Читать книгу Жена, любовница и прочие загогулины - Евгений Петропавловский - Страница 2
Глава первая
Оглавление– Мне ухаживать некогда. Вы привлекательны, я чертовски привлекателен. Чего зря время терять?
(Художественный фильм «ОБЫКНОВЕННОЕ ЧУДО»)
– Ваня, я ваша навеки!
(Мультипликационный фильм «ВОЛШЕБНОЕ КОЛЬЦО).
Множество невысказанных вопросов гнездилось в нём безвыходно и болезненно. Надо было как-то поступить, что-то с ними поделать; однако Чуб не знал, куда их девать, эти вопросы. И самому было некуда деваться.
Всё ещё не в состоянии прийти в себя от изумления, тусклый, словно иножитель, Чуб несколько минут одеревенело сидел на кровати. Ни жив ни мёртв, без движений и звуков. Потом отнял от лица ладони. Кряхтя, протянул руку к спинке стула, на которой висела как попало брошенная одежда; и, пошарив кончиками пальцев в кармане рубашки, достал оттуда смятую пачку «Примы» и спичечный коробок.
– Жена… – повторил оторопелым шёпотом, ощущая, что его мысли перепутались куда хитросплетённее, чем любой тёмный лабиринт с доисторическими чудовищами за каждым поворотом. – Может, мне послышалось? Не по-настоящему всё это как-то. Я не слепой кутёнок, чтобы тыкаться в любую дыру безразборчиво… Нет, ну тыкаться-то, в принципе, могу куда пожелаю, но ведь не для долговременных отношений, чёрт меня раздери.
В пачке оставалось две сигареты. Чуб подцепил одну грязными ногтями; расправил её и с полминуты рассеянно вертел в пальцах. Затем сердито потряс головой, словно желал избавиться от наваждения; и, прикурив, с наслаждением наполнил лёгкие дымом.
Разум блуждал и толкался в закрытые двери, но безрезультатно. Чуб не понимал, что происходит. «Или на самом деле ничего не происходит, и всё это просто заковыристая похмельная марь?» – подумалось ему со спасительным проблеском. Однако проблеск быстро погас, оказавшись обманом.
Всё в мире зависит одно от другого или ещё от чего-нибудь: мало ли какие загогулины могут выступить на поверхность. Но у всего должны иметься причины и следствия, а Чуб сейчас зависел от непонятного. Совсем недавно жизнь обещала распушиться весенним цветом, но как-то вдруг перешла в угар и горячечный выхлоп; чувствовать это было тревожно.
Вполне вероятно, что он говорил отцу и матери необдуманные слова, а может, ещё и пытался подтвердить свои слова разными жестами и другими действиями, и вообще посильно чудил в знак веселья и окончания воинской службы. Но жениться? Нет-нет, это ни в какие ворота невозможно просунуть. При всём старании. Хоть узлом закрутись, невозможно!
От такого у кого хочешь мозги закувыркаются в черепной коробке.
Чуб привык верить только в то, что казалось ему закономерным и справедливым. А в остальное верить не видел ни малейшей возможности.
Солнце било прямо в окно. Его пустоструйные потёки разбегались по стеклу в разноцветном переплясе, отбрасывали блики на стены, слепили глаза. Пыль плавала в полосах света, наклонно приткнувшихся к половым доскам. Сбоку доносилось мерное постукивание. Чуб поднял взгляд на стену справа от себя и понял: это тикали часы. Содрать бы их с гвоздя да шарахнуть об пол, чтобы не мешали ходу мыслей. Но, во-первых, лень, а во-вторых, батя будет гавкать.
Мысленно превратившись в древнего бородатого старика, он воображаемыми руками взял себя за бороду и дёрнул изо всех сил. Однако ощущения болезненной убыли волосяного покрова не появилось, и успокоиться посредством придуманной реальности не удалось.
– Жена, – снова с недоверчивой старательностью пожевал Чуб непривычное слово, точно пробуя его на вкус. И мучительное непонимание отразилось на его лице:
– Что-то неправильное творится вокруг меня. Батя не к добру дундит, ровно сыч на кровле… Тяжёлое положение, едрит твою. Плохое ко всякому ладится, а хорошее – попробуй приладь, намучаешься… Нет, не то, совсем не то что-то здесь. Ошибка или как? А может, батя просто так, сдуру возбухает, а мать по своей женской привычности к нему пристроиться норовит? Иди предки разом сбрендили? Хотя вряд ли. Так не бывает, чтобы люди попарно съезжали с катушек: обычно это случается одиночным образом.
Да ладно. Чего невозможно руками пощупать, про то и верить несообразно – тем более такому, что ни на какой гвоздь не повесишь. Ерунда, в самом деле. И надо же сочинить подобную чепуху! Нет, нельзя вот так, спросонья, словно обухом по голове. Что за подколы у матери, просто настоящее свинство. Ведь никакой жены у него нет!
Часы над позапрошлогодним календарём, прикреплённым к стене ржавыми кнопками, показывали без двадцати пяти одиннадцать. Время никогда не было союзником Чуба, потому нечего было на него рассчитывать. Впрочем, он и не рассчитывал – не только на время, но и вообще ни на что, даже на самого себя. Разные желания пронизывали жизнь Чуба. И не сказать чтобы их количество было недостаточно большим; однако побуждение жениться среди них отсутствовало с кристальной ясностью.
В голове преобладали скудомясые туманности и скользкие пятна неясных форм и размеров. Чуб помнил лишь общее направление последних дней, которые несли его навстречу пустоте бездумной свободы, подобно водам реки, влекущим разлапистую лесную корчагу навстречу пьяному бегу морских волн. И всё же призраки взглядов, голосов и прикосновений бродили по закоулкам сознания… Потребовалось немало времени и усилий, чтобы извлечь из тошнотворного, отдававшего сивухой сумрака скомканные обрывки воспоминаний и, отделив их от вероятных галлюцинаций, кое-как слепить воедино.
…Едва оказавшись за облупленными зелёными воротами гарнизонного КПП, Чуб тотчас рванул в ближайший магазин. И – уже с двумя бутылками водки в размалёванном дембельском чемодане – степенно прошествовал на вокзал. Отстояв в короткой очереди, купил билет. И, дождавшись поезда, занял своё место в вагоне.
А когда состав тронулся и набрал скорость, Чуб без сожалений швырнул свой молодой выносливый организм в тёмную пучину запоя.
Об этом он мечтал на протяжении всего срока своей армейской службы. Почти каждый день.
И теперь это свершилось.
Вагон оказался полупустым. Единственный сосед по купе – тихий пожилой командировочный – достал из сумки скромного жареного цыплёнка, плавленые сырки, варёные яйца, хлеб и банку сардин в масле. Поначалу он старательно поддерживал компанию, но быстро спёкся, завалился на полку и захрапел. Чуб прикупил ещё бутылку водки, а затем – бутылку «Стрелецкой настойки» у проводника. В конце концов его разобрало, и события последующих дней помнились туманно и отрывочно: он шатался по вагонам, потеряв своё купе… курил в незнакомом тамбуре, похваляясь какими-то малоубедительными подвигами перед двумя дамочками потрёпанного вида, сплёвывавшими ему под ноги коричневую от табака харкоту… пил из железной кружки по очереди с возвращавшимся из «зоны» уголовником… разглядывал у того татуировки на руках и показывал свои, армейские… бежал, как выстреленный, по перрону неизвестного вокзала, пытаясь оторваться от невесть откуда вынырнувшего кривословного патруля… на другом безымянном вокзале щупал сушёные грибы, нанизанные на толстую капроновую нитку, а потом пробовал квашеную капусту, картинно зачерпнув растопыренной пятернёй из ведра, в ответ на что жидко встряхивавшая морщинистым лицом крючконосая бабка целилась ему в голову костылём, но раз за разом промахивалась, как нарочно, и попадала по случайным прохожим, а Чуб реготал печальным голосом, спотыкаясь между прилавками и грязными торбами, заваливаясь то на левый бок, то на правый, то лицом вниз или ещё не разберёшь как, снова поднимаясь на ноги и отмахиваясь, будто от назойливых мух, от визгливых проклятий крючконосой бабки: «Ахти тебе, ирод! Чтоб ты с головой утоп в нужде и негодах! Чтоб захлинулся слезами, паскудник!»… а потом шумел в вагоне-ресторане, куражился среди эпизодических людей с плоскими лицами и безадресными упрёками во взглядах… затейливо, по-военному, ругался и старался воткнуть предательски гнувшуюся алюминиевую вилку в лоб побелевшему от испуга официанту… в неясное время при полном отсутствии зрительных образов с наслаждением прислушивался к доносившимся невесть откуда отдалённым женским голосам, похожим на нежные колокольчики из ангельских сказок про любовь… укрывал руками голову от избивавших его бородатых дядек в тёмных хламидах наподобие поповских ряс, обзывавших его «поганым секуляристом»… и вместе со вновь вынырнувшим из небытия давешним уголовником (или это был другой человек; или, наоборот, не человек, а какая-то ещё баба?) трясся в холодном товарняке, груженном тюками замусоленной, вонявшей мочой макулатуры; и распевал (хоровым образом – с никому не известным коллективом) блатной шансон…
Мысль металась бестолково-заполошным зайцем и, цепляясь за разрозненные картинки, извлекала их из недалёкого минувшего – извлекала их, подобных звеньям раскуроченной цепи, то поодиночке, а то и сразу целыми горстями. Однако складываться в последовательную конструкцию эти звенья не желали. Картинки путались, разбрызгивались и тонули во второстепенных деталях, во всепьянейших испарениях нездоровой реальности.
…По истечении то ли восьми, то ли девяти дней Чуб добрался-таки до родной станицы Динской. И – грязный, усталый, без чемодана (если верить памяти, подаренного мимоходом зацеписто-многоречивым цыганам, чтобы отцепились), с лицом, заросшим жидкой от недоедания рыжей щетиной, и замирающим от счастья сердцем, – он поднялся на полузабытое крыльцо родительской хаты, всё более проясняя затаённую в подсознании мысль о том, что теперь-то наконец удастся по-человечески выпить.
Денег у него, разумеется, не осталось, потому как их никогда в достаточном количестве не случается. Но друзья на то и друзья, чтобы выручать, когда потребность обрисуется в нечастый свой полный рост – и он неукоснительно пил ещё примерно около недели. Вокруг мелькали знакомые, полузнакомые и окончательно уже неведомые лица раскрасневшихся от самогона девок и парней. И не требовалось ничего делать. И размышлять ни о чём не возникало необходимости. Хорошо!
Впрочем, теперь-то как раз ему было не особенно хорошо. И вспоминать о прошедшем казалось не очень приятно, хотя и не слишком удивительно. Дембель примерно таким и представлялся Чубу всё то время, пока он нёс постылую солдатскую службу. Разве только значительно веселее.
Но жена?
Гадость, а не мысль.
Нет-нет, о подобном он даже думать не собирался. Отродясь являлся человеком холостым и абсолютно никакого матримониального наклонения в своей обозримой личной жизни не предполагал!
Это недоразумение, и оно должно разрешиться.
– Берегись бед, пока их нет, – хрипло сказал Чуб своей трудноразличимой тени на полу. – Но как уберечься от того, что недоступно моему пониманию?
Потом немного подумал и, представив себя собственной тенью, ответил:
– На всякий час не убережёшься. Грех – он не по лесу ходит, падла. Это добро надо искать, что клад, а худо всегда под рукой.
А ведь в самом деле, с чего это вдруг он взял, будто недоразумение обязательно должно разрешиться в безущербную сторону? А вдруг всё не так, как ему мнится? Вдруг это вообще никакое не недоразумение?
От подобного у кого угодно расколется голова. Или как минимум закаруселит и перемкнётся половиной своих внутренних контактов. Но у Чуба не раскололась, не закаруселила и не перемкнулась. Просто он ощущал непонятную одеревенелость в мозговых изгибинах. Да ещё глаза слезились от табачного дыма.
И всё же что-то неясное заставляло его колебаться вокруг собственного отрицания. Тщета незапланированных умственных усилий доставляла муку, грозившую вот-вот развернуться в реальную загогулину наподобие мыслительного геморроя или ещё чего похуже.
Паскудное самочувствие, конечно, может оправдать многое, но лишь до вразумительных пределов человеческого воображения. А далее своего понимания Чуб, как любая нормальная личность, шагать остерегался.
Память не торопилась подсказывать ничего конкретного. Мелькали, правда, по пьяни неопределённые женские лица с косо напомаженными ртами, раззявленными от безглуздого смеха. Но и только. И никаких больше образов из коловерти минувшего не выковыривалось. Это было похоже на дураковину малопонятного смысла. Или на болезненный сон хмельного сознания; хотя, разумеется, Чуб вполне внятно ощущал, что не спит. К великому своему огорчению, он также отдавал себе ясный отчёт в том, что снова лечь и уснуть – дабы спрятаться от хмурой действительности – не удастся даже на короткий срок, ведь ни мать, ни отец не дозволят ему подобной вольности.
До армии всё-таки жить было легче. Да и в армии тоже. Не сразу, разумеется, а после того как он обрёл статус старослужащего… О, если бы хоть ненадолго вернуться в прошлое! Или в себя прежнего – беззаботного, полного густой радости нечаянного существования… Жаль, что время движется вперёд. Лучше бы оно стояло на месте.
***
Всё, что существует в мире, можно найти и распознать усилием мысли. Однако в том-то и дело, что сейчас усилия Чуба тратились вхолостую: сознание то стопорилось, то проскальзывало на ровном месте, как если бы неведомые злоумышленники за ночь вытянули из его головы львиную долю приводных ремней и шестерёнок, необходимых для умственной деятельности.
Уличный зной явственно сочился сквозь щели между рассохшимися оконными створками. Пространство в комнате постепенно накалялось, дыша подозрительностью и замешательством.
Чуб затушил об пол окурок и, поднявшись с постели, запоздало зевнул. С неравномерно колеблющимся сердцем постоял несколько секунд подле кровати, разглядывая неподвижными глазами воображаемую мошкару, невесомо мельтешившую в воздухе. Затем – как был, в одних заношенных солдатских трусах – босоногой развальцой прошлёпал к двери: открыв её, шагнул в проём и направился в большую комнату. Там хлопотала, накрывая на стол, неожиданная деваха с длинными, чуть полноватыми мослами, округлой попкой и выдающимся бюстом. Нечто знакомое почудилось в её мягком лице и всех прочих внешних формах, туго вырисовывавшихся под куцым домашним халатом (тот был из бледно-зелёной ткани, густо усеянной ромашками, колокольчиками и какими-то тревожными закорючинами, от которых у Чуба едва не закружилась голова).
– Ты кто? – быстро спросил он, охрипнув от кажущегося недостатка воздуха.
– Маша, – стыдливо ответила деваха, повернувшись к нему всем телом. Посмотрела на Чуба коровьими глазами и улыбнулась.
Невозможно было воспринять её взгляд спокойно.
– Чего уставилась? – набычился он. – На мне узоров нет, чтобы разглядывать, разинув рот, будто картину. Думаешь, ты наисамая ловкая пройда, и я про тебя ничего сообразить не сумею?
– Ну вот ещё, – улыбка на её губах приуменьшилась. – Ничего такого я не думаю.
– А тогда зачем же ты вообще – вот это всё? Откуда тебя нелёгкая угораздила? Какого рожна подтыкиваешься куда не звали?
– Да разве я подтыкиваюсь? – всколыхнула плечами деваха. – Не понимаю, что ты говоришь такое! И почему – не звали? Или ты сегодня не в настроении, Коленька, потому что с похмелья?
– При чём тут похмелье? Не веди со мной игру! Я с тобой тут шутки шутковать не собираюсь и тебе не советую!
– Была охота шутки шутковать. Зачем это мне? Не веду я с тобой никакой игры, успокойся.
– А по-моему, очень даже ведёшь. Ишь, объявилась. Думаешь, ухватила благоприятный случай? Чёрта с два! А ну, давай-ка мне без уловок! Не уклоняйся в сторону, рассказывай про себя!
– Да что рассказывать-то, что рассказывать? Вот глупый. Ты ведь и сам всё знаешь не хуже меня.
После этих слов она снова всколыхнула плечами и неожиданно легко упорхнула на кухню: нервно загремела там посудой, переговариваясь о чём-то с матерью.
– Ма-а-аш-ш-ша-а-а, – медленно повторил Чуб, силясь угнаться сопротивлявшимся умом за звуками своего голоса. – По всей видимости, это серьёзно. Ма-а-аш-ш-ша да не на-а-аш-ш-ша-а-а…
Тут определённо было над чем посмеяться. Но только со стороны. Ибо изнутри ситуации смеяться не возникало совершенно никакого желания.
Он – уже в который раз – потёр ладонями лицо, словно эти настойчивые движения могли отвлечь от душевного зуда. Но раздражённое умонастроение ни на грамм не уменьшилось. Напротив, острая щетина, торчавшая из щёк и подбородка, добавила Чубу неприятное чувство – как если б он вдруг нащупал в нескромной близости от себя отрастающие признаки постороннего человека нездоровой ориентации.
Надо бы побриться.
Впрочем, бриться не хотелось, да и не до того было. Прежде всяких второстепенных процедур следовало разобраться с чумовым бредом, невесть за какие грехи свалившимся ему на шею в женском образе.
– Чего я волнуюсь-то? – сказал он себе. И, нервно швыркнув носом, развил мысль в направлении, близком к желаемому и наиболее вероятному:
– Не надо волноваться. Надо успокоиться и вернуться к памяти, а то как-то сейчас всё безвидно. Я, конечно, на многое способный, но ведь должен и какую-никакую меру понимать.
Чуб не мог поверить в эту деваху с округлой попкой и крепко выдающимся бюстом.
Он не хотел даже предполагать, что может в неё поверить.
Но откуда тогда взялась эта Маша? Отчего она так по свойственному грюкает посудой и переговаривается с матерью, будто в самом деле является членом семьи? Она не должна себя так вести, она вообще не должна здесь находиться! И что такого знакомого почудилось ему во внешних формах девахи? Нет, если он и вправду подцепил эту бациллу женского рода, то где и когда? Вот же какая байда, просто замкнутый круг, чертовня, безлепица!
Чуб сделал несколько глубоких вдохов и выдохов, как будто собирался нырнуть в глубокую воду. Однако успокоиться не удалось. В груди то начинало теплиться, то холодело. А в уме копошились восклицательные знаки и разное прочее, трудноизъяснимое, но однозначно склонявшееся в протестную сторону. Вместе с тем подлый червь сомнения подгрызал его мозг и высасывал волю к сопротивлению неясным обстоятельствам. Всё позади было неопределённо и впереди то же самое.
Чуб не помнил, чтобы когда-нибудь в жизни ему доводилось попадать в более глупое положение. Ни дать ни взять переплёт.
Самым простым казалось пойти со двора куда-нибудь выпить водки или хотя бы пива, дабы прояснилось в голове и мысли отыскали верное направление к правде. Но денег не было, чтобы отправиться в магазин, а на кукиш ничего не купишь. У бати в заначке наверняка припасён самогон – так ведь и просить смысла нет: он не поделится ни под каким соусом, хоть ты его пластуй на тонкие шматки или пришпандоривай к стене гвоздями. Куркуль, одно слово.
А без вспомогательных средств Чубу с трудом верилось даже в собственную достоверность – как если б он являлся своим несуществующим братом-близнецом, похожим на факт материального мира только внешней оболочкой, а на самом деле противоположным не только самому себе, но и всему, до чего только можно дотянуться воображаемыми руками.
Единственной существительной реальностью для него сейчас являлась вязкая нереальность происходящего. Будто он присутствовал на случайном самодеятельном спектакле, в котором сначала совсем не собирался принимать участие, а предполагал просто поглазеть на ненастоящую жизнь, но вдруг сам не понял, как его схватили за руки и выволокли на сцену для неясных пока – скорее всего издевательских – целей; и теперь оставалось лишь теряться в догадках, представляя себя дурак дураком и ожидая дальнейшего развития событий. Или будто он увлёкся просмотром фильма по видику. Тоже похожее ощущение. Если глядеть на себя издалека, можно даже на короткое время перестать беспокоиться обо всём, как это получается у любого ординарного зрителя, и терпеть до конца предполагаемого фильма, чтобы потом с новой силой обратить внимание на потребности текущего момента. Но для подобного следовало воскресить в уме фильм подостопримечательней. А в памяти, как назло, вообще ничего подходящего не возникало.
Подойдя к накрытому клеёнчатой скатертью круглому обеденному столу, Чуб взял с тарелки запотевший солёный огурец. Решительно откусил большой кусок и захрустел упругой, напитанной живительным рассолом мякотью спасительного овоща. Тошнота немного отпустила.
Пути, который мог бы привести его к благополучному прояснению своего внутреннего содержания, Чуб не видел. Хреново. И как ни мудруй, ничего положительного из сложившихся обстоятельств не вываришь.
Тогда он вытряхнул из головы обман мыслей. И огляделся по сторонам, словно выбирая место, где легче дышать.
Вся атмосфера в родительской хате, казалось, была пропитана незримой марью беспокойства и никому не нужного мученичества. Хоть влево, хоть вправо – везде одинаково, некуда податься.
А вскоре деваха снова появилась в комнате с кастрюлей дымящейся варёной картошки в руках.
– Ты кто? – торопливо поперхнувшись недожёванным огурцом, повторно спросил он.
– Мария, – еле слышно пролепетала она с видом ребёнка, опасающегося родительского рукоприкладства.
– Да знаю, будь ты неладна, – Чуб шагнул к ней. – Заладила одно и то же: Ма-а-аша, Мари-и-ия! Ввалилась, как мышь в короб, и талдычишь! Что толку мне от твоего имени? Говори пространственней, не ухудшай своё положение! В какую историю ты меня втравила?
– Как это – втравила? Откуда такие подозрения у тебя появились ни с того ни с сего? Почему вдруг – втравила?
– Ну впутала!
– Да никуда я тебя не втравливала и не впутывала, ты ведь сам за нас двоих всё решил.
– Что такое – сам? Какое такое – за нас двоих? Учти: меня на мякине не проведёшь и на разные бабьи штучки не купишь! Потому с панталыку-то не сбивай, я тебя вмиг раскушу и выплюну! На одну ладонь положу, а другой пришлёпну – мокрого места не останется!
– Да не собираюсь я сбивать тебя с панталыку.
– Вот и говори давай, не тяни волынку. Не бреши только, а объясняй как есть по правде! Кто ты такая и откуда взялась в нашей хате? За каким бесом вокруг меня натираешься?
– Как это – кто я такая? – удивилась деваха. – Что значит – вокруг тебя натираюсь? Ни фига себе! Вот это да! Ты что же, в самом деле ничего не помнишь о нас, Коленька? Да мы с тобой вроде как… ну, живём теперь. Вместе.
Она сделала было новое движение исчезнуть в сторону кухни; однако Чуб – невзирая на то что ему совсем не хотелось воспринимать незнакомку – многозначительно подтолкнул ногой стул, приказав твердокаменным сержантским голосом:
– Сядь-ка!
Она покорно опустилась на краешек стула. И, сложив руки на коленях, показала Чубу старательную румяную улыбку.
– Значит, живём вместе, говоришь? – он раздражённо поддёрнул вверх сползавшие трусы. – А ну, быстро рассказывай всё по порядку, падла. И не вводи меня в нервные сомнения, это небезопасно для твоего здоровья. Что здесь было? Как такое вышло, что тебя ко мне прилепляют с брачными намерениями? Откуда ты приблудилась, такая козня кривоколдобная? И вот ещё что: не говори необдуманностей. Повторяю: гусь свинье не товарищ, потому всё по правде прозвучивай, не забивай мне голову дурными придумками!
Повисла пауза умеренной продолжительности. Видимо, деваха собиралась со словами, дабы представить всё, что ей требовалось, в максимально удобоваримом свете.
– Да что ты, в самом деле, не сердись, Коля, – наконец выговорила она, потупившись. – И совсем это никакая не козня, а просто нормальный ход жизни, у многих так бывает… Ты же в отпуск два месяца назад приезжал? Приезжал, сам знаешь. Выпивали у меня вместе с дружками твоими – помнишь, после дискотеки? Нет, ну в самом деле, долго выпивали и песни пели, ты не можешь не помнить. А потом ещё у тебя выпивали – были у нас портвейн и амаретто, помнишь?
– Ну… – неопределённо склонив голову набок, Чуб почесал живот и ощутил, как от шеи вниз по спине извилисто покатилась одинокая капля пота. – Ты толком-то говори, по делу. Дальше что было, едят тебя мухи, а?
– Да как же, – оживилась собеседница. – Выпивали у тебя долго. И ночевали тут с тобой – она помедлила – вместе… Вот.
– Ну?
– Да что ты заладил: ну да ну! – рассердилась она. – Прямо совсем будто память отшибло. Я ведь рассказываю… Когда твоя… наша мама утром ругаться стала – помнишь? – что нечего, мол, водить к ней в дом разных потаскух, ты разозлился и сказал, что я не потаскуха вовсе, а как раз наоборот, девушка очень даже приличная, и ты, может быть, завтра собираешься на мне жениться, как положено честному человеку.
– Ну? – настойчиво поторопил Чуб Марию; и потрогал её лицо суровыми руками, как бы проверяя подлинность материализовавшегося из неизвестности и представшего перед ним в извращённом ракурсе нежелательного явления. – Укорачивайся ближе к делу!
– А я и укорачиваюсь ближе некуда! – возвысила было голос деваха в ответ на его недоверие, но тотчас осеклась и сузилась взглядом, как загнанная мышь. – Потом мы с тобой снова пили.
– Долго?
– Днём и вечером, и всю ночь… – с обречённой старательностью продолжила она; и принялась теребить полу халата, полунечаянно приподняв её над загорелой ногой сантиметров на десять выше колена. – Да ещё на следующий день после ночи – тоже пили…
– Ну?
– Да ты и уехал тогда же в армию дослуживать. А я тут была всё время, потому что мама… Ну, мама мне сказала, чтобы я оставалась, раз уж такое получилось между нами.
– Выходит, ты все два месяца так тут и жила?
– Ага, – довольно улыбнулась Мария. – Иногда только мы с твоими папой и мамой в гости к моим родителям ходили. А так – всё время здесь. Да ты не бойся, мы хорошо ладим.
Чуб долго смотрел сквозь неё скупым взглядом вышибленного из колеи человека. После чего перевёл взгляд на разрисованную ярко-промышленными арабесками скатерть, и полувменяемый смех подступил к его горлу. Такой, что не оставалось решительно никакой возможности удержать внутри себя эти кашляющие звуки. Которые Чуб выпустил в окружающую атмосферу, ощущая, что у него от смеха задрожали ноги и руки, лоб покрылся испариной, а из глаз покатились невольные слёзы удивления жизнью и собственной кардинальной несуразностью.
Мария молчала с покорным видом нетребовательного животного и лишь уголками губ тоже едва заметно улыбалась – видимо, чтобы обозначить свою солидарность по всем вопросам без разбора. Это добавило Чубу злости. Он перестал смеяться и повторил, утирая ладонью лишнюю влагу со своего лица:
– Хорошо ладите, значит… Гляжу я, всё легко да успокоительно промеж вами: спелась, получается, с моими предками, и все теперь довольные… Кроме меня, да? Все довольные, кроме меня?
В ответ Мария с широко развёрнутым лицом стала говорить какие-то немедленные быстроструйные слова. Несмотря на свою живую скорость, эти слова были одновременно чертовски липкими, и Чуб заопасался, что увязнет в них, как зазевавшаяся муха в разлитой по столу обманчивой луже варенья. Потому он решил резко осадить напористую деваху, для чего сдвинул брови и прикрикнул в меру деликатным голосом:
– Ты давай-ка уцыть, приблуда! Ишь, развела разговорную бодяжину, спасу нет. За идиота меня принимаешь, да? Не получится твоя психическая атака, можешь не надеяться!
А затем скривил внезапно пересохшие от огорчительного подозрения губы:
– Ты беременная, что ли? А ну, говори быстро и не вздумай брать меня на фу-фу, не то будет хуже.
– Упаси бог, Николай, даже и не думай, – оправдалась Мария без тени женского ухищрения в глазах. – Я же не какая-нибудь подлая. Если хочешь знать, доктор мне ещё год назад сказал, что детей могу теперь не бояться: когда много абортов у человека было, то очень часто так получается. И это, по-моему, хорошо. Потому что маме твоей никакого беспокойства не доставим. Она добрая.
Как бы в подтверждение этих её слов из кухни донёсся обеспокоенный голос матери:
– Машенька, иди сюда!
– Сейчас, – с готовностью отозвалась деваха и, в очередной раз улыбнувшись Чубу, мягко зашуршала тапочками прочь, на кухню.
– Так-так-та-а-ак… – задумчиво протянул он, гуляя полуотсутствующим взглядом по засиженному насекомыми узору на обоях. Закинул правую руку за спину, с кряхтением почесал пятернёй между лопаток. И повторил слегка севшим и безрезультатным голосом:
– Такх-такх-та-а-акх-х-х…
После чего медленной тенью направился в свою комнату. Где, усевшись на залитую солнцем кровать, умозаключил вполголоса:
– Слава богу, хоть не беременная.
Не сказать, что это как-то особенно успокоило Чуба, но всё же на душе стало немного полегче. Тем не менее он сильно сомневался насчёт будущего. В котором не вырисовывалось не только светлых перспектив, но и вообще ничего сколько-нибудь внятного. «Как себя поставить и куда допуститься без ущерба?» – спросил он себя. И, поняв, что делать какие-либо умозаключения глубже неотложной действительности ему не хочется, принялся сосредоточенно раскачиваться вверх-вниз на скрипучей пружинной кровати. Будто это движение могло втиснуть в его мысли новое содержание, более удовлетворительное, чем прежде.
Так миновало несколько минут. По истечении которых Чубом снова овладел внезапный приступ малоумного лихорадочного смеха. Но потом он усилием воли оборвал труднопослушные звуки своего голоса, дабы вернуться к более важной теме, с самого утра возникшей на повестке дня ни к селу ни к городу, с бухты-барахты, как нашествие саранчи или война с непредвиденным внешним агрессором…
***
До чего же всё это ему не нравилось!
Он устал от колебаний. Если существуют на свете немногочисленные личности, которым приятно томиться неясностью, то уж кого-кого, а себя к подобной категории Чуб не относил. Но в какую сторону следовало двигаться, чтобы выбраться из нежданного-негаданного затмения жизни? Этого он пока представить не мог. Все внутренние чувства подсказывали воспротивиться очевидной подлянке самозванной девки. Однако можно ли в его положении доверять чувствам? Совсем не факт. Сомнение блуждало в его крови, точно густые капли труднорастворимого яда. Беспокойный осадок накапливался и давил несправедливым грузом.
Чуб достал из пачки последнюю сигарету. Сломав дрожащими пальцами несколько спичек, прикурил. Потом коротко покружил по дому – безо всякой цели, не чуя белого света и пытаясь совладать с бесцветным сумбуром в мозговом пространстве. Наконец, выйдя на крыльцо, уселся на тёплую, однако ещё не успевшую как следует раскалиться под не по-утреннему горячим солнцем бетонную ступеньку.
Курил Чуб неторопливо, не жадно, однако с основательностью, глубоко вдыхая и надолго задерживая дым в лёгких. Старательно смаковал каждую затяжку, прекрасно зная, что курева в доме больше нет; а бежать в киоск через три квартала он не ощущал никакого расположения.
Над его головой ласточки весело стригли крыльями безоблачно-синее небо. Чуб крайним углом зрения машинально следил за птицами, но думал совсем не о них. Ему было не до пернатой живности.
Мало-помалу припомнилось, что эту Марию он и в самом деле знал раньше: она жила на параллельной улице и была известна всей станице своим неукротимо распутным нравом ещё со школьной поры. По мере взросления её доступность нисколько не уменьшилась – напротив, Чуб помнил давний рассказ соседа, мужика семейного, степенного, но компанейского по «газу», о том, как они с товарищами из бригады в одну из рабочих суббот, неизменно сворачивавших в нечленораздельную пьянку, на камышовом клину у реки пускали Машку по кругу. То ли шестеро их было, то ли семеро, не в этом суть. Сосед – дядька не из брехливых, попусту мазать бабу дёгтем не станет.
Вспомнил Чуб и то, как, приехав в отпуск, зацепил деваху на дискотеке: он уже изрядно поддал, и ему было всё равно с кем, лишь бы поскорее да без мороки. Подвернулась Мария – и ладно. Тем более не уродина. Во время танцев они орали друг другу разное заигрывающе-похабное, поскольку сквозь музыку всё равно казалось невозможным ничего расслышать. А уж задумываться… Кому это надо? Пьяному человеку несвойственно напрягать себя мыслями о последствиях слов и поступков – как своих, так и любых посторонних… Таким образом, свободные от условностей трезвого мировосприятия, Чуб с Марией (если это была она) танцевали, целовались в тесноте и ощупывали друг дружку… Потом в разнообразных местах выпивали с друзьями и ещё с какими-то неожиданными бабами, снова пытались танцевать – и падали… Однако это помнилось уже совсем туманисто.
Всплыло также слаборазличимое – то ли во сне, то ли наяву: Чуб вышел в уличный сортир, ёжась спросонья от ночной прохлады, и во дворе, за дальним углом сарая, ему привиделась Мария – одетая в лунный свет на голое тело, постанывая и пьяненько подхихикивая, она жарко елозилась с кем-то. Кажется, с Андрюхой Фисенко… Или с Антохой Грищуком… А может, с обоими сразу, сейчас за далью времени не разобрать.
Через время в напряжённом мозгу обрисовалась слабо озвученная картинка – о том, как в сумраке потных простыней Мария, расхристанно и горячо нависая сверху, с ритмичными прихлюпами покачивалась из стороны в сторону. Словно цепкая субстанция из иного, более сильного мира, она быстро разрасталась, набирая вес, прижималась к Чубу, облипала его со всех сторон. А между всем пробивался её голос:
– Миленький, дорогой, любименький, я же теперь – всё. Вот честно-пречестно: я теперь – никогда, ни с кем больше, только с тобой!
Параллельные умодвижения Чуба были приблизительными, если не сказать кособокими. Они казались совершенно случайными отблесками и уж как минимум никому ничего не обещали.
Мария же, склонившись, застила собою половину мира, если не больше; она завзято налегала на Чуба всем телом и вздрагивала ногами, раскачивала грудью, благоприятствовала руками. Он старался обхватить её ноги целиком, не упуская из осязания ни одного изгиба, но это ему не удавалось. А голос Марии продолжал возбуждённым и просительным сверлом вкручивать Чубу в ухо сплошноструйные звуки самозаводного женского наговора:
– Ни с единым больше мужиком не стану! Ты лучше всех, мне ни с кем так не было! Знаешь, какая из меня жена получится? Ты ещё потом спасибо мне скажешь! Вот честное слово, самая лучшая жена буду, ты таких нигде и не видел! Нам так хорошо вместе, а будет ещё лучше! Нет, ты веришь? Скажи, веришь? Ну скажи-и-и…
Его воспоминания неохотно путешествовали по островкам прошлого, как мокрые болотные лягушки, через силу прыгающие с кочки на кочку ради остатнего пропитания снулыми осенними комарами. Или как отъевшиеся за световой день бабочки, тяжело перепархивающие с цветка на цветок в ожидании скорозыбистых сумерек, легкокрылой безопасности и близкого отдохновения.
…Упомянутого Марией разговора с матерью Чуб не помнил. Эта выдерга могла и наврать с три короба, хотя было что-то такое: мать кричала на него труднодоступным голосом, нависая в густом сумраке и по-клоунски размахивая памятным сызмальства самовязаным космопрядым веником, а Чуб в ответ матюгался и даже, кажется, плакал. Или, может, блевал. Бес его знает, о чём шла речь – теперь разве разбёрешься в суемыслии испарившегося момента… Потом будто бы грохотал гром, сопровождавшийся потоками воды, – и казалось, что небесная твердь, возмущённая космическим холодом, принялась стремительно оттаивать, исторгая из себя тяжеловесную мокрядь; и наступила ночь, полная неясных напряжений и готовая вот-вот разлететься на куски… Был ещё какой-то бред среди полупрозрачной пелены не то утреннего, не то вообще безвременного тумана и общего неудобства сознания, о который можно спотыкаться сколько угодно, да только всё без толку.
Но жениться?
Нет-нет, рассматривать подобную возможность Чуб не собирался ни в коем разе. Чтобы человека взяли и обратали из-за одноразовой нетрезвой промашки – вот так, сделав по утрянке твердокаменные выводы о его мимоходно-шутейном намерении? Экая мандрагора в сатирическом образе… Да ну их всех, и отца с матерью, и эту Машку чумоголовую. Ишь, прицепились всей сворой, ни за что ни про что вознамерившись отобрать у Чуба гордое и основополагающее мужское звание! А во главе этой бешеной своры – кто? Да во главе своры – конкретная умонепостижимая Машка, мозгожопая сущность женского рода, вообразившая, будто умудрилась залучить в хитросплетённую сеть снулого от алкоголя, ни в чём не повинного дембеля, принесённого случайным течением навстречу её объятиям в неосторожную минуту! Старалась-расстаралась, в одно ухо влезла, а в другое вылезла!
Бракосочетаться Чубу не хотелось, это он был готов утверждать с абсолютной точностью. Даже если ему и случилось ляпнуть матери сдуру что-нибудь ошибочное – такие слова определённо ничего не значили. Он дорожил своей свободой и не желал расставаться с ней даже под страхом неудобоваримой ситуации и дремучего родительского презрения.
Однако что делать в практическом наклоне? В какую сторону разрешиться сомнениями? Чем смирно ждать злосчастья и драмы, уж лучше совершить хоть что-нибудь, пусть самое бессмысленное и бесполезное, пусть до крайней степени нелепое и смехотворное, лишь бы не позорное. Но что конкретно? Сердитый волк в капкане сам себе лапу отгрызёт, а в руки охотнику не дастся. Но Чуб не до такой степени ощущал в себе животную природу, чтобы решиться на подобное.
Наилучшим сейчас казалось сесть в первый подвернувшийся рейсовый автобус или – без разницы – в поезд скорого следования, чтобы забыть обо всём, уехав куда попало. Это ведь просто замечательное спасение для ума и тела: развалиться подле толстого стеклооконного прямоуголья и, без усилий перемещаясь навстречу новой жизни, глядеть, как снаружи знакомая местность уплывает назад, в скудное и во всех отношениях малоприятное прошлое, к чертям собачьим!
Жаль, что подобный выход из бедоносного положения при всём желании невозможен. Ибо на любую, даже очень недалёкую поездку требуется денежное подкрепление; а ему-то как раз, хоть убейся, неоткуда возникнуть. Чубу легче было умереть, чем представить себя удовлетворительным для мало-мальски существенного путешествия.
Нет-нет, как ни крути, а нехорошо терять ощущение свободы воли. Всякое время переходчиво, а человек не должен поддаваться. Нельзя без зазрения разумных пределов плыть по течению случайных волн и прочих мимохлёстных веяний чужого ума.
Но не кончать же с собой, в самом деле. Хоть в знак протеста, хоть ради иных примечаний – всё равно без смысла. Если на то пошло, это жизнь, а не киношка, где широкими реками проливают человечью кровянку ради собственного удовольствия.
Мысль о смертовращательном выходе из нелепой ситуации бросила мозговые движения Чуба в новую сторону. Подумалось: может быть, на самом деле он уже давно умер – от чрезмерного алкоголя, под колёсами поезда, в проскользнувшей мимо смысла простодушной драке, да мало ли ещё по какому поводу, – и теперь просто не осознаёт этого факта, продолжая жить по инерции в своём путешествующем по космосу воображении? Вот ведь курица, бегающая по двору с отрубленной головой – она тоже вернее верного недопонимает, что ей назначена простая куховаренная дорога в суп или борщ, а не к грядке с жирными дождевыми червями, жужелицами, муравьями, гусеницами и кузнечиками. Разве Чуб в своём материальном основании чем-нибудь превосходит курицу? Абсолютно ничем не превосходит, смешно даже надеяться на лучшее мнение. Человек-Чуб и птица-курица – одинаковые живые существа, рождённые насмешливой природой для радости и прочих счастливых ощущений, однако так и не получившие существенной возможности понять, в чём они содержатся, не накопившие в достаточном количестве для умственного раскладывания по полочкам и потому не научившиеся отличать одно от другого, другое – от третьего, а третье – от четвёртого, пятого, шестого, седьмого… и бесконечно-хрен-его-знает-какого…
Сигарета обожгла пальцы. Вздрогнув, Чуб выронил её; но тотчас поднял, бережно зажал между двух сложенных наподобие пинцета спичек и сделал ещё несколько аккуратных затяжек. Потом стало печь губы, и он с сожалением выбросил крохотный окурок.
«Меня хотят загнать в тупик, в западню, в безвылазную яму, – подумалось со справедливой вибрацией в душе. – Надо прогнать дурную бабу сейчас же, чтобы вздохнуть с облегчением. Ох, в недобрый час я с нею встретился. Вокруг чересчур много гнилых обстоятельств, которые осложняют мои дела… Хоть про всякий случай ума не напасёшься, но где такое видано, чтобы за человека чужой волей решали подобные вещи? Это невозможно! Даже если меня поймали на неосторожном слове в слабую минуту – и что же? Я ведь не раб им всем. Я человек свободный, ничем не скованный, потому никто не может меня прикрепить к этой Машке бессогласно. Ишь, фря, вырядилась в халатик распашонистый: соблазн устраивает. Ловко взялась за дело, нечего сказать. А подставишь ей шею – так насядет, ясный пень. Нет, нельзя подставлять, совершенно нельзя. Выгоню эту хваткую прилипалу, чтобы соответствовала действительности и не пыталась вышибить меня из колеи! Пусть возвертается к родителям или куда ей надо ещё! Пусть разыскивает себе другого жениха, поспособнее насчёт семейного интереса!»
Впрочем, возмущённого запала хватило ненадолго. Миновало полминуты или менее того, и вся решимость слетела с Чуба, как при порывистом ветре слетает шляпа с головы праздного незадачника, гуляющего в открытом поле. Ведь отец скорей его самого попрёт со двора – вон как он раздраконился, на работу чуть не взашей гонит, козёл! А что ему скажешь? Ничего.
Отринув притягательные по своей простоте мечты о лёгком освобождении, Чуб рассудил:
– Я не должен показывать ей свои чувства и понятия. Никому не должен, пока сам не определюсь, как действовать. А что? По-моему, это нормально, когда мужики и бабы, и дети, и родители стараются не обнаруживать друг перед дружкой натуральные чувства, так безобиднее. А может, большинство людей вообще не испытывает ничего особенного, это тоже нормально. Другое дело, если человек как следует выпьет водки. Вот тогда у него обязательно появляются и чувства, и понятия, и ещё много разного такого, о чём он раньше даже представить не мог. Иной раз столько всего появляется, хоть святых выноси, и тогда он валяет напропалую что бог на душу положит. Эх, мне бы сейчас водки или пива, или ещё чего-нибудь…
С этими словами он поднял руки, посмотрел на свои ладони недоумевающим взглядом, будто они, перестав принадлежать ему, перешли в собственность неустановленной чужой личности, и медленно закрыл ими лицо. После чего принялся монотонно раскачиваться на месте, не зная верного способа, который помог бы ему восстановить связь с прежней беззаботной реальностью, и заменяя эту связь пустыми механическими движениями – хотя от них не возникало сколько-нибудь внятного результата, лишь повышенное ощущение подлинности собственного тела вкупе с угнездившимся в нём противно сосущим похмельем.
Понимать себя бесправным жителем в родительской хате было тоскливо.
Снова безнамеренным взрывным промельком вспомнился образ нежелательной Машки-Марии.
– Прочехвостить бы её! – восклицательно бормотнул себе под нос Чуб. – А потом распушить и отжучить как сидорову козу!
Однако это тоже ничего не решило бы в практическом отношении. И он, конечно, понимал ничтожность своего порыва. Прогнать, прочехвостить, отжучить, всякоразные слова и чувства – чепуха, которая колобродит внутри его головы просто так, бездейственно и слабодостаточно. И ничего, кроме этой чепухи, не сыскать без сторонней помощи или хотя бы подсказки.
Но помощи не было, в том-то и вся штука. И подсказки тоже ниоткуда не предполагалось. Чуб словно стоял в лесу на краю поляны, которую надо перебежать, однако боязно и нет ни сил, ни охоты, а больше-то всё равно никак, ведь не вырастут же у него одноразовые крылья, чтобы преодолеть открытое пространство.
Как дальше существовать? Чем руководствоваться хотя бы в обозримом приближении?
Обширное полотно грядущего до сих пор представлялось Чубу умозрительным построением, имеющим под собой довольно слабую почву. А теперь получалось, что он тешил себя ленивым обманом, не желая напряжения сил – однако жизнь взяла своё и заставляет срочным образом начать её раскройку в более конкретных рисунках, удобопонятных не только для Чуба, но также для отца и матери, с их форменным идиотизмом и разными требованиями воспитательного характера.
Взмокший от неприятных раздумий, он перестал раскачиваться и отнял руки от лица. Через мгновение, словно живой символ постороннего случая, из воздуха вывалилась ему на колено божья коровка. Несколько секунд Чуб, не тратясь на мысли, прислушивался кожей к тому, как непредвиденное существо ползало, щекотно перебирая лапками волоски на его ноге. Потом заметил риторическим голосом – со стороны это выглядело, словно человек с расстроенным мозгом обращается к собственной тени:
– Безглуздая насекомая. Могу ведь тебя прихлопнуть от нехрен делать – и какой тогда будет смысл в твоей жизни? Летаешь-летаешь, а толку? Останется мокрое место – вот и вся оконцовка. Довольная тогда будешь, дурья башка?
Однако несмотря на сказанное, Чуб не стал уничтожать хлипкую тварь. Просто несильным щелчком пальцев отправил её обратно в атмосферное пространство. Малость не долетев до земли, божья коровка расправила крылья и взмыла ввысь. Улетела в недостаточное утро по своим дальнейшим неразличимым интересам.
– Сам ты придурок рода человеческого! Хоть бы руки помыл от своего табачища, прежде чем раздавать щелбаны направо-налево. Ничего, рано или поздно тебя жизнь тоже приласкает от души – ни от кого тогда не дождёшься жалости, даже не надейся! – такое, вероятно, могла бы сказать она, удаляясь прочь. Или нечто в подобном роде. Если б имела в запасе звуки, из которых складывают слова и предложения, доступные человеческому слуху. Однако сколько-нибудь удовлетворительных звуков божьей коровке взять было неоткуда, потому её настроение оказалось невыговоренным, и Чубу оставалось лишь догадываться о нём.
Впрочем, долго догадываться он не собирался. Мало ли что можно обнаружить на дне чужой души, пусть даже и насекомой: вдруг ненароком сквозь колебания воздуха доковырнёшься до такого, что потом не оберёшься страхов или ещё каких-нибудь моральных затруднений? Нет, не требовалось этого Чубу; ему доставало и собственных проблем, поважнее воображаемых неуслышанностей и божьекоровочных обид. Потому, не в силах надолго забыть о требовавшем разрешения текущем моменте, он поднялся с крыльца, сказав себе:
– Не затормаживайся, опустив лапки, ты же не тля бесхребетная, а самосознательная личность. Или как?
И не замедлил ответить на эту реплику, будто гляделся в быстрое мимовольное зеркало:
– Так и есть. Личность, и это не является ни для кого сюрпризом. Фактический человек, а не формальность какая-нибудь. Только проку-то в своём образе всё равно не вижу, вот что огорчительно.
После этого во дворе стало так тихо, как бывает только в доме, где стоит гроб с покойником.
***
Слабоохотливым шагом Чуб воротился в скудную домашнюю прохладу. Непродолжительное время послонялся вокруг стола, натыкаясь на обшарпанные стулья и мимоходом слушая попытки нелицеприятных мелодий, которые выскрипывали половые доски. Потом взял с тарелки ещё один огурец и съел его, жадно упитываясь солёной мякотью и размышляя о неясной пока дальнейшей своей судьбе. Радостей в ней – по крайней мере сквозь объектив текущего момента – углядеть не получалось при всём старании. Поскольку скудные средства закончились. Даже на курево, и то придётся стрелять у родителей.
На работу-то он устроится, пойдёт на уступку скудосочной реальности – не сегодня, так через несколько дней. Или через неделю. Попросится, например, в бригаду к куму Фёдору, тот звал его ещё перед армией. Хотя вкалывают мужики у Фёдора будь здоров, копеечка в бригаде нелёгкая. Так себе перспектива, не ахти, если разобраться по-честному. Но где заработок достаётся простому человеку без капитального приложения рук? Да нигде! Можно податься на консервный завод, там обычно требуются рабочие. Или на стройку. Впрочем, нет: грязь, мусор, регулярная переноска тяжестей и прорабские матерные указания – это не для Чуба… Ладно, о профессиональном обустройстве ещё найдётся время помыслить, авось что-нибудь путное накумекается при свете следующего дня. Или немного позже. В любом случае нет резона суетиться. Оно, конечно, в каждой работе мало радости, а всё же лучше, когда есть возможность выбирать без спешки и перехлёстов… Но эта хитрованка Мария! Надо же так умудриться обвести человека вокруг пальца, единым махом записав его в женихи! Ишь, проскользнула змейкой, втёрлась в дом по-тихому! Подсекла врасплох, точно глупого карася удочкой!
Хотя чего там подсекла – сам ведь её привел. И про женитьбу тоже обещал: никуда не денешься, раз все так говорят, самому помнить даже не обязательно. Не думал не гадал, как в капкан угодил. Ни малейшего пространства для манёвра себе не оставил… Эх, самогонка-самогонка, и кто её только придумал, вон каких дел настрогала!
Большинство повседневных проблем можно решить: где не получается одним махом перескочить, там не исключён способ мало-помалу перелезть или просунуться в скрытую прореху. Однако существуют проблемы нерешаемые, и вот что обидно: они-то подчас и оказываются самыми важными среди прочих. Чуб догадывался: сейчас настал именно такой судьбоносный момент.
«Что же делать, что делать-то с этой подстёгой?» – бился в его голове лихорадочный вопрос. Но ответа Чуб не представлял. Куда ни кинь, всюду клин: пойдёшь за шерстью, а вернёшься стриженый. Ничего путного не придумать и никак не извернуться.
Он ощущал себя потерянным среди брыдкого струения времени и до последнего края беспомощным. Словно внезапно утратил хитро закрученный план всей своей благополучной жизненной перспективы. Вряд ли возможно отыскать хоть одно здравомыслящее существо на свете, которому понравилось бы носить в себе мутнокрыло рвущееся наружу беспокойство подобного рода.
Чуб прислушивался к шелесту своего дыхания и надеялся на какое-нибудь просветление. Однако ни малейшего просветления не наступало.
Хотелось опохмелиться.
И ещё чертовски хотелось курить.
Из кухни доносились оживлённые хлопотливые голоса, слышались какие-то движения и звонкий перестук посуды. Аппетитные запахи по-кубански щедрой утренней стряпни с каждой минутой всё увереннее вытесняли из хаты свежий воздух и щекотали ноздри.
Голова трещала. Всё тело ныло так, словно вчера по нему крепко потопталась неслабая толпа народу. А может, и вправду досталось по харе где-нибудь мимоходом, он-то о вчерашнем дне ничего членораздельного не припоминал – значит, могла приключиться любая незадача.
В эти зыбкие мгновения вялотекущей умственной невесомости Чуб казался себе похожим на одинокое семя вымирающего растения, которое летит по ветру, бесцельно кружится над незнакомыми холмами и полями, усыхая от недостатка питательных веществ, но, невзирая ни на что, опасается приземлиться и пустить корни в чуждой почве.
Впрочем, тут же новая, более насущная мысль пришла ему в голову. Подчиняясь ей, Чуб вернулся в спальню и принялся с прилежностью сапёра шарить взглядом по полу. Через минуту его старания увенчались успехом: он нашел чинарик от своей – первой с утра – сигареты.
Чинарик оказался не так мал, как этого можно было ожидать. Довольный, он закурил.
Своим природным мужским инстинктом Чуб с ранних лет предполагал в большинстве женщин, что они мечтают присосаться, как болотные пиявки, к первому встречному, дабы вытянуть из него до последней капли весь жизненный сок. Не говоря уже о деньгах и материальных ценностях, если таковые имеются у несчастного кандидата. Однако ценностей в сколько-нибудь заметном выражении у Чуба не предвиделось. А жизненный сок из него давно высосали армия и пьянка, так что в этом плане и жалеть казалось нечего.
«Да и фиг ли я теперь могу поделать? – помыслил он, полунеприятливо-полуутешительно ощупывая в памяти округлые телесные очертания Машки. – Ни шиша не могу, наверное: хоть крута гора, да миновать нельзя. С виду-то моя невеста вроде ничего себе, личиком беленькая. Хоть умом и простецкая, а просочилась чин чином, без скандалов и драк: вроде бы не хитро, да больно кстати. Значит, практической сообразительностью обладает. С другой стороны, откуда мне знать с точностью, чем она ещё обладает? Может, у неё куча отрицательных качеств и других недостатков, не успевших при дневном свете проявиться в полный рост? С первого взгляда ведь многого не определишь, перестраховкой со всех сторон не огородишься – куда натянешь, там и крыто. Вот же я попал, как ворона в суп… Ладно, хватит себя накручивать и растрёпывать нервы почём зря. Поживу пока. А со временем станет виднее, в какую сторону разгребаться».
Дальнейших раздумий не хотелось. Никогда занятие умокопанием не помогало ему в борьбе с внешними обстоятельствами. В жизни всё равно заранее хватало ясности: встал на рельсы – и дуй вперёд, сколь достанет терпения. А куда ей не надо, чтобы ты попал – она всё равно не попустит. Или её не попустят, чтоб она тебя попустила. Вот как сейчас, с Марией, получается… Однако же ловкая пролаза! С матерью – гляди, как лихо поладила. И к нему, вон, без мыла в зад старается влезть: всё Коленька да Коленька, ласковая, аж дальше некуда.
Охренеть можно от этакого анекдота. Чистый сюрприз. Не каждое сердце выдержит, да ещё спросонья! Нет, прежде его линия судьбы не допускала настолько крутых разворотов. Кому расскажешь – не поверят.
Чуб бросил на пол чинарик; сплюнул на него, прицеливаясь затушить. Не попал. Снова, склонившись пониже, сплюнул – и снова промахнулся. Чинарик медленно потух сам по себе, на прощание выпустив вверх тонкий сизоватый дымок, словно не сумев удержать желающую поскорее попасть в рай сигаретную душу. А Чуб поднялся на ноги и, пройдя в соседнюю комнату, приостановился возле стола. Взмахнул над ним рукой, чтобы согнать со скатерти жирную зелёную муху, которая, сердито зажужжав, перелетела на край кастрюли. Отодвинул стул и сел.
Вынашивать сколько-нибудь членораздельные планы на ближайшую жизнь казалось бессмысленным, да и взять силы на это было неоткуда. Лишь одно представлялось ясным: неминуемое не перебороть, сколь ни тужься. Не биться же ему теперь головой о стенку. Чем пускать возмущённые пузыри, пытаясь выгрести против течения событий, правильнее остановиться и, оглядевшись вокруг своего места в жизни, постараться взять себя в руки. Потому что существовать со спокойными нервами не только легче, но и для здоровья приятнее. А там, глядишь, и всё остальное наладится само собой.
«Как знать: может, мне будет и лучше с этой Машкой-то, – подумал Чуб устало, не переставая испытывать желание потерять память. – В конце концов, нет такой девки, чтобы не пригодилась ко времени. Да и какие мне ещё предлагаются варианты? Никаких. Попался в тиски, так пищи не пищи – лучше уж состроить перед окружающими спокойную фигуру общего вида. Всё равно пришлось бы рано или поздно поднимать вопрос о женитьбе, не в одиночку же свой век прокуковывать. Каждому человеку нужен кто-нибудь для души и тела».
И, устроившись поудобнее на скрипучем стуле, пробормотал в неподвижный воздух:
– Так уж и быть. Не очень-то охотлив медведь плясать, да как не запляшешь, когда губу теребят.
Помолчал недолго и добавил, точно разъясняя самому себе:
– Пусть остаётся, чёрт с ней. Как бы всё дальше ни развернулось, лучше верить концу, чем началу.
С этим решением он обрёл предчувствие готового вернуться покоя. Отчего – желая подстегнуть пробуксовывавшую развязку – направил лицо в сторону кухни и крикнул:
– Завтракать-то мы сегодня будем или нет?
И положил локти на стол в нетерпеливом ожидании.
А потом, поколебавшись, с затихающим раздражением взял с тарелки ещё один солёный огурец.