Читать книгу Царские забавы - Евгений Сухов - Страница 4
Часть первая
Глава 4
ОглавлениеГосударь был порывист во всем, а усердное бдение менялось на желание и страсть так же быстро, как уходящее лето рождает осень.
Скоро царя изрядно утомил строгий монашеский устав, и он все чаще стал приглашать в Александровскую слободу гусельников и прочих затейников, а потом и вовсе повелел выделить им отдельные покои, распорядился выдать рясы и собственноручно положил каждому из них на голову скуфью и принял с честью в опришнину.
Теперь между молитвами можно было услышать слаженное пение музыкантов, которые, как умели, скрашивали невыразительную жизнь чернецов. А когда, по подсказке Вяземского, государь велел привести и девиц, радости монахов-опришников не было предела.
«Чернецы» сами вызвались отобрать для государева ужина девиц. Старшим среди них был поставлен Афанасий Вяземский, который как никто умел ценить девичью красу и ведал, каких баб государь предпочитает. А потому с Александровской слободы были собраны девицы не старше осемнадцати годков: длинноногие и грудастые, у которых седалище напоминало сдобные караваи.
Опришники с пьяным весельем объезжали даже дальние деревеньки и, ссылаясь на государево слово, уводили из-под родительского крова самых красивых девиц; тешили покой родителей нехитрым обманом:
– Ну чего вы ревете, господа?! К государеву двору девку забираем. И нечего вой поднимать, в почете девица жить станет. Сам государь целовать ее будет. Ха-ха-ха! На вот тебе золотой, – совал Афанасий Вяземский в руки хозяина монету, – все-таки не щенка забираю, а дщерь!
И, посадив девку на телегу, чернецы увозили ее в монастырь.
Девицам в божьей обители и впрямь было раздольно. Поначалу-то боязно, слишком много худого слышно об опришниках в округе, а как переступили монашеский двор, как узрели молодца-государя, так и языка лишились. А еще царские детины в монастыре дюже ласковые: доброе словечко на ушко шепнут, ожерелья яхонтовые дарят.
И в первую же ночь половина прибывших девок лишалась невинности. Такой истошный ор стоял в монастыре, что святые, запечатленные на фресках, затыкали уши, а мощи праведников, покоившиеся в крепких домовинах, не знали, куда деваться.
Молитвы опришников теперь зазвучали куда звонче, чем ранее, и братия уже не сомневалась в том, что от такого усердия их слова наверняка достигнут ушей господа. Они научились простаивать по несколько часов кряду в бдении и в страстных молитвах поразбивали головы. Расквашенными лбами опришники хвастались друг перед другом с той охотой, с какой рыцари гордятся ранами, полученными на ристалище. Эти кровавые мозоли на лбу больше походили на знаки отличия, которыми государь частенько награждает особо приближенных. Полученные шишки как бы приобщали их к некому единству, которое называется государевой дружиной.
Опришники старались не отстать от государя всея Руси даже в малом: если они замечали на рясе у Ивана махонькую дырочку, то тут же надрывали одеяние в том же самом месте; если видели, что государь облачался в поношенное исподнее, то старались раздобыть такое же. В неистовстве опришники старались превзойти государя, а когда пели на клиросе, то можно было не сомневаться в том, что господь пожимает плечами, слушая луженые и охрипшие глотки сподвижников Ивана Васильевича. Монастырь стал походить на веселый балаганчик, где место было и задорному веселью, и неистовому греху.
Не чуждался всеобщего веселья и царь-государь. Он вдруг почувствовал, что мужеское желание за усердным челобитием начинает помалу угасать, и, опасаясь, что оно может исчезнуть совсем, самодержец решил воскресить его куда более земными делами, чем обращением к небесному создателю. Иван решился осмотреть всех девок, доставленных в Александровскую слободу.
Царь повелел раздеть девок до исподней рубахи, а потом важно прохаживался вдоль смущенного строя, не стесняясь, стягивал узенькие тесемочки на плечиках и заглядывал под самый низ, с улыбкой удовольствия созерцая крепость девичьего тела. А потом остановился напротив одной из них, которая возвышалась в сравнении с другими вавилонской башней, изрек, поджав губу:
– А ты велика!.. Экая громадина! Не бывало у меня еще таковых. Прыгать нужно, чтобы поцеловать. Видать, молока много пьешь, девица?
– Пью, государь.
– В нашем монастыре никто тебя еще не испортил? – полюбопытствовал царь.
– Не успели покудова, Иван Васильевич.
– Вот и славно.
И пошел дальше.
А ближние люди уже окружили девку заботой. Накинули на плечи парчовое платье, а стольники уже держат обувку с пряжками и шубу нагольную.
Иван Васильевич вполглаза подсматривал за Оттоманской Портой и оттого, по подобию султана, держал подле себя стольников, которые успешно справлялись с ролью евнухов. Им также запрещалось касаться царских избранниц; в чем они не могли себе отказать, так эта в подглядывании через дверные щели за переодеванием царских любав, и редкий муж в эти минуты мог сдержать восторженный вздох.
Потешно жилось Ивану Васильевичу в монастыре, а когда много грешишь, то и каяться надо по-особому: рьяно, с громогласными причитаниями, как будто на замаливание грехов господом богом отводилось всего лишь мгновение. Когда прегрешения были особенно велики, Иван Васильевич носил власяницу и, презирая неудобства, мог спать на твердом ложе.
Мария не интересовала Ивана. Совсем. А когда Малюта в очередной раз заводил разговор о том, что царица опять поменяла полюбовника и появляется со своими обожателями в открытых колымагах и совсем не прячет лица, государь только отмахивался от надоедливого и твердил:
– Пускай делает все, что пожелает, а нам в монастыре живется без нее не худо.
Иван Васильевич вправду тужить не любил. Он повелевал облачаться опришникам в золотую парчу, и слуги с радостью исполняли распоряжение государя и представали перед девицами во всем великолепии воскресных нарядов.
Иван Васильевич усаживал девок на колени и приговаривал ласково:
– Девоньки вы мои! Сокровища мои. Как же я без вас? Ежели расстанусь с вами, то белый свет мне не мил станет!
Девки весело хихикали и поглядывали на государя плутоватыми глазами: одно дело – на гулянье иной раз парень приобнимет, и совсем другое, когда у государя на коленях сиживать. Жеманницы уже слыхали про то, что три девки от Ивана Васильевича понесли. Царь не отправил их восвояси к родителям, не спровадил с позором в женский монастырь, а ткнул перстом на трех отроков, проходивших мимо, и объявил:
– Эй, плуты, подите сюда… Невест я вам сосватал. Вы не смотрите, что они брюхатые, девки эти очень добрые. Сам проверял. Ха-ха-ха! А чтобы вам очень обидно не было, землицы от казны получите.
Не обижал Иван Васильевич девиц и, попользовавшись, пристраивал как мог. А потому царские приживалки служили всюду – в Кормовом и Большом дворцах, на Скотном дворе и даже служили в мастерицах, а одна из них и вовсе была белошвеей.
Иван Васильевич повелел выстроить для былых зазноб целую деревню, и уже очень скоро бегали по лугам государевы отпрыски.
Теперь царь надолго оставлял свое игуменство, и его можно было встретить в лесу или в поле в окружении красных девок, которые вертелись вокруг него, словно щенки подле доброго хозяина. Государь не гнушался девичьими играми, позволял бесстыдницам одевать себе вместо царственного венца венки из ромашек, прыгал с ними через костры, но особенно полюбились ему «жмурки». Царь ловил девок с завязанными глазами и попавшуюся в его объятия целовал в горящие уста.
Государеву радость омрачил Малюта Скуратов, который появился однажды в Александровской слободе темной ночью, дьяволом проскакал до монастыря и что есть силы заколотил в ворота стальным кольцом.
– Вратник, где ты там?! Язви тебя, нелегкая! Где ты там носишься? А может быть, уснул?! – прикрикнул он на перепуганного детину. – Вот узнает про твое лихоимство государь, достанется тогда тебе!
– Не губи, брат, не говори государю! – взмолился перепуганный вратник-монах. – Не простит меня государь. И так уже однажды я за шалость поплатился.
Григорий Лукьянович признал в монахе наказанного отрока: однажды тот осмелился уснуть во время проповеди, за что неделю отсидел в подвале, питаясь одним намоченным хлебом. Второго проступка Иван Васильевич обычно не спускал и гнал нерадивца из опришнины, а эта немилость настолько тяжела, что даже поцелуй плетей может показаться лаской.
– Ладно, смотри у меня, – погрозил Григорий Лукьянович кнутом. – Если что не так, государь про все твои провинности узнает. – Малюта прошел на монастырский двор, сознавая, что приобрел еще одного раба навечно.
Малюта прибыл в тот редкий день, когда братия проспала не только утреню, но и обедню. Григорию Лукьяновичу сообщили о том, что трое суток «чернецы» бражничали и повыпили все запасы вина, какие хранились в монастыре еще со времени княжения Ивана Калиты. Однако в келье игумена Ивана брезжил свет. Подумав, Малюта решил навестить самодержавного владыку.
Иван Васильевич склонился над книгой. Казалось, что он даже не хотел замечать присутствия Малюты, а Григорий не смел отрывать государя от чтения даже нечаянным шорохом одежд.
Наконец царь обратил внимание на холопа.
– Я вот сейчас житие святых читаю, Григорий Лукьянович. Лучшего места, чем монастырские стены, для чтения и не сыскать, Гришенька. Сколько же среди них грешников было, прежде чем каждый из них сумел прозреть и взор свой к богу обратить. А ведомо ли тебе, Григорий, почему?
– Почему же, государь?
– Потому что окунулись мужи в святом духе, как в купели.
– Вот оно как.
– Да, Гришенька. Я ведь тоже большой грешник, может, и на меня сияние божие снизойдет? – И, помолчав немного, спросил: – С чем пришел, Малюта?
– Дурные вести я принес, государь.
– Вот как? Этим ты меня не удивишь, Григорий. Что ни день, так новая беда на дворе. Запужал ты меня совсем. Верить более никому не могу. Что же на этот раз приключилось? – хмурился государь.
– Новое лихо от Челяднина-Федорова идет. Совокупился конюший с иными боярами и на царство князя Владимира, братца твоего двоюродного, вместо тебя ставить хотят. Отписали князю Старицкому список бояр и воевод, на кого он может опереться во время мятежа. Что делать прикажешь, царь?
– И сколько же таких нехристей набралось, что против государевой воли надумали подняться?
– Триста душ наберется! Только мне думается, государь, не желает конюший видеть князя Владимира Старицкого на престоле. Мой слухач разговор Челяднина с царицей услышал, так она ему сразу сказала, чтобы он на себя царственный венец примерил.
– От Марии лихо идет, от благоверной моей. Смерти она мне желает и своего полюбовника на троне московских царей увидеть хочет. Только не бывать тому! Что у тебя есть еще, Григорий Лукьянович?
Григорий медлил, он как будто бы раздумывал: «А стоит ли государя огорчать всей правдой?» А потом отважился:
– Некоторые опришники клятву посмели нарушить, а ведь крест целовали, что не будут вступаться в земщину. Слюбились с боярами так крепко, что их теперь и клещами друг от дружки не отодрать.
– Говори дальше, Гришенька, – ласково требовал Иван Васильевич, – кто же из опришников своему государю изменить посмел?
– Перво-наперво это Колычевы… за ними идут князья Ухтомские, Салтыковы и Плещеевы зло затаили. Да разве всех сразу назовешь!
Прикрыл игумен Иван полезную книгу, перекрестился на крест у изголовья, что занял едва ли не всю стену, и спросил:
– Что же ты мне посоветуешь делать, Гришенька, ежели ворог в мой дом сумел проникнуть? Я ли их не любил? Может, заботился о них мало? Разве я не для того опришнину создавал, чтоб оберегали вы своего государя от лихоимства и коварства многого? Кому я сейчас верить должен, если предадут меня самые ближние?.. Один я, Гришенька, остался, во всем белом свете один. Все меня бросили! Каждый мне зла хочет, только и ждут, когда я на вечный покой отправлюсь, чтобы царствие предков моих боголюбивых дотла разорить, – жалился государь. И Малюта мог поклясться, что глубокая темная тень прятала государевы слезы. – Только не бывать этому! – вскричал вдруг государь. – Если уходить стану, то заберу с собой всю мятежную челядь!
– Ты только скажи, государь, так я их всех в единую ночь повяжу да по темницам и ямам растолкаю, – решился Григорий Лукьянович.
Вздохнул государь тяжко.
– Не могу я сделать этого без благословения владыки. Пастырь он мой духовный, вот завтра в Москву поеду.
* * *
Иван Васильевич Александровскую слободу покидал нечасто. Если выезжал в Москву, то с пышным сопровождением. Несколько сотен молодцов в четыре ряда ехали верхом впереди государевой кареты, столько же позади. Карета самодержца была запряжена шестеркой черных жеребцов, которые так горделиво выбрасывали вперед ноги, как будто и в самом деле подозревали о том, какую бесценную ношу им приходится возить. Выезд царского поезда сопровождался грохотом цепей, которые опришники подобрали со всей округи и подвесили под низ государевой кареты. Государева повозка, увешенная гроздьями чугунных цепей, отяжелела вдвое и двигалась скрипя, с покрякиванием, напоминая дремучего старца, преодолевающего колдобины. А грохот стоял такой, что на полверсты заглушал топот лошадей и выкрики всадников. Если не ведать о том, что это выезд самодержца, можно было подумать, будто бы разверзнулись недра и выпустили на божий свет сатану наказать грешников. И прежде чем пасть ниц, крестьяне неистово крестились, как будто и впрямь повстречались с нечистой силой.
Иван Васильевич приближался к Москве.
Давно он не был во дворце, казалось, былая дорога заросла сорной травой, но Ивана Васильевича здесь дожидались: отворились немедленно ворота и впустили хозяина в отчий дом.
Государева карета остановилась подле Успенского собора, где на службе стоял владыка Филипп. Московский митрополит был красив в своем архиерейском обличье. Епитрахиль и сутана вышиты золотом, на голове белый клобук, а на груди три креста, один из которых был подарок Константинопольского патриарха, этим распятием Филипп дорожил особенно, не снимая его совсем.
Иван Васильевич, не смея пробираться через головы мирян, занял место в самом углу и выстоял службу до конца, а когда проповедь завершилась сладостным: «Алилуйя!», государь прошел ближе к алтарю.
– Владыка отец Филипп, с бедой великой явился русский государь пред твои светлые очи. Одолели меня вороги, погибели моей жаждут. Проникли изменники в мой дворец, заколоть меня хотят, который месяц под рясой броню таскаю. Даже в доме своем покоя не ведаю. Говорю тебе, владыка, всю правду, как отцу моему духовному, даже царица смерти моей жаждет, чтобы самой в Москве править, а вместо меня своего полюбовника на трон посадить желает.
– Чего же ты от меня хочешь, государь?
– Прошу тебя, блаженнейший Филипп, дай мне благословение, чтобы посчитаться с ворогами своими. Прошу тебя!.. Заклинаю!.. Руки твои целую, старец!
Филипп, стоявший у алтаря, казался скалой, а камню подобает быть холодным.
– А сам ты, Иван Васильевич, чем лучше волка, забравшегося в овчарню? Режешь без разбору и правого и виноватого. Несправедлив ты, государь, а суда на тебя не сыскать, – сдержанно отвечал митрополит.
– Прошу тебя, святой отец, помолчи!
– Может, правда тебе моя не понравилась?
– Христом богом тебя заклинаю, умолкни! Об одном тебя прошу, благослови меня на праведное дело.
– Молчать ты мне велишь, государь? Только как же я могу умолкнуть, если я за паству свою в ответе? Если я печальник всей земли русской! Не позволю тебе, государь, крушить людей безвинно.
– Владыка, дай благословение.
– Нет!
– Владыка, умоляю тебя, не делай так, чтобы гнев мой праведный пал на твою голову.
– Нет!.. А теперь с миром ступай из божьего храма, Иван Васильевич.
– Ох, смотри, Филипп, ох, смотри! – словно плевок, уносил на себе несогласие митрополита самодержец. – Грозы ты над собой не видишь.
Иван Васильевич умолк и в скорбном молчании увел за собой притихших опришников.
* * *
Малюта и раньше напоминал князя тьмы, а сейчас, уподобившись злому гению, и вовсе переселился в подвалы. Особый гнев думного дворянина испытали на себе любимцы князя Владимира Старицкого бояре Федор Образцов и Степан Борисов. Даже находясь в темнице, они проклинали Ивана Васильевича такими бранными словесами, что если бы все проклятия достигли цели, то самодержец почил бы уже трижды.
Собака не любит своего хозяина так, как бояре обожали господ Старицких. Григорий Лукьянович приказывал Образцова и Борисова жечь огнем, велел поднимать на дыбу к самому потолку, и сверху, словно пророчество, доносились до него слова опальных бояр:
– Верой и правдой служили князьям Старицким и от господ своих не отступимся. А ты, Григорий, сдохнешь, как пес приблудный. Откажется от тебя твой хозяин, вот попомнишь наши слова!
Сплевывали бояре ругательства, словно кровавую пену.
Малюта собственноручно лупцевал клятвоотступников, бил их до испарины, до усталости в руках, но бояре каяться не желали и твердо стояли на своем:
– Всегда мы князьям Старицким служили, ежели живы останемся, так и далее служить станем! Зачинщиков спрашиваешь? Так мы и есть те самые зачинщики, а более ты от нас ничего не услышишь.
Наконец сдался даже Григорий Лукьянович:
– Хватит, довольно с них. Об этих дурней только кнутовище ломать. Большего с них не добьешься. Так и скажу государю, пусть сам их судьбу определяет.
Часто судьбу опальных вельмож, следуя последнему разговору с самодержцем, Малюта Скуратов решал сам. Государь наставлял холопа:
– Все в твоей власти, Гришенька, да и судьба отечества нашего. А потому карай по своему усмотрению. Но наказывать господ надобно с умом, чтобы каждый поверил, что по заслугам вороги получают.
Днем позже Григорий Лукьянович составил длинный список крамольников, где первыми указал Образцова Федора и Степана Борисова.
Дальше и вовсе было просто – остальные чином не вышли, и по наказу Малюты Скуратова-Бельского их хватали всюду: в домах и на дачах, в гостях и во дворах. Опришная дружина закалывала отступников на улице, а на груди непременно крепили дощечку с хлесткой надписью: «Мятежник». Прохожие, крестясь, обходили трупы стороной; даже караульщики, совершавшие обычный ежедневный вечерний обход, натолкнувшись на окоченевший труп, не рисковали оттащить его подалее от многолюдных мест и уходили, приговаривая:
– Пойдем подалее. Завтра поутру мусорщики пойдут, вот они и сгребут, бедного, в Убогую яму.
* * *
Время отобрало у Марии подростковую угловатость, но сумело наделить необычайной женственностью. Плечи у Марии пополнели и напоминали сдобные булочки, какие каждый день подают стольники на царский стол. Царица притягивала к себе взгляды точно так же, как манит в жару усталого путника прохладный колодец. И многие бояре хотели бы утолить жажду в этом щедром источнике.
Государыня была уже не прежняя девица с выпирающими костистыми коленями, какой Иван Васильевич впервые увидел ее восемь лет назад. Подросток переродился в яркую женщину, сильную и страстную. Дьяволицей и злыдней видится она простому люду, а народная молва злословит о том, что даже пяток мужиков не сумеют за ночь насытить ее животной натуры.
Иван Васильевич поднялся в терем, государыня должна была ожидать мужа в своей комнате.
– Здравствуй, Мария, что же ты мужа своего большим поклоном не привечаешь? – укорил государыню Иван. – Или я тебе более не господин?
– Здравствуй, государь, – согнулась царица.
Иван обратил внимание на то, что и в поясе царица раздобрела. Добрый государев корм пошел царице впрок, придавая ее фигуре завидную дородность. А какому мужику не хочется, чтобы баба его была мясистой и ласковой, а еще чтобы до утех оставалась жадной.
Тоска придушила государя, догадался он: не видит Мария Темрюковна в нем своего господина, а только и дожидается того дня, когда доведется молодым псарям накинуть на шею самодержцу веревку да, скрипя зубами, стянуть за оба конца.
А уж после того Челяднин-Федоров осмелится отвести молодую вдову под полные рученьки к венцу.
– Как спалось, государыня? – ласково спрашивал Иван Васильевич. – Сказали мне, будто бы ты бессонницей маялась, а неделю назад знахарки хворь из тебя выводили.
– Правду тебе сказали, Иван Васильевич. Напала на меня внезапная болезнь, да, слава богу, отошла быстро, – скромно отвечала царица, спрятав черные глаза под кусты длинных ресниц.
Болезнь у Марии была иного рода, и Иван Васильевич знал об этом: обрюхатил царицу конюший, и, спасаясь от позора, повелела Мария верным повитухам вывести плод, а потом вынесли бабы тайно слизистый комок, завернутый в холщовые тряпицы, из дворца да закопали на безлюдном пустыре под Кремлевской стеной.
Надо же такому случиться – восемь лет прожил Иван с Марией, а дите так и не сумели народить, а тут конюший едва государыню приласкал…
Позавидовал царь Иван своему холопу.
От такой бабы, как Мария, иметь дите одна радость. Ежели появилось бы на свет чадо, может быть, сложилось бы все иначе: пеклась бы царица о ребеночке и глаза на молодцов пялить не стала бы.
– С выздоровлением тебя, Мария.
Иван Васильевич знал о том, что царица любила Федорова. Мария Темрюковна была привязана к нему той дикой страстью, какой волчонок привыкает к охотнику, сумевшему обуздать его дикую кровь. Зверь благодарно принимает молоко из добрых ладоней, однако попробуй отнять у него кость, и сильные челюсти мгновенно сомкнутся на протянутой руке. Смесь преданности и злобы – напиток всегда ядовитый, и нужно быть таким богатырем, как Челяднин-Федоров, чтобы до капли испить полную чашу смешанного зелья и не пасть замертво.
Характер Ивана Васильевича был иного склада, хотя он не однажды признавался себе, что ему не хватает кипящей натуры черкешенки, он скучал по ее жадным рукам, когда в порыве страсти она могла исцарапать спину. И все-таки желательно, чтобы царапины побыстрее зарастали. Царь жаждал не огня, а теплоты. Русские бабы таковы. Мясистые. Ядреные. А если поворачиваются на перине, так только для того, чтобы под миленького подстроиться. Иван Васильевич нуждался в таких женщинах, которые смогли бы остудить его распаренное жизнью тело, подобно вольному воздуху.
– Спасибо, Иван Васильевич, на добром слове, – отозвалась царица.
Иван Васильевич уже давно не ласкал государыню и сейчас вдруг почувствовал непреодолимое желание – ему хотелось крепко обхватить Марию. Иван помнил, что ниже пупка у царицы была маленькая складочка, ему хотелось ущипнуть ее пальцами, да так, чтобы она взвизгнула, после чего поцелуй покажется особенно горячим.
Иван Васильевич сумел справиться с чувством: перевел глаза на скорбящую Божью Матерь, и желание умерло.
– Посоветоваться я к тебе пришел, царица.
– Вот как? – удивилась Мария. – Слушаю тебя, государь.
Редко Иван Васильевич бывал мягкотел. Он всегда жил подобно медведю, который пробирается через бурелом, а в советах жены не нуждался вовсе.
– Смута родилась против меня. Ведаешь ли ты об этом, царица?
Как не знать о том государыне, когда на той неделе она отсылала своих поручителей во все стороны от Москвы с просьбой поддержать ее в войне супротив мужа. Мария обещала обмельчавшим князьям место в Боярской думе, деревни под стольным градом. Но самый главный подарок должен был перепасть боярину Челяднину-Федорову – царские держава и скипетр. Государыня крепко заблуждалась, думая о том, что в Александровской слободе Иван Васильевич ближе к богу, чем к мирским делам; царь ведал о каждом вздохе Марии и знал о том, что две дюжины посыльных уже успели вернуться в Москву с согласием мятежных князей.
Пятеро из этих двух дюжин были верными холопами Ивана Васильевича.
Иван Петрович Челяднин-Федоров сошелся с царицей неслучайно. Любил боярин таковых, как Мария: острых, перченых. Даже в блюдо себе конюший накладывал такое количество горчицы, какого хватило бы на дюжину молодцов.
А Мария Темрюковна в приправе не нуждалась.
– Что ты посоветуешь мне сделать с изменниками, царица?
– Казнить, – с улыбкой отвечала Мария Темрюковна, не понимая того, что тем самым уже решила судьбу конюшего Ивана Федорова.
* * *
Следуя желанию государя, Иван Петрович Челяднин торопился в Александровскую слободу. Он и ранее навещал здесь государя, ожидая приема, спал на жесткой лавке, подолгу томился в холодных кельях и всякий раз жалел о том, что невозможно привести в монастырь красную девицу. Сейчас состояние конюшего было особым – он увозил с собой из Москвы дурное предчувствие.
Иван Петрович уже растерял прежнюю власть, и жалкие ее крохи остались только в фигуре конюшего, который ходил по дворцу по-прежнему с прямой спиной и горделиво откланивался князьям. Дворовая челядь как будто чувствовала грядущие перемены и не так ретиво, как ранее, стаскивала шапки.
Государевы кромешники стали наведываться в ближние дачи конюшего, а на одной из них лишили живота приказчика и усекли до смерти конюха. Трижды Иван Петрович обращался к царю, пытался дознаться до правды, и всякий раз опришники выставляли земского боярина за порог. А потом, словно в ответ на настойчивую мольбу, в обширные земли Бежицкого Верха, испокон веков принадлежавшие роду Челядниных, со множеством опришников заявился сам царь. Кромешники пожгли амбары с пшеницей, посекли мечами дворовых людей, а красных девок брали силком и позорили всем миром.
Челяднин не смолчал: отписал государю челобитную, хулил его за бесчинство, бичевал дерзкими и злыми словами. Но этот поступок больше напоминал крик в бездонный колодец, где умирает даже эхо.
И вот сейчас царь Иван пожелал увидеть отверженного боярина.
Вратник как будто только и дожидался, когда холеная пара лошадей, хрипя и нетерпеливо буравя копытами землю, остановится перед дубовыми створами, чтобы в тот же миг широко распахнуть ворота. Кони словно догадывались, куда вошли, а потому, умерив природную резвость, едва подвигались, остерегаясь царского гнева.
Иван пожелал видеть Челяднина немедля.
Конюший явился в Стольную палату в сопровождении двух опришников, которые своей суровостью больше напоминали приставленную стражу.
Государь восседал на царском месте. Боярин отметил, что Иван уже не тот отрок, каким он знавал его пятнадцать лет назад, у него тогда еще едва курчавилась борода. За это время царь успел расширить русское государство многими землями и даже к австрийскому императору обращался не иначе как: «Божией милостью, мы, великий государь царь…» Это был мужчина, не знавший счета женщинам, и государь, укрепивший трон двумя наследниками. Иван много страдал и без конца заставлял мучиться других. Иван Васильевич знал любовь и не однажды испытывал горькое разочарование. В тридцать восемь прожитых лет он сумел вместить столько разных событий, сколько не способен иной человек, перешагнувший рубеж мудрой старости.
– А ты сдал малость, Иван Петрович, – искренне огорчился государь, взирая на конюшего.
– Прав ты, государь… – озирался Челяднин по сторонам.
В избе собралась почти вся опришная Дума, а князь Афанасий Вяземский красовался перед отроками цветастым кафтаном, прошитым золотом, и больше напоминал мерина, гарцующего перед кобылами. Челяднин подумал о том, что хорошего от этой встречи ждать было нельзя. Даже смотрел его старый недруг с нескрываемым торжеством, как будто присутствовал на судилище.
А государь справлялся далее:
– Что же ты к нам в слободу не показываешься, боярин? Уж не загордился ли ты часом? А может быть, государя своего видеть не желаешь?
– Если правду скажу, Иван Васильевич, не поверишь.
– Отчего же не поверю? Говори.
– Не однажды я на твой двор являлся, да твои сподручные, как попрошайку последнего, меня с крыльца спроваживали. Скажи, государь, чем же я мог прогневать тебя? За что на меня такая немилость обрушилась?
– Немилость, говоришь, Иван Петрович? Да разве ты можешь знать, что такое государева опала! Опальных холопов Григорий Лукьянович под замком держит и прячет от людских глаз в глубоком подвале. Ты же рядом со мной стоишь, речи разумные ведешь. Так о какой же немилости ты толкуешь, конюший? Лукавишь ты, Иван Петрович.
– До лукавства ли мне, Иван Васильевич, если я обиды терплю неправедные. Не далее как вчера мои земли разорили опришники. Челядь дворовую мечами посекли. Хоромины дотла спалили.
– Ведаешь ли, о чем говоришь, боярин? Меня, государя своего, в лихости упрекаешь, – насупился Иван Васильевич. – Видно, разбойнички в твое именьице заявились.
– Может, это и разбойники были, а только среди них опришников признали, Иван Васильевич.
– И кто же там был, конюший?
– Князь Афанасий Вяземский да Федька Басманов. Все пограбили, а девок ссильничали!
– Что же это ты, боярин?.. Моих людей с разбойниками ровнять!
– Помилуй меня, Иван Васильевич, не желал я тебя обидеть, не о том я речь веду.
– Чего же ты хочешь?
– Справедливости ищу. Накажи отступников!
– Так, значит, не веришь ты своему царю, – усмехнулся Иван Васильевич. – А может, я правлю русской землей неправедно? Может быть, тебе, боярин, стоит попробовать?
– Господь с тобой, государь! – перепугался Челяднин-Федоров.
– А почему бы нет? – неожиданно воодушевился Иван Васильевич. – Видала Русь царей из Рюриковичей, так почему бы ей не посмотреть на господарей московских из рода Челядниных? А что, господа, может, вам при новом царе получше заживется? Я ведь крут бываю. Коли понравится Челяднин, так я противиться не стану, по доброй воле уйду. Эй, рынды, несите в Стольную царский наряд, да про венец венчальный не позабудьте!
Скоро рынды вернулись с одеждой в руках, один из них держал на золотом подносе посох и венец.
– Вот оно, твое облачение… государь всея Руси Иван Петрович. Одевайся!
– Государь-батюшка, да как же можно… – стушевался боярин.
– Ничего, конюший, пообвыкнешь. Это поначалу страшно царственный посох держать, а потом без него и прожить не сможешь. Одевай царственные наряды, боярин, мне не жалко. Эй, челядь, помогите Ивану Петровичу в царственный наряд облачиться.
Бояре натянули на конюшего парчовое платье, подвязали пояс.
– К лицу тебе царское одеяние, Иван Петрович, – спокойно заметил царь. – Ты в нем государем выглядишь куда более убедительно, чем я. Но без венца и без посоха какой же ты царь будешь? Подать мне посох и венец, я сам их новому государю вручу.
Ивану Челяднину не хватило смелости отстранить государевы руки, и самодержец неторопливо положил на его макушку венец.
– Зря ты все это затеял, государь, – несмело пытался возражать Иван Петрович. – Не по рылу честь будет.
– Без посоха ты и не государь, – продолжал размышлять Иван Васильевич. – На вот… бери! Что же ты оробел? Негоже холопу от царского подарка отказываться.
Иван Петрович взял и посох.
– А теперь давайте поклонимся новому господину всея Руси, – первый склонил Иван Васильевич голову. – Будь же здравым, великий государь, кланяется тебе бывший царь и государь, князь московский Иванец Васильевич, а ныне холоп твой. Повелевай мной, как разум тебя твой надоумит. Иди… не робей… садись же за трон! А вы чего, бояре, застыли? Помогите взойти новому государю. Посадите Ивана Петровича так, чтобы ему удобно было. Не жестковато ли мое место для твоего седалища, государь Иван Петрович?.. Даже взор у тебя стал царственный. Сбылось твое желание. Ты этого хотел?!
– Помилуй, господи, да разве я бы посмел? – перепугался царского гнева Челяднин.
– Я посадил тебя на царский трон, в моей власти тебя с него и убрать!
Распрямился Иван и что есть силы воткнул кинжал в живот конюшего. Челяднин скатился с трона и затих у ног государя.