за столом промолчал, а потом совершенно серьёзно спросил меня: «С чего ты взял? Что это за глупость? Почему трусливый, мутный, вовсе не обязательно, ты же его не знаешь».
Кому-то это покажется смешным, наверное, но я удивился не меньше, чем в случае с Бобром. Я вспомнил Фокусника с Бутырки, наглого Чижика, плюс Пепс, чья жизнь была просто посвящена борьбе с понтами. Вот теперь этот новенький, у которого, несмотря на безнадёжные манеры, оказывается, ещё остается шанс проявить себя. Всё выстраивалось. Все эти в разной мере пустячки постепенно делали мой плоский мир объемным.
Вспомнил Пепса и подумал. Мы с ним ровесники (правда, он уже два года сидел), та же чёрная дыра времени впереди, та же возрастная впечатлительность, и параллельно он, вероятно, проходил тот же период взросления, что и я. И у него были свои увлечения, один Ночной Шнырь чего стоит.
Была такая должность в отряде – ночной шнырь. Как правило, её получали за какие-нибудь тайные заслуги или покупали, потому что работа была, что называется, «не бей лежачего». Убирать ночью нечего, нужно было только не спать, подходить к телефону, да, пожалуй, и всё. Таким шнырём в восьмом отряде был один парень, имя которого, видимо, хранится в голове Пепса, так как он не был моим увлечением. Огромный такой шнырь. Мясистый, килограмм сто пятьдесят веса, с бульдожьим лицом и выпяченной вперёд губой. Ходил он степенно, прямо и был немногословен. Известен он был тем, что в его арсенале был всего один удар. Один-единственный, но сокрушительный удар, который он имел мужество продемонстрировать в тех условиях. Рассказывали, что он столкнулся с блатным в дверях, слово за слово, и Ночной Шнырь приложился так, что, опять же рассказывали, этот блатной не мог прийти в себя часа два.
Ночного Шныря, конечно, побили для проформы (таких медведей били для проформы, опасаясь их разрушительного бешенства), и он снова ходил огромной тенью, подозрительно независимый, благополучный и одинокий (почему одиночество вкупе с благополучием мне стали казаться подозрительными, я ещё напишу).
Пепс, увидев в Ночном Шныре родственную душу, исправно к нему захаживал. Что-то их связывало, и я из любопытства, и как тот дурак, которому показывают на небо, а он смотрит на палец, попытался сблизиться с Ночным Шнырем.
Помню, в секторе я к нему подошёл на правах знакомого Пепса и мы с ним где-то полчаса провели вместе. Ночной Шнырь произвёл на меня гнетущее впечатление. Он говорил тихо и злобно, и его грустные бульдожьи глаза смотрели вдаль. Естественно, он меня учил (я же писдюк), и учение это было параноидально мрачным. Повсюду скрываются опасности, каждый второй доносчик, быдло равнодушно жуёт жвачку, кровожадные блатные сидят в засаде. Я ретировался в полной уверенности, что Ночной Шнырь сумасшедший. Но дело было не в нём, а в Пепсе. Пепс оказался хитрей, и вот как я это понял.
Ещё с лета моё внимание обращал на себя Стефан. Он крутился с Грузином и прочими блатными. Вёл себя нагло, надменно и ходил по бараку медленной, вызывающей походкой, покручивая перед собой чётками. В проходах всегда было много мусора, зеки выбрасывали фантики, бумагу, даже «нифеля» (чайная гуща) выплёскивали на пол. Через каждые два часа шнырь со шваброй выволакивал эти сугробы.
С голым торсом, в тренировочных, Стефан проходил по мусору, как герой фантастического романа. Он был необыкновенно хорошо сложен. Олимпиец, древнегреческий бегун, с осанкой человека, заключившего с богами сделку. Длинная шея, высокая талия, мощные ноги с выраженной дугой бедренных мышц, никаких тяжёлых, сковывающих следов от гантелей и штанги. Античная конституция, одновременно воспетая и соратниками и женщинами, но современную спортивную специализацию которой определить трудно. Разве что лёгкая атлетика. После Кузнеца Стефан, объявив себя «правильным мужиком» и с поддержкой нашей жуликоватой братии, стал завхозом.
Тут есть некоторые нюансы, и я позволю себе сделать маленькое отступление. Так сказать, «рамсонуть» «по жизни». Во-первых: «правильный мужик» – это местная нелепая формулировка, некая политкорректность и двойной стандарт. Остальные, мол, неправильные мужики, то есть черти. Не хочешь быть чёртом, сдавай на общак и виляй хвостом/ будешь «правильным мужиком». Во-вторых: занять такую козлиную должность, как завхоз, безопасней всего, конечно, с поддержкой братвы, и для этого также предусмотрен своего рода политический компромисс: такой ставленник братвы, собственно, и не козёл. Я не знаю, кто он, но хороший (правильный козёл – ха, ха), выдвинутый в административные шестёрки, чтобы облегчить жизнь братве. И, в-третьих: по закону блатной не может «спрыгнуть», то есть самовольно стать «мужиком», а уж тем более «козлом», он может быть только «выбит» (слово само за себя говорит), поэтому Стефан и оказался, ко всеобщему изумлению «преисподней», «правильным мужиком». Всё это, конечно, «для прихожан». Чушь собачья. Просто кучка людей держала власть и расставляла своих на ключевые посты.
Ну, так вот. Ночью, под редкий скрип кроватей и угасающие разговоры по проходнякам, я лежал на своей «пальме» и слышал странные шумы, исходящие из телевизионки. Что-то со свистом рассекало воздух, доносились тяжёлое дыхание и шарканье ног. Это был Стефан. Ночами в одиночестве он занимался каким-то видом восточного единоборства, крутил каты, работал с ноучаками, бился с тенью. Получалось здорово, эффектно, и все восхищённо признавали его мастерство. Он считался незаурядным бойцом, хотя о реальных боях в его «послужном списке» я, например, ничего не знаю. Пепс, к тому времени фигура одиозная, тоже входил в разряд оных, с той, правда, разницей, что, в отличие от Стефана, уже успел поучаствовать в нескольких настоящих драках. Их спарринг рано или поздно должен был состояться. И он состоялся, в той же телевизионке, причём я присутствовал при этом со сладким и гордым предвкушением того, что сейчас мой друг Пепс выбьет пыль из этого надменного танцора и покажет всем наглядно, что бой с тенью – это бой за дутую репутацию.
Но происходило нечто для меня неожиданное. Стефан бешено крутил ногами, красиво выполнял все эти восточные вертушки, мельницы, развороты, с совершенно невозможной амплитудой движения, нагнал такого ветра, что мог бы затушить вокруг себя свечки в радиусе трёх метров. А Пепс ходил. Отходил, уклонялся, кланялся, как китайский официант, и делал вид, что не может его достать. Как говорят в боксе, «отбегал все раунды». Так и кончилось. Вроде как на равных. Стефан самодовольно похлопал Пепса по плечу и ушёл по своим важным делам. Я стоял поражённый и обескураженный, не зная, что и думать.
– Что это было? Ты чё его не срубил?
Пепс застенчиво мялся и расплывался в широкой и хитрой улыбочке.
– Да зачем? Пусть себе думает, а то расстроится, обидится.
– Ну ты и пидор.
Пепс, как обычно, отчаянно на это рассмеялся. Он просто не захотел портить отношения с завхозом. Польстил ему своей беспомощностью. А я почему-то чувствовал себя оплёванным, хотя ко мне вроде это не имело никакого отношения. Ну и что, что Пепс был хитрей, чем я думал? Теперь и дружба с Ночным Шнырём стала мне понятна: тот знал все «ходы и выходы», что можно купить и у кого, кто всё решает, в общем, всё закулисье, вникнуть в которое Пепсу было необходимо, как и хорошие отношения с завхозом. Но он устраивал свою жизнь. А я нет. Я всё мечтал, пребывал в эмпиреях. Написал матушке, и она выписала мне кучу журналов. Наверное, во всей зоне я получал их самое большое количество. Я стал собирать вырезки про Гарри Гудини, ходил со всеми мерялся руками и ногами, когда прочитал о «золотом сечении» Да Винчи. Вспоминаю сейчас: «Теория большого взрыва и инфляции Вселенной», по-моему, Алана Гута. Её я также обмусоливал на каждом углу. Тогда по телевизору показали первое интервью с Майклом Джексоном в его доме, так я тут же принялся писать сам себе статью на эту передачу. На воле я не закончил даже среднюю школу. Тут я вдруг вспомнил об этом, раскопал где-то «Войну и мир», прочитал и стал писать школьные сочинения на темы, которые сам же и придумывал. В телевизионке, на откидных сидениях писал.
Кстати, Толстой, как и Петруха, тоже оставил во мне, с позволения сказать – мелочишко. В данном случае, конечно, относительно объёма произведения. Теперь, когда я вспоминаю этот роман, я вспоминаю одну мысль, поразившую меня тогда: Пьер Безухов, будучи влюблён в Наташу Ростову, как ни старался, не мог вообразить себя рядом с ней. Но это с ним произошло. Мысль эта, ничем не подтверждённая до сих пор (с годами, правда, из-за своей неподтверждённости выветривается), наполнила меня тогда смутными надеждами. Ведь всё, что я мог себе вообразить, всё это было не то, а счастье, если и должно было случиться, то непременно невообразимое. Хорошая мысль, сладкая.
Вот этим я и занимался. Мечтал. На каторжанскую жизнь наплевал, на общак не сдавал, ни в чём не участвовал, ни во что не вмешивался. Своими друзьями и своей отстранённостью скомпрометировал себя в глазах братвы настолько, что, наверное, должен был чувствовать, как покрываюсь шерстью, и на моей лысой голове пробиваются инфернальные рожки.
Прошли лето, осень, я провёл их охваченный синдромом Монте-Кристо, незаметно и постепенно изобретая, невиданное там прежде амплуа книгочея и философа. Хорош, не правда ли, даже без среднего образования?! Петруха спорил со мной постоянно, считал, что я выпендриваюсь, и всячески старался вывести меня на «чистую воду». Я, раздосадованный, подходил к Солдату и, как папу, честно его спрашивал: «Вот скажи мне, что не так? Ты тоже считаешь, что я умничаю?» Солдат, простой, добрый мужик, откровенно мне отвечал: «Да. Понимаешь, ты хочешь показаться не тем, кто ты есть». Я расстраивался. И я не знаю, из-за этого или «синдром» имел своё развитие, но я вдруг загорелся приобрести жёсткую профессию…
Так к зиме я подался в токари.