Читать книгу Повесть о Верном Школяре и Восточной Красавице - Фаина Гримберг - Страница 3

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ДЕД

Оглавление

Глава первая
ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ

Мерцает в зелени листвы сиянье тонких ос и мух.

Мой дед молчит,

      и частица солнца в осколке стекла себя раздробила.

Восточный он король,

           и полководец его

                      индийский петух…

Как в сказках Гауфа


            или на той страничке, где принцесса Брамбилла…

Он обрубает ветви шелковицы,

      и страшным блеском секиры вспыхивает его топор.

И солнце сламывается в его ноже домодельном, на лезвии гнутом.

И полководец его,

      индийский петух

      минует светлый двор

Блестящим в пестроте, воинственным раджпутом.

И утром, на жестком тюле низкой занавески у него над головой,

Его советник, древний жук, огромный и усталый,

В пушисто отороченной раввинской шапке темно-меховой,

Читает «Зохар» – книгу тайную Каббалы.

Придворные служители-цветы одеты в золото и атлас.

Они ждут приказаний своего короля и не обманываются его одеждой

               скромной.

Внезапный острый блеск неимоверных глаз.

Темно его лицо коричневостью темной.

Он голову поднимет и распрямится,


        и на несколько блистательных минут

Из-под косматых бровей повисших возникает взгляд его тяжелый.

Глаза его так страшно и упоительно блеснут.

Глаза его, как сабли, так страшны и голы.

Он беден, у него на голове сплющенная темная кепка,

      и у него брюки старые – в дорожной пыли.

И он дыхание переводит, опираясь на мусорный ящик.

Но вот он опускает глаза,

  и бусину перламутровую он видит, и поднимает для меня


           прямо с земли.

Богатство и власть у него,

      как в сказках, у всех королей настоящих.

Ведь это Азия,

                 окраина,

      свобода – улица глухая…

Со всех концов империи ссылают неугодных сюда.

И музыкой уличной все это связать бы…

Ведь это Азия с причудливостью смеха и стыда…

И вот звучание похорон или греческой свадьбы…

А когда он слышит музыку…

И вот наше с блестящим большим гвоздем крыльцо…

И оцинкованное ведро, поблескивающее серым боком…

Я до безумия тогда люблю его лицо,

Так искалеченное в его детстве далеком…

Тогда он светел весь и светом осиян.

Тогда он посвященный и хранитель звуков и тайной их планеты…

Кричат литавры, и ладони бьют в турецкий барабан,

Открыто и отчаянно поют кларнеты…

В то утро поднимается рассветного солнца красный круг

И растворяется в сверкающие жаром переливы.

Мой дед молчит,

      сжимает скрещенные пальцы смуглых рук.

И голову склоняет, снова молчаливый…

Его отец – ветвистый карагач,

                 и целый жаркий день

Всей силой темных мускулов, древесно слитой по крупицам,

Дарует живое дерево приют и тень

Своим возлюбленным певцам – восточным птицам…

Прохлада утренняя перед жарой дневной,

                 и от песчинок прилипших

                 на ступнях босых – слабый зуд.

Он позволяет мне снимать сандалики,

      и пальцам ног становится свежо и колко.

И маленькие горлицы округлые перекликаются,

                 друг дружку зовут,

И щелкает громким голосом невидимая перепелка…

А где-то далеко

                 всегда тепло.

         И можно всегда ходить босиком.

И золотой мечети свет

                            летит на плоский светлый камень…

А здесь меня он кормит вкусным кислым молоком

И греет мягкими и крепкими тяжелыми руками…

Я никогда не понимала, что он уже очень стар.

И я не так, как надо, проводила его, когда пришло время разлуки…

Я помню, как я с ним за руку ночью иду через базар,

А вода в канавах-арыках журчит,

И он спрашивает, слышу ли я эти стройные странно-скромно-красивые

                                                                      и свободные звуки…

А эти каменные прилавки черны,

                          и темная пустота.

И в темноте люди, темно́ -видимые, играют в карты.

И ждешь от этих людей какого-нибудь очень страшного поступка.

И это страшно всё и безысходно как-то.

И маленькая лампочка электрически горит,

         как будто какая-то странная пустая и тонкая скорлупка…

Только ему эти люди не страшны, и он никого не боится.

И мимо них проходит со мной.

И я с ним не боюсь. И черная летучая мышь или ночная птица

Смелыми широкими кругами непонятно летит над площадью базарной

                                                                                   ночной…

Вот он мгновенно склоняется и с каменного прилавка что-то берет.

Это бутылка пустая. Одним ударом о камень темный он

                                                 отламывает бутылочное горлышко,

                                   и края стеклянные рвутся и заостряются.

Он ударился костяшками пальцев о камень, я чувствую по стуку.

Но боли не выдает,

                                     напряженно сгибается вперед

И резко вскидывает согнутую в локте руку…

Он жертвой остаться никогда, ни за что не мог.

Все зацветает кровавым красно-арбузным цветом.

Я понимаю внезапно, будто озарение, и признаю́

                                     движения страшные сжатых кулаков

                                                                          и отчаянных ног.

Мужское естество сверкает в этом…

И ночью однажды я, маленькая, просыпаюсь, и вижу свет из кухни,

                                                                           и тихо туда иду.

В тесной комнате дыхание теплое старшего брата…

Я тихо подхожу в короткой белой рубашке и босиком

                    и прижимаюсь к стене возле приоткрытой двери…


     Мой дед

Он, до пояса раздетый, смуглый и худой.

Женщина овладела им!

Бабушка моя властвует, словно колдунья из сказки,

         она его схватила, и наклонила его над тазом с водой,

И моет ему голову мылом, а он всхлипывает, как мальчик,

         потому что мыло попадает в глаза и сильно горячая вода…

И вот оно опять – мужское естество.

С такою кротостью и силой держит он буханку хлеба.

О, как я рвусь тогда боготворить его,

Как будто телом всем впиваю море или небо…

Я так люблю его!

    Такие ласковые нежные теплые губы его огромного искалеченного

                                                                                           рта…

Он вдруг распрямляется —

        и похож со своей палкой на великого того пастуха из древности,

        шагающего горделиво за своей отарой.

Меня в моей любви остановить не может его хромота

И темнота его одежды грязной старой…

А в его страсти к любому звучанию музыкальных инструментов —

                 такой таинственный и нежный пыл…

Вот он босой,

         и ногти у него такие большие, страшные, кривые,

                как будто сказочные когти,

                         а рядышком —

                         тихая запыленность его темных

                         стоптанных ботинок…

Защитник слабых он, бесстрашный он, всегда такой он был…

И если бьют кого-то на улице,

                                   он бросается защищать.

И уличную драку он преображает в поединок…

Я так люблю его…


     Мы татары


     Мы татары

     Мы татары…

– Мы булгары с Волги…– он говорит внезапно…

         И я снова маленькая девочка,

         и поднимается рассветного солнца красный круг

И растворяется в сверкающие жаром переливы.

Мой дед молчит, молчит,

         сжимает скрещенные пальцы смуглых рук.

И голову склоняет


        снова молчаливый.

И мерцает в зелени листвы сиянье тонких ос и мух.

Мой дед молчит,

         и частица солнца в осколке стекла себя раздробила.

Восточный он король,

                 и полководец его

                          индийский петух…

Как в сказках Гауфа


       или на той страничке, где принцесса Брамбилла…


Глава вторая
ЯВЛЕНИЕ ТАНГРА, ДРЕВНЕГО ТЮРКСКОГО БОГА

Л. К.

Давно я не видела такого молодого лица.

Давно я не радовалась мальчишескому телу голому.

И не мёртвая шапка, а просто одна живая лиса

Обвивает эту черноволосую голову.

И выписаны тайно и размашисто

        следы птичьих когтей на шапочном ярлыке.

И метро переполняется нечеловечески-горловыми

птичьими голосами.

А эта лиса

всё время резко улыбается на своем родном языке,

И непонятно смотрит на меня своими глазами.

Как будто с киноэкрана,

когда высокое дерево зелёное вдруг прямо на людей сидяших

всеми своими листьями порывается.

Квадратики зеленой куртки,

будто светлый живой атласистый, из книжных фотографий оживший

камень малахит.

А юноша тоже

только глазами темными яркими радостно и глубоко улыбается,

И дышит яблоковым своим живым лицом,

И молчит.

И пусть этой отчётливой переливчато-щелкающей музыкой

Не поются приоткрытые большие нежные губы,

но зато

Радостное тело угадывается в слабой одежде узкой,

И свивает в сердце моём одно свое гнездо.

И зелёная куртка сияет, как будто листья древесные, помытые дождем.

И белая радостность крупных зубов, мгновенно-яркая;

и белизна свежая,

потому что весна яблоневой цветущей ветки.

На одно мгновение – вместе —

в чьём-то большом едином дыхании мы живем.

Распушились мягкие меховые иглы над этими черными раскинутыми

                                                                                     бровями,

и вот я быстро вгляделась в насмешливый черный блеск ресниц

и увидела выпуклые смуглые веки.

И сразу опустила глаза

и увидела взрослые чёрные туфли, закрытые, без шнурков;

Зато у ворота вились лёгкие зеленые шнурки…

Зима и весна, живые,

за руки держатся,

прямо ко мне делают несколько шагов…

Яблоко лица,

ты послушай меня,

мне хочется медленными умиленными губами целовать обе твои

                                                                                        щеки…

Мальчишеский кадык —

живая косточка под кожей тугой —

тонко и жестко.

Телесная сила и вытянутость —

мальчишески-учащённое биение сердца.

Черные брюки узко морщатся в подколенках —

длинные худые ноги подростка.

Сморщилась темнота шерстяного носка и видно светлую щиколотку

волоски острые светятся…

Юноша и не видит меня, и не знает обо мне,

и не захочет знать.

И если его губы совсем раскроются и слово произнесут.

это будут не губы человеческие, а лишь одна страшная звериная

                                                                                          пасть.

Но разве это всё значит, что я должна с закрытыми глазами жить,

как будто без снов тяжко спать?

Нет, я раскрою свои глаза и стану солнечные лучи сама прясть…

Ведь это, чтобы я что-то чувствовала,

чтобы вдруг сама себе нравилась.

Мне посылается, дарится Лазарь такой.

Незаметно, кем-то,

чтобы я проснулась и радовалась

В этом вагоне, от одной станции до другой…

Это какой-то чудный и необъятный Завет;

И понять его,

так же как и вдруг обняться,

мы не можем…

Двери уже закрылись,

и стало мое задыхание,

потому что пылиночный солнечно-детский свет

Мне одной виден секунду

над этим пустым сиденьем кожаным.


Повесть о Верном Школяре и Восточной Красавице

Подняться наверх