Читать книгу Обручник. Книга первая. Изверец - Евгений Кулькин - Страница 14
Изверец
Роман
Глава третья
Оглавление1
В ту ночь Амиран прогневался грозою. Она долго скверкногромила над Гори. Струями дождя била наотмашь по окнам. Озаряла все темности безудержно белым молнесиянием, когда лица, выхваченные им, становились мертвенно-потусторонними. И всем, даже самым молодым, казалось, что покончено с прошлым румяным, что грядет некая червость, которая высосет соки жизни не только из тела, но и, скажем, из стола или стула, и они, рухнув, превратятся в труху. Это и зовется пеплом времени. И только камни – вечны. Оттиски их выражений остаются навсегда, чтобы люди сверяли с ними степень своей старости и даже мудрости. Ибо только у этих камней понималось, что по первой молодости с тобой случалось многое из того, что сейчас становится откровенно стыдным. И Амиран, который блюдет все эти камни, как бы повелевает, чтобы каждый пусть принужденно, но повиновался, бесправно откликнувшись на его нахрап: «Твоя воля!»
Многие горийцы, когда – вот так – в небе вскипала гроза, спешили к этим камням: кто с раскаяньем, кто с загадкой на будущее. Ибо только там все, что обильно входило в душу, не угнетало, а безмыслие хоть и было написано на лицах, не делало их по-настоящему безумными.
Бесо к камням Амирана не шел.
Он, как всегда, сидел за столом, архитектуру которого украшал единственный достойный его предмет – бутыль с вином. И пилось ему, как это случалось в последнее время, как-то уж очень муторно, что ли. Нет, он не пил через силу. Но душа все равно тяжелела не от выпитого, а от чего-то другого, что неподъемным камнем висло над ней.
– Амиран… – полуухмыльнулся он.
Видимо, Бесо не верил в этого, всеми чтимого духа. И потому излияния, как это было у других, не текли сами собой. Хотя хотелось понять, почему это, вскинутый было род Джугашвили осел, и теперь только от него зависит, наберет он могущество или так и сгинет в трухлявую безвестность и о нем больше никто никогда не узнает. Разве останется в памяти, что жил-де такой глупый благодетель Бесо, который взял в жены бесприданницу и она пошла рожать ему неспособных для жизни детей.
– Амиран…
Он опять покривился от этого слова.
– Если род киснет, смени чрево…
Это не столько было произнесено, сколько вспомнилось. Что именно такие слова произнесла как-то бабка на базаре в Тифлисе, у которой он брал вино, закусывая его – при полном восторге старухи – стручковым перцем.
– Смени чрево… – повторил Бесо.
Если честно, он не видел себя двоеженцем. И не потому, что боялся Бога или страшился молвы. Ему просто не хотелось вновь затевать свадьбу, звать гостей, пытаться при них выглядеть иначе, чем есть на самом деде. Словом, разыгрывать никому не нужный спектакль. А потом Кэтэ, как это разом признали все, очень красивая женщина. Вот только…
Бесо угнетали три, как он считал, ненужные в обиходе бабской жизни проявления.
Ну, во-первых, зачем бабе грамота? А Кэтэ пишет и, что еще позорней, читает книжки. Даже под подушкой он их у нее находит. И вот оттого, что она письменная, ходит к ней разный темный люд со своими, не более светлыми, делами. Вот это одна баба попросила написать жалобу на своего мужа.
Конечно, Бесо это пресек. Любая супруга должна помнить, что она в седле подпруга и не более того. Ежели возомнит о чем-то другом, то конец всему, что до того звалось миром и согласием.
А один раз Бесо обнаружил у жены тетрадочку, в которой ее убористым, этаким интеллигентным, что ли, почерком было написано:
Я – дитя дня,
Жизнь во мне клокочет.
Горы, защитите меня
От нашествия ночи.
Бесо не очень разбирался в стихах. Но эти поразили его своей бессовестностью, что ли. Откуда это она взяла, что является дочерью дня? А ночь, что, ей не родня? Хотя именно ночью становится она более понятной Бесо. Или – скорее – доступной. Она как бы делается соучастницей того, что им написано на веку – подельницей в продолжении рода, корень которого подгнивает все новыми и новыми смертями младенцев.
А вот что в Кэтэ клокочет жизнь, Бесо не замечал. И в это время мысль его перебил некий курий, что ли, квохт.
И только он более сторожко прислушавшись, как понял, что это стали молотить в свои наковальни горийские кузнецы. Так они отпугивали от своих жилищ дух Амирана. Ибо все собирались жить сто, или сколько-то там еще лет, в пресном спокойствии. А легенда домокловым мечом висела над каждым домом и грозила сразить вопиющей действительностью.
Бесо собрался было расшифровать и две последующих строки обнаруженного у жены стихотворения, как стала точить его еще не родившаяся дума. Так, намек, проблеск, не ставший пучком света. И появилось почти незнакомое состояние. Казалось, коль он сделает хоть один шаг, то непременно провалится в тартарары и затвердит там навсегда свое успокоительное падение.
И только тут Бесо вспомнил, что не додумал до конца о двух других недостатках своей жены.
Ведь мало того, что она переписывала в тетрадку какие-то не очень понятные нормальному уму стихи, ее тянуло тренькать на гитаре.
А зачем бабе музыка?
Это же такая в семье стыдность, что и не описать. Тем более что именно музыка, казалось Бесо, избавляла Кэтэ от той тяжесловесности, что – на сносях – меняла ее походку. Теперь и беременная она была легкой, почти невесомой. Так и казалось, что она вот-вот упорхнет в неведомый танец, приглашенная на него…
Он все еще продолжал ревновать ее к давно сгинувшему иудею Кацадзе.
Третий недостаток жены в других семьях конечно же был бы достоинством. Она страх как боялась Бога. Сторонилась греха. И пуще всего старалась, чтобы Господь простил за все и ее такого несладного мужа.
Так вот Бесо злило, что молилась она с такой истовостью, так потусторонне закатывала глаза, что становилось страшно возле нее в тот час находиться. И он, как правило, оставлял ее одну, как бы стараясь не быть соучастником некого сошествия в мир совершенно необъяснимых сил.
Нет, Бесо не был вконец неверующим человеком. Где-то внутри порой казалось, что именно за пазухой, или чуть глубже, у него грелось ощущение, что в общем-то что-то есть, что всем управляет и заведует. Иначе такой бы хаос на земле случился, что и подумать жутко.
Но Бог в понимании Бесо не судия, тем более справедливый, а некий подсказатель каких-то человеческих поползновений. Ведь один его знакомый воришка, когда шел на грабеж, произносил одно и то же:
– Господи! Вославь руку берущую чужое, как свое. Дабы все люди на земле – братья.
Теперь этот знакомый на каторге.
Не прислушался к его просьбе Бог. Разделил неволей понятие чужое и свое.
Вспомнился ему и настоящий безбожник. Он с ним в Тифлисе квартировал в одном месте. И звали того Илья. Только на пророка тот явно не тянул. Хотя трон себе в слесарке, которой заведовал, соорудил. И именно с высоты того трона он приказывал какому-либо из подмастерьев:
– А ну подай мне вон ту жестянницу!
И когда деталь оказывалась в его руках, долго осматривал ее, чуть ли не обнюхивал, а потом говорил тому же своему подручному:
– Приложи к ней старание, которым располагаешь, а я потом скажу, в чем ты не прав.
У Ильи были три брата. И у всех у них были сросшиеся брови. И только вот у слесарщики такой меты не было, потому он и растерял, как другие думали, цельность, то есть не пошел по купеческой дороге, а стал торить свою, пусть и не очень приметную, но стежку.
Илья, который сроду не ходил на рыбалку, страсть как любил рассказывать, вернее, сочинять ловеческие байки.
Потому часто из слесарки можно было слышать:
– Гляжу, как выплеснулся один сазан, второй…
И еще – в слесарке была под самым потолком повешена клетка, в которой постоянно тикала какая-то птичка. И хозяин звал ее «Курок».
О том, что это все было не зря, Бесо узнал чуть позже, когда Илья был внезапно арестован и полиция обнаружила, что он тайно изготовлял оружие.
Однако сидел Илья недолго. Явился все таким же улыбающимся. И теперь, как заметил Бесо, не отличался от братовьев несросшимися бровями. Они у него тоже сошлись над переносицей.
Илья подраспух на казенных харчах, только, жаловался, что голову распирала до того неведомая им боль.
Бесо наблюдал за Ильей и все ждал, когда же тот – задом – вдвинется в стойло своего трона.
Но Илья это делать перестал.
– Слишком насиделся, – объяснил он. – Теперь самое время попрыгать да почикилять.
И он вязкой походкой направился в глубь мастерской.
Подмастерьев теперь у него не водилось, потому за каждой, как он выражался, «жестянницей» надо было наклоняться самому.
И вот именно в тот раз Илья неожиданно заговорил о Боге.
– Впервые я, – начал он, – увидел Всевышнего во сне. Тот почему-то красил праведникам бороды в фиолетовый цвет. И потому этакая тягучая, на псалмы рубленная, мыслительность явно не шла ему. И вот когда я к нему обратился со словами: «Господи! Дай совет, как дальше жить?», то Бог ответил: «Я не люблю небылиц. Мне больше по душе бывальщина». И это меня, естественно, насторожило. И я едва не проснулся. Вернее, наверно все же вышел из состояния видения. Потому как, когда вновь провалился в ощущение продолжения того, что предо мной явилось, то не мог ранее виденное прилепить к цельности сна.
И тут его Бесо подторопил:
– Ну и Бог сказал, как дальше жить?
– Нет. Господь ошарашил другим. Он произнес: «А откуда ты взял, что я есть?» Ну я ему, конечно же, отвечаю: «Все люди говорят.» А он мне: «Люди не могут судить обо мне более правдивее, чем я сам. Ведь ты же лучше о себе знаешь, что из себя представляешь?» Он взял какую-то другую краску и мазанул мне по бороде.
– Ну и что? – несколько убычился Бесо.
– И тут видение распалось. На два. В одном все еще гуляла Божья кисть. А во втором в пуще ветвей плавал некий отсвет, птицей порхал и бился там. А за ним шел, только с другой стороны родившийся, звук, неравно деленный на шелест и просто шорох. И тут я увидел, что на меня ползет змея.
Бесо содрогнулся. Он всю жизнь панически боялся змей.
– Ну а что Бог? – вновь спросил он.
– А потом был взрыв. И при взрыве крыша, или что-то там еще, ссыпала с себя обломки человеческих костей. И от этого ужаса я окончательно проснулся.
Илья тягуче вздохнул и заключил:
– Вот с той поры я и понял, что Бога всякий создает в своем воображении сам. Наскучило ему, скажем, жить своим умом, он обращается к тому, кто мог бы подсказать. А тот – кто-то – тоже он. Только как бы потусторонний. Безучетный. И мысли у него, конечно же, не безукладные как у чужого человека. Вот и получается замкнутый круг. От себя к себе.
Слушая слесарщику, Бесо всякий раз ощущал в себе подмыв какого-то всесовершенства. Ему тоже казалось, что он выше, чем Бог. Вот только в чем бы себя проявить, и он губошлепо приставлял рот к стеклу, надышивал на него, чтобы там образовалась неразборчивость, и пытался вызвать некое видение. Но за окном взметалась поземка, вползала в некое пространство, ширилась там, стараясь охватить собой как можно больше простора. И некий голос, как ему казалось, произносил: «Теперь бы костёрик». – «И чайку», – вторил ему следующий некто. «Прекратить грезы!» – орал третий. И Бесо отникал от окна, уловив во всех трех интонациях модуляции собственного голоса.
И именно тогда он понял, что ему не осилить не только веру, но и безверие.
И вот сейчас он слышал, как кузнецы колотят в свои наковальни. Изгоняют нечистый дух из своего бытия. Собираются стать праведнее и чище. Но – черного кобеля не отмоешь добела, – как гласит русская пословица.
Однако кузнецы старались. И мысль каждого из них была обыденней, чем размышление, перевитое с воспоминаниями, которыми побаловал себя Бесо, сидя над полуопустевшей бутылью.
Только вот перед глазами все еще плавало виденье, в котором полурваный лед дышал, не успевшей схватиться морозом, водой.
Из облака же космато глядела луна.
Он с трудом, но разлепил веки, и вдруг на том месте, где только что была луна, увидел ощеряющееся лицо повитухи:
– С сыном тебя! – сказала она. – С прибавкой в доме. И Бесо чуть не воскликнул, что Кэтэ не была беременна. Но вовремя обуздал себя, подумав, что это все еще продолжается греза.
Однако все было на самом деле. Бесо действительно стал отцом.
В третий и, как он считал, последний раз.