Читать книгу Радиация сердца - Евгений Рудаков-Рудак - Страница 2

Часть 1
Не детская война

Оглавление

Большая война, о которой говорили взрослые и дети с утра до ночи, для Вани Ромашкина началась в 1945 году. До этого, сколько он помнил, он уже играл с мальчишками и девчонками в войну, правда, почти не помнил, когда он сам изображал немца. Такие были правила, что сначала немцами, хочешь или не хочешь, становились самые маленькие дети, за ними шли козы, поросята, телята и другая шустро бегающая живность, потому что дети постарше, особенно школьники, они хотели быть только храбрыми красноармейцами и разведчиками. Самым вредным немцем был бодливый бычок Турка – почему Турка, не знал никто, просто у него была морда чёрного цвета, а в поселке почему-то считали, что турки тоже черномордые. Этот «фашист» нападал без предупреждения и тогда самые храбрые «красноармейцы» бежали врассыпную, прятались кто куда, а турка-фашист, у которого очевидно чесались рожки, стоял, раздвинув ноги, тупо не понимая за кем ему вперед гнаться, это и выручало многочисленную босоногую, чаще всего еще и голозадую «красную армию». Но… если Турка был фашистом с утра до вечера, то свинья Пронька служила и тем и этим, по настроению, с ней надо было держать ухо востро, она по очереди гоняла и красноармейцев, и фашистов, как объяснили взрослые – Пронька от рождения была настоящим, закоренелым предателем. Она могла дать почесать себя, довольно похрюкивая, покормить себя, а потом так подцепить рылом, что мало не казалось. Так дети и усвоили, что предатель – он хуже фашиста. Так что не дай бог, если кого-то прозвали предателем.

Еще в этом поселке жили пять сосланных во время войны с Поволжья немецких семей, в которых тоже было много детей. Они почему-то меньше всего хотели быть немцами, в смысле, – фашистами, однако местных детей было намного больше и они запросто принуждали ссыльных становиться врагами в своих игрушечных войнах, хотя бы временно. Но временное частенько становилось постоянным и обе стороны продолжали войну даже после того как заканчивались боевые действия. И так было, пока одна из немецких мам или бабушек не выносила на поле битвы тарелку со штрудлями. Начиналось угощение всех бойцов – и тех, и этих, кроме Турки и Проньки, и наступало не просто временное перемирие, а настоящий мир и долгожданный интернационализм.

Дети любого возраста быстро забывали о войне. Штрудли… О. о! Штрудли – это раскатанная тонким слоем лепешка из муки с отрубями, чистой муки тогда не было, лепешка намазывалась картофельным пюре с жареным на любом сале луком и скатывалась в рулон, который резался на много кусков и затем запекался в печи. И это было… объеденье! Кто только в поселке не пробовали стряпать штрудли, но только в немецких семьях получалось так вкусно. Главный недостаток штрудлей – их всегда на всех не хватало, и частенько можно было видеть, как сидят рядом «красноармеец» с «фашистом» и мирно делят один штрудель на двоих, откусывая по очереди, строго следя, и придерживая пальцами у губ друг друга, отмеренные на глаз доли лакомства. Что было, то было.

Основные разговоры у взрослых были о войне, голоде, урожае, о грабительских налогах, а ещё слёзы, много слёз, когда всем поселком читалось очередное фронтовое письмо-треугольничком. А еще собирали к зиме посылки на фронт, в которые каждая семья должна была положить не меньше двух пар связанных из личной овечьей шерсти носок или варежек. Шерсть пряли сами и делились по-соседски с теми, у кого не было овец. Не каждая семья могла держать овец, налог не позволял такую роскошь.

Время от времени, точнее, каждые три месяца, приезжали на грузовике солдаты с винтовками и по избам ходили уполномоченные с наганами на поясах, и обшаривали погреба, сараи и даже чердаки. Мама за ними бегала и причитала, что овощи давно сдала, яиц нет, потому что петуха ястреб унёс, а молодой еще не дорос. Иногда такое проходило всерьёз, не каждый уполномоченный знал, что куры и без петуха хорошо несутся, а масла не было, потому что молока старая корова Зорька дает – своим детям не хватает. Бывало, находили спрятанный узелок с просом или пшеницей, мама плакала, кричала и вцеплялась в узелок чуть ли не зубами, солдаты ругались, толкали её и называли фашистской пособницей. Были среди них и сволочи, что последнюю кружку молока могли забрать из рук ребенка и выплеснуть запросто, назло. Но хороших было больше. Они шарили не нагло и отводили глаза, как бы не замечая найденное: «Нешто мы не люди, Марфа, у нас и свои дети. Тоже пойми – требуют. Мы же не сами, не по своей воле. Лучше на фронт, чем своих грабить. Два-три раза не соберем норму, сама догадайся, соберут нас и ту-ту. у на Колыму».

Ваня поначалу всего не понимал, но довольно быстро, как и все в поселке, стал просто ненавидеть этих бойцов-налетчиков, потому что после их ухода мама плакала, а то и болела даже, и тогда было совсем голодно. Глядя вслед машине или телеге, на которой увозили драгоценные мешки, узелки, дети и женщины кричали: «Фашисты проклятые»! На что отъезжающие чаще всего хмуро отвечали: «Потерпите, бабы, это не мы проклятые, а те, настоящие фашисты. Они всё это затеяли, а мы сами подневольные». Были и такие суки, что направляли винтовки на людей и стреляли, правда, в небо, отпугивали. Были и среди своих такие, что втихую доносили, у кого, где и что спрятано. Марфа говорила детям: «Остерегайтесь, детки, рядом всегда найдется, кто кукишь в кармане держит. Из чужого языка не завяжешь узелка. Люди пуганы, заморочены. Ой глядите, колхозное – ни-ни! Что на уме если, мне скажите. Лучше уж я хворостиной по жопе, чем донос кто-нибудь на бумаге. Спаси и сохрани нас, господи, от такого».

…Ване было шесть лети считался он сиротой. Как говорили – отец геройски погиб на фронте, мать пропала без вести, такими были в поселке, наверное, каждая вторая семья. Жил он с родной бабушкой Марфой и тремя её детьми: Валей, Колей и еще раз Ваней. Получалось, что они приходились ему тетей и дядями, но прожив с ними с рождения одной дружной семьей, он считал их братьями и сестрой, а родную бабушку Марфу звал мамой. Бывало, кто-то из соседей спрашивал: «Бабушка твоя дома?» Он всегда отвечал: «Бабушки у меня нету, я не знаю, куда она делась, а мама ушла сено косить, к вечеру придет».

Вообще-то случилась странная вещь, он этого не знал по малолетству. Ровно через неделю после родов мать его, Анна, сбежала неизвестно куда. Отец к этому времени служил в Красной армии, было от него всего одно письмо с финской границы. Бабушка Вани, Марфа, тихо поплакала, почертыхалась, помолилась, взяла пять яиц для оплаты и понесла его в церковь. По знакомству с батюшкой, а больше всего назло дочери, записала Ваню на своего родного отца, который, то ли пропал в гражданскую войну, то ли расстрелянного большевиками. Его тайно почитали в семье, как будто он только что встал из-за стола и вышел ненадолго, в поле. Дети родного деда никогда не видели, но всегда чувствовали, что он где-то рядом. Если что делали непотребное, мама говорила: – А дедушка ваш, Иван Филиппович, никогда бы так не сделал сам и другому не разрешил.

Так волей бабушки – мамы Марфы, стал Ваня, Ромашкиным Иваном Филипповичем, так в церковной книге батюшка записал, а в сельсовете председатель выдал метрику. Месяца через три после начала войны пришло одно письмо от матери Нюры, в котором она сообщила, что ушла добровольно на фронт защищать родину.

Когда Ваня подрос, он уже знал, что его отец и мать погибли в бою с проклятыми фашистами, и это давало ему негласное, законное право в военных играх быть только храбрым красноармейцем, что добавляло личной важности и особой гордости за своих смелых родителей, которых он никогда не видел.

В 45-ом, неожиданно вернулся пропавший без вести с первого месяца войны муж Марфы, Михаил. Он был второй муж, отец Коли, Вани и Вали, первый муж, отец Анны – Нюры, матери маленького Вани, погиб в конце гражданской. Михаил настолько был старый и слабый, что Ваня даже засомневался, отец он ему или дед, тем более, дед Миша сам путал и называл его, то внучек, то сыночек. Ваня научился крутить для него цигарки из газетки, довести до завалинки, или подать батожок. Мама объяснила, что дед Миша хоть и Новосёлов, а не Ромашкин, но тоже родной. Потом он узнал, что дед был много лет в плену у фашистов, где они травили его какими-то газами. Дед постоянно кашлял до слез и кровавой слюны. Еще Ваня услышал от чужих людей, как они за глаза называли деда Мишу предателем, но тут он был не согласен. Во всех семьях в те времена предателем считался тот, кто мог кусок хлеба или сухарь спрятать и уж не дай бог, кусочек сахару, и съесть втихаря. Нет, за дедом Мишей такого никогда не водилось. Он сам недоедал и последний кусок детям отдавал. Поэтому, на такие злые выпады чужих людей, Ваня, как и братья, так же зло отвечал:

– Сам прячешь сухари и жрёшь под одеялом, когда все спят. А наш дед Миша не предатель!

Так все в поселке и принимали, что дед Миша – это дед Вани, а бабушка Марфа, его мама. И всем всё было понятно.

Неожиданно, в конце августа 1946-го, приехала какая-то красивая городская тётя. Она поцеловалась с мамой Марфой, потом постояли, поплакали немного, обнявшись, потом сели, гладили друг друга, трогали и вспоминали давнее.

– Нюрка, Нюрка. а! Где же тебя черти носили, а? Одна весточка с фронта за шесть лет. Мы же давно тебя похоронили.

– Ой, и не говори, мама. а! Ой, война всё это. о, война проклятая. Ой, сколько натерпелась страху. Это только пишут и в кино кажут, какие мы храбрые там.

– Ох, и не говори, дочка, война-война. И за что это на. ам. Да как же за что? За Бога всё! Как в 17-ом церкви порушили, так и пошло всё наперекосяк. При лазаретах воевала или еще как?

– Конечно еще как, мама. В ппж я числилась.

– Курсы, какие кончала или по ходу училась?

– В походах, война всему научит, мама.

– Страшно, поди, служить было? – Ой страшно, мама. На войне где не служи – всё одно, страшно. Там с вечера не знаешь, что тебя утром ждёт. Там по-другому солнце встаёт и садится.

Так они постояли немного, поплакали, а потом, между разговором, дочь объяснила маме, что ппж – это походнополевая жена командира. А что?., служба сытая, бывало и веселая, но не благодарная, потому что, если убивало командира, то его ппжу отсылали в ближайший госпиталь, в санитарки, или хуже того, в прачки – это была самая тяжелая работа. Везло, если на тот момент оказывалась беременной. Марфа толком ничего не могла понять и только укоризненно качала головой.

– Грех, поди! Ох и беспутные бабы на войне.

– Не суди так, мама. Может это мы, пэ-пэ жёны половину этой войны выиграли, потому что каждый день командира на бой благословляли, ждали и с боя первыми встречали со слезами, надежду давали. Мам, а где же мой сыночек, Ванечка?

– Ты не сказала еще, где Володька, отец его?

– Так у нас, мама, в начале 42-го пути-дорожки разошлись. Его ранило, я, как путная, в госпиталь, а он там с какой-то медсестрой спутался. Сказал, что она его с поля боя вытащила и выходила, теперь он, как кобель порядочный, должен на ней жениться. После я узнала, что они в госпитале снюхались, а не с какого-то поля бою.

– Ну а ты?

– Я плачу и говорю ему, скотине, мол, сынок есть у нас, Ваня.

– А он?

– Сказал, что война всё спишет, если выживем. А выжить у нас шанец маленький, пугал, что немец стоит под самой Москвой, и… вообще, мы не пара. Представляешь! Я ему не пара. Блядун лысый! Сказал, что ошибся во мне по молодости лет. Представляешь, мам, по молодости лет ошибся. Ну. у, и как тебе?

– В чем ошибся-то? Тебе ж токо шышнадцать в 39-м было. Ты же ещё самоё женское – не того.

– Во. от за это самоё он и ошибся. Ни к столу, говорит, не угодить, ни за столом развеселить, даже в койке его ублажить не могу! Я ему за такие слова по морде дала, так он, мам, нисколько не обиделся, так, ранением прикрылся. Потом я, конечно, пообтерлась, поднатаскалась… ну, не в этом смысле, мам, чтобы с кем ни попадя. Я с роты начала, зарекомендовалась, н. ну, показала себя скромно.

– Чего показывала-то?

– Ну мама! Как женщина показала… – То да сё. Дальше был батальон, пото. юм дивизия. Словом, пошла фронтовая, боевая служба.

– В каком смысле?

– А в том самом смысле, что способная я очень к любви настоящей, мама.

– Шалава ты! Ну и где он теперь, Володька, тот, отец Ванькин родной?

– А..а, не знай где. Может и убитый давно. Чего мне испить довелось, того здесь вы не испытали.

– Куда уж нам здеся, в тылу. А с виду ты… так и ничего дочка. Снаружи, так для тебя вроде и войны не было. Не сравнить с нашими бабами.

– Так я научилась марафет наводить, не хуже артистки, потом покажу. Ой, как многому научилась я на фронте, мама.

Я теперь любого мужика, ну любого мне не надо, не то что голыми руками, одной правой ляжкой хильну, одним левым глазом моргну, – Нюра выгнула спину, даже грудь подпрыгнула, отставила правую ногу в сторону, качнула бедром и прищурила глаз. – Сыно… ок, иди к мамочке!

Ваня с любопытством выглядывал из-за печки и не понимал, почему чужая тетка зовет его родную маму Марфу мамой, а его сыночком. А Нюра достала из фанерного чемодана что-то красное и развернула.

– Ну, иди ко мне, сынок, ты что, не узнаёшь свою родную мамочку Нюрочку? Я тебе пальто новое привезла.

Она встряхнула, расправила, и оказалось, что это ярко-красное зимнее пальто. Подошла и набросила на сына. Пальто было велико и свисало с худых плеч до пола.

– Как оно тебе хорошо!., в аккурат на вырост. Года на три, а то и на все четыре хватит. Ну, поцелуй свою мамочку, сынок.

Ваня растерялся от такой наглости незнакомой тётки, уронил пальто на пол и прошептал:

– Ты тётька и всё, а мама моя, вот она! – он ткнул пальцем в живот маме Марфе. – И пальто это девчоночье, красное!

Он прижался к маме Марфе, которая вытирала кончиком косынки глаза. Тетя Нюра тоже… хлюпнула носом и вздохнула.

– Ваня, сыночек! Это всё война, она проклятая.

Ты поймешь когда-нибудь. Смотри!

Она высоко подбросила на ладони огромный, с кулак, голубоватый кусок сахара.

– Это тебе. Бери, сынок, не боись. Я специально у продавщицы для тебя выбрала, побольше. Можешь сам хоть весь съесть.

Ваня не удержался от соблазна – не каждый день перепадало такое, взял сахар и повернулся к маме Марфе.

– Ма, а пускай дед Миша поколет его на самые маленькие кусочки, нам надолго хватит чай пить.

– Мамочки! Тятька мой не родный живой!

– И тятьку вспомнила, надо ж.

– Не знаю, поймешь когда меня, мама.

– Пойму я или не пойму… Ты Ване объяснить смоги, а я как-нибудь.

– Пусть вырастет сначала. А где тятька? Я уже знаю, что он вернулся с фронту. Плохой он, сказали.

– Ушел еще утром в райцентр, работу какую нито выпросить. Только в пастухи его берут. А какой он пастух, задыхается. Вся скотина разбежится.

– Не имеют права не взять. Он же воевал!

– В плену он был долго. А как освободили, так сразу в тюрьму отправили. Кто в плен попадал, тех, говорят, предателями народа посчитали. Он был такой больной, стоять не мог. Его в лагере узнал какой-то местный начальник, в одном полку начинали служить вместе, вот он и рассказал кому-то, что Михаил даже геройство какое-то в начале совершил и его к награде представляли. Мир не без хороших людей, да только пересмотра дела не было из-за плена. Домой помирать отпустили и на том спасибо, шибко плохой был. Так и остался предателем, по-ихнему. Мордовали его.


– Никакой бумаги оправдательной не дали?

– Никакой. Тот самый начальник на свой страх отпустил, за то что Михаил спас его от смерти в бою. Два месяца пролежал ни живой, ни мёртвый. Его бы лапшичкой кажин день со сметанкой, а у нас лепешки из отходов с лебедой, да гнилая картошка с тыквой. Молока Зорька наша старая дает два литра на четыре рта, а у моих проглотов один глоток со стакан.

– А когда он ушел райцентр?

– Утром, с петухами.

Нюра забегала по избе, всплескивая руками. Она любила своего отчима с детства, и он выделял её, даже из родных детей, за ласковый нрав и доброту.

– Это мы его, выходит, встретили километрах в пяти отсюда. Старик худющий, в солдатской шапке и с палкой?

– Он, кто ж еще такой у нас, с батожком.

– От зараза я, тятю нашего не узнала! Ну, сама же знаешь, мама, он мне всегда как родной был. А мне еще попутчик сказал, что это мой папаша, а я только хмыкнула, как же, тятя! Наш-то, красивый и сильный был. Его что… даже отвезти было некому, да? Как же он дойдет?

– Да так и… За день до райцентра потихоньку пёхом и дошкандыбает. Председатель лошадь не дал, предателю, сказал, не положено, так-то. Председатель, он ничего, он бы может и дал лошадь, да донесут на него самого. Ноне и не поймёшь у нас, кто кукишь в кармане держит.

– От, подлюки! – Нюра оглянулась. – И куда ему в районе?

– Сначала надо в НКВД отметиться, а сколько там мурыжить будут – не знаю, потом в райком. Он же до войны у нас партейный был, даже грамоты имел, может они помогут. Сама ты надолго? Как добралась такую даль?

– Досюда, случайно. Ну, не совсем случайно. В райцентре на базаре долго искала, кто на телеге от вас, нашла шустрика одного, он мясо теленка продавал. Оказалось, что это ваш зоотехник, начальство, словом, раз на телеге колхозной приехал. Бойкий такой весь мужичонка, хроменький правда, но ничего из себя, видный и форс держит. Федором зовут.

– А..а, этот ни одной юбки не пропустит, тот еще кобеляка. Говоришь, глянулась ты ему. Погоди… как говоришь, мясо продавал? Ну, не гад ли, Федька! Тот теленок почему-то издох позавчера, зоотехник, ну, сам, Федька, и указал скотнику Степану свезти тушу на скотомогильник и закопать. От, гад! И то я гляжу, с какого это достатка Степан со вчера пьяный ходит. Дохлятиной он, гад, торгует. Стало быть, Федору ты глянулась.

– Ну да, глянулась. Ну, мама, у него на лбу не написано, что он втихаря дохлой телятиной торгует. Обещался завтра с утречка назад меня отвезти туда, где взял. Мне надо в город успеть вернуться, на работу в автобазу меня берут. Я одному начальнику колонны нравлюсь. Такой весь из себя, фронтовик, майором был, куча медалей и орденов, красивый мужик, весь такой видный! Мне бы твои старые украшения сильно помогли, а, мам? А где они, перстень и серьги? А какая брошка! Ты их мало носила. С детства такую красоту помню, хоть и совсем маленькая была. Я вся в тебя, сильно люблю украшения! По слухам, мам, мы сильно богатые были когда-то, да? Пришла пора от матери к старшей дочери кое-что передать, ну, от тебя – мне, мам, за мной в марафете и в этих украшениях очередь из мужиков выстроится. Хватит воевать, пора и свою жизнь налаживать. Как ты думаешь?

– Ишь, она об матери вспомнила.

– Ну, не обижайся, мама. Но и то правда, что мне жить, а тебе доживать. Закон жизни.

С улицы послышался свист, один и другой.

– Тебя это, Ваня, никак Витька Шилов, он мне попался у избы, тебя спрашивал.

– Это меня, мам, зоотехник хромой. Мы с ним так договорились, свистнет он два раза. Пошептаться надо насчет завтра, когда нам в район ехать. Вернусь скоро, сама насчет закусить соображу. Привезла я вам две буханки хлеба, кой каких консервов, ещё бутылку белой, как же, столько не виделись! Меня всем тот самый орденоносец, начальник колонны обеспечил. Кр. расавчик!.. вот так! Имеет виды. Ну, вы тут без меня пока, я скоро буду и договоримся, да, мам? А ты, сынок, так и не поцеловал свою мамочку. Я и сама за ради сыночка не гордая!

Нюра крутанулась перед треснутым зеркалом у окна, поправила платье, уже на ходу поцеловала Ваню в щеку. Он дернулся, но отстраниться не успел, стоял и недовольно вытирал щеку. Когда мать вышла, хмуро посмотрел вслед, даже к окну подошел и проследил за ней, вздохнул.

– Мам, а эта тетка Нюрка шалава?

Подошел и пристально глянул маме Марфе в глаза.

– Не знай, сынок, не знай. Только и то правда, она твоя настоящая родная мать. Ох, сиротинушка ты наш, Ванечка. а! – взвыла и прижала его к груди.

– Нет! Неправда всё это… Неправда! Ты моя родная и настоящая мама!

Они крепко прижались друг к другу, поплакали и никто им не мешал. Старших детей Марфа с утра отослала собирать к зиме хворост, придут к вечеру.

– Вот и всё, сынок. Порадовались и будет. Мне надо в кошару, там дел невпроворот, сходи к Витьке, голубей погоняйте на току, может поймаете одного на лапшу. Там в кастрюле хлеба четыре кусочка лежат, съешь один. Остальные работникам.

– А ты свой, съела?

– С собой взяла свой. Что-то не охота сейчас, перебила весь аппетит, шалава. Ну, мамка твоя.

Она хлопнула по карману фартука, выпила ковш воды из ведра и вышла. Ваня хотел сказать и не успел, он же видел, что карман у нее пустой. Он тоже напился, взял подаренный кусок сахару и попробовал откусить – не тут-то было. Сахар был твердый, как камень, и как он его не грыз, даже маленького кусочка не откусил, так, крошки. Но сахар был очень сладкий, казалось, что такого он никогда не ел. Топором бы рубануть! Ему уже не нравился этот кусок, но топор унесли братья, рубить хворост. Ваня сунул сахар за пазуху и пошел к Витьке, у него есть топор и они точно расколотят этот здоровенный кусок. Проходя мимо красной кучи на полу, он пнул изо всех сил, пальто взлетело вверх и… распахнув рукава, упало на него, как будто обнять хотело. Испуганно взвизгнув, он откинул пальто и выбежал во двор. К Витьке надо было идти огородом, мимо бани и дальше через овраг.

Он почти прошел баню, когда услышал, вроде как… чей-то стон, остановился и прислушался. Звуки доносились из бани. Было и страшно и любопытно. Он уже слышал такие звуки, слава богу, не первый день живёт на свете, но кто это мог вот так, в наглую, в их бане! Он нерешительно попереминался с ноги на ногу, посоображал, – бежать срочно за Витькой или самому сначала разобраться, когда услышал знакомый голос, но… не был уверен, а дверь была закрыта. Не дыша, подошел и заглянул в маленькое окошко, без стекла. Сначала было темно, но он упорно вглядывался, пока не увидел!., рот открылся сам по себе. Ухватившись руками за лавку стояла голая тётка Нюрка, а сзади, по-собачьи, её «шкворил» зоотехник Федор. Она охала, повизгивала и повторяла: «Ещё… ещё… с оттяжкой, с оттяжечкой, Федя, давай ещё по уголкам, по уголкам поскреби…»

– Тут я сам соображаю, Нюра, – промурлыкал в ответ голос.

Такое Ваня видел впервые. Не в смысле, что он впервые увидел, как дядька с теткой милуются друг с другом, этим никого не удивишь, с малолетства вся местная детвора хорошо знает, что такое «шкворить». Старшие эти сведения передавали младшим просто и доходчиво, по мере их подрастания: – У телеги есть дышло, которое крепится к ней шкворнем, который и придает нужное направление при поворотах. Прямо так и говорили, что, если мужик «зашкворил» бабу, к примеру, папка мамку, по настоящему, так никуда она не повернет на сторону. Так и говорили, и стар и млад: – С хорошего шкворня, запросто не соскочишь!

Часто в избе на печи лежат дедка с бабкой, они и сами не промах повошкаться в сумерках, особенно в долгие зимние вечера. Слышали, как бабка, бывало, ворчит: «Куды, да отстань, охальник. Да, куды ж ты! Ох, царица небесная, прости нас, Христа ради». А дед одно: «А чё, мать, поскребём по сусекам, глядишь, и колобок замесится». А в избе, вдоль по лавкам, трое, а то и все четверо детишек эти страсти на свой лад под одеялом шепотом пересказывают. И что характерно, всегда подсмеиваются над дедом, как он карячится с ломотой в костях, со старыми ранами, ещё и головой потолок подпирает. Бабка – дело святое, она всегда вроде, как бы, не при чем, её всегда к пострадавшей стороне относили. Или ещё: только полная бестолочь не догадывается когда отец с мамкой затевают шепот и пыхтеть начинают, – благое дело всегда на виду, как не старайся его укрыть. Бывало что в азарте, и одеяло сползет, и спинка у кровати отскочит, а отец нипочем не остановится, доказывает, что он сейчас главнее. Но смешнее всего, когда они губами друг дружке в губы вцепятся, это чтобы с кровати не свалиться, что ли… Аж до крови бывало губы себе трепали. Умора!

А тут… черте что! Ваня никогда еще не видел, чтобы вот так, по-скотски, чужой дядька Федор его родную тётку Нюрку «шкворил», как кобель сучку! «А если они склещатся! Он её на своем «шкворне» по улице будет тащить, да? Умора! Над собаками народ и то смеётся, а тут… ой-ёй! А еще мама Марфа сказала, что эта шалава его родная мать. Не. ет, Нюрка не моя мамка!»

Ваня был мальчик впечатлительный и от того что он увидел – у него закружилась голова. Он сел на землю и заснул.

Очнулся он от громких криков и от ощущения, что летает – то вверх, то вниз. Он приоткрыл глаза и увидел, что жена зоотехника, тетка Мария, вцепилась одной рукой и таскает за волосы голую тётку Нюрку, да ещё и пнуть старается посильней. Другой рукой ухватилась за рубаху Фёдора, чтобы не сбежал, и тоже старалась ногой попасть – куда-нибудь, побольней. А Федор одной рукой держал Ваню и прикрывался им от жены, другой поддерживал свои штаны, которые всё время падали. На крики сбежались соседские бабы и встали кружком, руки в боки, смеялись от души и подзадоривали, кто во что горазд, то подругу Маню, то кобеля Федора.

– Бабоньки, так это же Нюрка, дочка Марфина! Явилась, сучка, без вести пропавшая, навоевалась.

– Ей в городе мужиков не хватило, да! Или там на таких не смотрят после войны?

– Федя, штаны не держи, брось их к чёртовой матери, мы и сами друг за дружкой раком встанем!

– Ну, гля, девки, у неё штоль, мандель поперёк, не как у нас, что он позарился!

– Манька, ты у этой прошмандовки волосья не токо на голове, но и по самому низу прореди, ишь, как раскучерявились!


– Никак завивку для завлечения сделала!

– Федька, тебе своих мало, кобелина! У наших баб, у каждой второй мужика убил немец. Мы тоже желаем за шкворень твой подержаться. Предатель ты, и враг народа, Сталина на тебя не хватает!

– Манька, раз он у тебя такой жеребец, мы на него график на неделю, а то и на месяц составим. Мы тоже по собачьему хочим пособачиться! Склешшимся, так пусть на себе нас таскает, может сподручнее будет на ферме работать, он сзади, мы спереди!

– Чужих, значит, подавай ему, а свои страдай! Или жалко кобеляку, Мань?

Жена Федора изловчилась и как-то затолкала изгвозданную Нюрку снова в баню, правда, упустила при этом Фёдора, и закрыла дверь на щеколду.

– Мань, меня первую ставь в график на Федьку, раз он теперь зоотехник по манделям. Я трудом за всю войну заслужила.

– Ты совесть-то поимей, Фроська. У тебя свой шкворень дома лежит!

– Так и я к тому, Мань. Он – то лежит, то висит на заборе. Его шкворнем токо мешок завязывать. Как привезли мужика из госпиталя, так ни разу путём не оприходовал.

– А., и… и, ну и чёрт с ним!., составляйте бабы график, – всплеснула руками жена Федора. – И если он, вражина народа нашего бабского, нарушит график, самолично его за шкворень и подвесю! По моему суду и по нашему следствию! Чтоб всё честно, по-советски! Мужикам и бабам у нас равноправие!

– И то! У нас интернационал повсеместный. За что отцы революцию делали и войну воевали!

– Не, бабы, его нельзя вешать. Такой Федя, нам и позади и спередя, ой как сгодится! – издевались, то одна, то другая.

Зоотехник уже не понимал, где бабы шутят, а где говорят всерьёз. Он аккуратно поставил Ваню в сторонку, как стоял со спущенными штанами, вытер пот, обвел всех прищуренными глазами, спохватился и подобрал штаны, на которых топтался.

– Дуры! Ну как есть, дурр. ры! – рыкнул даже, оскалившись, – и хромая сильнее обычного, пошел, застегивая на ходу штаны. Ещё долго было слышно, как громко материл он баб, особенно жену, поминая вдоль, поперек и наперекосяк их интернациональные и революционные достоинства.

Собрание у бани продолжилось дальше. Федора оставили в покое, ему досталось, можно и поберечь мужика для дальнейшей жизни на общее благо, а вот с бывшей до войны своей, а теперь приезжей, решили разобраться по законам военного времени.

– Та. ак! Мы, по Федькиному – дуры! А Нюрка для него самая умная, да? – визжала жена Федора.

Неожиданно она схватила охапку сухой травы, положила кучкой под дверь бани и достала спички. А по огороду бежала Марфа, она успела увидеть Фёдора без штанов, даже кое-что услышала. Она оттолкнула Марию, быстро раскидала траву, подняла и прижала к себе Ваню.

– Дуры, вы и есть, дуры! Прав, Федор.

– Сучку свою пожалела! – крикнула Мария.

– Да, сучку! Только она – моя сучка, кровная. Идите, бабы отседова, от греха подальше. Трибунал ваш отменяется! Уедет Нюрка сегодня.

– Ага, как же, газик ей из района пришлют!

Тесной кучкой, продолжая высказывать самые разные мнения, женщины пошли и через минуту уже послышался смех и… понеслось:

– Я, бывало, не давала,

если ветер с Севера.

Я любила одного,

меня любили семеро.


– Обещал четыре раза

за неделю, мой зараза,

После первого раза

он закрыл навек глаза.


Донесся хохот, и… наступила тишина. Марфа открыла дверь и выпустила дочь. Они сели на лавку у стены. Испуганный Ваня прижался к маме, с другой от тётки Нюры стороны, которая уже оделась, и хлюпая разбитым носом, пыталась пригладить растрепанные волосы на голове одной рукой, а другой трогала мать.

– Злые у вас бабы, мама, как собаки. На фронте и то добрее были.

– На фронте живут одним днем. Как говорил мой тятя, Иван Филиппович, – один день дома – это один день, а один день на войне – это жизнь.

Тётка Нюрка, а наши бабы на кого сильнее злые, на тебя или на дядьку Федьку? – Ваня в упор посмотрел на родную мать, показывая, что он хоть и разговаривает, но не признает её.

– На меня, Ванечка, я для них чужая. У баб всегда так, бабы же и виноватые, а с мужика – как с гуся вода. Сам узнаешь, когда вырастешь, полюбишь, женишься, тогда и поймёшь, кого больше любят.

– Меня все бабы любят, только я мамин сынок, а не твой. Скоро вырасту и на своей маме женюсь, вот. Понятно? – и прижался к Марфе. – Ты езжай от нас, шалава, и никто ругаться не будет.

Он зло посмотрел глазами полными слёз на эту новообъявленную мать и… побежал через огород. Нашел палку, забежал за куст, выглянул, прицелился и застрочил, как из автомата: «Тра-та-та-та! Бах, ба-бах! Ур…ра»!.. и побежал, прыгая, дальше. Ему сильно не понравилась эта тётка. «Как только на неё глаз дядька Федька положил. Такой большой, а дурной. Нашел, с кем шквориться»!


…Нюре сильно повезло. Председатель в этот день ехал в райком партии и Марфа уговорила его взять попутно дочь. Остаться погостить еще хоть один день ни у кого не было охоты. Председатель уже был наслышан о приключениях приезжей шалавы в бане с Федором и сгоряча предложил ей идти пешком, но осмотрев снизу до верху ладную фигуру беспутной молодой бабенки, хмыкнул, почесал лоб и кивнул ей на свой ходок, – так называлась облегченная телега для начальства.

– Петрович, ты может встретишь там Михаила моего в райцентре, случайно, так привёз бы, а то он, сам понимаешь? – поклонилась нижайше Марфа.

– А пускай родная дочь за отца попросит, она по всему видать, не маленькая уже.

Председателю было чуть больше тридцати, но по виду на все за сорок, без левой руки ниже локтя, этому никто не удивлялся, такое было время. Многие потеряли в эту войну, кто руку, а кто и целую жизнь, но… был он энергичным и шустрым, надо не надо – влезал в дела всех, словом, в каждую бочку затычка.

– У тебя жена есть, Петрович.

– Ну… так не моя жена должна за предателя родины просить. Ладно, найду его и привезу, только высажу за озером, чтоб никто из наших не видел. Мне на задницу приключений не надо. И ты, Марфа, лучше не встревай не в свое дело. Тебе через час на дойку надо, а потом на прополку. Вот там и будь.

– И тут я будь, и там я будь… Везде – я буть! Такая вот у нас в колхозе своя ппжа. У нас завсегда для баб мобилизация пожизненная, а демобилизация посмертная.

Мать и дочь обнялись, всплакнули на плече друг у друга, охнули и словно обреченные расстались. Напоследок Нюра ещё раз пронзительно глянула в глаза матери.

– Мама, ты так никогда и не отдашь мне своё золото? Я ж по праву старшей дочери прошу. Тебе они больше ни к чему, выходить не с кем, да и некуда, годы вперед тебя вышли. А, мам?

Марфа как-то резко переменилась лицом, губы дрогнули от обиды, но глаза остались сухими, взгляд жестким.

– Похоронила, да? И мать и отца похоронила, да? А мы, дочка, ещё живые, оказывается! Нету у меня для тебя ничего, а если бы и было, так не про твою честь. Я так это понимаю, милая, что сыночка нашего, моего, Ивана Филипповича, мне ростить. Так что, не обессудь, будет кому передавать.

Напоследок перекрестила отъезжающую дочь и погрозила вслед кулаком. Нюра в ответ ей согласно кивнула и начала искать глазами Ваню. Он прятался за деревом, выглядывал и грозил кулаком. Это была его последняя встреча с родной матерью.


…В один из теплых августовских дней Коля и Ваня пошли охотиться на уток, или на что попадется. Озеро находилось в двух километрах, и еще один надо было пройти до обратной стороны, где был низкий, заросший камышом и сочной рогозой берег. Лысух и уток, особенно крупных куликов было там, видимо-невидимо, даже гуси, бывало, выплывали на чистую полосу воды вдоль камышей, правда, достать их было практически невозможно из неказистой берданки 28 калибра, она перешла по наследству от дяди Василия, младшего брата мамы Марфы, погибшего на фронте.

Когда-то, по слухам, в самом начале века, это была удобная, легкая и красивая казачья винтовочка, и только спустя почти полтора десятка годков, когда закончились родные патроны с пулями, дядя Василий бережно собрал латунные гильзы и стал заряжать их мелкой дробью. Так боевая винтовка превратилась в берданку – не сильно серьёзное охотничье оружие, так себе, баловство, поскольку патрон был малюсенький. Если положить побольше пороху – места для дроби мало, если больше дроби – заряд получался слабый, одним словом, пукалка, а не охотничье ружьё, но даже с таким наловчились добывать дичь, если удавалось подобраться на 10–15 метров.

Как рассказывали иногда в семье, чаще всего с оглядкой, когда эта пукалка была еще винтовкой, она принадлежала Ивану Филипповичу Ромашкину, отцу Марфы и Василия. С ней он, рассказывают, воевал в гражданскую, то против белых, то против красных, а бывало и против всех, когда озверевшие от безвластия люди искали врага в каждом встречном. Короче, он воевал против всех, кто покушался на его не просто огромное, нажитое трудовым потом и политое кровью нескольких поколений Ромашкиных крестьянское хозяйство, а настоящее богатое поместье.

А начинал его собирать по крупицам ещё в 19 веке прапрадед Вани, дед Марфы, Филипп Ромашкин, через десять лет после освобождения от крепостного права. Он и заложил трудами и молитвами основу на будущее, не зная ни одной буквы и цифры. Любые деньги держал в уме до копейки, подписывал купчие бумаги крестиком, понимая, что это не дело, и что нужна для работы на земле грамота. Жилы рвал и никого из домашних не жалел, и… как только встал более или менее крепко на ноги, решительно отправил старшего Ивана, сначала, само собой, в церковно-приходскую школу по месту, потом дальше, в Тулу, а после!., в сам Петербург, который в ту пору почитался в России, больше чем Москва.

В семье рассказывали и пересказывали легенду, как с какой-то ученой экспедицией Иван Филиппович прошел пёхом и проплыл по рекам, северным озёрам и морям много сотен вёрст. И на горы взбирался, под землю и под воду опускался, постигая законы земли и неба, даже до святых келий на Валааме и Соловках добрался, где прошел тяжелую школу трудника, там же причастился и получил благословение у святых отцов. Денег много не заработал, но привёз в тряпице за пазухой прозрачный кристалл, через грани которого прокладывались тайные пути, которыми можно было пройти в особое время и случай, в любое время года, причём, туда и обратно, откуда не каждому смертному возврат гарантировался. Рассказывали, что даже не все домашние тот камень видели, но знали, что сам Иван Филиппович овладел этой премудростью и мог – как сквозь землю провалиться, обернувшись через левое плечо, а после, опять же, не весть откуда объявиться. Тому свидетели были не один раз, и иначе как чудом, не называли.

Правда, мнения разделились: одни называли это делом сатанинским, другие же, напротив, божьим промыслом. Местный священник, чей приход много лет кормился с пожертвований Ромашкиных, держал нейтралитет.

За два года до начала первой мировой войны основатель богатейшего в губернии крестьянского хозяйства, безграмотный Филипп умер в почестях, в окружении любящего семейства. Хозяйство перешло в руки самого старшего, тридцатилетнего сына, Ивана Филипповича. Несмотря на войну, он сумел наладить поставки продовольствия, сначала в дивизию, потом и в армию, и… скоро стал одним из достаточно крупных землевладельцев и коммерсантов в своей губернии. Всё давалось легко и просто, казалось даже, вопреки времени, ситуации и логики.

Вспоминали и не один раз самые близкие люди, как он назидательно говорил: «Наметил, что., о!., помолись и подумай… ка. ак?.. и с божьей помощью иди по указанному пути, с верою»! И часто посмеивался: «С богом-то хорошо в душе, а ещё лучше – с умом в башке»!., и быстро приумножал своё богатство – это в то время, когда потомственные помещики старинных дворянских родов разорялись в губернии один за другим. Наукой жизни он овладел так, что мог позволить себе шутки даже со святым писанием и внушал своим многочисленным, не только домашним, но и работникам: «Что Бог сказал людям, то писано в библии.

Трудитесь и размножайтесь по закону природы! Бог, он плохому умного не научит, а дурака, учи не учи – всё ему не в прок».

Это было на пасху, когда в дом приглашен был местный священник, он тут же поправил: «Не греши, Иван Филиппыч, тут ошибаешься ты. Господь говорил не трудитесь, а плодитесь и размножайтесь. И ещё, про дураков у него не было никаких слов».

Хитроумный и упрямый хозяин нашелся и тут что сказать: «Какие же плоды без труда. Сам Бог, он, конечно, без греха, однаково – ошибки и у него были. Больно много народу он расплодил на нашей земле, за всеми не успевал доглядать. Департамента полиции не было, не додумался еще сорганизовать. Н..ну, были у него ангелы да архангелы – эти только сопли могли вытирать. Во. от, потому-то и случились на земле Содом и Гоморра, по-нашему означает – дурдом! И пришлось Богу своих же утопить в потопе и новую жизнь начать с Ноя и сыновей. Скажи нам батюшка, а Ной, по писанию, опять же был и выпить не дурак? Так выпьем же, батюшка, за праотца, Ноя нашего, от коего получается и мы с тобой пошли, православные»!

Предание выделяет особо, что батюшка закатил глаза, поперхнулся рюмкой водочки и так закашлял, что чуть богу душу не отдал. Эти истории из жизни Ивана Филипповича Ромашкина бережно и осторожно передавалось от поколения к поколению: при царском режиме открыто и весело на всех святых и других праздниках, – правда и то, что при этом крестились и говорили: «Прости нас, Господи…». А большевики приучили всех думать, прежде чем шутки шутить. Не дай бог, было шутить над властью. Ещё за Иваном Филипповичем была одна страсть – женщины и чаще всего одна красивей другой. До женитьбы вешались на него гирляндами, не открыто конечно, с этим у нас, на святой Руси, строго было. Открыто не открыто, только всех его поклонниц родные и не родные знали. Три из них утопились от неразделенной любви, одна отраву приняла. Иван Филиппович, говорят, жалел всех, как жалел – тут тоже легенды разные.


…Потом пришло время, когда всё пошло не по уму, а как-то… наперекосяк. В России повсеместно прижилась страшная эпидемия, которая хуже холеры и чумы поразила и христиан, и нехристей. Диагноз один на всех поставили: «Власть народу! Фабрики и заводы – рабочим, земля – крестьянам, руководство – партии большевиков»!

Свирепой «татаро-монгольской» конной лавой, туда-сюда и вдоль, и поперёк, не уступая друг другу в жестокости, прошли белая и красная армии: по земле и воде, по душам и телам, по вере и неверию, соединив добро и зло в одном сосуде, и пили из него, задыхаясь и захлебываясь, но не утоляя жажды. Прошла эта лава безжалостно и по мечте, надеждам и хозяйству Ивана Филипповича, после чего даже имя его оказалось, как в розыске, так и в забвении.


По слухам, в народе, и по семейному преданию, его расстреляли белые, потом два раза красные. Белые за то, что не продал им за дёшево пять лошадей, шесть свиней и четырех бычков, а когда пригрозили забрать задаром, он за одну ночь всю свою живность, только одному ему известными тайными тропами по болотам переправил в новые места. Тот самый случай, когда он как сквозь землю провалился со всей скотиной.

Выдал его нищий и завистливый до почернения в лице сосед, лодырь и пьяница Савелий. Прикрывая рот ладошкой, оглядываясь, он сказал ротмистру, что если ему дадут насовсем, хотя бы одну лошадь соседа, он покажет, где тот скрыл скотину. Беляки выпороли Савелия плетью, и он повел отряд через болото уже добровольно. Искали двое суток и… нашли, при этом потеряли в трясине четырех солдат и трёх лошадей. Ротмистр быстро сообразил, что зайти в эти места куда легче, чем выйти, и честно сказал Ивану, если он выведет с болота солдат и скотину без потерь, его, как пособника большевиков, он всё равно расстреляет, однако… закопают в могилу и крест поставят, и даже разрешат отпеть. А не выведет, так – даже патронов тратить не будут, а привяжут камень к ногам и бросят живым в болото. А может и без камня, вниз головой.

Иван Филиппович одобрил мудрое решение и взамен попросил ротмистра расстрелять его за селом на обрыве, где дерево вековое упало. Там он, мол, сам себе повесит на шею большущий камень, встанет на краешке дерева, под ним в воде ямина, у которой ни дна, ни покрышки. Кто там утонул – никто не выплыл назад и даже бреднем никого ни разу не выловили. Ни вам могилу копать, ни силу вам тратить, ни боеприпас расходовать – сам шагнет по команде. И за то спасибо, что в чистую воду позволят, а не в вонючую трясину. Так и порешили с ротмистром, по-хорошему, почти по-доброму. Всё войско Иван Филиппович вывел с болота в целости и сохранности, даже соседа Савелия, причем, никто так и не понял, каким путём прошли по воде – аки посуху! Ротмистр слово офицера сдержал честно и дал команду солдату утопить Ромашкина по уговору, без затей, с камнем на шее. Солдат повесил Ивану через голову тяжелый камень и повел к обрыву.

Дальше семейная легенда сохранила разговор Ивана с солдатом.

– Помолиться дай, служивый, руку освободи для наложения креста.

– На кой черт тебе, молиться-то? Ты же сволочь большевистская, безбожник, как сказал сам господин ротмистр.

– Врет он, твой ротмистр. Я православный.

– А чего скотину прятал?

– Крестьянин я. Как же мне, крестьянину, без скотины в хозяйстве? Пойми ты, дурья твоя башка!

– Я тоже от роду крестьянский сын, однаково, у меня столько земли и скотины не было.

– Так работать надо было от зари до зари.

– А вот сосед твой, Савелий, рассказал, как он батрачил на тебя от зари до зари, а у него на дворе даже кошки не живут. Кровопивец ты, значитца.

– Ах, Савелий? Так я ему припомню, пьянице!

В ногах ползать будет и горючими слезьми, брехун, обливаться!

Солдат даже засмеялся, незлобно.

– Как припомнишь, я щас толкну или стрельну разок, и поминайте люди Ивана в глыбоком омуте. А Савелий дома, хоть и плетью поротый. Стань на свое дерево, как сам напросился, тут и аминь тебе. Можешь хоть задом ко мне, не шибко обижусь, сполню приказ, подтолкну легонько. На кой мне в глаза тебе дураку перед нырянием смотреть, еще не дай бог приснишься. Савелий говорил, из за тебя тут три девки утопли?

– Савелий дурак и ты дурак, если слушаешь от него такое. Девки за свою святую любовь пострадали. Не дашь, значит, помолиться.

– В душе молись, раз ты такой святой.

– Ладно, по рукам. Я за тебя помолюсь, ну… и ты за себя, за грех свой молись.

Иван Филиппович прошел по стволу дерева до середины и поднял голову.

– Эх, баранья башка, в небо смотри. Видишь, у самого края облачка орел кружит. Можно его убить?

– Ты мне зубы не заговаривай, орёл высоко, его ни одна пуля не достанет.

– Вот и я говорю, не утопить в воде птичьего пера, так же не убить под облаками вольного орла. Никудышный ты стрелок, а то бы я рассказал, где пьяница Савелий золотой червонец прячет. Намедни дал ему, чтобы он увел вас в другую сторону, а он, гад, продал меня, хоть я сыночка его крестил. Крестным отцом я записан.

Солдат потоптался чуток, крякнул, оглянулся… поднял винтовку и долго целился. Стрельнул и опять долго на облака смотрел. Когда передёрнул затвор и посмотрел на дерево, там никого не было. Он забегал по обрыву и даже прошел несколько шагов по стволу дерева до места, где стоял приговоренный, посмотрел на стылую воду внизу и снова на небо, но… ни орла под облаками, ни Ивана напротив себя, ни плеска не слышал, волны малой в омуте не увидел. Только под самым деревом полосой потянулся неизвестно откуда плотный туман к центру озера. Солдат задрожал весь, безумно закричал и начал стрелять, то в воду, то в небо, пока не набежали другие испуганные солдаты с ротмистром. Никто ничего долго не мог понять, что же тут случилось, а обезумевший солдат кричал про орла вольного и пальцем показывал на ствол дерева, снова на небо и на туман. Солдата связали и увели, а ротмистр долго сидел над обрывом молча, переводя взгляд с дерева на небо, с неба на спокойное озеро, куда уходила и таяла в зарослях камыша узкая полоска тумана. После он сильно напился, ходил по берегу и стрелял куда-то в облака.

И такое люди рассказывали, не брехали, когда белое войско останавливалось на ночь в монастыре, а утром ушло воевать, так ротмистра того среди войска не было. Ещё видели через полгода, а может год, как вылез из подземелий монастыря юродивый, косматый весь, как медведь, раньше никто такого не встречал. Приходил он к омуту, садился на бревно и подолгу молился.

…В том же году Иван Филиппович уже воевал на стороне красных, освобождал свою деревню. Но… красные, в чистую разорили в его хозяйстве то, что сохранилось после белых. Савелий, гад, как увидел всё еще живого и здорового соседа, упал в ноги и слёзно просил пожалеть четверых его голодных малолетних детишек и особо старшенького, Степана, который в это самое время рвал железные листы с крыши дома Ромашкина, по решению комитета местной бедноты. Иван Филиппович пнул его и отказался идти дальше воевать за красных, а командиру сказал, что не досуг ему воевать, когда в деревне детям жрать нечего. Надо хозяйство налаживать, а не выполнять глупый приказ: «Грабь награбленное!» Командир с комиссаром так и не поняли, почему их приказ может быть глупым. Они сильно обиделись, а когда Савелий на ухо нашептал, что этот Иван Ромашкин настоящий богатей, а добра и золотых червонцев у него в схронах видимо-невидимо, и не сошелся он с белыми только в цене. Ещё Савелий побожился, что поможет разыскать эти богатства, если ему чуть-чуть червонцев перепадет на бедность, за пособничество власти. Командир пристыдил Савелия, как совершенно несознательного и одурманенного попами, и срочно назначил его председателем над всей беднотой. Ивана Ромашкина тут же осудили на сходе и приговорили, как врага революции и наибеднейшего трудового крестьянства, к расстрелу. Иван согласился, только попросил, чтобы его расстреляли у омута, он упадет в болотину и могилу копать не надо. Командир подумал: «Народ и солдаты голодные, отощавшие и обессилившие, а тут – могилу копай, закапывай… и согласился. Подбежал Савелий и начал доказывать, что нельзя Ивана расстреливать у этого омута, уйдет он, антихрист, по воде – аки посуху. Но командир назвал Савелия тёмным ослом, прогнал, и самолично пошел месту расстрела..

В сопровождении двух красноармейцев привел приговоренного на высокий берег к омуту, исполнить революционный приговор. Иван Филиппович прошел на поваленное вековое дерево, как и было условлено. Вода внизу была изумрудная, прозрачная, а небо над головой голубое-голубое и высоко под самым облаком кружил орел. Он посмотрел в небо, показал глазами на орла, простер руки и спросил:

– Командир, можно убить из винтовки высоко в небе свободного орла?

– Из винтовки, Иван, кого хочешь убить можно.

– Попробуйте, а? Убьете орла, я вам все свои схроны с золотом в пользу сволочной болыневицкой революции открою.

И пошла пальба! Командир из маузера, бойцы из винтовок начали стрелять в голубое небо. Почти все обоймы расстреляли, а орел… даже крыльями не качнул, только шире и шире нарезал круги. Плюнул командир, посмотрел на дерево, а там нет никого, ни всплеска, ни кругов на воде, только… невесть откуда полоска тумана от болотины к камышам протянулась. Посмотрел в небо, и там никакого орла не увидел. Стреляли в белый свет, как в копеечку.

Рассказывали, что командира с бойцами срочно отправили в лазарет, оттуда отпустили по домам, как безвременно сошедших с ума от длительной и трудной борьбы с эксплуататорами трудового народа. После знающие люди рассказывали: их приводили в пример малосознательной части населения, как верных бойцов немыслимой доблести в борьбе за процветание всего революционного человечества.

Ивана Филипповича после той поры никто не видел. Землю, большой дом, всё хозяйство когда-то очень богатого и ухоженного поместья новая власть экспроприировала, и уже нищие Ромашкины бежали от гонений Савелия и его комитета за Урал.

Как-то дошли слухи от дальнего родственника, будто видел он мельком Ивана Филипповича в лагере на Соловках, где тот был расстрелян с группой врагов народа в 37-м году. Почему это был он, родственник только предположил, потому что с его слов, во время расстрела туман, вдруг, стеной опустился, точно как в легендах. Часть расстрелянных упала между камней в ледяную воду, их даже поднимать не стали, там никто и никогда не всплывал, а среди тех кого закапывали в яму, похожего человека точно не было, зато по берегу целый день бегали красноармейцы с винтовками. Ещё сказал, что у того, похожего на Ромашкина, по разным слухам был всегда за пазухой камень, или похожий на камень предмет. И вся родня согласились, конечно, это был Иван Филиппович, он всегда носил с собой волшебный кристалл, а значит – он живой, только на время ушел туда, откуда долгая дорога.


…Всего этого маленький Ваня Ромашкин еще не осознавал и не понимал, хотя уже несколько раз слышал такую семейную историю. Он гордо нёс на плече ружье с надеждой, что может быть сегодня, брат Колына даст ему разок стрельнуть по уткам. Но охота не задалась, так как первый же патрон заклинил и не пошел в ствол, и это в то время, когда на чистую воду, словно дразня, из камышей выплыли несколько гусей. Они начали чиститься и плескаться метрах в 20-ти, да еще и громко гоготать, словно издевались: «Накось, выкуси, горе охотник»! У Коли даже слёзы заблестели в глазах от обиды, и он с чувством забросил в озеро старое, уже никчемное прадедовское ружьё. Пока он и Ваня доказывали что-то друг другу, не заметили, как их окутал туман, и… стало страшновато, хотя туман был не в новинку на озере, особенно рано утром. Они почувствовали тревогу и испуганно вздрагивали при каждом всплеске воды.

– Колына, бери ружьё, и бежим домой.

– Ага, как же найдешь его в тумане. Я метров на десять, а то и все двадцать закинул.

– Колына, дай руку, вместе пойдем искать.

– Ванына, на кой хрен нам такое раздолбанное ружьё, оно того и гляди в руках развалится. Из него уже стрелять страшно.

А гуси продолжали плавать и издеваться: – Га-га-га! Гы-гы-гы!

– Колына, найдем ружьё, ну, братка! Оно будет моим. А гуси – они не со зла.

Тревожный, туманный сумрак всё уплотнялся, и братья, держась крепко за руки, сняли обувь, штаны и вошли в воду.

– Колына, а чего в груди так сильно тукает?

– Сердце. У меня тоже тукает. Ты ногами шарь по дну во все стороны. Шаришь?

– Шарю. Тля, братка, а кто это там?.. – у Вани от холода, может от страха застучали зубы. Он тыкал пальцем в туман.

– Кто… где? – Коля тянул шею.

– Там дед стоит белый, весь в белой бороде.

Коля побледнел и ещё больше вытянул шею.

– Никого там не видно, ну и дурак ты, Ванына, побежали домой, ну его, ружьё это… Старьё.

– Найдем ружьё. Дедка тот, белый, показал мне рукой место. Оно там.

– Ну, точно, дурак ты, Ванына. Да это просто туман над камышом крутит, – он покрутил пальцем у виска. – Эх ты, совсем тронулся, да? И куда показал твой дедка?

– Во. он туда. Там еще рыбина плеснула. Ой, ногам горячо!

– Где горячо? Совсем ты уже… горячо ему.

– Правда, говорю! Наступил и стало горячо. Вода горячая под ногой. Вот, снова течет!

– Балда ты, Ванына. А мне холодно, вот… я же твоим следом иду и холодно. Бежим лучше!

– Здесь ружьё, братка. Ещё шагнём чуток.

Ваня первый «нашарил» берданку как раз на том самом месте. Коле показалось, что искали очень долго, потому что зубы стучали от холода, а может от страха. Воды было Ване уже выше пояса, Коля шагнул вперед, нащупал ружьё и вытащил. Потом они бежали разбрызгивая воду, долго и без оглядки.

– Забздел ты, да? – выдохнул Коля. – Наклал в штаны, да?

– Сам ты, наклал.

Скоро братья хватились, что бегут босиком и без штанов. Они оглянулись и замерли, разинув рты. Туман ушел узкой полосой на середину озера, а берег, откуда они только что так бежали, освещал солнечный луч, он как огненное лезвие разрезал тучу и упирался в камыши, и… словно толкал в бок эту узкую полосу тумана, изгибал её и она на глазах таяла. Они много раз бывали в этих местах, но никогда ещё здесь не было так красиво и привольно. Даже воздух при вдохе казался сегодня как никогда вкусным.

Хоть и не получилась охота, братья были как никогда довольные, начали весело бегать, прыгать и кувыркаться в высокой траве. На них словно накатило безудержное веселье и ощущение, что они не бегают, а порхают над землей. Умаявшись, надергали у берега рогозы и долго лежали, и «хрумкали» сочные стебли, это тоже была еда, и пересказывали десятки раз, как искали ружьё, была или не была теплая вода, и самое главное – был или не был в тумане белый дед. Это был важный, очень принципиальный вопрос. В семье часто рассказывались легенды о прадедушке, о настоящем и «туманном», но видели его только мама Марфа и дядя Василий, который погиб на войне. Получается, теперь и они сподобились, как говорилось в таких случаях, а значит, им тоже есть, что рассказать дома.

И ещё было очень странное ощущение, впервые в своей жизни Ваня ощутил себя невесомым!., сердце тукало так, что он то и дело, прикрывал ладошкой рот, чтобы оно, не дай бог, не скакнуло наружу. Он хорошо помнил, как они быстро бежали, он точно не касался ногами земли. Так, махал и всё. Он прижимал к груди спасённую, мокрую, разорванную берданку, смотрел счастливыми глазами на Колю и думал: «Мне повезло, у меня такой хороший братка, он лучше всех! Только почему-то он не почувствовал теплую воду, а я точно помню… вода была не просто теплой, а даже горячей, там, где ружье лежало».

Дома Коля, как смог, отремонтировал берданку. Расколотое старое цевьё выкинул, вырезал из крепкой ветки клена почти такое же и прикрепил к стволу по всей длине витками проволоки. Часть обломанного ложа подравнял и гвоздями прибил новый кусочек, обточил и загладил углы старым истёртым рашпилем. Последние латунные три гильзы выправил и подогнал к стволу, а оторванный затвор, чтобы держался при новой стрельбе, прикрепил специальным колечком, которое надо было надвинуть на рукоятку затвора перед выстрелом. Коля очень строго предупредил, что если этого не сделать, то затвор когда-нибудь, очень даже запросто вырвет, и… в глаз!., или в лоб. Передал мешочек катанной в сковороде дроби и новую банку черного пороха. Три патрона Коля тщательно зарядил сам, на гусей – побольше заряд и покрупней дробь. Всё это он передал Ване.

Через неделю брата Колю и другого Ваню, а так же сестру Валю увезли по какому-то набору в область, в ФЗО при военном заводе. Сначала учиться, а потом, там же, делать гранаты или оружейные снаряды для оборонки. Забравшие их люди в форме сказали, чтобы дома считали это мобилизацией, так как война еще не окончена, пока мы победили только фашистов, но ещё остались японцы, а после может, и еще с кем воевать придется. У первой в мире страны социализма, страны невиданного до сих пор в мире всеобщего равенства и братства, враги были, есть и будут всегда, и поэтому комсомольцы, все как один, должны идти в ФЗО на оборонные заводы в первую очередь. Собственно, в то время других заводов в стране почти не было. Это понимали и принимали большинство родителей, по крайней мере, все знали, там дают форму и кормят. А Ваня долго не мог понять, кому надо такое дурацкое фабрично-заводское обучение, если для этого надо разлучать родных? Не по-людски это!

Но по-другому поводу, его всё же переполняла гордость: у него теперь есть собственное настоящее ружьё, почти винтовка!., и что ему, Ване Ромашкину, обязательно придется защищать свою родную семью, как когда-то защищал его прадед, Иван Филиппович. Ему даже сон однажды приснился, как он, Ваня, стоит с винтовкой перед воротами у своего дома, а во дворе плачет мама и дед Миша, Коля и Валя, еще раз Ваня и даже тетка Нюрка. Они слёзно просят его защитить от фашистов, которые бегают вокруг, то в виде Турка, то кусачего гусака и особо уполномоченных с наганами, а из тумана от самого озера выходит белый-белый дед и приветливо машет рукой, и Ване совсем не страшно. Дед подошел и положил белые лёгкие руки ему на плечи и сказал рокочущим голосом:

– Теперь, Иван Филиппович, ты в ответе за всех Ромашкиных, в твоих руках все их жизни, богатство и самая главная семейная тайна. А скоро ещё будет тебе испытание. Расти большой.

Сказал и невесомым теплым воздухом прошел сквозь него и растаял, как облако. Целый день Ваня ходил под впечатлением, даже мама Марфа спросила, что с ним, не заболел, случаем?


…Как-то Ваня с другом, Витькой Шиловым, пошли на охоту, он даже стрельнул один раз, и виток проволоки, которым Коля закрепил ствол на цевье, лопнул, ствол вывернуло вбок, и охота закончилась. Как потом сказал старший брат Витьки: «Ну, Ваньша, тебе повезло, могло и башку снести, если бы затвор вырвало».


В начале зимы 46-го года произошло страшное событие в семье Шиловых. Утром на газике приехали три уполномоченных из района, двое с наганами и один с винтовкой, арестовали Витькину мать и целый день обыскивали избу. Потом один допрашивал мать и детей, а двое продолжали копаться в кошаре.

Она работала в той кошаре: следила за овцами, кормила их, убиралась, принимала окоты и в журнале отмечала каждый случай падежа. Словом, отвечала за колхозное добро. Марию Шилову обвинили в том, что она воровала колхозных ягнят, чтобы кормить семью, а потери, якобы, списывала на падёж от бескормицы и болезней. В кошаре и дома нашли несколько шкурок. Мария обливалась слезами и кричала, что если она и приносила домой ягнят, то только таких, которые только-только здохли и зоотехник самолично давал указание закопать их. Кричала, доказывала, что не от сытой жизни обдирала она дохлятину, а хоть чем-то накормить детей.

– Жрать нечего, а у меня пятеро ревмя ревут! Им кажин день рот заткнуть надобно! – кричала она, надеясь, что её услышат. Рвала на детях рубашки и показывала торчащие рёбра. – Да, я дохлятиной их кормила! Из вас хоть кто-нибудь жрал дохлятину!

Председатель вроде был за неё и даже сказал, что Мария честная была колхозница, но времена очень трудные, а работа ответственная. Ягнята всегда дохли, кто спорит. Попросил, чтобы зоотехник на этот счет тоже доложил, поскольку это был его фронт работы. Фёдор юлил, глазки бегали. Он доложил, что в этом году падёжь молодняка не большой, но уследить очень трудно. А когда еще дети, так на всё пойдёшь, ради детей, и не глядя в глаза Марии, тупо талдычил: – Ну сколь раз говорил я тебе, Мария, ну наказывал же я сколь раз, – в тетрадочку всё надо. Записывай всё аккуратненько, что да как, и мне на подпись. Я тебе даже карандаш химический свой дал, и где он? А ты бывало, ну признайся, забывала про подпись-то, а без подписи, Мария, сама знаешь. Я, конечно, тоже весь виноватый, за подписями не всегда поспевал. У меня же и ранение… Во. от! – он вскакивал и проходил по комнате, хромая сильнее обычного. – Медали имею за геройство в боях с фашистами. На мне же еще свиньи и коровы с телятами, и везде надо с подписями, нельзя по-другому. Если бычок, к примеру, падет, да ещё и без подписи, он же 10, а то и все 20 кг. весит. Кто-то скажет – дохлятина, а другой, так и… попользуется. А еще я член партии с 44-го, меня на передовой перед боем в коммунисты принимали!


Увезли Марию и всех её детей, потому что не на кого было оставить. Муж Марии пропал без вести ещё в 41-м. Так в начале зимы 1946 года, лучшего друга Вани – Витьку Шилова и трех его сестер, увезли и сдали в детдом, а старшего брата отправили в ФЗО.

Управляться с овцами поставили Марфу. Зимой в кошаре работа тяжелая и по своей воле там редко кто хотел работать, тем более после случая с Марией. Хотя, чего скрывать, по-умному, так в кошаре можно было и пучок – другой соломы прихватить, и жменьку отходов, да и полудохлого ягненка прирезать, если с зоотехником вась-вась. Мария, как видно, с Федором и дала промашку. Поставить туда Марфу именно он и посоветовал председателю. Ей хоть и было уже 45, но мужики еще оглядывались, когда она проходила мимо, стройная и всё при всём, даже лицо не изможденное, несмотря на каторжную работу. Она это понимала как – ромашкинская порода!

В молодости Марфа была красавица такая, что мать, Ульяна, прятала её и лишний раз с подругами ходить, да парней на гулянках завлекать не отпускала. Уже здесь, в бегах, за Уралом, многие шептались за спиной, что она, мол… совсем не такая штучка, и что настоящие её родители бежали от царя, а уже потом от большевиков. Но… и то не вся правда! Из домашних об этом никто никогда не трепался, тема всегда была запрещенная, а Марфа и брат её Вася говорили так: «Что на виду, то и есть правда». Кто-то из местных даже рассказывал, что видел как-то на Марфе серьги золотые, тяжелые и брошку кручёную с большим сверкающим камнем! Кто видел и когда, уже никто не мог вспомнить, а в разговорах людей, нет-нет, да и всплывало. Случалось, на пасху, троицу, а чаще всего на первомай, иной пьяненький мужичок заигрывал и норовил ущипнуть её за крутой бок, с подходом:

– А бывало, Марфуша, что ты вся в золоте ходила, или брешут сердобольные. Бывало?

Она посмеивалась, отшучивалась, а могла лихо протопать, пройдя по кругу:

– Я бывало, всем давала,

кто богатый, молодой.

А теперь моя давала

зарастает лебедой!


Но никогда Марфа не позволяла себе лишнего, грязного, случайного. Замуж её выдавали в 1916 году, и она запомнила слова отца и матери, когда приехали из церкви после венчания, на собственном выезде… Да, и это было. У отца был лучший выезд в округе, а может и дальше. Два прекрасных орловских рысака, которых он любил и лелеял, как родных детей. И не менее важное, карета соответствовала рысакам. Отцу она досталась за долги от разорившегося дворянина.

– Мы, дочка, не плесень какая-то, что поверху часто красивой изморозью кроет. Мы, Ромашкины, из самой глубины земли российской! Мы корни её, а корни могут питаться только чистой живой силой. Нам надо много, но настоящего, абы как, или абы что, мы не можем. И это для нас святое!

– Поняла, тятенька.

– А свято, дочка, только то, что святым крестом осенено. Мы люди православные, значит, правильные.

– Знаю, маменька.

На свадьбу родители подарили любимой дочке красивые золотые серьги, тяжелые, крупные и еще большей красоты золотую брошь с ярким изумрудом, под цвет её глаз и россыпью мелких бриллиантиков. Это произвело огромное впечатление на окружающих их в храме прихожан и свадебных гостей. На огляд люди говорили разное, даже ересь плели, а знающие их семью по жизни, рассуждали вполне разумно: мол, Иван Филиппович много лет образовывался в городе, до столицы добрался, даже до святых мест на Валааме. Домой вернулся совсем другим человеком, а может в том смысле, что на красавиц меньше стал смотреть, тут вопросы были, но домашние верили – перед богом он чист, греха на душе нет.

И во многом это была правда, хоть и немало в его жизни было тайного. Он думал и жил совсем по-другому, но самое главное, – после женитьбы он жил, соблюдая заповеди божьи, и от всех близких того же требовал.

Память о родителях, их заповеди питали дух и плоть Марфы во всё время такой тяжелой, бесправной, особенно при советской власти, жизни. Была у неё одна большая семейная тайна, сути и смысла которой она в своё время так толком и не поняла, поскольку её поставили, как бы сбоку, что ли. Тайна передавалась по мужской линии и это была тайна отца, который для неё и других детей был на земле святым. Это давало дополнительные силы и веру, что если не она, то дети её доживут до новой свободной жизни, когда каждый будет сам себе хозяин и достойно распорядится этим завещанным.

Тайну отец передал старшему сыну Василию в то страшное время, когда народ в России потерял и веру, и разум, и пошел воевать сын против отца. А когда Василий уходил на войну, он, накануне вечером, взял Марфу за руку и повел за село к чистому озеру, где они сидели, молча, пока не опустился туман. Она пыталась спросить, что же такое он задумал?., но брат останавливал её и поднимал кверху палец: «Погоди, сеструха».

Когда плотная полоса тумана обернула их, он взял её за руку и пошли они босиком по воде, до колен. Шли тихо, в тумане, как в молоке. Идти было легко, хоть вода была очень холодной и ноги стали леденеть, но неожиданно их словно окатило горячей струей. Марфа вскрикнула от испуга и шагнула назад, но брат слегка придержал её и сказал, что они только что общались с отцом, Иваном Филипповичем, и велел он передать ей семейную тайну, которую долгие годы хранил Василий. У неё ноги сразу ослабли от такого известия, но брат держал её под руку. Полоска тумана медленно уплывала вглубь озера, и выходили они на берег уже по холодной воде, но Марфа этого даже не чувствовала. Она плыла в невесомости, вне времени, сознания и понимания окружающего мира.

Потом сели на траву и Василий сказал, что он ничего не может толком объяснить, но действительно, с позавчерашнего вечера чувствовал эту встречу ровно за один день, как пришла повестка о мобилизации.

– И что сказал он тебе, наш тятя? – дрожащим шепотом спросила она.

– Сказал, что не вернусь я с войны, – спокойно ответил Василий. – И чтобы передал я тебе, сеструха, нашу семейную тайну.

– А мамы не было? Маму ты не слышал?

– Мамы не было.

– Как страшно, – она дрожала, и слёзы текли по щекам. – Васенька, братка мой родненький, а может, ошибся он про тебя, не всякого на войне убивают.

С дальнего берега, а ей показалось из самой глубины вод, неожиданно донесся трубный, зычный, жутковатый голос, пробирающий дрожью до самого нутра. Она прижалась к брату.

– Кто это?

– В одяной бугай, птица такая есть, скрытная, мало кто видел её, просто так она не подает голос. Как тятя наш сказал, так оно и будет, потому и велел тайну тебе передать.

– Что за тайна, братка, я же всегда вроде как, сбоку была. Только знала, что тятя бережет меня.

Василий наклонился и долго шептал ей в одно, затем в другое ухо. Долго сидели молча, он подождал пока ошарашенная сестра придет в себя.

– Так что, сеструха, настал твой черёд быть привязанной к нашей семейной тайне, – помолчал и покачал головой, – Как туда, и когда он мог свой клад поместить – ума не приложу. К маминым похоронам он давно в расстрелянных числился. А еще сказал, в могиле еще не самое главное, это испытание. Чёрт! Ой, прости, господи. Сам ничего не понимаю, но крест из могилы придется тебе, Марфуша, выдергивать. Я бы и сегодня мог, но против тятиной воли – не дай бог. Ты это самолично должна сделать.

– Я, братка, была уверена, что большевики нас вчистую обобрали. Я даже свои серьги и брошку, те, помнишь? Когда обосновались здесь и я увидела, как люди смотрят не по-доброму – я всё попрятала. Ты же сам тогда посоветовал до поры запрятать. Только тятю с мамой поминая, иногда надевала дома, чтобы никто не увидел. Так всё одно, подглядели таки, нет-нет, да и спрашивают, откуда да где эдакое достала. Говорят, за всю жизнь не заработает советский человек на это.

– На каждый роток не накинешь платок. Шути и всё тут. Тятя наш всегда верил, что лучшие времена ещё настанут для всех. Обладал он силой какой-то, которую скрыл до поры, а когда она, та пора придет, не сказал, темнил что-то, загадки нам загадывал. Даже мне, в тумане, голосом, как из подземелья сказал, что вся тайна откроется только Ивану Филипповичу, а это уже чёрте что, прости господи. Он же сам и есть Иван Филиппович!

– Та. ак, а я, что я могу, братка, если что? Кому мне всё это передать. Ой, а сынок, ну, внучок мой, Ванечка! Он у нас… Ой, он тоже Иван Филиппович!

– Глупости это всё, сеструха. Ванюшка дитё, можно сказать не разумное ещё, что он сможет, сама подумай. А я так разумею, придет срок, тятя призовет тебя и всё дальше откроет. Что-то такое в могиле, что не копать надо, а через крест. Жди, позовёт или сама поймёшь, когда пора.

– Когда позовет! На тот свет? Как бы поздно не было, Вася.

– Позовет, когда надо будет. Всё равно нам с тобой большего знать не положено. Я даже не знаю сам, где искать это наше добро, что главное, а что не главное. Так что, Марфа, родная моя, кровинушка ты ромашкинская, что велено – я передал тебе, владей и жди, а мне, бобылю бездетному, теперь и помирать не так страшно будет на войне. Прощай, сестрёнка моя родненькая.

– О..ой, да что же это. о! – завыла Марфа.

И ушел Василий на проклятую войну, сгинул так, что и следа на земле не осталось от него. Одна только тайна отцовская, что ни увидеть, ни в руках подержать.


…Никогда Марфа не роптала и никому особо не жаловалась, как и учил отец: ни когда вся семья после его странной гибели бежала со своей земли, ни когда в 33-ем году, опьяненные злобой еретики убили её первого мужа, когда он попытался защитить храм и священника, ни когда уже второго мужа, Михаила, объявили за его же пролитую кровь предателем и врагом народа, а её детей мобилизовали на военный завод. А им бы ещё расти да учиться, тепло от родной земли получать.

На всё воля божья, всякому воздастся по делам, верила она и радовалась, что с ней остался Ваня и хоть совсем больной, но живой муж Михаил. И не думала больше – вспашет ли кто землю и бросит ли кто семя внеё, а после соберёт урожай.

Она изо всех сил принялась работать в кошаре с надеждой, что поднимет Ваню и выходит Михаила, а еще хорошо понимала, что зоотехник Федор, сволочь и кобеляка, но надо как-то и с ним сработаться. Хватит с неё судьбы Марии Шиловой.

Марфа спала отдельно от Михаила, поскольку он сильно кашлял по ночам, часто вставал, закуривал и только после этого мог ещё часа два три поспать. Измотанная от хлопот в кошаре и дома в огороде, она засыпала под его кашель и вскакивала, если вдруг становилось тихо. Прислушивалась, дышит, или… не дай бог! Какой ни какой, а мужское слово в хозяйстве много значит.


Совершенно неожиданно зоотехник стал мягко стелить. Она насторожилась и работала так, чтобы не в чем было не то что упрекнуть, но даже и замечание какое-то сделать. Первые дни он заходил один или два раза, показывал полное удовлетворение, давал какие-то советы и убеждал, то ли её, то ли себя, что она уж точно лучше Маруськи справляется с овцами. Как-то к обеду зашел весёлый, под хмельком, и даже чуть не сел на овцу на сносях. Марфа его перехватила.

– Ты что это, Федор, ты уж поаккуратнее. И усадила его на стог соломы.

– Ну, Марфа, вижу, ты тут полный командир. Тебя даже бараны слушаются, да? – он хлопнул себя по лбу и весело захохотал. – Означает это, что мы с тобой вась-вась?

– Ты о чем? – она насторожилась.

– Ни о чем. Я к тому, что работаем без проблем с тобой. Скажи, тебе нужны проблемы?

– Не нужны. А ты к чему?

– И мне они не нужны. Ни к чему проблемы. Вот мы и будем понимать друг дружку. Вот я к чему!

Федор многозначительно глянул, подмигнул и ушел. Она села на солому, на то место где он сидел и тихо сказала, поглаживая овцу:

– Неспроста. а… Ох, неспроста.

На следующий день сдохли два двухнедельных ягненка. Она записала в тетрадку, как было велено, положила тушки ягнят у выхода и начала носить сено с улицы, раскладывать. Часа через три пришел Федор, осмотрел ягнят и расписался в тетради.

– Видела, как они подыхали?

– Еще с вечера были квёлые, шатались, падали.

– Ну и… Что ж ты их не прирезала?

– Мария таких резала. И где она теперь?

– Ну, да… Маруська. Она не договаривалась со мной, не согласовывала, потому и не имела права, а тебе можно. Мы с тобой, Марфуша, родня, как бы.

– Это с какого боку припёку?

– Ну как же, мы же… Ну, я с Нюрой, случайно, полюбовно, помнишь, потёрлись. Я скажу тебе честно, мнение моё самое впечатлительное от того осталось. Ни одна наша баба так не умеет. Наши – шкворятся, а она, Нюра твоя, ого-го! К этому полезному делу с фантазией подходит. Да. а, такое может по наследству переходить от матери к дочери, или учат где-то. Она не говорила?

– В ФЗО каком-то, ппж называется, что ли, я не поняла. Одно поняла, блядству на войне тоже учат.

– Ну и шуточки у тебя про родную дочь. А война, Марфуша, и есть самое большое блядство, там кто кого зашкворит до смерти, тот и рулит. А ппж… Ну да, это… как глоток воздуха, прежде чем кровью захлебнёшься. У нас в полку, как сейчас помню, тоже у полковника была шикарная ппж. Все командиры на время войны баб себе выбирали, чтобы покрасивше, из медсанбата или из артисток каких, и возили с собой по фронтам, пока не убьют.

– Кого убьют?

– Командира чаще, а бывало и ппжу. Снарядом или бомбой чаще, бомбы не выбирают кого насмерть зашкворить.

– Упокой их всех убиенных, господи. А ты, Федор, всех баб здешних уже перепробовал.

– Ну… большинство, не скрою. А что, они сами кидаются. Мужиков-то не хватает.

– А жена?

– Сравнила. В моей нету такого, как в Нюре, а вот в тебе есть! Ты, Марфуша, давай не усмехайся. Ты мне давно нравишься.

– Так я старше тебя лет на… Сколько тебе?

– Причем тут, когда сильно нравится. Моя жена младше тебя на пять лет, я проверил в сельсовете, а ты и фигуристей, и обличьем. В тебе породу видно.

– Ты же партейный.

– Только партбилет меня и держит в упряжке. Из партии исключат – на навоз поставят, тогда точно на дохлятину сяду. Так что, мне из партии нельзя. У нас как, блудить – блуди, только партию не подводи. Идеология! А вот тебе, честно, я хочу помощь оказать посильную.

– И чем ты мне помочь собрался, дохлятиной?

– Ну, Марфа, я много чего могу. Вы же, я знаю, тоже недоедаете.

– Не мы одни. Тут поголовно недоедают, кроме некоторых.

– Не уточняй, Марфа. Хочешь, научу, ни один уполномоченный не подкопается, – Федор оглянулся, прислушался, даже по кошаре прошел до выхода и выглянул за дверь. Вернулся и упал на солому.

– У тебя ягнята будут дохнуть, так?., хочешь ты, или не хочешь. Так?

– Ну, будут.

– Пока он еще чуть живой, ты шкурку у него на животе распори и мясо вырежи. Там с курчонка мяса наберется, а всё одно – мясо. Потом соломки в шкуру пустую набей и зашей. Голова, ноги и хвост на месте, ни один уполномоченный не догадается, что во внутре пусто. Кладешь его, как задохлика, для опознания, на солому, я тут же подписываю падёжь! Даже свои, кто увидитесли, и то хрен разберется. Ты только меньше двухнедельных не забивай. С такого мяса живот болит и понос будет. Это я точно знаю. Хотя… когда жрать хочется, так и…

– Ну ты… Ну и гад же ты, Федька! Тебе мало одной Марии Шиловой, так ты теперь и меня задумал посадить. За что?

– Манька дура была и всё, потом поймешь. А я учу тебя выживать в такое голодное время. Михаила своего, дохляка, поддержишь. Я же не слепой, вижу, как Ванька, внучек твой, ровно заяц кору грызет на деревьях с голодухи.

Федор топтался и поглядывал на неё, словночего не договаривал или еще спросить хотел. И Марфа толком ничего не поняла, чего он топчется.

– Что тебе еще, благодетель?

Он нервно вскочил, прошел к двери, выглянул, вернулся и снова сел на солому, потом откинулся на спину, закурил.

– Ты тут пожар мне еще устрой. Что-то удумал, я вижу, Федор!

Федор затушил цигарку, встал, и решительно выдохнул. Чуть помолчал и тихо заговорил.

– Нюра твоя мне рассказала невзначай, что вы очень богатые люди были, ты и сейчас где-то прячешь золото семейное, или знаешь, кто и где прячет. Так и сказала, больше как мамке некому знать про это. А ты, Марфа, последняя из семейства Ромашкиных осталась. Такой секрет любови мне рассказала наша Нюра.

Внутри, в горле, что-то сжалось, комком, после Марфа почувствовала, как кровь сгустком отошла от головы куда-то в самый низ живота, лицо горело, а пальцы на руках и ногах занемели, как от мороза. В кошаре было сумрачно и Федор почувствовал только долгую паузу.

– Что затихла… так или не так? Ты пойми меня, Марфуша, я к тебе по-доброму. Золото, оно в навозе не заблестит, с золотом надо в самый далекий город ехать и там зажить по-людски. Там даже от партии вместе с её всеми уполномоченными запросто можно затеряться. Мы бы с тобой там одного года были.

Он неожиданно шагнул к ней, обнял и повалил на солому, Марфе с большим трудом удалось от него отбиться. Она вскочила, отбежала, под руку попались вилы. Отступив на несколько шагов, она оперлась начеренок.

– А ты забыл, что Михаил у меня есть еще и венчаны мы с ним!

– Какой он, мужик. Не жилец он.

– Иди, Федька, от греха подальше, что-то я тебя не пойму куда клонишь, но не к добру. Нюрка, она нехолодной головой думала, а манделью горячей, когда тебе про какое-то золото говорила. Видать шкворень твой ей золотым показался.

Явно растерянный и очень недовольный Федор встал с соломы, отряхнулся, свернул новую цигарку и закурил. Потоптался, взял с полки тетрадку, полистал, прошел к окну, выглянул. Постоял, нервно постукивая носком сапога о косяк, порылся в карманах галифе, как в мешке, нашел карандаш и послюнявил, на губе осталась фиолетовая полоса. Решительно чиркнул в тетрадке.

– В углу ягненок лежит месячный, вижу, он к утру сдохнет. Мяса в нем не меньше полтора кило.

Он опять пошарил по карманам, достал клубок крученых шерстяных ниток с воткнутой толстой иглой и положил на окно.

– Сама тут всё проверни, хозяйка, – и пошел, в дверях встал, еще раз осмотрелся, – Я расписался, а ты давай, не тяни. Там ещё один большенький валится с ног, спотыкается, уже не меньше двух кило. А за шкворнем моим, Марфуша, в драку-собаку бабы, а я сам к тебе пришел, как видишь. Ты подумай, деваться тебе всё равно не куда. Хоть неделю думай.

Федор плюнул под ноги и ушел, мурлыча что-то сам себе, а Марфа сползла по стене на солому и зарыдала. Она кляла на чем свет стоит, Федора – гада, Нюрку – шалаву, мужа Михаила, что не погиб как герой на фронте, и… прости господи, брата Василия, за то, что сам погиб, а ей оставил тайну нераскрытую. Ну и тятю конечно вспомнила, Ивана Филипповича, который воевал и с теми, и с этими, да так никого и не победил – жди его из тумана, придет ли. Большевиков вместе с вождём, дорогим товарищем Сталиным, это они разорили всю их когда-то такую дружную и работящую христианскую семью и оставили её одну с маленьким Ваней, который вкуснее кускового сахара и немецких штрудлей с отрубями, ничего за свою жизнь не ел. А тут еще один кобеляка, золотоискатель: – Ну разве не блядская это жизнь, го..о..споди. и!

Она взвыла так, что овцы шарахнулись в угол кошары.


…Марфа сработалась с Федором и потихоньку снабжала его и себя, пусть и полудохлым, но мясом. Перепадало от него еще по два – три кило овса и даже отходов зерна. Ваня окреп чуток, Михаилу корм был уже не впрок, он слабел на глазах. Федор продолжал ходить кругами и намёками, несколько раз, в наглую, пытался завалить на солому, но не на ту нарвался. Марфа была старых устоев, могла и по морде дать, в чем и убедился зоотехник, но упорно пытался что-то изменить в их отношениях.

Перед приездом уполномоченных с проверкой, он нервничал, несмотря на то, что проверяющие были ему хорошо знакомы и они, худо-бедно, но ладили, он боялся, как бы Марфа не выдала его. Доказать трудно, что это он её подстрекал, да кто разбираться будет.

Так дожили до весны 1948 года.

В конце апреля, не чертыхаясь, не задыхаясь и не кашляя, ночью тихо умер Михаил. Председатель, втихаря, дал Марфе литр самогонки и разрешил взять горбыля на гроб. Два инвалида фронтовика, которые хорошо знали, как на войне легко сделаться героем, а в плену прямёхоньким путём попадаешь в предатели, не торопились, за день выкопали могилу и сколотили какой никакой гроб, скорее, просто ящик. На телеге, запряженной двумя быками, бывшего бойца красной армии, который честно воевал и ранения имел не в спину, а в грудь, бывшего предателя, который в своей жизни никого не предал, повезли на погост. За телегой шли Марфа и Ваня, он всхлипывал, ему жалко было деда Мишу, который всегда свой кусочек сахару отдавал ему и много рассказывал интересного. Марфа дома поплакала, а по дороге слезы кончились. Шла и думала, что главное для неё сейчас – успеть в кошару, там с вечера ягнёнок был плохой, здохнет – никому не достанется.

Два инвалида, бывшие храбрые фронтовики, с кладбища шли с песнями про Катюшу и про огонь в тесной печурке. Им было что вспоминать. Один из них, когда вернулись во двор, пустился в пляс, вместо одной ноги у него была деревяшка, он ходил по двору, топал деревянной ногой и кричал, что он, как и сосед Михаил, был сапером и миной оторвало ему ногу, но он всё равно спляшет за Михаила, потому как тот своё не доплясал. Марфа снова плакала и подливала саперу самогонки.

…В начале мая, совершенно неожиданно для Федора, приехал новый уполномоченный солидного вида, лет за сорок, весь ухоженный, в форме майора. С ним были два молодых солдата с автоматами и даже, с овчаркой, что было впервые. Форма на госте сидела ладно, как будто на нём же была сшита и отглажена. Орденские колодки, значок гвардии, по всему видно – боевой офицер. Он прошёл в помещение правления, ни на кого не глядя, но это было не так. Только очень внимательный человек мог видеть, как метнулся его взгляд, как он за пару секунд оценил, где он и кто его встречает. Солдаты остались на улице, слышно было, как они суетятся с собакой вокруг правления, видимо проводили разведку, осмотр подходов и отходов, всё по-фронтовому. Гость поставил тяжелый вещмешок и сразу повел себя так, что он сел, а хозяева – зоотехник с председателем, стояли навытяжку, как новобранцы. Не представляясь, он показал документ майора НКВД на имя Сивухина Степана Свельевича и не торопясь, но жестко доложил, что прежний уполномоченный по этому хозяйству месяц назад разоблачен как шпион нескольких иностранных разведок, срочно осужден и расстрелян. Его задача выявить на месте, как глубоки возможные связи шпиона. Зоотехник и председатель сели, потому что ноги резко ослабли в коленках. Они посмотрели друг на друга и подумали об одном: кто, где, когда и что мог сболтнуть лишнее, и главное, кто мог на них донести.

– Надеюсь, наши действия тут и мы все, как члены партии, если бы что знали об этой вражине, так сразу в райком, – промямлил председатель. – Мы бы в органы в первую очередь.

– У нас всегда так, если что, в тетрадку и на подпись, без подписи у нас никак, а как же… Враги народа так и норовят без подписи, враг – он не спит и мы тоже, если что, так сразу, – поддержал дрожащим голосом зоотехник растерянного председателя.

– Товарищ… да, гвардии майор, Степан э. э… Савельич, я, как председатель, всю информацию готов дать. Мы… вы можете нам доверять.

– Товарищи, я себе не имею права доверять. Ну и лады, я всё проверю, и обещаю сделать правильные выводы, такова моя… наша задача. Да вы садитесь, товарищи, это я у вас гость.

– Мы хоть и… но субординацию понимаем, Степан Савельевич. Я сержантом был на войне, а он…

– Я до старшины дослужился, товарищ майор, а как же, пришлось, – дополнил Федора председатель.

– Ну так и бог с ней, с субординацией этой, товарищи, хоть мы все коммунисты и безбожники. Я отправил бойцов по списку колхозников, который есть у нас, и пока ваша помощь мне не нужна. Для начала мои ребята пройдут и проверят наличие излишков продуктов в указанных дворах, и ещё, можно и так сказать, оценят политический климат.

– Степан Савельевич, мы… у нас, я уверяю, без излишков, – голос председателя задрожал. – Откуда у нас излишки… Все впроголодь.

– Хотите сказать, что советские люди в деревне голодают?

– Нет, что вы, товарищ майор, – председатель локтем вытер пот со лба. – Я не то, я к тому, что все едят. Если только по глупости не доедают. Конечно, не жируем, но и не голодаем.

Майор достиг своего, он увидел, что его боятся, именно этого он и добивался. Лицо его смягчилось мимолетной улыбкой.

– Ну конечно, я вас понимаю, товарищи, время такое. Теперь, не для протокола. Скажите, у вас есть колхозница, Ромашкина Марфа Ивановна?

Зоотехник побледнел и заёрзал – поудобнее на стуле, а председатель даже привстал.

– Она, как бы… Ну да, у нас, Новоселова она, по мужу, а Ромашкиной была, говорят, девичья это фамилия. А муж её, Михаил, в плену был, предатель, словом. Но у нас он, ни-ни, жил тихо. Болел почти год и недавно помер. В загоне был у общественности, как предатель, ну… и я с ним строго.

– А к ней, Марфе, кто-нибудь из Ромашкиных не являлся? У неё дочь старшая есть, Анна. Младших, я в курсе, на военный завод мобилизовали, в ФЗО.

– Нет. А..а… да, прошлым летом, кажись, дочка являлась, Нюрка, Анна, то есть. Явилась на один день. Вот, наш зоотехник, Федор, её и привёз из райцентра.

– Случайно! Всё вышло случайно. Да если бы я знал, что она!.. – зоотехник многозначительно поднял палец. – Не специально вёз, а попросилась подвезти, к матери, н. ну, я и подвёз. Я даже не узнал её. А назад её увозил, Нюрку, Анну, в смысле, уже во. от, Андрей Петрович, Председатель резко закашлял, начал сморкаться в кулак, закурил.

– Вы каждого так, по очереди, то привозите, то увозите?

Председатель и зоотехник юлили и никак не могли понять, к чему клонит майор и на что намекает, зацепился за что или так – на живца ловит.

– И что эта Нюрка, Анна ли здесь делала? С кем общалась больше.

Лицо зоотехника налилось кровью до лысины на затылке, он тяжело задышал и разевал рот, как карась на берегу. Выручил председатель, он понял, что майор всё равно докопается до сути, всё на виду было.

– Степан Савельич, вы поймите правильно, как мужик. Федор пошутил с Анной по согласию, а жена его приревновала, ну и оттаскала её за волосья. А я собрался в район в тот же день, в райком, так сказать, партии, вот Марфа, мать её, попросила увезти дочку подальше от греха. Нашим женщинам некогда всякие шуры-муры разводить, работы у нас невпроворот в поле. Я и отвёз по пути Нюрку эту, шалаву, в район. Куда она там дальше, не знаю.

– Ну и ладно, на то они и шалавы, туда-сюда. А легенды у вас какие-нибудь не рассказывают про эту семейку? Про Ромашкина Ивана Филипповича, может, слышали, про отца Марфы? Как в народной присказке: месяц вышел из тумана, вынул ножик из кармана. Шутка это, но не так уж и далека от истины, как и… А о том, что они были богатые, даже золотом владели или, что-то в этом роде, ничего не слышали?

– Ну. у, золото! – председатель встал. – Какое в нашем колхозе, нахрен, золото, товарищ майор, у нас голытьба с нищетой, с гражданской, – председатель резко побледнел, понял, что сказал не то. – Война же проклятая. А так мы хорошо жили, как все советские люди, в смысле, крестьяне.

Федор весь скукожился, срочно начал крутить цигарку, пальцы его дрожали и табак сыпался на стол и на пол. Он опустил глаза, собирал крошки и бубнил:

– У нас гвоздя лишнего не найти по нынешним временам послевоенным, каждый гвоздь под подпись выдается, время такое трудное. Враги со всех сторон, бдительность имеем, да. А чтобы из тумана кто-то к нам, да ещё за золотом. Ну и шутник же вы, Степан Савельевич, ещё какой, – Федор преданно заглянул в глаза майору. – Шутить-то мы и сами любим. Андрей Петрович, доставай-ка из своего золотого запаса!

Председатель вытащил из стола бутылку водки и тряхнул перед собой, глядя угодливо майору в лицо.

– Делу время – потехе час, товарищи, – осадил их уполномоченный. – Главный разговор у нас еще впереди. Вы организуете ночлег моим бойцам, можно и в этом кабинете, как раньше бывало, и покормите их вечером. А меня, пожалуй, лучше всего к этой Марфе Ромашкиной, то есть, Новоселовой сейчас, на постой определите на пару дней. Да, мы останемся у вас и на завтрашний день. А сейчас, пожалуй, я пройдусь, на народ посмотрю… пообщаюсь. Я на фронте служил в разведке, привык перед боем изучать окрестности, а после ранения командиром заградотряда был, смотрел, как бы всякая сволота, ну… враги народа, уголовники, понимаете, не от фашиста бежала с полными штанами, а на него. Да, всякое пришлось посмотреть.

– Разрешите сопроводить, как ни как, а здесь моя территория, – встал председатель.

– Спасибо, я один, работайте, товарищи. И ещё, всё, о чём мы только что говорили, это между нами, коммунистами. Вам я доверяю, пока доверяю. Да-да. Считайте это военной тайной, оперативной работой и кроме шуток. Встречаемся завтра здесь, в восемь утра. Прошу не опаздывать.

Майор взял вещмешок и вышел. На улице было слякотно, он, похоже, поскользнулся на раздолбанном крыльце и чертыхнулся. Председатель с зоотехником подбежали к окну, но стекла были такие грязные, что едва пропускали дневной свет.

– Да, разведовать он пошёл, какие мы с тобой, Фёдор, сволота или нет. Оперативная работа и военная тайна у него, а у нас что, хрен собачий, да? Сходи быстренько и пару тройку пацанов с улицы пришли ко мне, вроде твоего Сашки.

– Не понял, Петрович.

– Чего понимать. Он разведовать нас пошел, а мы своих разведчиков по его следу запустим. Пусть бегают за ним, не на виду, и мне лично докладывают: где он, куда заглядывал, с кем говорил.

– Понял. Ну, Петрович! Здорово придумал! Я сам пацанам всё объясню. Сиди тут и жди донесения нашей контрразведки.


Майор не долго ходил по деревенским улицам и общался с населением, уже через полчаса разведка доложила: – Майор пошел по направлению к кошаре!

Зоотехник занервничал, и «захромал» что было сил, тоже в сторону кошары, размышляя: «Вдруг там, Марфа, рот раззявила не по ветру или, не дай бог, что-то свольничала. Может получиться, что не только её, а больше свою задницу спасать придется. Чего у бабы на уме… угадай».

Пригибаясь, Федор подошел к кошаре с тылу и стал медленно обходить, глядя под ноги, и у каждой щели прислушиваться. Но… блеяли овцы и ни звука больше. Так он дошел до двери, даже удалось на палец приоткрыть, не скрипнув. Хоть овцы бе-мекали, в дело и без дела, до звона в ушах, постепенно Федор стал различать и другие звуки, слышно было очень плохо. Майора удавалось услышать через слово-другое, он спрашивал и голос был зычнее, а вот слова Марфы приходилось разгадывать – сама сказала или ей в тон овца мекнула. Одно услышал он пару раз довольно четко: золото и Иван Филиппович. О падеже скота или сокрытии поголовья ни единого слова. Он не слышал шагов, но вдруг… голос майора прозвучал близко у самой двери. Федор отшатнулся, пополз по стене за выступ и замер. Дверь резко распахнулась и выглянул майор. Если бы он хоть чуть-чуть повернул голову и посмотрел ниже, за угол, он бы, как пить дать, увидел Фёдора, но кстати, из кустов напротив, метрах в пяти, выскочил один из «разведчиков» председателя, увидел уполномоченного и испуганно бросился назад. Майор усмехнулся, свистнул и вошел внутрь, плотно закрыв дверь. Федор сидел на мокрой земле и его трясло, как в лихорадке. Он представил, что сказал бы ему майор, и не сразу понял, почему земля под ним потеплела. Федор пополз, потом встал и побежал так быстро, как только позволяла хромая нога.

– Ты глядь, твою мать, гад какой! – цедил он, скрипя зубами. – Я на войне от страху ни разу не обоссался, а тут… Тут боимся их больше, чем немцевна фронте.

Обиженный на судьбу, он быстро шел домой, и в глазах у него блестели слёзы обиды и злости, только не понятно к кому.

В кошаре, тесно сбившись в один угол, блеяли овцы, одна громче другой, под ними сновали ягнята. У маленького грязного окошка с треснувшим стеклом, стояла Марфа и теребила кончик платка, напротив, на табуретке, сидел уполномоченный, майор Сивухин. Со стороны посмотреть – так просто дружеская беседа старых знакомых. Как близко всё это было к истине.


Когда майор впервые вошел в кошару и сделал первые шаги, ему показалось, что он уперся в какую-то мокрую, тугую, непроницаемую для воздуха массу, и она начала без всяких усилий обволакивать его со всех сторон, при этом, еще оглушительно и слаженно бекала и мекала каким-то непостижимым нутром. Он вдохнул этой густой массы, задохнулся, закашлял и остановился, как будто упёрся в стену, хотя… руки проваливались в пустоту и ничто не мешало идти. Сделав несколько неуверенных шагов, он остановился, растерянный. На улице был светлый день, а тут, то ли очень раннее утро, то ли поздний, вечерний сумрак. А еще казалось, что со всех сторон за ним наблюдают сотни глаз. Так и было.

– Кто там? – услышал он женский голос.

Сивухин снова отступил к двери, чтобы на него падал дневной свет.

– Да. а, светомаскировка у вас что надо. Мне нужна Ромашкина Марфа.

Наступила тишина… пауза, если не считать гула в кошаре. Из глубины вышла Марфа с вилами в руках.

– Ну я, Марфа Новоселова, если вы меня. А вы кто будете?

– Боевая обстановка, скажу, необычная. Как-то не приходилось раньше окунуться по службе плотно в баранье стадо. Как в омут.

– Так вы, к кому, товарищ… – Марфа сделала шаг, остановилась рядом, посмотрела настороженно.

– К вам… К вам я, Марфа Ивановна, и зовут меня, Степан Савельич. Ваш новый уполномоченный.

– Вы сказали, Ромашкина?

– А вы разве не Ромашкина?

Марфа, подумала, поставила к стене вилы, из под соломы выдернула расшатанную табуретку.

– Садитесь, только аккуратно, – она отошла к маленькому окну. – Была я Ромашкиной когда-то, в детстве, и что?

Он увидел бледное лицо, ему показалось, даже сумрак отступил в глубину кошары. Сивухин бросил на солому плотно загруженный вещмешок, увидел под ногами ягненка, наклонился и взял его на руки.

– Ух, красивый какой и кудрявый, – погладил ягнёнка, тот начал брыкаться и спрыгнул на пол.

– Они тут все красивые.

– Всё правильно. Рядом с красотой, все и всё должно быть красивым. Я тоже знавал когда-то одну красавицу, Марфушу, любимицу Ивана Филпповича. Ещё знавал я Брагину Марфу, молодую и счастливую после венчания. А теперь ты Новоселова. М..да. А вот я, Марфа Ивановна, как был, так и остался навсегда Степаном Сивухиным. Стёпкой Сивухой, помнишь, в детстве меня звали. И ты звала. Помнишь: – Сивуха! Покатай на санках, пряник дам! Я за пряник тебя мог целый час катать, а то и больше.

– Степа. ан… Стёпка Сивуха?.. – прошептала Марфа и медленно опустилась на солому. Она тащила с головы платок, словно хотела открыть уши, потом снова стала подвязывать. – Значит, ты Стёпка Сивуха, ишь, где отыскал. Скажешь, случайно?

– Не случайно, Марфа. Четверть века по стране искал. А помнишь, я тебе в любви признался. Да куда там, кто ты и кто я. Но!., скажу честно, ты всей нашей семье нравилась.

– Потому-то вы и продали моего тятю, сначала белым – они его расстреляли, потом красным. И они его расстреляли. А после… не ты ли со своим отцом помогали пьяной голытьбе разграбить и сжечь наше хозяйство.

– Классовая борьба шла, Марфа Ивановна, ты знаешь, она срока давности не имеет. Но… насколько мне известно, вашего Ивана Филипповича сколько не стреляли, так ни разу и не убили?

– О том я не знаю.

– Ну да, заговоренным он оказался. Уходил как в туман от всех, и никто его никогда убитым не видел. А вот по слухам, живой он ещё и является в разных образах и в разных местах, так, Марфа? Ну надо же, словно он дух святой, так и тянет руку перекреститься, хоть я ни в черта и ни бога не верю. Никак не хочет отец твой с добром своим расставаться.

– Спаси и сохрани. Какое добро… Сказки всё это, Степан Савельич.

– Не скажи, Марфуша. Тяжёленький мешочек с золотыми червонцами вы тогда припрятали. Отец мой, Савелий, самолично! Самолично!., в руках тот мешок держал, когда еще папаше твоему служил. Не просто тяжелый мешочек, а тяжеленный мешок, вдвоем еле-еле тащили здоровые мужики, говорили пудов на пять, а то и все семь.

– Отец всегда помогал вам, Степан, крестным твоим был. За что вы нас так ненавидели?

– Говорю же тебе, классовая борьба была, грабь награбленное. Видишь, я с тобой вполне откровенен. Ни белые, Марфуша, ни красные, ни мы с отцом, не нашли вашего золота, хоть перекопали всю усадьбу вдоль и поперек на два метра вглубь. Представь себе, сначала всей деревней копали, хотели ваше богатство народу отдать на благо всего трудового крестьянства. Потом, случилось, встретился мне на военных курсах интересный человек, на войне в разведшколу я попал, так вот он преподавал у нас психологию, наука такая есть. Очень интересный человек. Ты хоть знаешь, что такое наука психология?

– Где нам учиться, мы больше выживали.

– Суметь выжить в наше время, Марфуша, ещё какая наука. В школе преподавал эту психологию нам интереснейший человек, товарищ Мессинг – больше я таких не встречал. Он видел каждого до печёнки, что у нас в карманах, что у нас в голове, он знал даже кто когда умрет, правда, никому не говорил. Один раз я поделился с ним мыслями насчет твоего отца и его богатства, он и сказал: – Пока ищешь, будешь жить. А как ухватишься за ниточку, смотри сам, на земле всё так не прочно и всё обрывается, а ниточки тем более. Дольше ищешь – дольше живёшь. Потому я и выжил в этой войне, что тебя искал. Все погибли с кем служил, никакой надежды выжить не было, а я, вот он, выжил. Выходит, ты и есть моя ниточка. До сих сомневаюсь, человек ли это был товарищ Мессинг? А может, есть таки чертовщина? Может быть… он был оттуда! Как думаешь? – Сивухин поднял палец вверх и проследил взглядом.

– Ты мне, Сивухин, зубы-то не заговаривай. Ты зачем пришёл? Если нашу молодость вспоминать, так мне этого не надо. Нету ничего больше, ни молодости, ни жизни. А если с проверкой, как уполномоченный, так и проверяй. Только сначала зоотехника, Федора позвать надо.

Она подняла вилы и решительно начала бросать солому из одного угла в другой. Сивухин перехватил вилы за черенок, воткнул их в пол и снисходительно хлопнул Марфу по плечу, сбоку.

– Успокойся, не для того я тебя столько лет искал, чтобы овец считать. Я тебе больше скажу, а ты подумай, Марфа. Отцу твоему, Ивану Филипповичу, могло быть сегодня около 75. Могло?

– Ну о чём ты опять, Сивухин!.. сдавленным голосом. – крикнула она – Всё о том, что нам есть о чем поговорить. Я ухожу в правление ваше сейчас, проверю у них, что надо, по документам, а после меня к тебе определят на постой и… всё, никому до тебя дела нет, и вопросов не будет! Председатель с зоотехником, думаю, портки стирают после разговора со мной. Держи вещмешок! В нем и поесть хорошо есть и… словом, разберешься сама. Ты заканчивай работу и топай домой, а я часика через два подойду. Разговор у нас, Марфуша Филипповна, будет с воспоминаниями, долгий и душевный. Возможно и до утра. Утро вечера мудренее, слышала небось?

Сивухин хмыкнул, взял отупевшую Марфу за локоть, другой рукой приподнял легко ей подбородок и заглянул в глаза. Самой впору портки стирать – так майор понял её взгляд и состояние, и хмыкнул.

– Ты не напрягайся, Марфуша. Нравится или не нравится, но мы с тобой встретились, и. и поверь мне, никто тебя больше не обидит. А сегодня посидим, как старые друзья, с детства, покалякаем, нам есть о чем. Ну, до вечера. Никто тебя не обидит!

Сивухин ушел, а она села на скрипучий табурет и долго раскачивалась, думала про гостя и про свою нескладную жизнь под скрипучие заунывные звуки, которые на время заглушили даже громкое блеяние целого стада. У неё было ощущение, что это слышится далёкий и почему-то страшный гул вечности, она даже стала засыпать, а потом увидела картинки из своего детства. Одна за одной, беспорядочно, они появлялись из тумана, были не очень чёткими, но она знала, что это всё про неё. Неожиданно туман рассеялся и она отчётливо увидела тятю и маму, как мама вдевает ей в уши очень красивые серьги, а тятя держит на ладони красивую золотую брошь со сверкающим изумрудом и вдруг!., это уже не тятя, а маленький Ванечка, только он почему-то с усами и очень похож на тятю, только маленького, уже он цепляет на кофту ту самую брошь, расправляет усы и говорит детским голосом: «Мама Марфа, ты помни отца своего, Ивана Филипповича и мать свою, Ульяну Касьяновну. Помни их во время радости, так и во время горести»…

Очнулась от того, что её трясут за голову. Она открыла глаза и… спросила:

– А где твои усы?

– Мам… ну, мам!

Вечность отступила. Рядом стоял Ваня, и двумя руками тряс её.

– Тятя, Иван Филиппович… – продолжила она спросонья. – Ой, ты чего, сынок?

– Это ты чего! Пугать удумала, да?

– Да нет, Ванечка, устала видно и задремала, сон приснился хороший. Что это у тебя?

– Это золото, в него конфеты завернутые были, мне Сашка зоотехников дал. Отец им из району вчера целый кулёк привез и бублики маленькие. Сашка три конфетки съел, а мне только одну золотнику такую дал. Говорил, очень вкусные. Брехал, наверное.

– Ничего, сынок, придет и твой черед. Всё у нас будет, вот увидишь.

– А черед – он ко всем приходит, или как? Он волшебник, да?

– Отстань, мешок у двери возьми, гостинец там. Я пока закрою здесь всё.

– Ого, тяжеленный, – Ваня с трудом приподнял вещмешок. – Чьё это?

– Сама не знаю. Так, покараулить оставили.

– А там что-то вкусное?

– Сказала, не знаю. Иди, сама понесу.

Марфа закончила дела, убрала из под ног вилы, повесила на дверь кошары замок, так, для видимости, подхватила загадочный мешок и пошли домой. Время было послеобеденное, а они еще не обедали.

Дома она никак не могла сосредоточиться, всё валилось из рук. Неожиданное появление Сивухина выбило из привычной, каждодневной суеты. Почему-то начала уборку в избе, но скоро поняла, что стоит и просто трёт веником стекло в окне, смотрит и ничего не видит. Быстро набрала картошки в чугунок, залила водой и поставила на плиту. Отошла и села, но скоро осознала, что забыла плиту растопить и картошку не помыла. На стене между окнами висели фотографии молодых отца и мамы. Марфа села напротив и ушла в воспоминания, пока не пришел с улицы Ваня и не стал её трясти.

– Ну, мам, ты чего? Я есть хочу.

Марфа тяжело вышла из забытья.

– Сынок, принеси хворост.

Ваня вышел и скоро принес пучок сухих веток, бросил их у плиты, подошел к окну и зябко поёжился.

– Смотри… смотри, ну, мам! Туман густой от самого озера в наш двор ползет! Ужом извивается, ну, мам, страшно как!

– Туман? Господи, туман! В эту пору и тумана не бывает. Это как же, царица небесная! Неужто так бывает! – она выбежала из избы.

Такое чудо Марфа видела впервые за всю свою жизнь. Туман, правда не стелился, как обычно бывает, он завивался в толстенный жгут и полз мимо бани, и уже почти упирался в стену избы. Как сказал Ваня, он в самом деле был похож на огромного белого ужа. Растерянная, больше испуганная, она села на крыльцо и белая голова ужа накрыла, как поглотила её. Марфа почувствовала омывающую тело приятную свежесть и… заснула, или потеряла сознание. Из далека-далёка донесся знакомый до боли, обволакивающий, и очень родной голос, только никак не могла понять, чей. Но ей очень хотелось его слушать и слушать.

– Диавол окаянный близь кругами ходит, круги его сужаются. Обрубить рога диаволу под силу только наследнику. Мал он еще пока, но кликни его в нужное время, гляди не ошибись, больно велик соблазн будет. Я – это он, мною назван и должен сделать, что мною должно сделано. Войдет он в воду и найдет исток реки мёртвой, и возьмет завещанное. Моя душа отболела, цари мира, девять безсмертных определяют меня в стиксы вечные за верность Гиперборее. На зов теперь принду только в беду смертельную.

Очнулась оттого, что сильно трясут, разлепила через силу глаза и увидела склонившегося Сивухина, рядом испуганного Ваню.

– Что с тобой? Тебе плохо, Марфа!

– Мам, это туман, да? А где он?

– Марфа, что с тобой, кто-то был здесь, какой ещё туман?

Она медленно встала и оглядела весь двор.

– Надо же, присела и задремала, как в тумане. А стиксы, Степан Савельевич, это кто такие, не слыхал?

– Стиксы? Ну, брешут попы, что река в царстве мёртвых Стиксом называется. Я лично ни в чёрта, ни в бога, сама понимаешь – коммунист.

– А цари еще, девять бессмертных, что ли, из Гипербореи какой-то, не слышал?

– Ну, даёшь, Марфа Ивановна… У нас только товарищ Сталин вечно живой, а ты о целых девяти бессмертных. Правда, есть ещё товарищ Ленин и Карл Маркс, но это уже святые.

– Да ладно, чепуха это всё. Приснилось. Устала за день, столько всего… И ты ещё, Степан Савельич.

Сивухин ничего не понимая, помогал ей встать и пристально смотрел в зеленые затуманенные глаза. Он всегда помнил их блестящими, как изумруд на её свадебной брошке. До сих пор осталось что-то… Как говорят – то ли да, то ли нет.

– А ты сама, раньше не слышала о Стиксе, или этих, как их, девяти бессмертных, может от батюшки, Ивана Филипповича, незабвенного весточка пришла, он же у вас не такой как все был. Вспомни.

– Да бог с тобой! Говорю, приснилось. Устала.

– Конечно. С кем не бывает, – он не отпускал её руку и всё пытался заглянуть в глаза.

– Мам, я есть хочу.

– Идем, сынок, затопим плиту, поставим варить картошку.

– Дядь, а ты кто? Отпусти мою маму! – Ваня стал отрывать руку Сивухина от мамы.

– Ого, какой ты строгий! А я раньше тебя её знаю, твою маму, когда тебя еще и в помине не было.

– Брешешь. Я всегда был, а тебя не было!

– Ух ты, шустрый какой. Видать уже в школе учишься и двоечник?

– В первом учусь, а во второй хоть завтра, а то и в третий. Ты, небось, сам был двоечником!

Сивухин захохотал, подхватил Ваню и высоко подбросил.

– Ну всё… всё, сынок. Это правда, знакомый. Ты просто его не видел раньше. Идем обед готовить.

Марфа довольно быстро пришла в себя и даже повеселела, словно выпила чего-то живительного или хмельного. У печки она поймала себя на мысли, что ещё раз хотела бы окунуться в тот волшебный туман, как в святой родник, и не могла припомнить, когда в последний раз ощущала себя так и что вообще, может чувствовать подобное. Она словно окунулась в родник детства, и услышала родной голос, как живительное журчание, которое приносит в сердце бодрость и силу. А Ваня смотрел широко открытыми глазами и совсем не узнавал маму, он то и дело переводил взгляд на чужого дядьку, и… чем больше присматривался, тембольше этот дядька становился противнее.

Сивухин тоже был удивлен и насторожен, ему совершенно была не понятна метаморфоза Марфы: «В кошаре – одна, дома – небо и земля? Похорошела как-то, только непонятно как. В туман окунулась… Опять туман. Да, чушь»! Как уверенный в себе мужчина, он решил, что странные изменения – это его заслуга, и в то же время, подумал, что Марфа не без способностей. Видно же, что она не переоделась и даже не умылась после вонючей кошары, тогда откуда такая странная метаморфоза: «Ай да Степан Савельич, ай да сукин сын»!., вспомнил, то ли когда-то услышанные, то ли прочитанные слова. В мозгу тупо скрежетало: «Стикс, бессмертные цари, Гиперборея какая-то. Он силился вспомнить от кого слышал такие странные слова. Да, слышал, но очень, очень давно. Слышал, как сказку о невиданной никем стране, или кто-то рассказывал, что он был там. Едрит твою! Да это же сказка от Ивана Филипповича, его крёстного отца из самого детства, это он рассказывал! Но откуда в Марфе, пропахшей овцами и навозом, голодной, зачуханной бабе всё это и зачем она помнит… Зачем?»

Сивухин непроизвольно, озадаченно хмыкнул. Марфа как-то весело глянула на него, подозвала Ваню и пошептала на ухо. Он понятливо кивнул, нехорошо посмотрел на дядьку и по-деловому вышел.

– Ты куда его?

– Баню затопить, надо же хоть умыться. И тебе с дороги не помешает. С меня спросит председатель, как я уполномоченного встретила.

Сивухин помягчел, слегка растекся по табурету от приятной неожиданности. Ему начинало нравиться, значит… с ним готовы идти на контакт. Он подхватил свой вещмешок и как фокусник стал подбрасывать его над столом, ловить и раскладывать продукты, никогда не виданные в этой бедной избе. Марфа улыбалась, покачивала головой да всплёскивала руками. А скоро и Ваня подбежал к столу, стоял с широко открытыми, изумленными глазами, не вполне осознавая, что это всё – еда!., а Сивухин подбросил шоколад, поймал и протянул Ване.

– Это тебе, не бойся. Ты что, шоколад никогда не ел? Американский, по ленд-лизу. Есть на складе.

– Откуда ему, я сама-то, вкус забыла. Возьми, сынок, попробуй.

Ваня недоверчиво взял плитку, рассматривал и не знал, что с ней надо делать. Сивухин засмеялся, освободил плитку от обертки и блестящей фольги.

– Вот это, Ваня, едят! – он с хрустом отломил половину плитки. – Ешь и не бойся.

Ваня, сомневаясь, пробовал, откусывая сначала маленькие кусочки, потом вошел во вкус и махом съел больше половины, но спохватился.

– Мам, а это всё тебе, – протянул остаток.

– Ешь, не боись Ваня, я много привёз. – Гость показал ещё несколько плиток.

Марфа отварила картошку в мундире и хотела нарезать привычный серо-зеленый хлеб, из отходов с отрубями и лебедой, но… гость перехватил.

– Да вот же!.. Марфуша, целых две буханки настоящего солдатского хлеба!

Сивухин достал большой армейский нож и стал уверенными движениями открывать мясные и рыбные консервы, нарезать колбасу. Ваня не успевал следить за его руками, Марфа подставляла чашки, тарелок в доме не водилось. Наконец он достал две бутылки – водку и портвейн.

– Это для мужчин, а это для женщин. Детям вот… еще печенье. Ну, пора и встречу отметить!

Ваня затаился и не моргая смотрел на стол, и глотал слюну, такого изобилия он в жизни не видел.

Нет, конечно, он много ел! Этому дядьке и не снилось, сколько он всего ел: и полудохлых ягнят, и голубей, если удавалось поймать в петлю, а весной, как только сходил снег, все дети шли с ведрами в поле, искали норы сусликов и заливали водой, суслику деваться некуда, он вылезал, тут его и ждала палка. Жирные были суслики, особенно лапша из них, не отличишь от куриной, особенно после полуголодной зимы. Но самая обжираловка начиналась весной, в мае, когда прилетала дичь – дикие утки, гуси, чайки, словом, всё что летает, плавает и бегает у воды. Когда начинала гнездиться эта дичь, всё детское население от пяти лет уходило на ближайшие озёра, в лиманы, болотины и собирали, как говорили – драли яйца, каждый день по ведру, а то и по два. А сколько рук было занято делом! Вот это обжираловка! Нет, ели и домашнее мясо, бывало, но только по самым большим праздникам, три или четыре раза в год, и не от пуза.

Ваня снисходительно посмотрел на приезжего дядьку – знал бы он. «Подумаешь, привез кулёчки! Ты бы попробовал кислятку и рогозу пожевать».

– Степан Савельич, я сбегаю, умоюсь и марафет кой-какой наведу. А ты можешь и здесь руки помыть, в тазике. Я мигом!

Не дожидаясь ответа, Марфа вышла, собирая на ходу какие-то свои вещи. Ваня побежал следом. Он не хотел остаться с этим дядькой один на один, душа не лежала, несмотря на все вкусности, от одного вида которых он захлёбывался слюной.

Сивухин остался один, и какое-то время сидел, подперев подбородок кулаком, и размышлял. С одной стороны, глубоко в мозгу торжественно позвякивали литавры: «Ес. сь, это з. зес. сь… Дз. здынь! Половина дела, считай, сделана и он нашел, что искал 25 лет. Искал след, а тут!., живых Ромашкиных нашел! Вот она, Марфуша, цела и невредима!

Он с хрустом вытянулся, глубоко вдохнул и шумно выдохнул, потом медленно, снизу доверху и по сторонам осмотрел бедное жилище. Встал, подошел к стене и посмотрел в мутное, облезлое старое зеркало, в котором с трудом просматривалась позади убогая обстановка. В мути почудился лик отца Савелия.

– Да, батя, классовая борьба никому добра не прибавила, – сказал он лику Савелия и выразительно показал жест – кулак через руку. – Туманы, стиксы… гипербореи и, какая-то ещё… мать её в душу. Что-то говорил на курсах и товарищ Мессинг, тоже о другом мире. Ого го!., еще те загадки загадал: живешь – пока ищешь, жизнь – ниточка, а может быть – веревочка, у неё два конца и всегда один в твоих руках. Тьфу! А еще, говорят, с ним сам Сталин советовался. Ого!., и я туда же, дурья башка! У веревки два конца – это да, а вот кто держит второй конец и кто кого перетянет – того товарищ Мессинг мне не сказал. Он вообще всё недосказывал. А жизнь – она как колобок, всегда под уклон катится. Вот и нашел я свою Марфу – ниточку, веревочку ли, а что теперь? Гадай, Сивуха, гадай! То ли дзынь, то ли бздынь?.. – сказал он ехидно своему отражению в зеркале, скривил рот и стукнул ладонью по лбу. Взял из кособокого подобия буфета гранёный стакан, не морщась, выдул из него сухие останки паука, открыл бутылку водки, налил пол стакана и выпил одним глотком. Постоял, осмотрелся более внимательно и обреченно вздохнул. «М. да, если что-то, когда-то, где-то и было в этом убожестве, вряд ли сейчас что найдешь. Не дал бы родной отец любимой дочке влачить такую нищету. На этой веревочке впору и повеситься.

Оставить всю жратву и уйти. Отомстить благородно, так сказать».

Раздались голоса во дворе, низко согнувшись в проёме двери, вошла Марфа с Ваней за руку, сбросила с плеча драное полотенце и выпрямилась. У Сивухина колючий комок прокатилось от горла до низа живота и встал колом. Кадык дернулся пару раз, он подавился воздухом и закашлял. Увидеть такую Марфу он никакие ожидал.

В полутемной избе от её лица даже посветлело. Распущенные влажные волосы были зачесаны на одну сторону и волнами лежали на плече. Небольшая прядь прилипла к щеке, и это смотрелось очень трогательно. Влажные губы подрагивали, мочки ушей оттягивали сказочные, из далекого прошлого, тяжелые золотые серьги, а на груди сверкала изумрудом огромная, тоже из крученого золота брошь… И ничего, что кофточка была старенькая и заштопаная на локтях. Сивухин смотрел, мучительно вспоминал и да… узнавал. Это была она, та самая красавица, Марфуша Ромашкина. Безжалостное время отступило, потому что рядом с ней стоял Иван Филиппович, только почему-то очень маленький, и без лихих усов, и всё же!., это был Иван Филиппович. Вряд ли Марфа заметила, как побледнел Сивухин, как его передёрнуло с ног до головы, потому что по телу прошел мороз. Он не мог слова сказать, во рту пересохло.

Офицер, разведчик, прошедший суровую войну и пронесший через два с лишним десятилетия мечту отца, Савелия Сивухина: – найти хоть кого-нибудь из Ромашкиных, поставить на колени, чтобы они слёзно умоляли взять их тяжеленный мешок с червонцами и тайным камнем, который может соединять два мира, этот и тот! Если в этом мире золота на всех не хватает, то в том, говорят, его как грязи, и надо только знать, где вход туда и где выход. Отец его профукал своё счастье и помер, как пёс поганый, прямо под бывшим забором усадьбы Ромашкиных. Ну не. ет, он, Степан, жил, учился, воевал, и не раз, и не два его могли убить фашисты, да и свои – было за что.

…Это из-за его нерешительности погибла целая группа и если бы выжил хоть один, кроме него, кто рассказал бы правду – его расстреляли. Но Сивухин хотел выжить во что бы то не стало, ради мечты своей юности. Он помнил рассказы отца о мешке с золотыми червонцами, о камне за пазухой, которые он, якобы, в руках держал. Но отцу для счастья нужна была одна лошадь и пять червонцев, а камень – это… туда-сюда, был без надобности, поскольку он, Савелий Сивухин, дальше своей деревни боялся выйти. А вот Степан Сивухин прошел в войну по всей Европе и кое что повидал. Он столько увидел, столько переосмыслил, что ему и ста червонцев мало, и двести. А вот мешок в два пуда в самый раз, и если тот мешок в гражданскую не нашли, значит, пришло оно – его время. Мгновенно в голове пронеслось: «Если сохранились немыслимой цены драгоценности, значит, где-то лежит и тот мешок с золотом. Значит, Марфа владеет семейной тайной и он сможет стать очень, очень богатым. А если ещё тот самый странный кристалл найти, он сможет доказать всем, что всесилен!., что он, Степан Сивухин, может исчезать и появляться, как это делал отец Марфы. И если её отец только и делал, что бегал, то он, Степан, с таким богатством сделает так, что все, кто окружает его, будут заглядывать на него снизу, преданно и угодливо. Даже при родной советской власти можно жить кум королю, примеров тому он встречал немало. А надежнее всего – тайно переправиться в Европу и дальше, в Америку»! Как сотрудник КГБ, он хорошо знал возможные пути переправки и исчезновения.

Сивухин много лет уже страдал патологически от той безнадёги и безысходности, что окружала его. В свои 45 лет, он всего лишь майор и так майором, и подохнет, как его отец, где-то под забором. Он часто, с ужасом вспоминал картину, когда отец пьяным упал на разрушенный им же забор усадьбы Ромашкиных головой на огромный гвоздь, торчавший из доски. Савелий пригвоздил себя навек к поруганному им же месту. Он бился в агонии и последние слова его были: «Не каюсь я вовсе, Стёпка, за дела свои неправедные, всё передаю тебе. Всё! Не хочу, чтобы и ты как пёс паршивый закончил жизнь. Всё ромашкинское найди, всё!., тогда, может быть, и меня отмолишь. Будьте вы все прокляты»!

Что найти, Степан догадывался, а кого проклял с последним вздохом отец, никто никогда не узнал.

Неожиданно майор покачнулся и сел на лавку у окна, потому что мелко задрожали и подломились в коленях ноги. Он встряхнулся, прогоняя наваждение, и быстро взял себя в руки, пока Марфа не заметила его слабости, сказалась железная выучка в разведшколе и военная дисциплина. В этой убогой избе его выручил боевой опыт – не теряться, когда враг перехватывает инициативу. «Ну, Сивухин, ну и дурак, чуть было не ушел благородно… разведчик. Чуть было сам себя не переиграл. Теряю квалификацию».

А Марфа не понимала, что она только что, что-то перехватила. И поведение гостя она просто приняла за мужицкую игру и решила подыграть, всё, конечно, ради Вани. Когда он еще попробует такие вкусности, даже не предвидится.

– Ну, вот и я к вам, как говорится, хороша была Танюша, краше не было в селе.

– Марфуша! – воскликнул Сивухин, – Куда до тебя какой-то Танюше! А ты, Иван Филиппович, как, согласен, что твоя бабушка самая красивая?

– Это моя мама!

– Конечно, твоя мама, а кто же ещё! – майор брал инициативу в свои руки. – Бабушки не бывают такими красавицами! Быстро все к столу и начнем праздновать нашу встречу.

Он, ухнул, решительно встал и похлопал себя по коленям, – ноги стояли твёрдо. Сивухин уверенно шагнул к столу. Марфа посадила Ваню рядом с собой, по привычке стала чистить картошку в мундире. Ваня смотрел – то на невиданные сладости и продукты, то на маму и совсем украдкой на дядьку.

– Иван Филиппович, ешь всё, что захочется, не стесняйся, мы здесь все свои. Так, Марфуша?

– Ну, перетакивать не будем, – Марфа неловко поёжилась. – Ешь, сынок, коли на стол выставили.

Ей тоже было как-то неуютно, хоть и в своей избе, в душе свербила тревога: «Кто ты такой, Степан Сивухин? Уполномоченный ли, земляк, друг детства? К чему он напоминает о бывшем богатстве их семьи и о том, что знает как является из тумана или уходит Иван Филиппович, и даже молиться готов на него. К чему бы это»? Она спрашивала себя раз за разом и не находила ответа.

А Сивухин командовал за столом, подкладывал всем то одни, то другие консервы, налил себе водки, открыл портвейн, но Марфа попросила водки.

– Это по-нашему! Выпьем, первую, Марфуша, за здоровье нашего благодетеля, Ивана Филипповича Ромашкина.

– Ты, Степан, говори да не заговаривайся. Мал он ещё, Ваня наш, для благодетеля. Ты ешь, сынок, дядя Степан по доброте своей угощает нас. Не забудь спасибо ему за это сказать.

– Ты не поняла, я говорю о твоём отце.

– За тятю? Ты кончай, Степан Савельич, на грех меня наводить. Какое тут – за здоровье, ошибся, так и скажи. Помянем тятю, конечно, светлая ему память и царствие небесное, и даруй господи ему вечный покой и райскую благодать.

Марфа перекрестилась, выпила, недобро, через руку, посмотрела на Сивухина. Он уловил её взгляд и засуетился, выпил и неуклюже перекрестился.

– Ты же говорил, Степан, ни в бога, ни в чёрта, не веришь, прости господи?

– Зато я… в Ивана Филипповича, отца твоего, верю. Тут точно, если не от веры, так от чертовщины перекрестишься не раз. Хочешь – верь, хочешь – не верь, только он на меня еще с тех времен производит впечатление. Живой он для меня был, так и остался, понимаешь! Как он каждый раз уходил в туман, а? Не знаю что больше – сказки или вымысла, но я через своих друзей в НКВД запросы делал. Расстрелян он неоднократно, а мёртвым его так никто и не видел, и где похоронен – неизвестно. Марфа, ну не бывает так!

Он достал из кармана записную книжку, поднял и осторожно потряс над столом. Выпала какая-то старая, словно обгрызенная мышами или обожженная со всех сторон блёклая фотография. Марфа не сразу и поняла, рассматривая.

– Это же… господи! Это же я с тятенькой!

– Да, Марфуша, ты с отцом это, берёг с риском для собственной жизни почти 30 лет. Цени.

– Что ценить, Степан, всё сгорело дотла. Ты же и жег нас с голытьбой безумной, забыли, что деревня за счет отца жила… Вся! Он для вас даже больницу построил, школу и церковь! Молились на него люди. Эх, вы, Сивухины, это вы темный народ баламутили.

– Нельзя было по-другому, ты пойми, Марфа, Ре во лю ция! Палили и разоряли. Сердце рвалось, а жгли. Как раз на пожарище тогда подобрал и сохранил эту фотографию, от отца своего прятал. Ох и лютовал Савелий, мать его в душу, как ты говоришь, прости господи.

Он налил водки и выпил. Марфа затуманенным взглядом смотрела сквозь темный куст герани в окно и красные лепестки цветка, как язычки пламени, стали прыгать у неё в глазах.

Она снова увидела порушенную усадьбу, пламя кругом, крики и чей-то хриплый голос: «Ты карточку ихнюю, вона… вона… подбери, ишь ты, сплуататоры трудящего, беднейшего классу! Лики свои срисовали, как на икону. В святые захотели, а накося – выкуси! По карточке найдём и расстреляем! Никуда от нас не денешься, Иван Филиппович! Ты погляди, какой жук, больницу он построил. Болейте, люди добрые, а себе так царствие небесное захотел прикупить небось»!

– Мам, ты чего? – Ваня дернул её за рукав.

Она вздрогнула, отмахнулась испуганно, как от наваждения, Степан Сивухин проследил внимательно за её взглядом и остановился на красных цветах. Щеку у глаза дернула судорога. Похоже, перед отправкой на фронт, он не напрасно слушал психологические уроки самого Мессинга. Он оценил внутреннее состояние Марфы.

– Марфа, я хранил твою фотографию, потому что ты была такая! Ну… ты и осталась такая, на тебе даже те самые украшения. А отца и тогда никто бы не узнал по фотокарточке, массового опыта такого ещё не было, не теперь… Давай-ка, ещё по одной, – он посмотрел на Ваню. – Поговорить бы нам с мамой твоей, Ваня, ты бы погулял во дворе. Возьми еще одну шоколадку. Договорились?

Ваня давно осоловел от вкусной еды, но всё же продолжал толкать одной рукой сладости в рот, а в другой держал кусок колбасы.

– Господи, Ваня! Не всё сразу. Живот заболит, хватит! Понос еще, не дай бог, оставь на завтра.

Ваня помычал и отрицательно покачал головой.

Прожевал и посмотрел на гостя и на мать.

– Ага, вы до завтрева всё съедите. Не пойду я, чего там делать.

Сивухин захохотал, даже Марфа улыбнулась и погладила Ваню по голове. Напряженное состояние разрядилось. Марфа дала Ване несколько печенек.

– Сходи к Витьке, угости друзей, – она сама подтолкнула его к двери.

Ваня вздохнул, встал, внимательно окинул стол взглядом, словно запоминал, сколько чего осталось, и ушёл. Сивухин прошел и закрыл дверь на крючок. Он давно его приметил.

– Ты зачем на крючок? – Марфа встала.

– Сядь. Поговорить нам надо без лишних ушей, даже если они детские.

– Я сейчас, накажу, Ване, – она быстро вышла.

Сивухин выпил, пошел к двери, прислушался, достал из кармана пакетик и высыпал из него порошок в стакан Марфы. Когда она пришла, он снова закрыл дверь на крючок.

– Я сказал, поговорить надо. Тебе что налить?

– Мне хватит.

– Не ерепенься, выпей дамского, – он подал ей стакан. – Сними-ка, Марфуша, пробу. Лично за тебя хочу выпить. Ты даже не представляешь, как приятно я был удивлен, вот не ожидал увидеть тебя такой, хоть сейчас под венец! Сумела даже сохранить все свои свадебные украшения. Да. а, Марфуша, удивила меня. Живете в такой нищете, а на тебе целое состояние. И как ты смогла всё это сберечь? Как тебя в органы-то не замели… Загадка. За тебя!

Марфа безразлично выпила, устало откинулась и посмотрела, в упор.

– Что же такого, чего я по темноте своей не знаю, хочешь мне сказать, Стёпан Савельич, не тяни. Ваня за меня болеет, того и гляди прибежит. Он моя надёжа, защита и опора.

– Вижу-вижу. Приклей усы и копия карлика, Ивана Филипповича.

Марфа схватилась за голову, её качнуло, она бы упала, если бы Сивухин не подхватил. Он доволок её до кровати.

– Что это… такое? Плывет… туман.

Он подложил ей под голову подушку, похлопал ладонью по щеке.

– Туман, это хорошо, Марфуша. Я спрашиваю, а ты отвечаешь. Тебе понятно? Я тебе задаю вопросы, а ты отвечаешь, – сказал он с расстановкой. – Тебе это понятно?

– Понятно, – с трудом разлепила губы.

– Ты знаешь семейную тайну Ромашкиных?

– Знаю.

– Это тайна золота и кристалла?

– И духа нашего.

– Дух не пух, платка на зиму не свяжешь, каши не сваришь. Пшик один получится. Рассказывай, где спрятано золото и кристалл?

– Не знаю.

– Врёшь, дорогая подруга детства! – он ударил несколько раз её по щекам. – Кто должен найти золото и где? У меня есть письмо от настоящего, преданного коммуниста, местного, он пишет нам, что ты убиваешь ягнят, вынимаешь мясо, набиваешь их шкуру соломой. Ты, Марфа, враг народа! Этого письма хватит, чтобы тебя расстрелять. Все твои дети станут детьми врагов народа и у них никогда не будет будущего! Ни ког да! Открой мне тайну семьи Ромашкиных. Она есть! Это подтвердила и твоя обиженная дочь Анна.

– Она… шалава, она…

– Кто должен найти наше… ваше золото?

– Найдет только сам Иван Филиппович… под теплой водой в озере, где исток Стикса. Найдёт исток, найдет, что ищет, ключ в могиле…

– Бред! И стикс, и гиперборея, теплая вода и Иван Филиппович. Во. от! Значит, он не только туман. Он есть! Где он? С ключом в могиле? Отвечай быстро!

– В вечных стиксах он, в гиперборее ищи… там он, самолично о том сказал.

– Бред! Марфа, когда последний раз видела или говорила с ним?

– Сегодня. Он придет еще раз… обещался.

– Я пристрелю тебя! Когда он придет? Когда… когда, дур. ра! Ты не оставляешь мне выбора! Где он сейчас, ваш Иван Филиппович?

– Пошел печеньки раздать.

– Я не о сопляке безродном! Где твой отец, где он прячет кристалл! Он важнее мешка с золотом, я знаю, что отец ваш передал тайну сыну Василию, а он тебе, как завещано!

– Ничего ты не знаешь, Сивуха. Василий погиб в бою и тайна погибла.

– Я нашел его, он всё рассказал перед смертью. И не в бою он погиб, а на допросе, как предатель. Я лично его допрашивал и перед смертью он сказал где тебя найти! Василий тебя продал!

– Брешешь. Он сказал то, на что нет ответа.

– Где золото! Где кристалл? Скоро придет твой маленький выблядок, я начну у тебя на глазах ломать ему руки и ноги… С. сука! А потом ты выпьешь ещё и всё расскажешь!

Марфа села, её качало. Ухватившись за спинку кровати, она попыталась встать, но Сивухин толкнул её ладонью в лицо. Она упала на спину, открывала рот, но ничего не могла сказать, затуманенный взгляд то и дело останавливался на злодее, она попыталась погрозить пальцем, но рука бессильно упала.

…Ваня быстро раздал печеньки обрадованным друзьям и похвалился, что к ним приехал видный, весь из себя, дядька, военный, накормил их с мамкой от пуза вкуснотищей, и теперь всегда так будет, потому что он сватается наверное, а мамку зовет Марфушей.

Один ум хорошо, но накопленный жизненный опыт лучше. Друзья обсудили ситуацию и решили, что надолго оставлять с этим «женихом» мамку нельзя, а если военный этот приехал только пошквориться, а потом сразу слиняет насовсем. Мамка плакать будет и разговоров в поселке не оберёшься. Бабы говорят, что военные после войны совсем другие пошли, не то что раньше.

Обсудив ситуацию, друзья решили, что Ваньке надо быстро вернуться и помочь мамке, вдруг она не хочет, а этот лезет. Бабы они такие, часто теряются и млеют, когда им много сладенького подсунут, особо, когда слова на ухо шепчут и ляжки гладят.

Бурное обсуждение, советы ребят встревожили Ваню не на шутку и он побежал домой. По дороге ему всё время казалось, что он слышит голос мамы. Он то и дело останавливался и прислушивался к звукам. Вроде как всегда, обычные звуки вечерней деревни, но стоило побежать, как снова слышал: «Ванечка мой, сыночек, помоги»! Не сознавая почему, он пошел в избу не через главный, а через свой, тайный вход. Не совсем тайный, это он часто так играл, свои знали этот ход. По драбине, так называли старую, сколоченную из жердей хлипкую, трясучую лестницу, он влез на чердак, откуда люк в кладовку, из которой была дверь в комнатку, где раньше спали братья, а теперь он, Ваня. Из люка в эту комнату вела уже не драбина, а настоящая лестница со ступеньками из хороших досок. А еще на чердаке он прятал берданку. Мама не разрешала держать её в комнате, она вообще наказала выкинуть от греха подальше опасное ружьё, хоть он убеждал, что они с Витькой крепко примотали ствол после последней охоты. Он вставил в казённик патрон, закрыл затвор и тихо, в этот момент он себя считал разведчиком, спустился в комнату. Ваня не понимал, зачем он это сделал, просто… слышал мамины слова: «Сыно. ок, помоги мне»! Дверей между комнатами не было, проём закрывала легкая ситцевая занавеска.

Сначала услышал странные голоса. Ваня тихо лег щекой на пол и заглянул под занавеску. Видно было плохо, керосиновая лампа освещала только часть избы у кровати. Ваня присмотрелся и чуть не крикнул. Чужой дядька бил маму по щекам и просил говорить.

– Говори… У отца есть кристалл? Говори!

– Был.

– Где он? Отец носит его с собой? Говори!

У мамы от ударов моталась голова, она хотела что-то сказать, но вдруг резко обмякла и замолчала. Адядька бил и бил, и кричал.

– Где отец? Где золото? Где его кристалл! Я повешу твоего внука за ноги!

Ваня, оцепенел, он не мог шевельнуться. Страх сковал по рукам и ногам. Злой дядька отбросил маму и отошел к столу, выпил стакан водки и прищуренным взглядом оглядел всю избу, потом достал из кармана пистолет. Ваня зажмурил глаза и… время для него остановилось.

Когда очнулся, то в первый момент показалось, что вокруг что-то звенит. Ваня никогда не слышал такого и весь сжался, он даже забыл, где находится, и только когда снова услышал голос и шаги – пропал звон. Он сделал глубокий вдох, прислушался, потом заглянул под занавеску.

Дядька снял с мамы украшения, положил себе в карман. При слабом освещении Ваня увидел, как он стал стаскивать рывками с неё одежду, пока она не осталась голой, и расстегнул на себе пояс. Галифе с ремнями сползли на пол. Дядька перешагнул через них, вернулся к столу, снова выпил водки, пожевал, подошел к двери, проверил крючок, хмыкнул и, мотая волосатыми причиндалами между ног, шагнул к маме. Ване показалось, что тело её светится в сумраке, а она лежала, как будто спала или… умерла! Ваня истошно закричал, схватил берданку, подбежал к дядьке и со всей силой, какая была в его детских руках, ударил стволом по самому шкворню, который торчал как сучок и нацеливался на маму.

Ваня много видел отношений между дядьками и тётками в деревне за свою жизнь, в том числе, когда насильничали, когда тётка возражала и обещала даже закричать, только не кричала. Обычно всё кончалось мордобоем, чаще выпивкой. Но он не мог представить, чтобы совершенно чужой всем дядька снасильничал родную мамку. Ваня не только ел всякие вкусности, но он весь вечер следил за поведением взрослых и знал точно, что мама вовсе не собирается ластиться к этому дядьке, больно ей надо, хоть он и привёз много.

Неожиданная, страшная, резкая боль пронзила Сивухина, опоясала и сдавила внизу живота с такой силой… он даже не мог крикнуть и только мычал. В руки, которыми он пытался зажать эту боль, попалось что-то холодное и длинное. Это была берданка, которую испуганный Ваня всё еще держал в руке. У Сивухина прорвался голос, он с рёвом дернул на себя оружие… раздался выстрел. Избу заволокло густым дымом, через который с трудом пробивался свет лампы, порох в патроне был дымный. Ваню окропило теплым дождем. Он не помнил, как и куда бежал, как закрылся в чулане и закопался в какое-то тряпьё или мешки. Всё тело трясло. Но постепенно он согрелся и не заметил, как уснул.

Постепенно пришла в себя Марфа. Ничего не понимая, она смотрела в потолок и по сторонам, пока, не опустив глаза, увидела себя… голую. Она резко и со стоном вскочила, шагнула и споткнулась обо что-то большое и тяжёлое у кровати, перешагнула это что-то, со стоном дотянулась до лампы и села на пол. Когда пригляделась… страх парализовал её. Перед ней, в большой кровавой луже, лежал Степан Сивухин. Из одного глаза у него что-то торчало черное, лицо было искажено и окровавлено, второй глаз на выкате, зубы оскалены и тоже залиты кровью. То, что торчало из его глаза было похоже на рог. Перед ней в луже крови лежал… дьявол! Когда-то, давным-давно, она видела на картинках такое. Марфа взвизгнула, хотела встать, но её резко бросило в сторону. Она ударилась головой о край стола, упала и потеряла сознание.

Сколько времени лежала она на холодном полу, голая, в луже чужой крови, она не помнила. Очнулась от голоса Вани, откуда-то издалека. Он всхлипывал с подвыванием и звал маму. Фитиль у лампы погас, но в темноте особенно сильно чувствовался запах крови. Марфу начал бить озноб, она с трудом сообразила, что надо как угодно, но найти спички и зажечь лампу, подстегивали далёкие завывания Вани. Через какое-то время удалось доползти до стола, нащупать спички и зажечь фитиль. Она почти не сознавала что делает, но пошла на звук голоса. Не сразу сообразила, что Ваня в чулане. Её бросало от стены к стене и она боялась уронить лампу и поджечь избу. Когда нашла Ваню, легла рядом, прижалась, и так они лежали, пока не согрелись. Через какое-то время Ваня сел, разбросал мешки и увидел, что мама голая.

– Мам, ты чего… оденься, холодно.

Марфа обмоталась, не поняла чем, обняла Ваню и пошли в избу. Он поскользнулся, она протянула к нему руки и увидела кровь на ладонях.

– Сыно. ок, не трогай меня! – завыла. – О. ой, это я убила его, сыно. ок, гля, кровища… Ой, мамочка! Чем я его… Ничего не помню!

Она стала хватать все тряпки, что попадались под руку и тереть с ожесточением руки, живот, лицо. Глядя на мать, Ваня и сам заскулил, как ушибленный щенок. В состоянии озноба, от страха или холода, обессиленные, они снова легли на кровать, укрылись одеялом и тесно прижались. Тяжелый беспокойный сон снова сморил их.

Марфа проснулась, когда сумеречный утренний свет стал заполнять избу через маленькие окна. Сидя на кровати начала вспоминать и осознавать ситуацию, а измученный впечатлениями и страхом Ваня стонал, то и дело вздрагивал во сне. Она тупо осмотрела себя, обернулась старым одеялом и осторожно заглянула за занавеску. У стола… в луже застывшей крови лежал Степан Сивухин, уполномоченный НКВД. Кровь была везде: на полу, на столе, на стенах – руках, ногах и даже на теле Марфы, а Ваня был обрызган с головы до ног так, словно он попал под кровавый дождь. Голова кружилась, кидало по сторонам, ноги подкашивались, тошнило и несколько раз вырвало. Шаг за шагом она выдавливала из своего помутненного сознания и восстанавливала по крупицам события дня… вечера.

Постепенно в голове Марфы начали собираться обрывки видений, из которых она составила картину вчерашнего дня. Вспомнила, что Вани не было в избе до того, как у неё наступило помутнение, почему тогда он обрызган кровью до самой макушки, что это означает, что он мог видеть, как произошло страшное убийство. Ваня еще спал и она решила, чтобы не сильно пугать его, прибраться. Сил хватило только чуть протереть пол, сходить в баню и смыть с себя холодной водой кровавые следы. Потом она разбудила Ваню и шатаясь, едва не падая, отнесла его в баню и тоже помыла. Холодная вода привела их в чувство, а после и Ваня рассказал свою историю этого страшного дня. И получалось, что он прибежал по зову мамы. Ей было непонятно одно – это Ваня убил злодея, или всё случилось по-другому. Странно было и то, что во лбу убитого торчал не рог, а затвор берданки! Убит он был не зарядом картечи, а затвором, который вырвало при выстреле и он наполовину вошел в глаз. Сам Ваня не помнил, как всё произошло, но Марфа еще со слов сына Коли помнила, что затвор при выстреле может вылететь только в сторону того, кто нажимал на спуск. Выходит… стрелял сам Сивухин? Ваня смотрел то на залитые кровью глаза злодея, то на маму, их трясло и они не знали, что им дальше делать.

– Мам, а дядька, сука, насовсем убитый?

– Насовсем, сынок… подох злодей.

– А кто его убил?

– Корысть, сынок, злоба лютая. Это как война.

– Мам, а мы играли в войну, так всем было весело и никого ни разу не убили.

– Кабы все так воевали. Ох, горе-то какое!

– Мам, на войне красноармейцы с немцами всегда воюют, а дядька этот за кого был?

– За бесов. Он сам из них.

– Хорошо живут бесы. Вон сколько вкусноты привёз. Мам, если он плохой, зачем столько вкусноты нам привёз?

– Бесы, они так. Сначала хитро приманивают людей чем-нибудь вкусным, а после влезают в душу и съедают изнутри.

– А я сам видел, как он хотел в тебя влезть. Он не влез, мам, не влез?

– Не успел. Ты же спас меня, родной мой.

– А то… пусть бы спробовал.

– Ой, знать бы, как лучше. Ой, горе-то, какое!

Некоторое время они так и сидели, обнявшись, покачиваясь и подвывая друг другу. Взгляд Марфы становился осмысленней, наконец, она решительно встала, оделась и заметалась по избе, собирая какие-то вещи в старую котомку. Ваня забрался снова под одеяло, подальше от мёртвого окровавленного беса и старался поменьше смотреть в его сторону, но шея так и тянулась. Скоро Марфа села рядом, погладила его и поставила на колени полную котомку.

– Сыночек, Ванечка, родной, слушай. Сейчас, быстренько одеваешься, сумку с едой и твою одежду я собрала. На дворе тепло, лето нынче как никогда. Уходишь один, в Каменку, всего десять километров. Мы ходили с тобой туда два раза в прошлом лете.

– К тёте Фриде и дяде… забыл, как его.

– К ним. Дядя Сальман. Дядя Саша по-нашему.

– А ты? Я боюсь один. Далеко и… лес там.

– Нельзя мне с тобой, сынок, из-за этого беса проклятого. Не один пойдешь, с Дружком, он хорошо знает дорогу, в прошлые разы с нами ходил. Только теперь пойдете не по дороге, а тропкой, вокруг озера.

– Зачем меня посылаешь одного? Боязно в лесу одному и заблудиться можно.

– Я же сказала, с Дружком. В прошлый раз он на ихней Пальме поженился, вот смеху было, забыл? Только крикни: – Пальма!., и он точно тебя доведет. Там всё и расскажешь тете Фриде и дяде Саше, что да как случилось, никому больше про беса проклятого не говори. Если кто по дороге вдруг попадется, лучше спрятаться. Будешь жить у них, пока я за тобой не приду. А если не приду, сынок, на всё воля господня. Всё, родненький, гадать не будем. Видать, мало бесы нашей кровушки выпили, никак не захлебнутся. По дороге еще тебе расскажу, что да как.


Утро было солнечное и на редкость теплое. Марфа провела Ваню огородами к тропке, которая шла через длинный овраг. На спуске, в конце оврага, из земли торчала каменная глыба, скала, от которой начиналось сельский погост. У одной из могил, на которой вместо креста стоял островерхий камень, она замедлила шаги и перекрестилась.

– Запомни этот камень, сынок, тут, говорят, сто, а может и больше годков назад, колдуна схоронили. Вначале за оврагом, закопали, не положено колдунов на кладбище хоронить.

– А камень зачем?

– Камень – видишь, острый как кол, чтобы не вылез и больше зла никому не сделал. Колдунам не положено кресты на могилу ставить. Утром закопали его за оврагом, а ночью ураган прошел – это уже было сатанинское дело. Поломал он много крестов, а после пришли люди и увидели – могила колдуна вместе с камнем перенеслась с оврага на это место, поближе к кладбищу. Говорят, не может колдун и после смерти жить один, ему же колдовать надо. Люди испугались и не стали больше трогать тот камень, ну его к лешему, колдуна, – прости господи, – перекрестилась Марфа и оглянулась, – После провели крестный ход и этим постарались успокоить его. Ты запомнил, камень?

– А зачем запоминать? – Ваня испуганно жался к маминой ноге и подталкивал её уйти побыстрее.

– Потерпи, чуток, сынок, – они прошли вглубь и остановились у покрытого мать и мачехой холмика, где только низенький деревянный крест указывал, что под ним могила. На кресте было вырезано когда-то имя, но какое, понять было невозможно, настолько он обветшал.

– Вот, Ванечка, это могилка моей родной мамы и твоей прабабушки, Ульяны.

– Я знаю.

– Я это к тому говорю, чтобы ты никогда не забыл этого места, никогда! Где бы ты ни был, – и добавила с расстановкой. – Ни ког да.

– Я всегда-всегда буду помнить. А зачем надо всё помнить?

– Затем, что когда-нибудь, сынок, придется ещё вернуться на это место. Смотри на скалу и запоминай. Прямая линия отсюда до камня на могиле колдуна, как раз в сорок шагов. Повтори.

– Сорок шагов напрямую, до камня на могиле колдуна. Мам, ты чего?

Марфа упала на колени.

– Господи. и!., и ты царица небесная, простите меня, не ведаю что творю. Голос был тятеньки моего, Ивана Филипповича вчера, в тумане пришел. Должна свершить я это.

Марфа оглянулась по сторонам, прислушалась к лаю собак из поселка, закрыла глаза, пошептала, перекрестилась и неожиданно взялась за крест. Она с большим напряжением, покачивая, выдернула крест и опять перекрестилась. Видно было, что всё она делает с огромным напряжением. Испуганный Ваня понимал, что сегодня совершается что-то очень важное и не только для одной мамы, но и для него. Напуганный событиями ночи дома, теперь еще кладбище с острым камнем колдуна, он обреченно ждал.

Марфа легла на холмик и просунула до самого плеча руку в дырку от креста. Лицо её было белее коры на березе. Скоро она что-то вытащила и стала вытирать травой, после ладонью. Это было похоже на глиняную кринку, в которой дома хранили молоко. Только у этой узкое горлышко было забито ветхими тряпками. Марфа выковыряла их, и высыпала в подол кучу камешков, как показалось Ване, взяла один, потерла ладошкой и он заблестел.

– Мам, что это?

– Это, сынок, золотые царские червонцы. Твой прадед, а мой отец, Иван Филиппович, завещал всё это нашей семье. Здесь спрятана только маленькая часть завещанного, а большую я и сама не видела, знаю, что найдёшь и возьмёшь ты, наследник, Иван Филиппович Ромашкин. Дедко завещал, что до конца века сменится безбожная власть и ты с этим золотом начнешь дело божеское возрождать, благие дела творить. А пока ты должен расти и учиться. Всё, что ты сейчас видел, всё это ты забудешь до поры, а я навсегда.

Марфа говорила, будто читала по книжке, Ваня не понимал её. Она никогда так не разговаривала, и он боялся перебить, переспросить, мама говорила ему, но смотрела в сторону, или в небо.

– Приидёт срок и тебе, Иван Филиппович, как мне пришёл, много вспомнишь, ещё больше поймёшь, когда много переживёшь.

Мама закрыла глаза, сделала подряд несколько глубоких вдохов, лицо её розовело на глазах, она так посмотрела на Ваню, словно увидела его впервые, и прислушалась. Потом достала из-за пазухи маленький узелок, развернула и показала свою брошь и серьги.

– Это подаришь своей жене, – и положила узелок в кринку, туда же снова высыпала монеты.

– Я не собираюсь жениться на чужих. Я только на тебе женюсь. Я одну тебя люблю, мам! – у него заблестели слёзы.

– Ой, родненький, да я бы тоже с тобой всю жизнь жила. Слушай дальше. К тому времени, сынок, может и креста этого не будет, только помни одно, сорок метров от камня колдуна по прямой линии от скалы. Всё забудешь и всё вспомнишь.

Марфа опустила кринку в дыру, поставила крест на место, снова пошептала, покрестилась, и с большим трудом, словно отрывалась от земли, встала. С минуту постояла, закрыв глаза и скрестив руки на груди.

– А это, сынок, тебе, – положила в руку четыре золотые монеты. – Ты сам поймешь, где их применить. Спрячь каждую денежку отдельно так, чтобы никто никогда не видел. Ни тётя Фрида, ни дядя Сальман, ни друзья самые лучшие. Может случиться и потеряешь, но только не все разом. Пока хоть одна монетка будет с тобой, ничего не бойся. А случится, что последнюю потеряешь, можешь не приходить на это место, ничего здесь не найдешь. Сыночек, всё это не я придумала. У самой сердце кровью захлебывается. Штаны сними, дома надо было карманчики сделать, да бежали как, сам знаешь, – она зубами разорвала подкладку пояса и затолкала в дырку монеты. – Потом перепрячешь, по отдельности, – и булавкой зашпилила пояс. – Помни, пока хоть одна монетка будет, тебя охранит от беды сам Иван Филиппович и мои молитвы ещё. Не знаю, родной, сколько тебе расти надо, не надейся на легкую долю, потому как время поганое выпало нам. На этот клад надейся не как на богатство, а как на надежду, на веру и любовь.

Ваня слушал и ничего не понимал, но старался запомнить всё, что говорила мама Марфа. Каждой клеткой неокрепшего тела он чувствовал, что сейчас совершается что-то очень страшное в его жизни, но он ничего не может с эти поделать, хочет – но не может. Даже собственные штаны со спрятанными червонцами не хотели одеваться, ноги путались и попадали не в те штанины. Потом, оглядываясь и прислушиваясь, они почти побежали. Чувствуя долгую разлуку, а может и навсегда, Ваня хлюпал носом, запинался и жался к маминой ноге. А Дружок радостно прыгал вокруг них, поскуливал, в ожидании хорошей встречи.

– Устанешь если, присядь и отдохни, только не засни. Засветло будете в Каменке. Дружок, помнишь Пальму? Пальма, Пальма!

Дружок прыгнул, радостно взвизгнул, залаял и побежал по тропе. Остановился и оглянулся, залаял призывно, поджидая хозяев.

– И последнее, что скажу я тебе. Как в тумане говорила первое, теперь расскажу про вторую часть завещания, и будет она главнее первой, тут я подавно не разумею. Я сынок, то говорю, что мне наговорено, а наговорено всё в тумане, в голове ли, взаправду ли. Подойдет срок, придешь на берег озера.

– Какого озера… нашего?

– Не знай, Ваня, сам поймешь. Или родник тебе попадется не затоптанный, ступи в воду, какая бы она ледяная не была и глубокая, скажи: – Дедко, родной, благодетель, благослови наследника твоего, Ивана Филипповича и сделай, как надо, во славу нашу и во имя отца и сына и святого духа. Повтори.

Ваня повторил и, сжавшись от страха, смотрел на маму и не узнавал её. Он хотел было спросить, но она опередила.

– Когда почуешь дедкину благодать, зайдешь в озеро ли, в родник и будешь ходить, пока не ступишь на теплую струю воды, она укажет путь. Ходи по ней, пока не откроется тебе и вторая тайна Ромашкиных, главная! Ты станешь богатым, сильным и любимым, и поможешь тем, кто нуждается. Больше сама ничего не знаю. Знала бы, не уж-то не сказала бы, родненький.

– А я знаю кому помочь надо. Коле, Вале, тебе, Витьке Шилову?

– Всем поможешь, сынок. Ты сможешь уходить в туман и выходить из него там, где ни один человек до тебя не проходил и никогда не пройдет. Примерно так я разумею. Тебе будет одинаково хорошо под водой и на воде, под землей и на земле, под самыми облаками, там, где одни орлы летают. И любить тебя, Ванечка, будут очень сильно, даже сильнее чем ты, но главным для тебя, должна быть тайна Ромашкиных. Сынок, не свои слова говорю, прости меня, но так было завещано. Я на тебя надеюсь. Бог даст, я верю, скоро мы снова вместе будем. Повтори про озеро и теплую воду.

Ваня повторил слово в слово. Память, слава богу, у него была отличная. Марфа крепко обняла его, потом перекрестила и поцеловала.

– Дружок, приведи Ваню к Пальме. Помоги вам Пресвятая Богородица!

– Мама, а ты!.. – с отчаянием крикнул он.

– Сделай, Иван Филиппович, всё, что завещано, а я должна вернуться к этим бесам. Прости меня, мой родной, прости и прощай!

Марфа нежно подтолкнула его в спину и долго крестила вслед, вытирая глаза кончиком косынки. А когда Ваня и Дружок скрылись в овраге, она упала как подкошенная, завыла и забилась в рыданиях.


…Идти по тропинке было легко, под горку, для Дружка даже весело, и скоро они подходили к озеру Светлому. Дружок забежал в воду, напился, выскочил и посмотрел на Ваню, предлагая и ему попить или даже искупаться. Было солнечное утро, становилось жарко и не снимая сандалий Ваня, зашел в воду и побрёл вдоль берега, не думая, куда и зачем идёт…

Неожиданно он услышал крик и оглянулся. Это кричала мама Марфа. Она бежала в сторону озера, под уклон, махала руками и была уже не очень далеко. Она падала, вставала и снова бежала. Потом он услышал выстрелы и лай собаки, Дружок ответил. Ничего не понимая, Ваня побежал навстречу маме. Он уже видел её искаженное страхом лицо, когда услышал:

– Сын..о..ок!.. Ванечка, уходите водо. ой, вдоль камышей! Куда же ты, дурачок! Водо. ой, Беги. ите во. до. ой!

Показалось, что совсем рядом раздался выстрел и послышался свирепый лай, Ваня увидел, что маму догоняют двое солдат с оружием и собакой, и трое своих, поселковых мужиков, даже узнал кого-то. Он остановился, не зная что делать, но услышал полный отчаяния, голос мамы.

– Беги, родненький, вдоль камыша во до. ой, ты должен уйти от них. Ты должен жи. ить!

И он побежал назад, к берегу, и дальше, в воду, а верный Дружок прыгал впереди, оглядывался, лаял, словно торопил его. У камышей Ваня оглянулся и увидел, что маму держат свои, местные, а двое солдат бегут к нему.

– Стой, гадёныш, топиться решил? Не выйдет!

Один солдат остался на берегу, второй сбросил с себя верхнюю одежду и сапоги, стрельнул в их сторону и побежал в воду. Между ними было немного больше сотни метров, только Ваня уже начал обходить камыши, а солдат шел по пояс в чистой воде, точно по его следу. Неожиданно солдат скрылся под водой. На берегу все это видели и подумали, что он споткнулся, но время шло, солдат не вставал, а скоро и вода на том месте успокоилась. Когда на берегу пришли в себя, Вани с Дружком не было видно. Озеро блестело ровно и гладко, как стекло, до горизонта.

Всем поселком до позднего вечера люди искали того солдата и Ваню, на следующий день приехали особисты, и тоже искали до глубокой ночи. С бреднем, на лодках прочесали вдоль и поперек озеро, скосили почти все камыши по берегу, но самое интересное, там, где пропал солдат, воды было чуть выше колен и утонуть было невозможно.

…Ваня очнулся, когда шел вдоль незнакомого озера, Дружок жался к его ногам. Подумал: «Я спал, на ходу? Даже не помню, как сюда вышел». Он пожал удивленно плечами, остановился, долго смотрел вдоль берега и слушал. Ему казалось, что где-то поблизости кричит мама Марфа, ещё кто-то, и стреляют солдаты. Он останавливался и прислушивался, но вокруг была тишина, дул теплый, слабый ветерок, высоко в небе, под облаком, как прилепленный, висел распластанный орёл. С визгом летали чайки, шумно падали в воду – ловили рыбу, другие поджидали их в воздухе, чтобы отнять улов. Когда Ваня еще раз остановился и долго смотрел на озеро, он узнал его. Это здесь они потеряли берданку, потом убегали от белого деда из тумана и ели рогозу, тогда было очень страшно, хоть они и были вдвоем. Сейчас он шёл с Дружком и ничего не боялся, и скоро остановились напротив того места, где искали с Колей берданку. Начал было вспоминать, но необъяснимая сила толкала его дальше и дальше. Дружок, который весело гонялся за бабочками вдоль берега, вдруг резко завернул в воду и поплыл. Ваня неосознанно бросил котомку на песок и пошел за ним. Он даже не понимал зачем, просто пошел за Дружком, потому что внутри появилось ощущение волнующего ожидания. Еще заметил, что как-то странно стало выглядеть озеро. Куда ни посмотри – везде камыш словно вытоптали. Такое было однажды, когда прошел вихрь, но всё равно тогда поломано было меньше. И почему он не помнит, когда сегодня прошел вихрь и поломал камыши.

Вода дошла до пояса, когда по ногам прошло тепло. Не сразу вспомнил слова мамы Марфы о теплой воде, в которую он должен однажды войти, и когда споткнулся о камень на дне, остановился. Вода под ногами стала еще горячей, он вспомнил наказ мамы: «Надо идти по теплой воде». Он робко оглянулся на берег и по сторонам, и его словно толкнули в спину. Дружок плыл навстречу в нескольких метрах. Ваня сделал шаг через камень и… резко ушел под воду. Он хорошо плавал, но в первое мгновение растерялся и закрыл глаза, а открыв, где-то далеко, в глубине, под собой, увидел красноватое свечение. Показалось, что однажды он уже был там, глубоко, совсем недавно! И ему захотелось снова в глубину, и нисколечко не было страшно, но самое главное, было ощущение, что он спокойно дышит под водой. Чем ниже он опускался, тем холоднее становилась вода, а красный свет манил. Появился странный звон в ушах. Потом вода как бы закипела, зарокотала… и Ване послышался голос: «Ты всё… всё вспомнишь, Иван Филиппович, когда срок приидет. Все горячие струи Земли текут в реку Стикс, но в самой реке вода ледяная, тебе не надо туда, я предупреждал намедни, мал ты ещё. Расти и жди, да червонец последний береги»!

Стало жутковато, казалось, его подталкивают, но он потерял – где верх и низ. Ваня поискал глазами красноватое пятно и рванул от него в другую сторону. Стало сильно не хватать воздуха, и он что было сил замолотил руками и ногами, и через мгновение вода словно подхватила его, приподняла и вытолкнула на поверхность. Некоторое время он беспомощно и нелепо барахтался, пока одной рукой не ухватился за что-то надёжное. Скоро он встал на ноги и понял, что держится за ошейник Дружка, глаза которого просто сияли от радости, он тревожно скулил. Они вышли из воды, упали на тёплый песок и… заснули.

Когда проснулись, Ваня не вспомнил, что с ним случилось под водой. Мелькали какие-то отрывки из разных снов. А Дружок?., кто его знает, он сам себе на уме, снова стал повизгивать и тащил за штанину в сторону Каменки, наверное к Пальме.


Вот так, с настоящей кровавой войны с бесами, с расставания с родным и самым дорогим человеком в его очень короткой жизни, с приключения с верным Дружком на озере Светлом, начался для Вани июнь 1947-го года. Некоторые подробности он забудет, а отдельные мгновения, вспоминал как сон.


…Расследование странной и загадочной гибели уполномоченного органов НКВД майора Сивухина, и еще более странное исчезновение бойца на глазах у всех, провели быстро. Марфу обвинили в жестоком убийстве представителя власти при расследовании им её опасной и враждебной для всего трудового народа деятельности, в кошаре. Её быстро осудили, как врага народа. Бойца признали пропавшим без вести при исполнении. Один очень древний дедок, из местных, вспомнил, как ему ещё его бабка рассказывала, что случались в этом озере провалы в преисподнюю и тут же затягивались. Про преисподнюю в докладах, само собой, не указывали, написали про болото с трясиной. Ваню тоже искали, и тоже сочли пропавшим в той же трясине. Откуда её взяли на Чистом озере – никто не разбирался. Местные жители не сомневались, что это была настоящая дыра в преисподнюю, но только для бойца, который стрелял в невинного мальца, а Ваня здесь не при чём, он по возрасту еще не попадает в грешники и не иначе как… вознёсся. Многие соседи вообще усомнились, а был ли на озере Ванька, потому что, вроде бы, они видели, как его забирала родная мать, известная по слухам шалава Нюрка, но когда она увезла его – никто толком не знал. Так и вышло, что искать его тоже не стали.

Старшим братьям – Коле, Ване и сестре Вале в ФЗО потребовали прилюдно отречься от родителей, или следовало немедленное исключение из комсомола и, как следствие, из ФЗО. Ребята, как один, отказались делать этот подлый поступок, понимая, что будущего в родной, великой и счастливой стране Советов у них отныне нет. Ребята возвратились в свою деревню, в заброшенную и холодную родительскую избу. Через месяц или два, Ваня и Валя пешком, без разрешения сельсовета и без документов ушли ночью в райцентр, откуда собирались за лето добраться на товарняках до Новосибирска и дальше в Барнаул, а там, как Бог даст. Адрес этот дал токарь с завода, на котором они вместе работали. Он после взрыва при сборке в цехе снаряда получил увечье и его списали за профнепригодность с производства. Он был родом с Алтая и в разговоре дал понять, что сильно ненавидит большевиков, потому что они в 20-е годы убили его отца, а еще разрушили церковь, в которой служил дядя. И ещё доверительно сказал, что на Алтае сохранились такие глухие места, где очень уважают обиженных властью людей и целые поселения живут по справедливым людским законам. Там можно встать на ноги, а если очень повезет, еще и обогатиться на золотом прииске.

Коля не хотел уходить из родительского дома и пытался что-то делать по хозяйству, но… сыну врагов народа не на кого было рассчитывать и ждать помощи, наоборот, травили кто как мог, как собаку. В конце концов, – огород зарос бурьяном, корова сдохла, кур съел, козу в первую же зиму волки утащили, проделав дыру в крыше сарая. Последними он съел сизарей, что жили на чердаке и… пошел побираться. Коля хорошо сочинял частушки и пел их под игру на балалайке. Быстро пристрастился к самогонке, развлекая гулящий народ. Скоро и его следы затерялись, но… в поселке много лет помнили Колины частушки:

– Ты босая, я босой,

босяки мы оба,

ты косая, я косой,

а любовь до гроба!

Клавка мне давала в глаз

За измену, много раз.

– Ты прости! – И ты, прости!

Любим, мать твою, ети!

Клава, не ругай меня,

что нажрался, как свинья.

Пили не за кой кого,

за Сталина любимого!


* * *

Конец первой части

Радиация сердца

Подняться наверх