Читать книгу История с географией - Е. А. Масальская, Евгения Масальская-Сурина - Страница 11
Часть I. Минск
Глава 8. Июль 1909. Веречаты и Щавры
ОглавлениеМы только что вернулись из Смолевичей: моя попадья устроила благотворительный спектакль. Сама в роли тещи в водевиле «Теща в дом, все вверх дном», попадья была бесподобна, и вообще весь спектакль в большом сарае и все прочее, до угощенья жареным поросенком за ужином включительно, прошло с большим подъемом. Публики было много и, благодаря Татá, всегда готовой участвовать в благотворительных деяниях, немало приехало «высоких гостей» из Минска. Кроме Татá со всеми детьми, был и ее брат Корветто, недавно женившийся на очень милой вдове Гаршиной (из Тамбовских). Татá надеялась, что эта молодая женщина, видимо, с характером, сумеет, наконец, прибрать к рукам ее легкомысленного брата.
Витя после спектакля вечером же вернулся в Минск, а я осталась ночевать у Татá, в Борисове. Я радовалась за нее: она избавится от «осиного гнезда». Назначение Константина Михайловича было блестящее, он был самый молодой губернатор в России, но жаль было с ними расстаться. Татá с болью отрывалась от любимого дела. Утром мы пили с ней кофе на обширном балконе дачи с красивым видом на город Борисов, закутанный не то дымом, не то утренним туманом. К обеду надо было вернуться в Минск, где становилось скучно, жарко, душно: не спасали и два балкона. Ничего не может быть скучнее лета в городской обстановке!
Дома меня ожидало письмо из Губаревки. Оленька писала длинное, жалобное письмо. Она просила не слушать опасений Лели и ворчания Тети, которые считают нас уже погибшими. Она решительно не хочет ни процентов бумаг, ни закладных, она хочет с нами купить земли с усадьбой. Непременно с усадьбой! Я не стану здесь приводить этого письма.
Скажу кратко, что русская пословица говорит о тесноте для двух медведиц. В этом был, в сущности, смысл всей нашей затеи, важнее всех приводимых пунктов в письмах моих к Леле. В этом была зарыта собака! Но даже намекнуть Леле на это нельзя было! Достаточно, что я ссылалась на его будущих зятьев, но, конечно, не в них было дело. Вопрос был в том, что Леля лишил Шунечку голоса и значения в домашнем хозяйстве Губаревки, чтобы оградить от малейшего столкновения с ней Оленьку и Тетю, Тетушку, которая должна была себя чувствовать по-прежнему полновластной хозяйкой в Губаревке. Но как относилась к этому молодая хозяйка? Она уже провела в Губаревке четырнадцать лет, как на даче, но нравилось ли это ей? Сначала бессознательно, потом очень сознательно понимала я, что теперь же, не нарушая мира в семье, в особенности не огорчая Лели, который не допускал и мысли о возможном отсутствии Тети или Оленьки летом в Губаревке, теперь развязать руки Наташе, дать ей голос и значение в Губаревке и в то же время облегчить судьбу моей бедной Оленьки, которая каждое лето вертелась, как уж на сковороде, между претензиями, требованиями и сплетнями слишком большого штата прислуги двух различных хозяйств.
Ссоры и пикировка «столичных» с нашими «деревенскими» вызывали глухое недовольство, а иногда и с трудом скрываемые обиды обеих сторон. Леля властно тушил эти огоньки возможной вражды. Шунечка глотала слезы и готовые вырваться жалобы Леле; и Оленька умалчивала, как тяжело ей переносить недовольство ею: она так старалась, так уставала за день в хлопотах по хозяйству, но ведь и почтенные патриархи Авраам и Лот сочли за благо расстаться только из-за столкновения домочадцев своих слуг! Нет, конечно, если бы Тетя с Оленькой покинули Губаревку, для Лели это было бы большим горем. Но знать, что какова пора не мера[174], есть куда уехать в свое собственное гнездышко, являлось бы моральным утешением для Оленьки. К тому же ее постоянно крушила забота о своих «épaves»[175], как называла она целый ряд своих друзей, которым летом некуда было деваться за неимением средств для дачи. Некоторые из них приезжали на все лето в Губаревку, но это тяготило и Тетю, и семью Лели, становилось тесно. Сестре только что пришлось отказать двум подругам-институткам, которые без деревенского режима не могли поправить свое расшатанное здоровье, и это ее ужасно огорчило. Витя давно знал о всех этих «нюансах», переживаемых нами. Он знал, что и зимой еще Оленька главным образом искала не проценты, а своего угла, совместно с нами.
Случалось, когда мы проводили ночь в дороге, в пересадках, Витя шутливо вздыхал: «Ах, Оленька, Оленька! Ведь она спит теперь и сны видит, а мы-то за нее хлопочем!» Но Леля так болезненно относился к тому, что мы с Витей три года тому назад выехали из общего гнезда, что даже намека на медведиц и Авраама с Лотом нельзя было допускать, все это могло быть еще поставлено в вину Шунечке, которая смиренно покорялась решительной воле Лели в этом вопросе. Но злоупотреблять этим было нельзя! Длинное письмо сестры опять подняло все прошлогодние намерения. Теперь или никогда мы должны еще раз напрячь все наши усилия, чтобы создать себе то, на что в Губаревке мы не имели морального права. Я не говорю о Тетушке, но мы с сестрой, получив по разделу свою долю, обязаны были дать дорогу Наташе и затем ее детям. Олечке уже минуло тринадцать лет, а за ней поднимались еще две душечки. Наши ласки и сбережения останутся для них, но, любя их, мы должны были дать им и свободу считать себя в своей, неотъемлемой, неделимой Губаревке полными хозяйками.
Мы сидели на балконе после обеда: я перечитывала это письмо сестры, Витя кончал недочитанный утром номер Нового Времени. Он всегда пробегал в конце номера объявления о продаваемых имениях. Теперь в числе их было какое-то имение на Двине. По описанию, конечно, «чудесное имение». Предложение шло из Вильны. «Съездить? Узнать?» – воскликнул Витя. Но ему до воскресенья нельзя было отлучиться от службы! Поехал «Король прусский»[176].
Утром на другой день я была в Вильне в комиссионной конторе по адресу публикации. «Чудесное имение на Двине» продавалось только потому, что два немца, одинокие старички семидесяти лет, братцы, надумали ссориться и решили делиться. Мне показали планы и условия описи. Интересно, но, конечно, надо посмотреть, и я сговорилась в ближайшее воскресенье приехать с мужем к ссорящимся братцам. Все это было дело получаса, а до поезда нечего было делать! Будь это Леля, он, конечно, побывал бы в музеях и библиотеках, но у меня на уме было только одно: купить земли с усадьбой! Я что-то не особенно верила в мотив продажи имения братцев! Ссориться, прожив 70 лет вместе? Верно, опять какой-нибудь серьезный фелер[177] в надежде: авось до купчей не разберутся!
Кого бы спросить, прежде чем подниматься с Витей на Двину? Я вспомнила, что в Вильне должен быть Бернович и, зная его адрес, послала за ним посыльного. Бернович был молодой человек, неожиданно посетивший нас еще в конце мая с рекомендательным письмом того Бурхарда, ловца дельфинов, которого мы встретили в феврале в Петербурге у Граве, после провала имения Федово-Кучково. Он тогда обещал нам прислать описи лучших имений, продаваемых в северо-западном крае. Теперь он прислал нам несколько таких описей и писал, что мы можем вполне довериться молодому Берновичу: это не комиссионер по профессии, а агроном, сын богатого польского помещика Слуцкого, вынужденный временно покинуть отчий дом по семейным обстоятельствам, о которых лучше с ним не заговаривать. Ну, конечно, мачеха завелась, а то и бель-серы[178], сообразила я.
Леон Юрьевич Бернович, очень стройный, горбоносый, с лицом Мефистофеля и умными, хотя хитрыми глазами, произвел на нас впечатление очень воспитанного и приличного человека, но предложенные им тогда условия нас стеснили и удивили. Он решительно отказывался от всякого гонорара и куртажа. Говорить даже об этом он считал за оскорбление и брался на свой страх и риск разыскать нам имение, только непременно большое, для того чтобы распродать его с расчетом, выручить обратно капитал и получить себе центр имения с усадьбой плюсом, т. е. даром. И тогда, только из чистой прибыли, он позволит себе удержать 25 %, и то, конечно, после покрытия всех расходов. Мы не верили ушам! «А до тех пор Вы будете разъезжать за Ваш счет?» – допытывались мы. «Да. Это мое дело, и вас не касается», – ответил он немного сухо и строго. При этом, надеясь на свой опыт, а также на описи Бурхарда, он разрешал продолжать нам, со своей стороны, наши поиски и просил только об этом его предупредить. Он уверен, что и тогда он сможет быть нам полезен, оградит от возможных обманов комиссионеров и, как агроном, сумеет дать нам полезные советы в хозяйстве. Удивительные условия!
– Ну, а что же Вы получите взамен Ваших трудов? – не унимались мы.
– Повторяю Вам: двадцать пять процентов из чистой прибыли.
– А если этой прибыли не будет?
– О, я этого не допускаю! Я всегда бью наверняка! Но только я требую одного: полного доверия с вашей стороны, а также полную гарантию самостоятельности в деле, которое я Вам представлю. Согласны? Тогда я выезжаю на осмотр уже намеченных мной имений.
Как было не согласиться? Вскоре затем Бернович уехал. Уже в июне, когда мы с Витей уезжали даже в Курляндию и забраковали все предложенные имения, он сообщил нам, что все имения по описям Бурхарда тоже никуда не годятся, но что он разыскал, наконец, отличное «парцелляционное» имение Панцырева, в 35 верстах от станции Парфианово, Минской губернии по Полоцкой железной дороге, без усадьбы. «Без усадьбы? На что нам тогда имение? Какая там парцелляция, Бог с ней», – ворчала я. Витя же поехал справляться в банк, в котором имение это было заложено, и отзывы о нем получились такие неблагоприятные, что мы ответили Берновичу, что наша цель приобрести усадьбу при имении, а не парцеллировать. Бернович обиделся и совсем скрылся с нашего горизонта. Теперь я вспомнила о нем. Он жил в гостинице, проводя какие-то дела, и немедленно, очень любезно приехал на мой зов. Он прежде всего поднял опять вопрос о Панцыреве, настаивая на выгодности этой покупки, и решительно не соглашался с приводимыми мною доводами: все это одни интриги банка! Не хотел он понять и того, что мы ищем усадьбу, а не наживы. Словом, мы говорили на разных языках.
Но потом мне стало его жаль: по его словам, он ездил чуть ли не в Ковенскую губернию, до Шавли, что по описям Бурхарда, а так как о возмещении его расходов нельзя было даже заикнуться, не слыша его возмущения и протестов, я подумала, что мы сможем их возместить, если привлечем его к хозяйству в имении, на покупку которого мы еще не теряли надежды. Я сообщила ему об имении братцев на Двине и о нашем решении поехать взглянуть на него в ближайшее воскресенье, и он обещал поехать с нами.
После того он проводил меня на поезд, а в девять часов Витя встретил меня на Виленском вокзале.
– Нашла? Нашла? – нетерпеливо спрашивал он меня, смеясь и усаживая меня в коляску «Гарни».
– Да…, да…, – отвечала я, но так неуверенно, что Витя перебил меня:
– Не нашла? Ну, а я нашел! Без тебя мне сделали два предложения и на этот раз – хорошие!
Витя был так радостен, он так весело рассказывал о предложениях двух «серьезных комиссионеров», что мои братцы на Двине мгновенно отошли в сторону. Витя особо позаботился об ужине, чтобы вознаградить меня за напрасную поездку в Вильну, и мы весь вечер проговорили о новых перспективах. Бант и Каган были те «серьезные» комиссионеры, которые представили теперь свои описи имений. Одно в Виленской губернии, другое в Могилевской, но то или другое, чувствовали мы, должно решить нашу судьбу и положить конец нашим терзаниям, длившимся уже целых шесть месяцев! Бант был тот комиссионер, который в феврале предлагал нам Жодино Славинского и, конечно, не мог простить Фомичу, этому «сварливому старику» провала Жодина, а Кагана прислал Мещеринов с рекомендательным письмом: «честнейший человек, который много лет ведет все дела в Староборисовской экономии»[179]. Бант предлагал «лучшее имение» Виленского уезда Веречаты, а Каган предлагал Щавры, хотя и Могилевской губернии, но всего в трех часах езды от Минска, недалеко от станции Крупки по Московско-Брестской железной дороге. Которое из двух? В этом одном теперь был для нас вопрос: больше колебаться, медлить, откладывать мы не хотели! Нужно было решаться! Ехать самим значило обязательно провалить дело.
На меня нападала невыразимая тоска, как только я видела чужую усадьбу, в которой нам предстояло жить. Витя же горячился и придирался ко всем мелочам. Мы решили опять воспользоваться услугами Гринкевича и Берновича. Бернович немедленно приехал по нашей телеграмме. Он с радостью согласился осмотреть для нас имение. Согласен был и Фомич. Но как распределить их роли? Агронома и человека энергичного и свободного, не задавленного заботой о своих домах, как Гринкевич, нам хотелось послать в Веречаты. Там все хозяйство было уже на ходу: винокуренный завод, пятьдесят дойных коров, свой посев, урожай которого уступался нам целиком. Земля пшеничная, хороший лес, а в усадьбе прекрасный дом о четырнадцати комнатах, вполне меблированный, до рояля включительно, хорошие экипажи, лошади. И все это за 150 тысяч, также как Щавры, но в Щаврах хотя и была усадьба, но хозяйства не было никакого, все было отдано в аренду: только больше было земли. Все наши симпатии были, конечно, на стороне Веричат, но вдруг Бернович, сдержано волнуясь, просил не посылать его в Веричаты, потому что Козеля-Поклевский, владелец Веричат, был женат на Галке, а она была кузиной некоего Галки, который разорил его, и он, Бернович, боится за свое при страстие в этом деле, боится не быть справедливым к кузине своего смертельного врага. Такое благородство нас, конечно, тронуло, и мы предложили ему ехать в Щавры. Услыша о Щаврах, Бернович сразу оживился, так как в Вильне много слышал об этом действительно прекрасном имении Лось-Рожковских, но, добавлял он, купить его нельзя из-за бесчисленных на нем запрещений. Каган божился, что бояться нечего: запрещения у старшего нотариуса точно зафиксированы. Правда, Щавры нельзя купить без денег, «с одними комбинациями», как обыкновенно покупают здесь имения, но с наличными в сорок тысяч как же не купить?! Только сорок тысяч и требуется. Сто тысяч Московскому банку и десять тысяч останется под закладную на целый год. Доводы Кагана были убедительны, и Бернович решился ехать.
Восьмого июля он выехал в Щавры, направо от Минска, а Фомич – в Веречаты, налево, к великому неудовольствию Банта. Перед отъездом мы, хотя и с большим трудом, убедили Берновича взять у нас сто рублей на необходимые расходы.
С нетерпением ожидали мы известий и телеграмм от своих посланцев, рассчитывая их самих видеть не раньше трех-четырех дней, но вдруг неожиданно Фомич явился на другой же день! Он уверял, что его смутило то, что ему не дали плана имения, потому что землемер все лето с ним работал и куда-то уехал, что он боится, как бы его без плана не завели в чужой лес, как это практикуется! «Сварливый» старик умолчал, что он на первых же порах вступил со старой панной Козелл в спор: «Я не дам задатка до купчей, – счел он себя вдруг в праве пуститься в подобные рассуждения. – Я еще пришлю оценщика банка». (Веречаты были не заложены, и нам предстояла большая канитель: заложить имение и тогда ссудой банка расплатиться за него.) Старая дама пришла в бешенство и стала на него кричать: «Как?! Не доверять нам задатка?! Вызывать оценщика банка до нашего выезда? До купчей?» И Фомичу была показана дверь.
Немедля, в одиннадцать часов ночи, в проливной дождь он вылетел на станцию к утреннему поезду, а вечером был у нас. Бант пришел в ужас. Он не хотел мириться с подобными результатами: Веречаты пользовались слишком хорошей репутацией первоклассной земли и прекрасного хозяйства. Они продавались исключительно по семейным обстоятельствам. Поэтому он не успокоился, пока не уговорил Витю ехать с ним в Веречаты: сварливый старик умел только портить!
Сообщение Минска с Веречатами оказалось совсем неудобным: пересадка в Вилейске, пересадка в Свецянах, пересадка в Поставах и двадцать верст лошадьми. Это обстоятельство сразу окатило меня холодной водой.
Витя поехал с Бантом. В Поставах их ожидала коляска Козел, четвериком на вынос. Ожидал еще другой экипаж, запряженный парой вороных коней, потому что одновременно с ними высадилось еще три субъекта, которых Бант представил как поверенных генерала Клейгельса, едущих тоже покупать Веречаты. Такая конкуренция нисколько не смутила Витю, тем более что Бант слишком подчеркивал это обстоятельство: слишком было ясно, что это подставные покупатели.
В Веречатах гостей встретили очень радушно: был сервирован прекрасный обед, была подана старка, несколько бочек которой хранилось в погребе (они стояли и в описи имения). Семью Козелл-Поклевских составляли: семидесятилетний старик отец, тип старинного польского помещика-джентльмена, крайне воспитанный, деликатный, в то же время славился в уезде своим хозяйством. Супруга его урожденная Галка, по-видимому, добрая, но гоноровая полька, и дочка, жена помещика Шишко с семилетним сыном. Но она бросила своего мужа и привезла в отцовский дом артиста, из-за которого теперь рушился весь дом и продавалось имение, чтобы она могла уехать с ним за границу, так как Шишко не давал развода и получался большой скандал. Убитые горем родители собирались, обеспечив дочь, от которой отвернулась вся родня, переехать на остатки к оскорбленному своему зятю.
За обедом поверенные генерала Клейгельса забыли свою роль и под влиянием старки горячо стали уговаривать Витю решиться на покупку Веречат. Витя очень любезно им возражал, это еще более их подзадорило, и они совсем забыли, что приехали исключительно ради интересов Банта. Тем не менее Вите очень понравилось все имение. Это было старинное дворянское гнездо, четыреста лет бывшее в одном роду, еще не тронутое «чужими руками» и действительно не бывшее на рынке. Весь строй жизни в нем был патриархальный: Козелл были окружены преданными им людьми, всю жизнь прожившими с ними: старая семидесятилетняя англичанка, воспитавшая на свою голову эту романтическую даму, старики лакеи семидесяти пяти лет, повар. Бог ведает, что они, бедные, теперь переживали, когда из-за дочки их хозяина, артиста, рушилась вся их жизнь их. А что переживали родители, жертвовавшие своим покоем и всем достоянием, чтобы скрыть свою дочь от позора!
За обедом и общим разговором цена в сто пятьдесят тысяч, казавшаяся Вите слишком высокой, была сбита Бантом до ста пяти тысяч (!). Еще торговаться нельзя было, и Витя решился купить! Было сговорено через неделю всем съехаться в Вильне, чтобы писать запродажную с задатком в двенадцать тысяч.
Витя вернулся в Минск пресчастливый. Веречаты, как прекрасное имение, было хорошо известно в Минске: Эрдели и сослуживцы горячо поздравляли его и очень одобряли выбор. Хоть и долго мы искали эту жемчужину, но сумели ее найти! Одновременно с приездом Вити нам подали телеграмму от Берновича: «Слова Кагана вполне оправдались. Еду Могилев навести справки у старшего нотариуса, в крестьянском присутствии в окружном суде». Через день он и сам приехал, проведя в Щаврах целую неделю. Он представил нам очень обстоятельный доклад. По его мнению, в Щаврах легко отпродать две тысячи десятин, а пятьсот десятин оставить себе в центре с усадьбой и красивым парком. И на этой операции еще заработать семьдесят тысяч! Доклад был подробный, обоснованный. Бернович лично объехал каждый фольварк, каждое урочище. Им были взвешены все качества и недостатки, все «возможности» каждого из них, безошибочно. Только о цене в сто пятьдесят тысяч, сообщенной Каганом, нечего было и думать! Узнав о ней, супруги Судомиры (старшая дочь Лось-Рожковских была за инженером Судомиром, который и продавал это имение) были возмущены, уверял Бернович, и сказали, что на порог не пустят к себе Кагана, поэтому ему, Берновичу, стоило большого труда сбить цену на 160 тысяч, цену баснословно дешевую. Судомиры, как поляки, упрекали его даже в измене польским традициям в пользу русских! Берновичу пришлось очень много спорить, убеждать: имение дивное и, конечно, стóит гораздо дороже! А какое сообщение! Четырнадцать верст от магистрали Московской железной дороги, в трех часах езды от Минска!
Витя, считавший, что Веречатами дело уже решенное, не особенно поддавался всем этим прелестям, он слишком увлекался Веречатами. Но я упросила его съездить в Щавры для очистки совести и ради Берновича, который был в отчаянии потерять Щавры.
Двадцать шестого июля Витя выехал в Щавры с почтовым поездом в девять часов утра. В девять часов вечера он был уже обратно. Он провел в Щаврах всего несколько часов, но счел этого достаточно, чтобы вынести, в общем, совсем неприятное впечатление, и еще с дороги, со станции Крупки, он телеграфировал мне условное «нет», что по нашему уговору означало, что имение ему не понравилось. Не понравились ему владельцы, думала я, немного разочарованная рассказами Вити о владельце Щавров Судомире с женой и свояченицей, о которых в Вильне плелись не совсем благоприятные слухи.
Коган прилетел вслед за Витей, очень огорченный, и уверял, что Витя ни на что не смотрел, а когда его водили по парку, он, видимо, мысленно совершенно отсутствовал: да, Вите нравились Веречаты!
На другой день мы перевели в Виленский банк двенадцать тысяч на условленный с Козелл-Поклевским задаток и решили вторично командировать Ивана Фомича в Веречаты. Он должен был там сидеть и составлять все описи, принимать инвентарь и урожай, который ожидался прекрасный, потому что, получив задаток, Поклевские были намерены немедля, первого августа, выехать из имения. Но Витя захотел, чтобы я тоже непременно, до запродажной, съездила посмотреть Веречаты, да непременно с Берновичем, чтобы и его не отстранять, дать ему возможность получить заработок своими «агрономическими» знаниями, на которые мы рассчитывали для ведения у нас хозяйства. Не откладывая, я собралась с Берновичем в путь. Доехали до Лилейска – пересадка. До Новых Свенцян – пересадка и, что хуже, неизбежная ночевка в Новых Свенцянах у сторожа вокзала, потому что только на другое утро в восемь часов отходил единственный в сутки поезд по узкоколейке. Эта узкоколейка, длинною в сто девятнадцать верст, шла от Новых Свенцян, станции Варшавской железной дороги почти прямой линией на восток, к Полоцкой железнодорожной линии, хотя и не доходила до нее четырнадцать верст, обрываясь пока в большом местечке Глубоком. Она была выстроена несколькими владельцами богатых имений, которые она обслуживала: пересекались пшеничные поля и нетронутые мачтовые леса в большом порядке. Вся местность близь Постав, на полдороги, была хорошо известна в военном мире из-за почти ежегодных парфорсных охот. Поезд с маленькими вагонами хотя и летел со всех ног по рельсам, но на станциях так долго стоял для погрузки, что пассажиры и кондукторы по-домашнему уходили в лес за цветами и грибами.
Мы приехали в Поставы в полдень. Это великолепное имение Пржездецкого с чудным дворцом. У вокзала нас ожидала коляска четверкой знаменитых «клячек» госпожи Козелл-Поклевской в краковской упряжи, видимо, предмет гордости хозяйки. Проехали двадцать верст по песчаной дороге. Было жарко. В Веречатах нас встретили очень радушно: хозяин учтив и серьезен, хозяйки любезны, болтливы, нервны. Героиня в каком-то ярком красном балахоне, актер в таком пышном полосатом галстуке, что Фомич, три дня уже сидевший там и встретивший нас с радостью забытого человека, не скрывая удивления, выпучил на него глаза: «Ну, уж и нарядились же, – громко проворчал он, – просто никого не узнаешь!»
Ожидали нас с обедом и старкой для мужчин. Дамы весь обед болтали по-французски и по-польски. Фомич только пожимал плечами, и я уже за обедом по лицу его поняла, что дело опять плохо. После обеда меня повели в липовый парк, причем дамы ужасно им восторгались, а я в это время вспоминала наш Губаревский парк, наш липовый, дубовый, кленовый дивный парк! A Веречатский в сравнении с ним был жидок и невелик: Иван Фомич улучил минуту, когда дамы увлеклись беседой по-польски с Берновичем, вспоминая злополучного Галку, с негодованием ввернул мне: «Нет! Вы только подумайте! В описи стоят свиньи, а на деле поросята! Вместо индюшек – маленькие индюшонки, а экономка сама мне сказала, что вместо кур нам дадут цыплят! И актерка отбивает себе несколько коров!» (Мадам Поклевская действительно заявила, что она давно уже подарила своей дочери несколько коров из экономического стада).
Прогулка наша была довольно скучная: хозяйки, перебивая друг друга, все расхваливали, слишком подчеркивая свой восторг. Наконец, надеясь, что я достаточно очарована, дамы с двух сторон осадили меня: во-первых, задаток должен быть увеличен с двенадцати до сорока тысяч; во-вторых, цена имения уже больше не сто пять, а сто пятнадцать тысяч. Я невольно обрадовалась таким новым условиям. Нельзя же было отказываться от такого имения только потому, что мне не нравились пути сообщения! Впрочем, не ночевка у вокзального сторожа и песчаная в двадцать верст дорога смутили меня, а все то же чувство тоски, которое охватывало меня, как только я въезжала в чужую усадьбу, в которой нам предстояло жить!
Теперь эти дамы сами помогли мне своими неожиданными требованиями и переменой условий. Вместо того, чтобы торговаться, спорить, опасаясь даже, что тогда дамы пойдут на уступки, я (довольно себе на уме) ответила, что решиться на такую перемену условий без мужа моего не могу! После того мне уж не хотелось даже смотреть имение. Но Бернович настоял, чтобы я поехала с ним смотреть лес и еще какой-то фольварк с покосившейся рыбачьей хижиной на берегу озера Миадзоль. Это было громадное озеро, чуть ли не в тысячу десятин, и на нем был остров в девятнадцать десятин, принадлежавший имению. В озере водилась мелкая, но очень ценная рыбка «селява». Все это пояснял Бернович, когда мы, остановив лошадь, так как ехали вдвоем в кабриолете, стали любоваться озером. «А все-таки мне здесь что-то не нравится, – сказала я своему спутнику, чувствуя, что обычная моя тоска еще удвоилась от перспективы тоски одиночества, когда я останусь одна в Веречатах, без Вити, привязанная к хозяйству, а он в Гарни один! – Сюда не наездишься с этими ночными пересадками!»
По сверкнувшим глазам Берновича я поняла, какая для него это радость. До сих пор он был так деликатен, что ни единым словом не пытался повлиять на меня, а, напротив, скорее улаживал дело с Поклевскими, более даже, чем наш «сварливый старик», который за поросятами да индюшатами, за щепками леса не видал! Странный человек Бернович, настоящий Дон Кихот, думалось мне: он так легко примирился со своей скромной ролью агронома в Веречатах, а между тем в Щаврах он рассчитывал на личный заработок в пятнадцать тысяч, если его прибыли не миф! Допустим даже, что это миф, но грубо ошибиться он не мог. Наконец, если и будет все-таки заработок, пусть берет он его весь, только бы не пропал наш капитал, и осталась нам усадьба, хоть на трех десятинах: Щавры в трех часах езды по железной дороге от Минска. Можно съездить обыденкой, можно ездить туда через день, а здесь я пропаду с тоски! Что толку, что имение прекрасное, что дом чудесный, полная чаша, но мне предстоит добровольная разлука с Витей! Хотя он уже говорил о переводе в Виленскую губернию, но даже от Вильны, да и от всего света далеко, уж не говоря о том, что знаем мы эти переводы! Ведь мы в Саратов четвертый год переводимся! И ниоткуда не проедешь туда, минуя эти двадцать верст песчаной дороги и ночевки в Новых Свенцянах! Не легче и с другой стороны, и с Глубокого, где кончалась узкоколейка, но оставалось еще четырнадцать верст до Полоцкой дороги! Все это я соображала, пока Бернович, соскочив с кабриолета, пытался вызвать кого-либо из рыбачьей хижины, в ней никого не было, и он вернулся к кабриолету.
– Вы говорили, что в Щаврах дом сгорел? – обратилась я опять к нему. – A существующий неважный? Но какой же? Вроде этой рыбачьей хижины?
Бернович рассмеялся:
– О, нет! Не дворец, как сгоревший дом маршалка Лось-Рожковского, но все же настоящий деревенский дом, вместительный, зимой теплый; кроме того, два флигеля. («Pour les épaves»[180], – подумала я.) Разные дворовые службы, а парк Щавровский – единственный в уезде.
– Получше здешнего?
– Аллеи трехсотлетних лип!
Мне вдруг захотелось непременно в Щавры!
– Знаете что, – продолжала я, – если Щавровский дом и вроде этой рыбачьей хижины (а Вы говорите, что лучше), все-таки подумаем о Щаврах! Три часа от Минска, пятнадцать верст от магистрали, а здесь с тоски умрешь, никуда не доскачешь! Повернемте в Щавры! Но только с условием: мы Вам будем верить, но не возите меня в Щавры до запродажной, иначе я и с Щаврами Вам устрою бенефис! Мы пересмотрели два десятка имений: как только я увижу усадьбу, где придется жить, тоска является такая, что бегу без оглядки, и никакие выгоды меня тогда не соблазняют. Ну, в Щавры?!
И на Веречеты был поставлен крест. Оставалось придумать, под каким предлогом нам выбраться скорее из Веречат, т. е. уехать завтра же, не теряя времени. Тут сама судьба нам помогла: когда мы в сумерках подъехали к дому, слышались истерические рыдания, прислуга бегала с испуганными лицами, кричали: «Валериановых капель, скорей!» Оказалось, в наше отсутствие была получена телеграмма от графа Шишко, оскорбленного супруга, он предупреждал, что если увезут заграницу его семилетнего сына, то он не вышлет каких-то обещанных денег. Это известие всполошило весь дом. Предполагалось устроиться так удобно: отнять у Шишко, человека очень порядочного и благородного и сына, и семейное счастье, и состояние. И вдруг отпор! Он не согласен отдать сына! Актерка истерично рыдала, актер утешал ее, мамаша с заплаканными глазами бегала по дому, старик Поклевский заперся у себя в кабинете, и я одна с Берновичем в гостиной занимала это яблоко раздора, семилетнего сына, очень миленького и живого мальчика. Наконец пришла к нам мадам Поклевская, вся в слезах, и объявила, что ей необходимо завтра же, в четыре часа утра ехать в Вильну, видеть зятя, чтобы уговорить его. Нам это было на руку, этим само собой облегчался вопрос нашего отъезда. Мы попросили заодно и нас доставить к утреннему поезду (другого и не было), продолжать осмотр имения я могла считать неудобным, не переговорив с мужем о перемене условий. Она вполне согласилась со мной, да ей теперь было не до продажи имения!
В четыре часа утра у крыльца стояла четверка на вынос «золотистых клячек» и пара вороных коней для Берновича и Гринкевича, с нескрываемой радостью покидавших Веречаты. Утро было чудесное. Мы незаметно проехали по прохладе эти двадцать верст, показавшиеся накануне по жаре столь утомительными для взмыленных «клячек». Дорогой мадам Козелл разговорилась; была уже гораздо покойнее и веселее. Также болтала она всю дорогу в поезде. Один Бернович не мог выдержать раннего вставания и спал в соседнем вагоне. Он решил остановиться в Вильне, чтобы там разузнать у знакомых комиссионеров все, что возможно, о Щаврах. В Вилейске мы с ними простились и повернули на Минск. Сколько раз уже мы ездили этой дорогой! Но насколько печальны были виды из окон осенью и зимой, настолько теперь были зелены поля и дубравы. На станциях пышная зелень деревьев, много ягод и цветов; по платформам сновала веселая дачная публика в светлых платьях. Иван Фомич, очень довольный, что возвращается домой, галантно поднес мне даже букетик спелой клубники. И забыв свою толщину и седую бороду, напоминал школьника, вырвавшегося на волю после трехдневного карцера; и сама я была счастлива, как птица, вытащившая свой увязший клюв! Нет, по-видимому, я решительно не была способна поселиться в чужом гнезде и зажить во вновь купленном имении.
Не так отнесся к этому вопросу Витя, встречая нас в девять часов вечера на вокзале. Его искренно огорчило то, что я сообщила ему: и свои впечатления, и новые условия Поклевских. Двенадцать тысяч были им уже переведены на задаток в Вильну, все в Минске его уже поздравляли с удачной покупкой, просто даже выходило как-то неловко.
На другое утро, рано, нам подали письмо Кагана. Он сетовал на наше колебание и опасение купить Щавры, горячо уговаривал решиться и просил телеграфировать об окончательном решении. При согласии он немедленно приедет переговорить с нами, а также приедут владельцы Щавров Судомиры. «Ну и телеграфируй! Пусть приедет! Переговорим, что будет!» – решительно заявила я Вите. Правда, при его экспансивности мы становились басней в Минске! А сколько мы уморили комиссионеров! Через полчаса Когану была послана краткая телеграмма: «Приезжайте».
174
«Вывезет – хорошо; не вывезет – дожидайся случая. А между прочим, поглядывай. Какова пора ни мера – не упускай, а упустил – старайся быть». М. Е. Салтыков-Щедрин. Пошехонские рассказы.
175
Здесь: жертвы кораблекрушения (фр.).
176
Одно из многочисленных прозваний, которыми награждал меня Витя.
177
Fehler – недостаток (нем.).
178
Belle-soeur – невестки (фр.).
179
Имение великих князей Николая Николаевича и Петра Николаевича. Дмитрий Петрович Мещеринов управлял этим имением.
180
Для обломков кораблекрушений (фр).