Читать книгу Окраина. Альманах - Евгения Долгинова - Страница 4

Наталья Бакирова
Всего лишь театр

Оглавление

1.

– Ну что, дети… С премьерой! – произнесла Фомина, и все поднялись, и чокнулись (Королевич – соком), и выпили всё до дна. Уселись, стали передавать друг другу тарелки, вилки, закуски – запорхали над столом белые салфетки, женские руки, поплыли салатницы.

Фоминой немедленно захотелось ещё рюмку, но было неприлично. Тогда она вышла в туалет, достала из сумки фляжку и глотнула оттуда.

Страшный день – премьера. Дети радуются, дурачки… Думают, это праздник, итог чего-то… А на самом-то деле не итог – конец. Труд закончен, всё, ничего нет! Ещё цветов натащили, тьфу, как будто на похороны.

Цветов, и точно, было много. Ещё букет, пока не подаренный, был в руках у Сонечки, соседки Фоминой по лестничной клетке. Прячась за ним, Сонечка вытирала глаза. Вручить цветы сразу она постеснялась: зрители хлопали, что-то кричали, лезли на сцену, с разных сторон сверкали фотовспышками… «Лучше будет, – подумала Соня, – переждать шум, да и самой успокоиться кстати, а потом пройти в репетиционную и там тихонько поздравить Римму Васильевну один на один».

То, что в репетиционной бушует застолье, ей в голову не пришло.

Говорили, конечно, о спектакле.

– Ты, Каримова, ложишься на мужика, как очень уставшие люди ложатся поспать…

– Да ну вас! Вы меня ещё на репетициях замучили!

Cцена секса, и правда, вызывала отдельный интерес.

– Неправильно ты, Ирина, на Сеню залазишь, – говорил Сергей Палыч. – Сейчас я тебе покажу, как надо…

– Нет! – пугался Сазонов. – Не надо ничего показывать!

Секс не должен был выглядеть как в жизни, в этом всё дело. Ну что хорошего, если двое возьмут и улягутся в кровать? В коробке сцены покажутся они со своей кроватью мелкой деталью. Поглотит их сценическое пространство. А надо – чтоб они им владели, его оживляли, чтобы их энергия наполняла всё вокруг. Поэтому Фомина придумала такую картинку: молодые люди гоняются друг за другом. Дурачатся. Потом Ирина толкает Сазонова на скамью – и почти сразу обрушивается занавес, скрывая пару, а на авансцене начинает туда-сюда дёргаться самосвал. Детская игрушка, забытая, по сценарию, сыном главного героя… Самосвалом управлял из-за кулис Вовка Маслов, чётко соблюдая хорошо ему известный ритм.

– А давайте, – предложил сейчас Вовка, – следующий спектакль по Камасутре поставим!

– Одноактный! – поддержал Сергей Палыч, и получилось, что Соня впервые вступила в этот храм искусства на взрыве хохота.

Её поразило, что они смеялись. Даже Сазонов смеялся. И это после всего!

Репутация Сенечки в Бельске, вообще говоря, напоминала репутацию в мирном поселении берсерка. И был стишок, частично её отражавший:

– Как-то наш Сазон воробьёв кормил.

Кинул им батон – восемь штук убил.1

Сазонов ржал.

– Щас я вам расскажу про воробьёв, погодите… Первого своего воробья я убил в восемь лет.

– Из рогатки?

– Садист малолетний!

– Мы с отцом принесли его домой, ощипали, поджарили и съели.

– Там разве было что есть?

Соня, которую упихали за стол, не спросив как зовут, сидела розовая, с блестящими глазами: её почти физически подпирал источаемый Сазоновым жар.

– Так, держите все рюмки! – распорядился Маслов. – У нас тут новый человек пришёл, пусть скажет тост!

Соне хотелось сказать, что спектакль был прекрасен, что Фомина – просто подарок для Бельска, подарок незаслуженный – ведь явно же велика она этому городу – и оттого тем более ценный… Какая злая судьба занесла её сюда? – режиссёру такого класса надо работать с лучшими артистами, по всей России ездить, сотрясать гастролями театральную среду… Но от общего внимания Сонечка стушевалась, пробормотала неловко:

– Я бы хотела… за Римму Васильевну.

Было время, когда Фомина вела жизнь, соразмерную своему таланту. Жили они тогда в областном центре, она служила там в театре: всегда аншлаги, и билетов не достать, и постоянные гастроли. С гастролей-то и начался разлад в семье.

– Это – жизнь?! – кричал Дима. – Это – семья?! А Мишка? Какая ты мать! Ты же его почти не видишь! Я про себя молчу! Ты хоть раз в жизни ужин приготовила? Чтоб я пришёл с работы – и ужин на столе? Как любой мужик!

Когда ему предложили переехать, занять должность начальника цеха на электростанции, недавно запущенной в уральском посёлке, Дима в это предложение просто вцепился.

– Я понимаю, у тебя здесь работа и всё такое… – сказал он ей.

– Но это всего лишь театр, – добавил.

– А мы, – напомнил, – семья. Для женщины это главное. Должно быть, по крайней мере.

Каждое слово попадало в неё как пуля.

А Мишка сидел на полу и катал по рельсам игрушечный паровозик.

Директор местного Дворца культуры, куда Римма пришла с трудовой своей книжкой, обрадовался страшно:

– Да золотая вы моя! Мы с вами тут таких дел натворим! Мне нужен – позарез нужен, понимаете? – режиссёр массовых праздников! Вы – просто счастье мое! Всё-всё-всё, я вас оформляю! И – знаете что? Мы для вас откроем театр! Любительский, а? Вот я дурак! – хлопнул себя по лбу. – Растерялся прямо от такой встречи…

Он встал, сделавшись официальным, подошёл к ней, поклонился, чуть нагнув прямой свой полный стан. Представился:

– Кобрин, Семён Петрович. Так, что мы с вами запишем, Римма Васильевна? В приказе? Режиссёр любительского театра при Дворце культуры «Соратник»? – Кобрин поморщился. – Любят же, – пожаловался, – давать у нас дурацкие имена… Вслушайтесь: «Дворец – Соратник!» Дворец – и вдруг соратник, бред же! А люди, Римма, какие тут люди попадаются! Это же – вообще! Вчера одна заходит и заявляет мне со всей прямотой: «Здравствуйте, я – с училища…» «Чем же, – говорю, – в таком случае я могу вам помочь?»

Римма засмеялась. «Ну и пусть, – подумала, – пусть театр будет любительский. Пусть в маленьком городе. Всё-таки – театр. Сцена».

А потом Дима ушёл к другой.

Да потому что не было! Не было никакого Димы! Был обычный средний мужик, который после двадцати лет брака берёт и уходит к молодой. Тебе пятьдесят, а ей тридцать – и в чём его обвинять? Это естественный путь событий. А ты иди к своим слесарям, электрикам, юристам – ставь с ними, с деревяшками, Бунина. Подпирай их светом, музыкой, придумывай мизансцены, придумывай каждый жест, потому что сами они ни черта не могут… Паши девять месяцев – это ж родить можно! – чтобы спектакль шёл час. Посмотрят его человек, может, двести, больше тут не наберётся, – считай это успехом. И подыхай потом, подыхай, пока новый замысел не придёт и ты не начнёшь опять пахать, прячась от факта, что никому это здесь не надо, что давно в твоём существовании нет никакого смысла…

Просрала ты свою жизнь, Римма Васильевна.

Фомина выбралась из-за стола.

Её ухода никто не заметил: у детей начались уже танцы.

Огромный Вовка Маслов прижимал к себе Любу, которая в спектакле играла привидение, и неплохо играла кстати, несмотря на свою вызывающую материальность.

– Ты меня задавишь! – капризничала Люба.

– Ну, я ещё никого не задавил… – успокоил Вовка. – Ребро как-то сломал – это было.

– ?!

– Танцевал тоже с одной… Обнял покрепче – смотрю, она побелела, ни слова сказать не может. Думаю: что такое? Ребро, оказалось, сломано. Потом в больницу к ней ездил…

– И всё?! Как честный человек, ты должен был на ней жениться!

– Дак она уж была замужем.

Между танцующими ходил и улыбался Королевич, носил на стол ещё какие-то закуски, чистые стаканы.

Сын вечно занятой мамы, Королевич отдан был в своё время в круглосуточный детский сад, и бронебойная система тамошнего ухода и воспитания навсегда закрепила некоторые особенности его развития: был он молчалив, запуган, учёба у него не шла, работать он устроился сторожем. В театре Королевич ничего, конечно, не играл, но всегда был под рукой для разных мелких поручений. Фомина любила его и как-то берегла: ни разу в жизни – ни разу! – не повысила на него голос. Больше-то этим никто из детей, включая безукоризненного Сергея Палыча, не мог похвастаться.

– А ты, значит, английский преподаёшь?

Сазонов и Соня стояли на крыльце. Он вышел покурить, она – составить компанию.

– Я его так и не выучил… Скажи что-нибудь!

– You are absolutely irresistible… – пробормотала Соня, и последний звук слова Сазонов снял с её губ поцелуем.

– Я ведь правильно понял? – улыбнулся он и поцеловал Соню ещё раз.

Губы были мягкие, не настойчивые, ничего-то Сенечка не добивался, а ему просто нравилось целоваться. Недокуренную сигарету он за Сониной спиной послал в урну точным щелчком.

2.

Телефон зазвонил в два часа ночи.

– Вы, конечно, теперь столичный житель, Семён Петрович… – укорила Фомина звонившего. – Можно и не помнить, сколько у нас тут времени! Я сплю давно…

– Я хорошо помню, что у тебя сегодня премьера, – просто сказал Кобрин. Не притворяйся, мол.

– Римма, поскольку ЮНЕСКО объявило следующий год годом театра, есть решение учредить масштабный фестиваль для любительских коллективов. Крайне масштабный, крайне престижный – я даже не буду тебе говорить, каких людей мы приглашаем в жюри. Стартуем месяцев через восемь. Тема уже объявлена, и это, Римма, творчество твоего любимого драматурга. Поэтому прошу: сделай мне подарок. Поставь, наконец, ту пьесу. После твоей победы, в которой я не сомневаюсь ни секунды, тебя будут ждать лучшие театры. Слышишь? Лучшие площадки страны!

Фомина села в кровати.

Из темноты, из давно обжитой им вечности, выступил автор пьесы. Он улыбнулся Римме Васильевне. И протянул ей руку.

– Прошу внимания! Перестань чесаться, Сеня, мне нужна тишина. Я вам решила доверить самое дорогое, дети, – свою мечту.

Дети притихли.

– Эту пьесу я хотела поставить давным-давно, но не видела в театре подходящего состава. Теперь вижу. «Самосвал» очень вас продвинул… Всех. Особенно тебя, Ирина.

Каримова нервно улыбнулась.

– Теперь могу тебе дать по-настоящему большую роль. Ты готова, моя девочка. Я вижу, что ты теперь справишься. Я делаю на тебя ставку, ты у меня поднимешь этот спектакль!

Тишина неуловимо изменила оттенок.

– Римма Васильевна…

– Да, детка?

– Я решила уйти из театра.

Дети прижали уши и втянули головы в плечи. На Каримову никто не смотрел, кроме Сони, которая мало что понимала. Впрочем, ничего особенного не произошло.

– Что ж, – сказала Фомина. – Не держу.

И отвернулась.

Остаться в театре Ирина никак не могла.

– Никому не интересно смотреть, как ты путаешься в собственных ногах! – кричала Фомина на репетициях.

– Ты живая вообще? – интересовалась. – Ира, я стесняюсь спросить, у тебя в жизни секс – был?

– Так, послушайте все! – объявляла. – Вот у нас Ира Каримова пропустила прогон… Потому что у неё умерла бабушка. Сообщаю. Для тех, кто не знает! Театр – это искусство коллективное. И вы знаете, сколько тут, во Дворце, коллективов, кроме нас! Знаете, как редко нам дают сцену. Меня не волнует – вы слышите, не волнует! – что у вас происходит в вашей личной жизни! Дали сцену – извольте быть. Здесь! На этом самом месте!

Ирка потом рыдала, забившись в гигантский платяной шкаф, вздрагивала и тряслась среди фраков, пышных юбок, а Сергей Палыч тихонько гладил её по голове и говорил:

– Ируша, ты на неё не обижайся… Это просто темперамент такой…

Иру убивал этот темперамент. Выходя с репетиций, она кое-как добиралась до дома, забиралась в ванну, и лежала там отмокая. Она лежала в ванне, а баба Маня лежала в земле, и надо было играть спектакль, потому что театр – искусство коллективное.

В гробу она видела это искусство.

Фомина раздала детям отпечатанные листки пьесы. Одну из пачек сунула Соне. Соня испуганно подняла глаза – сидевший рядом Сергей Палыч сжал ей руку, сделал, как мог, страшное лицо: молчи!

История начиналась с того, что в свой деревенский дом приезжает брюзгливый профессор. Никто даже не спросил, кто его сыграет. Конечно, Сергей Павлович! У профессора – молодая красивая жена.

– Это будет Люба, – определила Фомина.

– То есть Сергей Палыч мой муж?

– Муж тебе низачем не нужен, а вот есть у тебя кавалер, который ради тебя постоянно в округе отирается… Это Сеня.

– Целоваться будем? – ухмыльнулся Сазонов.

– С тобой, Сенечка, всегда! Даже если в пьесе этого нет! – Люба обворожительно улыбнулась.

– Соня! Тебе даже к сценическому имени привыкать не придётся, сыграешь тёзку…

– Боже мой, кого она мне сыграет, она же в зеркало на себя и то стесняется смотреть…

Дети шелестели страницами.

«Я некрасива… Некрасива!» Соня читала и перечитывала эти слова – первые попавшиеся слова её героини – и от ужаса ничего не понимала.

Сергей Палыч достал из футляра очки, надел их, уставился в текст, шевеля губами.

– …И что, мы – вот это будем ставить? – сказал вдруг Сазонов.

– Другого-то ничего нет? – поддержал его Вовка. – Тут фигня какая-то, я не понимаю ничего…

– У тебя прекрасные широкие плечи, Вова, – прищурилась Фомина. – И очень красивые руки.

– В смысле? – не понял Вовка.

– Римма Васильевна хочет сказать, извини, Вова, что чувство прекрасного не твоя сильная сторона, – разъяснил Сергей Палыч.

– Так. Дай сюда, – Фомина забрала у Вовки листки с текстом, повернулась к Королевичу:

– Вадик, вылезай из угла. Ты у меня будешь звезда, вот, держи, отсюда начнёшь читать…

Королевич взял роль дрожащей рукой.

Соня теперь приходила к Фоминой каждый день – работать над ролью.

– Смотри, какое слово тут самое важное? Вот это? Или всё-таки это? Во-оот. Его надо выделить.

– Прочитать громче?

– Ни в коем случае. Просто заложи перед ним паузу. Но паузу – не пустую! Внутри неё должна быть сила, энергия. Мысль!

Это была работа с мыслью. Работа с чувством.

Само производство речи тоже требовало труда. Что толку в мыслях и чувствах, если голос твой тускл, невнятен и слаб? Чтобы сделать голос сильней, надо было дать звуку опору. Включить резонаторы. Поднять купол верхнего нёба. Ты знала, Соня, что надо дышать диафрагмой? Слышала, как в позвоночнике отдаётся звук?

Это была работа с телом.

А ещё была работа – с языком. Оказалось, например, что слово «дождь» надо произносить как «дожжь», а вовсе не «дошть», как все тут говорят, как она, Соня, говорила. Требовалось избавиться от провинциального говорка, уральского оканья. Замедлить слишком быстрый темп речи, сохранив её ритм.

Чем ближе к премьере, тем Фомина становилась нетерпеливее.

– О господи, Соня! Ты же в этом спектакле – ключевая фигура! У тебя – финальный монолог! Ты вдумайся в то, что говоришь: «Мы увидим ангелов, мы увидим всё небо в алмазах…» А ведь ничего этого не будет, Соня! Вот что страшно! И у тебя с любимым человеком – ничего не будет! Твоя жизнь пропала, ты это понимаешь? У тебя слёзы должны в глазах стоять! А ты болтаешься как сопля!

Или ещё прилетало, например:

– Вот что ты стоишь с таким счастливым лицом! Я понимаю, это приятно – Сеня обнимает, – но ты же Соня! Тьфу… Ты – другая Соня! Та Соня! Когда он кладёт ей руку на плечо – это же не-мы-сли-мо!

Да. Среди трудностей, поджидавших Сонечку в театре, было и это: её героиня оказалась влюблена в Сазонова. То есть не совсем в него, конечно, а в его персонажа… И оказалось, это трудно сыграть. Потому что чувства людей девятнадцатого века, может, и были такими же, как сегодня, но выражались иначе.

Вот их эпизод. Темно, освещена только коробка буфета. Соня говорит Сене о том, какой у него чудесный голос, как он не похож на остальных людей – это правда! – говорит, что он прекрасен… И тут Фомина:

– Ты слишком легко это произносишь. Слишком просто: «а, люблю!». Так не бывает. Эти слова у тебя в горле должны застрять!

И Соня в который раз приступала к чужой речи, подлаживалась, приспосабливала её к своей душе.

– Вот если бы у меня была подруга… или младшая сестра… И она бы вам сказала… что… ну…

– Без «ну»! Нет в тексте никакого «ну»!

– …сказала бы вам… что… любит вас… – Соня смотрела на Сазонова с таким страхом и надеждой – явно своей личной надеждой! – что тот помимо воли расплывался в самодовольной ухмылке. Сценический образ рушился, Фомина злилась…

Соня, при всех огрехах, была в конце концов убедительна. А вот Сеня – нет.

Зато он был чертовски хорош в сцене с Любой.

– Вы хищница, – говорил, нежно глядя на неё. – Красивый пушистый хорёк… Нате, ешьте! – и склонял голову. Следовал поцелуй. Сеня хватал Любу, припадал к шее. Целоваться на сцене по-настоящему было непринято.

…Как ни странно, никому с первой читки не понравившийся спектакль постепенно наполнился душераздирающей искренностью.

Даже Королевич, от которого вообще никто ничего не ждал, был на удивление в спектакле уместен.

– Жена моя, – рассказывал он, выходя на авансцену, – сбежала от меня на второй день после свадьбы по причине моей непривлекательной наружности…

Тут Королевич смущался, ведь он, получалось, всех обманывал: не было у него никогда никакой жены… И слова его от этого звучали ещё более трогательно и достоверно.

Единственное, чем была недовольна Фомина – финальным монологом Сони. Ну, не умеет девочка заплакать на сцене. Хоть ты что с ней делай! Но в целом спектакль было не стыдно показывать.

3.

На фестивале Королевич объелся мороженым и потерял голос.

– Сколько же он его съел? Тонну? – простонал Сазонов. – Я в детстве десятками мороженки жрал, и ничего…

– Да тебя из пушки не убьёшь, Сазон, нашёл, с кем себя сравнивать!

– Ну всё, – сказала Фомина. – Придётся снимать спектакль с показа.

– Как – снимать?!

– Подождите…

– У него же там две фразы всего! Давайте вырежем!

– Давай тебе палец отрежем, Вова. У тебя ведь десять, зачем тебе все?

– Римма Васильевна говорит, – по привычке объяснил Сергей Палыч, – что спектакль – это единый организм и даже если какая-то из его частей маленькая, это не значит, что она не нужна…

– Римма Васильевна! – крикнула Соня. – А давайте кого-нибудь попросим заменить Вадика!

– Кого попросим? Спектакль через три часа!

– Ну, слов-то там немного, можно выучить… – буркнул Сазонов.

– Слов-то немного! А куда идти? Что делать? На сцене надо жить! Для этого надо знать всю историю!

– Так вот Маслов знает, пусть он… Всё равно простаивает!

– А что? – я могу…

Сазонов не удержался:

– Выходит такой Вова и говорит: «Жена моя сбежала от меня на второй день после свадьбы, по причине того что во время брачной ночи я сломал ей три ребра!»

Соне показалось, что Фомина сейчас Сенечку убьёт.

Однако та уже взяла себя в руки.

– Так. Никто никуда не уходит! И мороженого – убийственный взгляд на Королевича – не ест! Через час жду всех на сцене. Прогоним ещё раз спектакль. Ключевые моменты. Грим потом.

В своём номере набрала Кобрина.

– Семён. Ты ведь местных артистов знаешь? Мне нужен толковый парень, способный связать пару слов и не стоять на сцене столбом.

Королевич смотрел спектакль из зала, первый и единственный раз. Ему было стыдно за мороженое – вот ведь, не удержался… И он сначала даже не понимал, что говорят: мучился, что всех подвёл. Казалось ему, что сейчас на сцену, где должен стоять он – он, Королевич! – просто никто не выйдет и там, где были его слова, поместится тишина. И все – Люба, Соня, Сеня, Сергей Павлович – будут смотреть на него молча, и тогда он заплачет от стыда и умрёт на месте… Но вышел кто-то, вдруг взял и вышел. Это был незнакомый кто-то, первый раз в жизни видел его Королевич, но он говорил правильные слова – Королевич шептал их беззвучно со своего одиннадцатого ряда. Нет, нет, всё получилось хорошо, не пропал спектакль, и можно было не бояться. Он ещё поводил глазами туда и сюда: не заметно ли кому-нибудь в зале, что на сцене не тот человек?

Но все сидели спокойно. Слушали.

Королевич тоже стал слушать.

И вдруг провалился в историю.

Исчезли Люба и Сеня – теперь это были Елена Андреевна, доктор Астров… Соня исчезла, оказалась совсем незнакомой девушкой. Так жалко было её! Так всех их было жалко!

А потом это случилось. Соня подошла к краю сцены и заговорила, глядя прямо в глаза Королевичу.

– Что же делать? Надо жить…

Жизнь не обещала ничего хорошего, и по щекам Сони текли слёзы: ах как же долго ещё придётся жить, как долго! Трудиться для других, и теперь, и в старости, не зная покоя. Ничего не ожидая для себя.

И ужаснулся Королевич. А ведь и правда… Ничего нет в ней, в жизни, хорошего…

Он даже не понял, почему вдруг вскочили люди и начали громко хлопать. Таращился бессмысленно вокруг. Не замечал собственных слёз, которые провели по его щекам дорожки. Только удивился потом: почему-то стал мокрым уголок воротника рубахи.

В комнате для обсуждений были не разговоры даже – шипение.

– Конечно, ей дадут гран-при! Ей же сто лет в обед, это, может, её последний спектакль, вот из жалости и дадут…

Появилась Фомина, сопровождаемая Сергеем Павловичем и Соней, – шипение стихло.

Соня быстро потеряла надежду услышать что-нибудь толковое: слово давали всем, кто просил, – а просили почему-то вовсе не те, кого хотелось послушать. Например, дама в зелёно-фиолетовом костюме выступила с нелепой претензией:

– Скажите, почему ваш Сазонов так отнёсся к девочке? Он что – фашист?

Другая дама, с брошью, ядовито хвалила не режиссуру, а актёрскую игру:

– Какая ваша девочка молодец! У неё же слёзы ручьём лились! Просто диво дивное, а не актриса – где вы её откопали?

Со слезами получилось вот что.

Соня, в ожидании своего выхода, стояла за кулисами и смотрела на Сазонова, который как раз отыгрывал сцену с Любой. Ей, по-хорошему, не обращать бы ни на что внимания, о своей роли подумать, как учила Римма Васильевна, собраться, вжиться в образ, в предлагаемые обстоятельства, – но это было выше Сониных сил. Так красив был Сенечка в белом костюме, у него так блестели глаза!

– Милый пушистый хорёк, – сказал он Любе, схватил её, обнял – и впился поцелуем прямо ей в губы, и у Любы подогнулись колени.

Соне хорошо было это видно.

Так что не диво, что слёзы потекли ручьём во время последней сцены. Диво, что она до этого сумела от них удержаться.

Фомина ничего такого не знала, конечно. Но была Соне от души благодарна: это и есть настоящий театр! – живые эмоции, живые глаза, тепло друг друга чувствуешь, энергетику друг другу передаёшь… Человек рассказывает историю для человека.

В этой постановке она сознательно превратила зрителя в главное лицо, в участника событий. Актёры подходили к рампе и смотрели ему в глаза, и его спрашивали, и ему жаловались – и не отпущенный даже на антракт зритель начинал думать: а я-то что ж? Я такой же, у меня – так же… И уходил задумчивый, и завтра на работе вдруг на какой-то вопрос ответит он чеховским: пропала жизнь…

…Жизни было жалко.

Обида до слёз, обида маленького ребёнка! – что вы мне подсунули?! У других вон как, а у меня что? Так бывает, когда хотел один подарок, а подарили другой – швырнуть его в угол! Не хочу! Не надо мне! Хотелось прыгнуть, взлететь, умчаться отсюда! Туда, где небо в алмазах… А ведь правда.

Он немного успокоился.

Есть же небо в алмазах… И ангелы… Как хорошо, что есть.

Ангелы ворковали на краю крыши. Он подошёл к ним поближе – они порхнули и полетели.

И он, не раздумывая, полетел с ними.

Вот только голоса не было, чтобы крикнуть и попрощаться.

4.

– Наливай, – распорядился Вовка. – Прикиньте, у меня начальник, когда командировку подписывал, говорит: «Я, Владимир, очень одобряю, что ты ходишь в театр. Вот не ходил бы в театр – по-любому бухал бы!»

– Ф-фуу! – выдохнул Сеня. – Я уж не ждал, что мы это сыграем. Где там наш отмороженный, кстати? Что-то не видать его.

– Да уж, Вадик выдал…

– Но пацан, кстати, ничё так вписался! Как его – Максим? Откуда он, вообще?

– Римма Васильевна нашла в местном театре.

– А чего он не с нами-то, давайте позовём!

Заглянула Фомина.

– Много не пейте, дети. Завтра на вручении гран-при все должны быть свежими и красивыми. Сеня, постарайся не заработать второй фингал.

– А вы, Римма Васильевна? Посидите с нами!

– Нет, мне надо к Кобрину. Звонил, умолял зайти…

– Римма, меня поймали! – Кобрин кивнул в сторону невысокой девочки с рыжими волосами. – Я уже обещал прелестному созданию двадцать минут своей жизни…

– Ничего-ничего! Я подожду.

– Садись. Это, понимаешь, газета фестиваля, они тут имеют полное право на всех и на всё… Хорошо, что среди ночи меня не разбудила! Хотя я, может быть, это предпочёл бы… Так. Что ты там меня спрашивала – про театр?

– Про его место в жизни… – бойко повторила рыженькая. – Он ведь огромное место занимает в жизни общества!

– Огромное? Вот тебе точная цифра: театр посещает четыре процента населения. В любом месте это так. В Нью-Йорке, в Лондоне, в Москве. Четыре процента! Так что театр – нечто очень маленькое внутри жизни общества. Другое дело, что признавать это неохота…

– А любительский театр, получается, совсем уж маленькое тогда… – расстроилась девочка.

– Подожди, тут не так просто. Вот мы все привыкли к понятию «градообразующее». Это нормально, когда говорят, например, – тут Кобрин бросил на Фомину цепкий взгляд, – что электростанция – градообразующее предприятие Бельска. Но есть ещё понятие «культурообразующее». И с этой точки зрения значение электростанции и значение, скажем, театра «Гамма» абсолютно для Бельска идентично. Уберите вы группу этих людей, которые занимаются полной ерундой: играют то Бунина, то Островского… Вопрос: что изменится? Ответ: вроде бы – ничего… Но через какое-то время вы поймёте, что изменения всё-таки происходят. В городе появляются лишние наркотики, возникают убийства на бытовой почве… Почему так получается, какая связь? – объяснить невозможно. Почему, когда на полке лежит книжка, она меняет атмосферу в доме, даже если её не читают?.. Думает ли о таких вещах Фомина? – ни секунды. Она занимается своим театром. Думает ли об этом Сазонов? – ничего подобного. Он стоит на сцене, у него на морде просвечивает фингал, и он безбожно перевирает Чехова. Но объективно ситуация именно такая: на сегодняшний день «Гамма» – не просто театр.

Фомина отвернулась и украдкой глотнула из фляжки. Ну, Семён… Ну, Семён!

– Твой спектакль лучший, Римма, – сказал Кобрин после того, как рыженькая ушла. – Это, без преувеличения говорю, шедевр. Я плакал сидел – а сколько раз я Чехова видел? И конечно, гран-при надо отдавать тебе. Но у нас, понимаешь в чём дело, случилась беда. Беда с вашим Вадиком. Его только что, Римма, отскребли от асфальта. Так, спокойно. Спокойно. Фляжка, я так понимаю, как всегда, в сумке? Дай сюда. Вот, глотни. Ещё раз! Тут уже ничего не поправить, а всё, что нужно сделать, будет сделано. Сейчас мы договорим о наших незначительных делах и пойдём. Я буду с тобой, не переживай. Так вот. Ты понимаешь, что в этой ситуации гран-при вам давать нельзя. Иначе такой вой поднимут – не отмыться. Шум этот вокруг вас, вокруг фестиваля, не нужен. Поэтому приз дадим не вам. Пресса налетит не на вас. И есть надежда, что шума не будет. И спасибо вашему Вадику за то, что он хотя бы сиганул не с крыши гостиницы. Всё, что мы можем, это дать приз вашей девочке – за лучшую женскую роль, чтоб не так обидно, тем более, что девочка действительно годится.

Выпили не чокаясь.

Формальности были позади. Билеты поменяли. Точнее, Фомина поменяла свой.

– Поезжайте, дети. У вас дела, семьи. А я буду сопровождать… Вадика.

– Дела подождут, – сказал Сергей Павлович. – Я останусь.

– Я тоже, – буркнул Маслов.

– Нет, Серёжа. Вова, нет, спасибо. Я справлюсь сама, мне Семён Петрович поможет. А ты, Сергей, пожалуйста, когда приедешь, найди его родных… Мама там давно умерла, но есть брат двоюродный… Надо сообщить.

Налили по второй и снова выпили, молча.

В голове не укладывалось.

Поэтому налили по третьей.

После четвёртой Сазонов вылетел на улицу и принялся дубасить стену гостиницы. Оглянулся на выскочившую за ним Сонечку:

– Что хочешь думай! Урод я? Да, я урод! А этот мудак – слабоумное дерьмо! Лучше-то ничего не придумал! Тоже мне, Мартин Иден! С крыши бросаться!

– Мартин Иден бросился в море, – машинально поправила Соня.

– Да! Девушка, вы такая культурная, не подскажете, как пройти в библиотеку?! Нет, ну какая сволочь! Сволочь!!

Фомина ушла к себе. Легла на кровать прямо в парадной одежде. Лежала, думала: … что же ты натворил, Вадик… Это – всего лишь театр.

А потом тихонько постучалась к ней Соня.

– Римма Васильевна… я ведь педагог… Я про это всё знаю. Скажешь одно слово – одно случайное, неверное… А человеку потом жить с этим…

Полились слёзы. Как же легко теперь лились слёзы.

– Или не жить… – договорила за неё Фомина.

– Или… не жить… – с трудом повторила Соня. – А мы, получается, в ответе. Я в ответе. Это он, наверное, из-за меня, из-за этих слов в конце…

– Так! А ну, молчать! Сопля!

Соня уставилась на Фомину большими глазами.

– В ответе она! Да ты за себя саму не можешь быть в ответе! Что у тебя с Сазоновым? Яйца крутишь парню? И хочется и колется? Эгоист он? Эксцентричный слишком? Не понимаешь, нужен тебе такой или нет? А когда поймёшь – года через два?

Соня вскочила.

– Сидеть! Страшно ей… Всё страшно. Жить – страшно. Любить – страшно. Прикасаться друг к другу – страшно! Мыслить, по-настоящему мыслить, – тоже страшно! Думаешь, что за люди тут собрались? Почему, как все, не сидят с пивом перед телевизором? Потому что живые! Потому что думают! Чувствуют что-то! А ты – сопля! Бревно! Жизни боишься! Сидеть, куда пошла!

Потянулась, стащила со стула сумку, достала фляжку. Разлила в гостиничные стаканы последнее.

– Пей.

Соня послушно глотнула.

– Он… не только эгоист, Римма Васильевна. Пьёт много. Бабник. Я видела, как он с Любой целовался!

– Это шестьсот человек видело… – Фомина проворчала. – А что тебе любовь – орден, что ли, только за подвиги награждать? Тут уж на кого бог пошлёт… Судьба.

Она тоже сделала глоток.

– И театр – это судьба, Соня. Кого-то убивает. Обычно не зрителей, конечно… Но Вадик был особенный, ты знаешь. Может быть, мне не надо было его в труппу принимать. Я не педагог. Не дефектолог. Я не знаю, как действует искусство на такие вот… души. Искусство действует! Понимаешь? Искусство! Не ты. Не я! Ты – провод, по которому этот ток бежит… И я – провод. Вот он встретился с искусством – и не пережил. Но встретился! Смог! Посмотрел в глаза! Что-то почувствовал! Не все на это способны. Допивай.

Фомина подвинула Соне початую плитку шоколада.

– Риск есть, конечно… Но люди приходят к нам – и просыпаются. Спящие просыпаются, бессловесные – говорить начинают… Их тут много таких. В таких вот вшивых городишках. И куда им идти? Кто им что покажет? Да и захочет ли ещё он, такой, пойти-то, когда у него душа – не развита? А вот на соседа посмотреть, на собутыльника посмотреть – захочет! И придёт в театр, в наш театр придёт, где этот его сосед-собутыльник играет! А там что-нибудь и поймёт, глядишь.

– А вам, Римма Васильевна, не обидно, что гран-при теперь не дадут?

– Знаешь, Соня, мне достаточно того, что Семён сказал. А он сказал – мы лучшие. И хватит.

«В конце-то концов жизнь сложилась как надо, – думала Фомина. – Долго ли бы я в той же Москве продержалась? Да меня б там сожрали мои амбиции. Я бы там жопу порвала на германский крест, чтобы стать лучше всех. И всё равно не стала бы, потому что невозможно это: там все разные, а лучшего – нет. И с моим темпераментом валялась бы сейчас где-нибудь в Склифосовского… А Семён всё правильно сказал. В Бельске я на месте, и дело моё там – большое. Ну, а что в режиссуре я кое-что понимаю, это вот даже Вадик доказал».

Эх, Вадик, Вадик…

Гроб прибыл закрытый, оно и понятно.

Народу было немного, и это тоже было понятно: родных у Королевича пшик, а друзья… какие у него могли быть друзья?

Стоял в стороне какой-то парень, руки в карманы, щека оттопыривается, как будто за ней леденец. За спиной гитара. Петь он собрался тут, что ли?

Ирина Каримова – кто-то позвонил ей – пришла, прятала лицо на груди Сергея Палыча, ревела тихонько.

У Любы лицо тоже было в слезах.

Соня не плакала. Рядом с ней стоял Сазонов.

И цветы, цветы… гроб утопал в них.

– Как на премьере… – прошептал кто-то.

– Спасибо, дети, что пришли, – сказала Фомина. – Простимся с Вадиком. Он был светлая душа, и умер светло. Все люди покрыты коркой. Толстой коркой… Не прошибить. А он был – без кожи.

Под эти слова гроб опустили в землю.

Поставили крест, укрепили фотографию.

С фотографии застенчиво смотрел Королевич.

Был он не похож на себя настоящего, точнее на себя живого, потому что кто ж знает, удаётся ли нам при жизни стать настоящими? Может, это возможно только после смерти? Потому что смерть, как ни крути, подводит черту. И если человек – это парадигма всех своих мыслей и поступков, от начала сознательной жизни до её конца, то только после смерти и можно сказать, кто он, собственно, был такой. Потому что при жизни – он не перестаёт меняться…

С другой стороны, после смерти его уже нет среди нас, есть только память о нём. А память – избирательна и лукава. Память приукрашивает или чересчур очерняет. Память изобилует лакунами, а иногда хранит то, чего и не было вовсе. Иными словами, она – тоже искусство.

Теперь Королевич принадлежал искусству полностью.

Когда-нибудь ему будет принадлежать и она, Римма.

– Римма Васильевна… – Каримова с зарёванным лицом подошла к ней. – Я понимаю, что сейчас не очень удачный момент… И много всякого было между нами… Но я хотела бы вернуться в театр.

– Конечно, моя девочка. Конечно.

Соня и Сазонов шли рядом.

– Фигня какая-то получается, Сонь… – сказал Сазонов. – Уж слишком мы разные.

– Да уж. Ёжик плакал, кололся, но всё-таки лез на кактус…

– Ну уж нет! Если мне будет плохо – я уйду! Я вот с этим, что ты говоришь, не согласен!

– Может, потому что ёжик – это я?

Сазонов ухмыльнулся, привлёк к себе Соню и поцеловал в макушку. Как он это сделал, неясно: они ведь были одного роста.

Солнце выскользнуло из-за кладбищенских берёз, свет охватил их. В воздухе носились пушистые семена иван-чая.

1

слегка изменённое стихотворение Олега Григорьева. Оригинал:

Прохоров Сазон

Воробьёв кормил. Бросил им батон – Десять штук убил.

Окраина. Альманах

Подняться наверх