Читать книгу Заблудившийся рассвет - Факил Сафин - Страница 12

Сакмарский джигит. Книга первая
IX

Оглавление

«Умный человек никогда не полезет в революцию! – восклицал учитель Мифтах-мугаллим. – За такое дело, если его вообще можно назвать «делом», берутся или неугомонные невежды, или люди, подверженные зависти, мести и другим порочным наклонностям. Именно их руками творятся все бунты и перевороты. Самое страшное наступает тогда, когда находятся лидеры, ослеплённые жаждой мести (не так важно – за кого или за что), превращающиеся в настоящих дьяволов, готовых на всё во имя своей «священной» мести. Дух революции могут вызвать также ярые фанатики, обуреваемые безумными по сути, но внешне привлекательными идеями и лозунгами…

– Но наше общество было насквозь больным! – не менее горячо возражал учителю представитель губкома. – Фундамент царской России сгнил. Невозможно строить новое, не разрушив старое! Мы должны собственными руками воздвигнуть новую жизнь! Было бы ошибкой думать, что какой-нибудь добрый дядя сделает за тебя то, что ты должен делать сам. И мы построим эту новую жизнь, претворим в жизнь наши вековые чаяния!..

– Говоришь, общество было больным… Гм-м… – хмыкал мугаллим. – Уважаемый господин-товарищ!.. В таком случае больной организм лечат, а не калечат. Запасаются терпением, проводят различные процедуры, ночами от больного не отходят, выхаживают, спасают его, ставят на ноги… А вы, кажется, предпочли ампутировать больному все конечности и вырезать все внутренности? Так поступает ребёнок с заводной игрушкой, а потом плачет, не умея заново собрать и запустить её. Мне, уважаемый господин-товарищ-представитель, вот что непонятно: почему нужно разрушать общество только потому, что оно кому-то по какой-то причине не нравится? Кто же будет восстанавливать разрушенное? Да-да, восстанавливать! Ибо ваше «созидание новой жизни» обернётся не чем иным, как тяжёлым восстановлением разрушенного общества, причём из-за невежества реставраторов многие детали и элементы здания скорее всего будут утеряны, перепутаны, заново слеплены наспех, и тогда общество действительно может превратиться в хронически больной организм, которому смогут помочь лишь профессора своего дела, а то и реаниматоры… Вам, милейший господин-товарищ, вздумалось делить людей на белых и красных, так сказать, по цвету. Странный способ градации общества… Впрочем, дурной пример заразителен, и вот уже появились «зелёные», «черносотенные» банды… На любой цвет и вкус… Но такое сознательное искусственное разделение, расслоение народа может привести к очень плачевным результатам. Вы уже протянули свои руки к самому святому для народа – религии, вере! Ни Бог, ни народ не простят вам этого. Вера – это тот источник, из которого мы черпаем духовную силу. Если вы вознамерились посягнуть на святую святых – веру, то души тысяч и тысяч наших батыров, погибших за веру, не дадут вам покоя ни на этом, ни на том свете!

Мифтах хазрат обвёл осуждающим взглядом весь «актив», собравшийся в «избе советов». У двери сидели его любимцы: Ахметсафа, Саттар, Аптери, и поэтому мугаллиму вдвойне тяжело было видеть в них «разрушителей старой жизни». Он должен, обязан был воздействовать на их души!

– Вы, дети мои, ступили на ложный путь. Да, в своё время я сам горел желанием установить новый порядок, новую систему, но это касалось системы воспитания, образования, учёбы. С этой благородной целью я приехал в ваше село – не для того, чтобы разрушать старое, а для того, чтобы основать джадистскую, светскую реформаторскую школу, ибо старая, кадимистская, схоластично-консервативная школа, сыграв свою положительную роль, теперь стала уже тормозом в народном прогрессе и требовала коренного реформирования. Я был одним из первых на этом пути. К счастью, в вашем ауле я нашёл много сторонников, единомышленников, мои слова доходили до народа, а мой метод обучения пришёлся им по душе. Да, нашу систему образования надо было менять, реформировать, светские дисциплины нужны были как воздух, и я открыл свой мектеб, невзирая на скрытое и открытое противодействие кадимистов-старометодников, погрязших в тине схоластики и невежественного фанатизма. Вы были первыми моими учениками-шакирдами, стали свидетелями всех событий и перипетий нашей борьбы с кадимистами, которые пытались поджечь здание нашей школы, уничтожить с таким трудом добытые учебники, даже поднимали руку на меня и моих учеников, а вашим отцам рассказывали о вас всякие небылицы… Мы всё вытерпели, выдержали, сжав зубы, не побоялись никаких угроз и запугиваний, не послушались льстивых уговоров и увещеваний, не свернули со своего пути. Большинство народа оказалось на нашей стороне, и это придавало нам силы. Но при этом мы по-прежнему бережно и благоговейно относились к вере и никому не позволяли запятнать веру наших предков. Тысячу лет вера крепла в наших душах, став твёрже алмаза и прекраснее украшений всех цариц на свете. И если вы замахнулись на святая святых – на веру, то это не просто ошибка, это преступление против народа, против наших предков! Будьте осторожны, дети мои! Если вы не остановитесь сейчас, будущее обернётся для вас большими бедами…

Когда Мифтах хальфа ушёл, в избе установилась напряжённая тишина. Молодёжь явно чувствовала себя не в своей тарелке. Зато представитель губкома вздохнул с облегчением и заметно повеселел. Учитель чуть не испортил всё дело, явился на собрание актива без приглашения, развёл тут свою пропаганду… Хорошо, что вовремя ретировался… Опасный противник… Представитель губкома воочию увидел, каким авторитетом и уважением пользуется у молодёжи этот хальфа. Он поспешил снова взять бразды правления в свои руки.

– Закрутили вам головы, а? – поморщился представитель. – Однако!.. Язык у этого мугаллима хорошо подвешен. Понимает, что именно молодёжь является опорой советской власти. Соловьём заливается, хитрец!.. Чтоб его муравьи в голый зад покусали… Нет, вы, ребята, подумайте сами: разве советская власть виновата в том, что за всё лето не выпало ни одной дождинки и урожай сгорел на корню? А ведь на Курбан байраме, Гаит байраме, в своих пятничных проповедях муллы без зазрения совести призывают кару на головы большевиков, подстрекают народ против советской власти, то есть используют религиозные праздники и обряды для антисоветской пропаганды. Это немыслимое дело! Вы, смелые орлы… – представитель обратился к сидящим перед ним юношам, – вы правильно сделали, что провели антирелигиозные мероприятия во время Гаита, и вы добились своего. Муллы не выдержали вашего натиска. Ни в одном из одиннадцати приходов богослужение не прошло так, как хотели этого муллы, вы не позволили превратить намаз и вагаз[27] в антисоветскую вылазку. Молодцы! Так держать, товарищ Ахметсафа!..

И он пожал руку Ахметсафе, сидевшему к нему ближе других.

– Мы, старшее поколение… – продолжал представитель, хотя для «старшего поколения» он был чересчур молод, и весь его «опыт» ограничивался краткосрочным нахождением в рядах Красной Армии и последующим лечением в госпиталях от подозрительно случайного ранения. – Мы, старшее поколение, гордимся вами! Уверяю вас, что со стороны губкома не останется без внимания ваше мужество, благодаря чему удалось провести успешные и активные мероприятия против религиозного мракобесия в известном на весь мусульманский мир селении Каргалы, которое называют даже второй Меккой татар!

…Выйдя на улицу, друзья долго шли молча, ощущая в душе какую-то неприятную пустоту. Весь запал борьбы «за светлое будущее» вдруг куда-то улетучился, растворился.

Стояли последние дни золотой осени, скоро начнутся дожди, но они ничуть не беспокоили сельчан, ибо осенние полевые работы давным-давно закончены. За всё лето дождь едва ли затронул пересохшую землю. Страну поразила засуха. Поднявшиеся по весне хлеба не выдержали изнуряющей жары, спалились, высохли… Счастливчиками считались те, кому удавалось собрать со своих наделов три-четыре мешка зерна. Народ затих в страхе перед неизбежным нашествием голода, костлявая рука которого уже простиралась к деревням, начисто обобранным ненасытными большевиками. Бывалые мужики ни на грош не верили председателю сельсовета Зарифу, который клялся, что советское правительство, которое «мы с вами защищали», не допустит голода в стране. Мужики исходили в своих рассуждениях из простой крестьянской логики, в которую никак не укладывалась возможная «помощь Советов». Как можно доверять «рабоче-крестьянскому» правительству, методично и до последнего зёрнышка опустошавшему крестьянские амбары под видом «продразвёрстки» и «продналога»? Какие ещё, к ядрёной фене, завоевания революции? Четыре года длится один и тот же кошмар: ломают, разрушают, растаскивают, расхищают, грабят, грабят, грабят… И ничего не строят, не созидают… Ни одного кирпичика не положили в фундамент хвалёной «новой жизни». Разумеется, на такое «правительство» никакой надежды нет, и веры ему – ни на грош. Но попробуй об этом неосторожно заикнуться кому-нибудь, как мигом угодишь в каталажку как «вражеский элемент»! Богатые Каргалы, эта «вторая Мекка» татар, настолько понравилась красноармейцам, что они редко её покидают. Разве что в тюрьму кого-нибудь отвезти. А из тюрьмы ещё никто в село не возвращался. Один Аллах знает, чем обернётся для народа эта советская власть. Народ учился молчать, хотя давалась ему эта наука очень нелегко. Пожалуй, только в мечети во время намаза и проповедей или праздничных богослужений можно было более открыто поговорить обо всём, что наболело в душе. Учитывая это обстоятельство, губком принял постановление, ограничивающее проведение богослужений, а от местных партячеек и комсомольских активистов потребовал усиления антирелигиозных мероприятий. Это был приказ свыше, из Москвы, где хорошо понимали, что легче всего управлять народом, лишённым веры и совести, то есть духовного ориентира. А для этого нужно было подрубить столп веры – религию, чтобы напрочь лишить народ богобоязненности…

Над деревней нависла тревожная тишина. Ахметсафа уже собирался повернуть к своему дому, как его остановил глухой голос Саттара:

– Завтра придёшь в мастерскую?

– Зачем? Завтра – последний день каникул, забыл? Нас ждёт учёба, институт…

– Ах, да, – спохватился Саттар. – Совсем из головы вылетело, столько всего навалилось за последние дни…

Нынешнее лето прошло совсем не так, как ожидал Ахметсафа. В верховьях Сакмары почему-то перестали валить лес, и Гариф со своей артелью подался на Урал. Обещанные им брёвна окончательно уплыли из рук Давлетъяровых, и Мустафа вновь попытался заняться торговлей. Организовав на последние деньги караван, он «погорел» на первой же поездке. Во время возвращения в Оренбург караван попал в руки разбойников и был дочиста ограблен. Избитый, полуживой, выброшенный в придорожную канаву, Мустафа еле-еле добрался до ближайшей станции, где добрые люди выходили его и помогли добраться до Оренбурга. Там, в доме старшего брата Гумера, он долго лежал, харкая кровью и медленно, мучительно выздоравливая, пока осенью страшная весть вновь не свалила его с ног: в Крыму, на Перекопском перешейке погиб его сын Гусман. Шамсия как-то странно отреагировала на смерть Гусмана: сначала Ахметсафа увидел её плачущей в углу сарая. Наплакавшись вдоволь, Шамсия вытерла слёзы, покрутилась по выжженному солнцем двору, делая вид, будто ищет что-то, а потом как ни в чём не бывало зашла в дом, мурлыча под нос какую-то мелодию. Н-да… Трудно понять этих женщин… И невдомёк было Ахметсафе, от чего на самом деле плакала мачеха: от жалости к Гусману, от тоски по своему сгинувшему любовнику Хальфетдину или просто оплакивала свою загубленную молодость… В последнее время она стала очень набожной.

…В ожидании тяжелейшей зимы Ахметсафа с Саттаром решили хоть как-то подзаработать и открыли в Каргалах мастерскую по пошиву сапог. Ахметсафа, подтверждая своё родовое прозвище «Каешлы», оказался весьма способным мастером кожевенных дел. К тому же отец с готовностью оказывал ему необходимые консультации. А родитель Саттара вообще славился по всей округе как мастер по пошиву сапог, не преминув, естественно, обучить своему ремеслу и сына. Таким образом, работа новой мастерской очень быстро наладилась, вскоре пришлось даже двух-трёх помощников нанять. Да и младший – Ахметхан Давлетъяров настолько подрос, что охотно и с большим удовольствием помогал Ахметсафе. Для начала решено было испытать сапоги на своих домочадцах. Первый опыт вполне удался, и вскоре сельчане предпочитали заказывать сапоги не в городе, а у себя под боком, в мастерских молодых студентов-каргалинцев. Появились кое-какие доходы, работа спорилась, настроение улучшилось.

Молодёжная артель привлекла к себе внимание губкомитета комсомола. Там решили форсировать организационное объединение молодёжи в коммунистический союз. В деревню из губкома приехал длинноволосый молодой человек, посланный на «укрепление» только что вступившего в партию председателя сельсовета Зарифа абзый. Он сколотил первую в Каргалах комсомольскую ячейку. Первым комсомольцам деревни выдали краснокожие членские билеты. Услышав, что каргалинские комсомольцы образовали ещё и клуб «безбожников», Шамсия подняла шум, устроила скандал. Мустафа и сам не ободрял странной тяги сына к «шайке безбожных комсомольцев». Казалось, парень хорошо учится, к тому же нужное людям ремесло осваивает…

Видя причину всех бед в комсомольских членских билетах, Шамсия однажды выкрала и сожгла в печи книжицу Ахметсафы. В знак протеста Ахметсафа целый месяц не приходил домой, ночуя и питаясь в мастерской. К нему в знак солидарности присоединился и юный Ахметхан, позднее тоже вступивший в комсомол… Мустафа очень тяжело переживал отступничество сыновей. Оказавшись перед угрозой раз и навсегда лишиться сыновней привязанности, Мустафа послал к ним, в качестве парламентёра, маленькую Биби. Но теперь он не знал, как вернуть сыновей не только в родительскую душу, но и в душу народа. Не знал и поэтому мучился… Впрочем, сыновья уже сами понимали, что их своеволие зашло через край дозволенного и начали размышлять о пути достойного отступления и примирения.

Бибкей вприпрыжку побежала к мастерской и звонко объявила отцовскую волю:

– Папа велит вам обоим идти домой… Не то всё село над вами сме…

Ахметсафа не дал ей договорить и схватил её в объятия: так он соскучился по своей маленькой сестрёнке! Не помня себя от радости, он поднял Биби на руки, позвал Ахметхана, и они пошли домой. Отец в беспокойстве ходил по двору. Увидев своих «смутьянов», он как-то грустно вздохнул, махнул рукой и, зайдя в дом, снова залез на свою лежанку…

* * *

– С тех пор, как вы вступили в эту, с позволения сказать, организацию, вы уже не являетесь нормальными людьми. Вы хоть понимаете это?

– Как же так? – удивился Саттар и даже обиделся. – Кто же мы по-вашему, Мифтах хальфа?

– Вы, дети мои, теперь не люди, а члены. Каждый из вас считается и является членом комсомольской организации, и без ведома других членов вы ничего сами не сможете предпринять. Ни-че-го!.. Я понял это уже по вашим разговорам. «Действовать всегда вместе, коллективом!», – ведь этому вас учат, да? Вы, будто пуповины, привязаны друг к другу. Даже коллективные действия вы должны исполнять по приказу свыше, то есть по велению вожаков. Закон стаи, когда порицается любое самостоятельное действие: ослушника ждёт неминуемая кара…

Мифтах хальфа принёс в починку свои сапоги, а заодно решил прощупать настроение новоявленных комсомольцев. Знают ли они, что совершают? Говорил ли кто-нибудь с юношами серьёзно? Понимают ли они на что идут?

Саттару не понравились слова учителя, и он резко возразил:

– Мы не стая… Организация!.. В комсомольскую организацию вступают те из молодёжи, кто не жалеет своей жизни для строительства нового мира. Мы гордимся тем, что состоим в такой организации. А вы говорите: члены… стая…

– Что стая, что организация – одна пара сапог… И насчёт «члена» верно: вы теперь представляете из себя отдельных «членов» странного организма под названием комсомол. Но знайте одно – вы как «члены» или «частички» принадлежите не к голове, рукам или ногам этого организма, а в лучшем случае – к пальцам, но, как правило, – к внутренностям, потрохам. Вы обречены выполнять самую грязную работу для обеспечения жизнедеятельности этого организма, потому что иначе он умрёт. Ну а ваши вожаки избрали для себя более чистые, наружные и внешне красивые части тела и наслаждаются этим. Но вам всего не видно… Вы – в темноте, грязи, в утробе жадного организма…

– Так уж и… – осторожно подал голос Ахметсафа. – Ведь в комсомоле демократия. Если она нарушится, никто из нас молчать не станет…

– Саттар верно сказал, что вы при вступлении давали клятву. Клялись не жалеть жизни, отдать душу… Ну, и так далее. А ещё о какой-то демократии рассуждаете. Если вы решили отдать всю жизнь и всю душу… ну хотя бы той же демократии, то какой вы себе её представляете? Держали ли вы её в руках? Знаете о ней что-нибудь? Я, например, кое-что знаю о демократии. Проще говоря, это когда меньшинство подчиняется большинству. В это же время чёрным по белому написано, что приказ «верхов» – закон для «низов». То есть что же получается? Двуличная какая-то демократия, одна – для «верхов», другая – для «низов», то есть для вас, строительного материала организации. Организация «высших» – это для вас «тёмный лес». Вы – организация «низших», а внизу собираются обычно те, кто легковерны и управляемы, кто любит выполнять приказы «сверху», люди в основном мягкие, внушаемые, которых легко увлечь, поэтому и организация у них получается какая-то слабохарактерная. А ещё собрались жизнь отдавать… За что? За кого? Вы для «верхов» – словно дети малые, должны выполнять то, что старшие скажут, хорошо себя вести, быть примерными и так далее… Не то в угол поставят… Или ремнём выпорят… Хорошо ещё, если ремнём… Ведь вы поклялись и жизнь отдать…

– Никто из нас не собирается бессмысленно расставаться с жизнью, – задумался Ахметсафа. – Но разве плохо желать народу счастья, быть готовым жертвовать ради него всем, взять на себя все его горести и печали?

– Вот тут и начинается самое интересное. Готовясь взять на себя горести народа, вы тем самым теряете чувство меры, чувство реальности. Народ необъятен и бесконечен. И бед у него – целый океан. Какие из его бед вы готовы взять на себя? Или поставим вопрос по-другому: какие свои беды народ сам может доверить или делегировать вам? Ведь у каждого человека есть своё, сугубо личное горе. Обобществление людей в некий безликий народ нужно для того, чтобы уйти от прямого ответа. Когда правители говорят о народе, они обычно подразумевают самих себя, любимых, в противном случае они не были бы правителями. Каждое действие, событие они оборачивают в свою пользу. Воля правителя – первична, а народ – вторичен. А вы, простаки, думаете, что народ первичен. Разве кто-нибудь из людей приходил к вам с просьбой о том, чтобы вы повели их в «новую жизнь»?

От такой неожиданной постановки вопроса Саттар слегка растерялся:

– Кто же так приходить будет? – буркнул он, недовольный дотошностью учителя: вот ведь пристал… Из губкома и так много поручений дали, а тут ещё Мифтах хальфа со своими проповедями и нравоучениями.

– И мне так кажется, – улыбнулся Мифтах хазрат. – Никто к вам с таким заявлением не обратится. Думать, то есть «заботиться» о других вас заставляют «сверху», так ведь? Чем проявлять такую «трогательную» заботу о людях, не просящих вас об этом, не пора ли, дети мои, о самом себе позаботиться? Овладев необходимыми знаниями и освоив хорошую специальность, вы будете гораздо полезнее для своей нации, то есть народа, по вашей терминологии. Не вздумайте, дорогие мои, своей неосторожной «заботой» ранить душу человека. Умный человек ни в чьей опеке не нуждается, поймите это… Как бы я хотел, чтобы вы всё-таки остались людьми с большой буквы, чтобы не забывали, чьи вы дети…

Мифтах хальфа был прав. Как только организацию сколотили, тут же посыпались указания, приказы, задания, ответственные поручения. Саттара как главу комсомольской ячейки вызвали в губком и вручили ему план первоочередных мероприятий против проведения Курбан байрама. Юноши задумались. До сих пор они даже не пытались предпринимать всерьёз что-либо, противоречащее религии, вере, совести. Что делать? Пришлось преодолевать сомнения, и тут-то сказалась сила коллективного воздействия. К самым решительным «безбожникам» невольно присоединялись и другие «члены» организации… Словом, в день праздничного богослужения решено было провести комсомольско-молодёжное собрание. Губком горячо одобрил такое решение, что ещё более воодушевило низовых членов. Нашлись даже такие энтузиасты, что призывали вообще сорвать Курбан байрам. Ждали только сигнала Саттара и Ахметсафы. Но друзья под впечатлением беседы с учителем Мифтахом решили не обострять ситуацию и удержали «энтузиастов» от необдуманного шага.

Молодёжь готовилась к своему собранию – ведь это было их первое серьёзное мероприятие, тем более что затрагивался такой щекотливый вопрос, как религия. В пику Курбан байраму решено было провести тематический концерт. Привлекли молодёжь из числа «сочувствующих комсомолу», подготовили сцену в помещении караульной избы.

В канун религиозного праздника было сомнение, придёт ли вообще кто-нибудь на молодёжное собрание? Сомнения оказались напрасными, молодёжь собралась. Ахметсафа, как обычно, читал декламации, демонстрировал гимнастические упражнения. Кто-то пел песни, играл на скрипке. Нашлись и танцоры. Словом, получился настоящий молодёжный вечер, в конце которого Саттар принялся уговаривать молодёжь не идти на Курбан байрам. Его предложение прошло довольно гладко и было принято. Последним выступил коммунист Зариф абзый, который призвал молодёжь проявить сознательность и агитировать своих домашних против посещения Гаита. И это предложение в целом было одобрено. Радуясь успешному проведению вечера, Саттар с Ахметсафой в хорошем настроении разошлись по домам…

На следующее утро Мустафу и близко не подпустили к мечети. Сельские старушки и аксакалы трясли своими клюками, слали ему проклятия, даже кидали в него камни.

– Сыновей своих неверными вырастил! – кричали ему. – Настоящих кяферов[28] из них сделал! Вскормил собак, грызущих нашу веру!..

Со слов священнослужителей стало известно, что комсомольцы ночью заколотили досками все двери храма, а стариков, по обыкновению проводивших в мечети предпраздничный ночной молебен, жестоко избили и вышвырнули на улицу. Можно представить, какова была ярость народа, особенно стариков и старшего поколения… Словом, пришлось опозоренному Мустафе вернуться домой… в компании молодёжи. Ничего не сказав Шамсие, удивлённой его быстрым возвращением, он молча расстелил возле саке свой намазлык[29] и склонился в молитве…

Ахметсафа с Ахметханом как обычно спали в сеннике. Если бы они зашли в этот момент в дом, то стали бы свидетелями душераздирающей сцены: их несчастный отец стоял коленопреклоненным на молитвенном коврике, не стесняясь льющихся по лицу слёз, и, забыв про намаз, слал проклятия тем негодяям, что сорвали Гаит, испортили народу праздник и подняли руку на молящихся старцев. Слёзы стекали по его седой бороде на ворсистый намазлык, но Мустафа даже не замечал этого. Он ни на минуту не сомневался, что среди окаянных молодых безбожников, осквернителей храма и истязателей стариков, был и его сын Ахметсафа. Впрочем, это уже ни для кого не было тайной…

Гаит, праздничный молебен, превратился в чёрный день для жителей «второй Мекки». Молодёжь пыталась доказать свою непричастность к вакханалии в мечети, но им никто не верил, наоборот, с каждой попыткой оправдания они получали новую порцию народного гнева. Мустафа снова слёг, сражённый горем, а когда, наконец, стал подниматься на ноги и какой-то мрачной тенью бродить по двору, в деревню вернулся живым и невредимым первый муж Шамсии Фатхулла. Шамсия, как водится у женщин, сразу упала в обморок, а потом, набравшись смелости, пошла в дом родителей Фатхуллы. Оттуда она вернулась, почерневшая от горя и унижения. Фатхулла с ней даже разговаривать не стал, не удосужился выслушать её объяснения, лишь толкнул её, зарёванную, к двери:

– Иди отсюда! Иди к мужу! Нечего тебе здесь делать!

После этого жизнь в доме старухи Таифе превратилась в ад…

Уезжая в Оренбург, Ахметсафа хотел взять с собой и младшего брата Ахметхана, но мачеха яростно воспротивилась этому и сердитой осой жужжала под ухом Мустафы:

– Не вздумай отправлять Ахметхана в этот институт богохульцев! Неужели одного уруса в семье тебе не хватает? К тому же в доме ни одного работника не остаётся. Посмотри на себя: какой из тебя работник? Спину выпрямить не можешь, еле по двору ходишь… Ты что, и младшего сына хочешь лишиться?..

Мустафа отмалчивался.

…Вечером накануне ухода из деревни в Оренбург Ахметсафа с Ахметханом поздно легли спать. Они тщательно готовились в путь, снова и снова проверяя и перебирая вещи. Обычно они забирались на сеновал и за разговорами о прекрасном будущем незаметно засыпали. Но в тот день они решили ночевать не в сеннике, а дома, как того хотел отец. Дело в том, что увидев, как после ужина сыновья снова собрались ночевать в сеннике, Мустафа нарушил своё многодневное молчание и сказал:

– Чуть ли не до первого снега на сеновале спали. Хватит… Ночуйте сегодня в доме, в тепле…

Спорить с отцом не хотелось, хотя братья уже привыкли к сеновалу. Дома почему-то не спалось. Разговаривать не решались, боясь нарушить тишину спящего дома. Долго лежали братья без сна, ворочаясь на своей постели…

На рассвете Ахметсафу разбудил полустон, полуплачь мачехи. Почуяв недоброе, он мигом вскочил со своей постели.

– Вставайте, Ахметсафа-а!.. Поднимайтесь!.. Отец ваш… А-а-а!

Ахметсафа понял: случилось что-то непоправимое. Сердце бешено заколотилось, взламывая грудную клетку. В ушах зазвенело так, что барабанные перепонки готовы был полопаться. Какое-то мгновение он стоял будто оглушённый. Голова гудела… Весь мир гудел и стонал, насквозь пронизанный и ошеломлённый тревогой, вслед за которой вот-вот грянет землетрясение и наступит хаос… Ахметсафа не стал будить сладко спавшего брата, лихорадочно сунул ноги в сапоги и выбежал во двор.

…Тихо…Никого…Но дверь сенника неестественно распахнута. Оттуда доносился приглушённый стон… Юноша рванулся туда… Мачеха вцепилась обеими руками в косяк двери, будто боясь от неё оторваться, и тихо, судорожно плакала.

– Что случилось? Отец… Где? – дрожащим голосом спросил он.

В ещё неверном свете утренней зари он увидел исказившееся лицо мачехи.

– Отец ваш… наложил на себя руки… Довели вы его, негодяи… Безбожники проклятые…

Шамсия сделала шаг внутрь сенника, но тут же отступила. От страха её всю трясло… Она указала дрожащей рукой…

– На верёвке… Под сеновалом…

…Похороны отца слились в один сплошной кошмар. В смерть отца не хотелось верить. Ахметсафа несколько дней ходил как невменяемый, пребывал в какой-то оглушительной прострации.

Родичи, соседи, весь люд каргалинский считали его виновником в смерти отца. Все наперебой хулили его… Если бы он не примкнул к безбожникам, то не стал бы осквернять мечеть. Если бы он не забивал досками двери храма… если бы он не избивал молившихся аксакалов… Тогда Мустафа со спокойной совестью пошёл бы в мечеть, и не случилось бы трагедии… Много, очень много горьких слов пришлось тогда выслушать почерневшему от горя Ахметсафе…

Но долго так продолжаться не могло. Надо было продолжить учёбу, ведь этого хотел и отец. Ахметхан вдруг передумал поступать в институт и нанялся батраком к горбатому Бадрутдину. В Оренбург Ахметсафа отправился один. Месяца через два, уже после сороковин, он ещё раз приехал в родное село, но наткнулся на запертые двери. После исчезновения сына старуха Таифе поселилась у дочери в Оренбурге и редко наведывалась в деревню. Ахметсафа в тревоге побежал искать брата. Ахметхан спокойно, в отцовской манере, объяснил ситуацию. Оказывается, мачеху и маленькую Биби забрал к себе Фатхулла… Сначала Шамсия была категорически против этого. Она чуть ли не взашей прогнала пришедшего к ней мириться Фатхуллу.

– Надо смириться с судьбой, посланной нам Аллахом! Такова, значит, моя участь! И пока не поставлю детей на ноги, пока они не станут совершеннолетними, я этот дом не покину! – сказала она.

Надо сказать, что дом, где Шамсия так мало прожила с Фатхуллой до его ухода на фронт, тоже сгорел дотла в девятнадцатом году, и Шамсия, возможно, боялась, что оставшийся без жилья Фатхулла предъявит свои права и вовсе оставит Шамсию без дома. Так это было или нет, остаётся только гадать. Во всяком случае, переговоры завершились подписанием не только мирного, но и нового брачного договора, никаха. А неделю назад Фатхулла забрал жену и падчерицу к себе, то есть в родительский дом.

Ахметсафа в беспокойстве за сестрёнку побежал в дом Фатхуллы, хотя, видит Бог, ох, как не хотелось ему туда идти. Шамсия с Фатхуллой, видимо, заранее договорились и постарались успокоить Ахметсафу:

– Не волнуйся за Бибкей, она нам как родная дочь. Пока мы живы, ни один волос не упадёт с её головы, ни одним словом не обидим, да и другим не позволим обидеть её. Поверь нам!

Ахметсафа сразу заметил произошедшую с мачехой перемену. Шамсия помолодела, посвежела лицом, движения её стали плавными, а глаза так и светились радостью и лаской. Она была необыкновенно мягка к Ахметсафе, предупредительна и ласкова. Потчевала его чаем, всякими кушаньями и всё приговаривала:

– Никто из вас не будет нам чужими, вы для нас близкие люди. Не беспокойтесь и не думайте о нас плохо. Заходите к нам в любое время, оставайтесь у нас, сколько захотите. Двери нашего дома для вас всегда открыты! Всем места хватит…

А Фатхулла сидел и поддакивал… М-да… Дивные дела творятся под небесами…

Шамсие было чему радоваться. С Фатхуллой помирилась. Женщина, наконец, познала мужскую ласку, по которой тосковала все последние годы. Все противоречия и споры были решены, обиды и упрёки забыты. Для улаживания конфликта особенно постарался Фатхулла. Он нашёл того солдата из Биккулово, который принёс Шамсие весть о его смерти. Действительно, они воевали вместе, и Фатхулла тоже был тяжело ранен, но выжил, можно сказать, чудом, много месяцев провалявшись по госпиталям. Писем он решил не писать, надеясь рассказать обо всём при возвращении. Но когда его, наконец, выписали из госпиталя, грянула революция, гражданская война… Снова фронт, кровь, тысячи смертей… Из посланных Фатхуллой весточек дошла всего лишь одна, та самая записка, которую показали Шамсие… Однополчанин Фатхуллы очень был огорчён и раскаивался, что невольно взял на душу такой грех и ввёл солдатку в заблуждение. Оказалось, что его подстрекал сказать неправду, вернее, выдать желаемое за действительность, всё тот же неугомонный Валькай хаджи, положивший глаз на красивую молодуху. Все последующие недоразумения случились в конечном счёте из-за этого лжесвидетельства. Удостоверившись в подлом обмане, Фатхулла остыл, оттаял душой, переменил своё отношение к Шамсие. Дни, в один из которых их посетил Ахметсафа, были наполнены для воссоединившейся четы светом истинного счастья, теплом нерастраченной любви, которую они сохранили, несмотря на все невзгоды и препятствия. Иногда они долго-долго смотрели друг на друга, словно не веря, что они действительно вместе и теперь уже ничто, никакая сила, не разлучит их…

* * *

Голод начал свирепствовать уже в декабре. Город заполнился детьми и нищими, просящими милостыню. По утрам на замёрзших улицах обнаруживали окоченевшие трупы. Толпы людей из Поволжья и Приуралья устремились в Среднюю Азию, где тепло и сытно, как думали многие. Тысячи тысяч голодающих людей тянулись в тёплые края, и движение их напоминало невиданное доселе великое переселение народов… К сожалению, большинство этих обессиленных, несчастных «искателей счастья» не доезжали и до середины пути, оседая в Оренбурге и окрестностях.

Число их угрожающе росло, усугубляя и без того тяжёлую обстановку в городе. Само понимание своего бессилия перед голодом сводило людей с ума, отнимало последние крохи воли к жизни. Наступило то страшное время, когда люди уже перестали обращать внимание на трупы, валявшиеся по улицам, переулкам, тупикам. Привыкание к смерти таило в себе грозную опасность для человека. Такое страшное равнодушие означало не только апатию в отношении смерти как таковой, но и полное неверие хоть в какое-нибудь будущее, абсолютную утрату доверия к кому-либо или чему-либо… В атмосфере всеобщего страха и ужаса перед голодом и холодом Ахметсафа мог единственно утешаться мыслью, что и братишка, и сестрёнка его не терпят таких лишений… Пока не терпят… Ахметхану было очень нелегко батрачить, но хозяин его оказался человеком справедливым, сердобольным. Во всяком случае, Ахметхан не голодал и не мёрз. Что касается маленькой Биби, то приёмные родители души в ней не чаяли, любили её без памяти. Эта голубоглазая девочка с растрёпанными волосами и смешной, но смышлёной речью сразу и навсегда покорила их сердца. Так что и за Биби не приходилось переживать.

…Из-за нехватки в городе угля здание института перестали отапливать. Холод проникал до костей. Уроки стали проводить в жилых комнатах студентов. И так скудное питание ещё более ухудшилось, временами вообще никакой еды не было. Студенты испытывали отчаянный голод и холод. Те, кому не могли помогать из дома, опухли от голода и не в силах были посещать занятия. Оказать им хотя бы скромную помощь становилось всё большей проблемой. В студенческих комнатах установили «буржуйки», но дров по-прежнему не было, и добычу топлива возложили на плечи самих студентов. Если кто-нибудь из жильцов разживался горстью пшена или авоськой картофеля, еду варили на всю комнату. Даже у студентов, имевших в городе родичей, положение было незавидным. Ахметсафа наведывался в хлебосольный когда-то дом дяди Гумера не для того, чтобы поесть, а чтобы хоть немного в тепле посидеть. Увы, старики в последнее время были лишены как еды, так и тепла. Ахметсафе самому пришлось помогать родичам, уменьшая свой и без того скудный рацион, ухитряясь раздобыть для них охапку-другую дров…

Однако не все дни в жизни студента были беспросветны. Однажды, вернувшись от дяди Гумера в общежитие, Ахметсафа обнаружил заметное оживление в комнате. Целая толпа окружила пустовавшую ранее кровать, на которой теперь торжественно восседал незнакомый Ахметсафе весёлый парень. Увидев растерявшегося друга, Сагит подмигнул ему:

– Ну что застыл, как изваяние? Проходи, знакомься, к нам, наконец-то, Муса прибыл!

Ахметсафа подошёл к остальным, с любопытством вглядываясь в черты гостя. Это, видимо, был тот самый «поэт Муса»… Гм-м… Высокопарное определение «поэт», казалось, мало подходило к этому невысокому, худенькому губастому пареньку с живыми глазами. По мнению Ахметсафы, человек, претендующий на звание «поэта», должен выглядеть импозантно, обладать особой внешностью, магически чарующим голосом, ну как, к примеру, Хади Такташ. «Поэт» – это звучит всегда таинственно и немного странно. Учитель Мифтах любил говорить: «Слово поэта – это венец речи!» Слово «поэт» почему-то напоминало Ахметсафе эдакий клубок, который невозможно распутать до конца. Клубок с секретом… Но назвать «поэтом» невзрачного на вид Мусу как-то язык не поворачивался. Где уж тут «таинственный клубок с секретом»?! Скорее всего, «котомка с сюрпризом»…

Муса оказался живым, как ртуть, подвижным и компанейским парнем. Не успел Ахметсафа сделать и двух шагов по направлению к гостю, как Муса одним прыжком очутился возле него и уже протягивал для знакомства руку. Ахметсафа осторожно взял узкую худую ладонь Мусы в свою медвежью лапу и ощутил неожиданно сильное, энергичное рукопожатие.

– Привет, туган! – поздоровался Муса. – Привет, братишка!

Мусе, видимо, нравилось ощущать себя старше любого, кто находился в этой комнате. Впрочем, он действительно был чуть старше своих бывших сокурсников.

– Сагит уже рассказывал мне о тебе, – продолжил Муса. – Так что мы с тобой, считай, были заочно знакомы. Я – Муса Джалилов, тот самый, что стихи пишет…

Голос Мусы тоже не был таким выразительным, как у «настоящего» поэта, например, у того же Такташа. Скорее, наоборот, голос Мусы был каким-то тонким, глухим и неровным, как неочищенная кожура картошки, и всё-таки что-то в этом голосе притягивало.

– Ахметсафа Давлетъяров, – назвался Ахметсафа.

– Знаю, знаю… Наслышан, – улыбнулся Муса и снова уселся на кровать.

Ахметсафе сразу же удалось обнаружить особенность в поведении Мусы: тот разговаривал приветливо, открыто, внимательно выслушивая других, но всегда с чуть заметной снисходительной усмешкой, которая и делала его как-то старше, что ли, во всяком случае создавала впечатление, а может, иллюзию некоторого его превосходства.

Муса продолжал что-то объяснять обступившим его студентам:

– Если бы не моя болезнь, я с удовольствием поучаствовал бы во всех ваших вечерах… Однако провалялся я в госпитале довольно долго. Хорошо, что Айша не забывала, навещала меня. От неё, кстати, я и услышал впервые о существовании на свете такого великого декламатора и гимнаста, как Ахметсафа. Кроме того, в прошлом году в наше Мустафино часто наведывались представители губкома, от которых я узнавал о положении в городе, в нашем институте, о других делах. Так что, дорогие мои, можно сказать, что каждый ваш шорох через пару-другую дней раздавался и под моей кроватью. Я был в курсе всех событий…

Он снова улыбнулся, и хорошо знавшие его товарищи весело загалдели, перебивая друг друга.

– Ха!.. – хлопнул его по плечу Абдулла Амантаев. – Как будто мы не знаем, что Айша – это словно магнит для тебя. Недаром ты дорожку сюда протоптал, магнит Айши тебя притягивает…

– Небось, и в своём Мустафине без дела не лежал, – лукаво прищурился Сагит, – наша разведка тоже работает, уважаемый Муса, и мы были в курсе всех событий. Слава твоя разнеслась по всей губернии…

Скрытая похвала Мусе понравилась, но он предпочёл напустить на себя серьёзный, деловой вид и заговорил лекторским, назидательным голосом:

– Считаю работу с детьми и молодёжью делом чести каждого из нас. Так думаю не только я, такого мнения придерживаются и в губкоме. Каждое выступление товарища Ленина проникнуто духом обновления, изменения в жизни детей и юношества. На эту же задачу нацелена и вся партия в целом. Мы должны принять это как руководство к действию и неустанно трудиться над претворением в жизнь предначертаний партии…

– Видно, что человек учится на политкурсах и готовится стать настоящим комиссаром, – язвительно заметил Фатых. – А что говорит товарищ Ленин о голоде? Не вымрет ли население?

– Не вымрет, – ответил Муса и для пущей убедительности своих слов притопнул ногой. – Зарубежные страны, особенно Америка, организовали гуманитарную помощь, которая, кстати, ощущается даже в далёком от Москвы и Волги Оренбурге…

Тут Муса сделал вид, что вспомнил нечто очень важное, и, нахмурившись, стал прощаться:

– Ладно, ребята, мне пора. Дела не терпят. Ведь мы, курсанты политшколы, обязаны по ночам с винтовкой в руке охранять покой города…

Ахметсафа заметил, что Муса очень старался, чтобы его слова производили должное впечатление и вызывали несомненное доверие. Между тем Муса доверительным тоном продолжал:

– Особенно приходится уделять внимание охране складов и магазинов. Город наводнили воры, бандиты, разная шпана. Не нужно забывать, что в городе и в стране ещё много вражеских элементов…

Он обернулся к Ахметсафе с таким выражением, будто извинялся за то, что чуть не забыл о его существовании:

– Вот так, товарищ Давлетъяров, борьба в стране не прекращается ни на минуту! Вы тоже не должны избегать этой борьбы! Оставаться в стороне от борьбы – всё равно, что лить воду на мельницу наших врагов. Наша святая цель, наша непоколебимая вера одна и та же – строительство социализма в стране. Если нужно, мы принесём себя в жертву ради этой великой идеи, ради созидания новой жизни. Не забудьте, что жертвы эти не будут напрасными, они станут камнями, красными кирпичиками в фундаменте новой жизни, и кровь героев сильнее всякого раствора сцепит эти кирпичики воедино…

Произнося эту речь, Муса уже не походил на худенького низкорослого паренька, а удивительным образом превращался в сказочного, легендарного богатыря. После страстных слов о неизбежных жертвах на глаза Мусы даже навернулись слёзы. И в эту же минуту Ахметсафе почему-то до боли в сердце стало жаль и Мусу, и самого себя, хотя он и не мог толком объяснить, тем более понять, почему в нём возникло такое чувство. Вдруг ему вспомнились слова учителя Мифтаха хальфы, высказанные им в отношении этой самой «новой жизни», и его тут же прошиб холодный пот. Что за странное состояние? Вроде бы Муса всё правильно говорил. Но эти слёзы… И предательская дрожь в голосе… Ах, Муса, что ты со мной сделал? Взбаламутил душу… И непонятно, удастся ли найти когда-нибудь конец запутанного волшебного клубка…

Муса, видимо, ощутил перемену в настроении Ахметсафы и посмотрел на него испытывающим взглядом. Потом снова чуть снисходительно улыбнулся и стал прощаться. И только когда он ушёл, Фатых, наконец, позволил себе вступить в полемику с уже отсутствующим Мусой.

– Поучать других легко, – заворчал он. – Но когда живот сводит от голода, ни о чём, кроме как о краюхе хлеба, не думаешь.

И он тяжело затопал к «буржуйке», потому что сегодня дежурил у печи. До наступления ночи он ещё не раз вступит с кем-нибудь в спор, поругается, похнычет, поворчит. Это так же верно, как и то, что в его дежурство «буржуйка» будет дышать на ладан.

Мусу вышли провожать его бывшие сокурсники. В комнате осталось не более трёх студентов.

– Так вот он какой, Муса… – задумчиво произнёс Саттар с видом первооткрывателя. Видимо, и на него встреча с поэтом Мусой Джалилем произвела большое впечатление. Не прошла она бесследно и для Ахметсафы. Казалось, Мусе заранее было известно, о чём лучше всего говорить в данную минуту и как заставить других поверить его словам, проникнуться его мыслями: ведь только в этом случае он признает тебя своим товарищем, протянет руку дружбы и может поделиться с тобой самым сокровенным, что накопилось у него в душе. Но он даже не посмотрит в сторону тех, кто не верит или хотя бы не полностью верит ему. Таков Муса. Но верит ли, готов ли верить ему Ахметсафа? Трудно ответить на этот вопрос после первой и пока единственной встречи. Но Ахметсафа нутром чувствовал, что Мусе очень хотелось вызвать к себе его доверие. Это желание было выражено не только в словах, но и во взглядах, жестах Мусы.

Позднее он узнал от друзей поэта, что в прошлом году у Мусы умер отец, а сам он тяжело заболел и долго не мог поправиться. Учёбу, естественно, пришлось прервать. Затем его как способного молодёжного лидера, сумевшего организовать в своём селе комсомольскую организацию, послали делегатом на губернский съезд учителей. Нынешним летом, спасаясь от голодной смерти, он появился в Оренбурге, отчаянно пытался выжить, даже чуть было не связался с какой-то шпаной. Фатых, этот стервец, прав в одном: только ленинскими словами желудок не набьёшь. От беды Мусу спас случайно встретивший его бывший учитель Нургали абый Надиев, который с великими трудностями определил паренька на учёбу в военно-политическую школу. Говорят, что решающую роль при зачислении его курсантом сыграло поэтическое дарование абитуриента… Муса с оружием в руках боролся с белобандитами, в последние месяцы снова болел, лечился в госпитале. Выздоровев, первым делом навестил своих сокурсников по бывшему медресе, ныне пединституту… Узнав обо всём этом, Ахметсафа почувствовал ещё большее уважение к Мусе. Такому джигиту можно было верить.

* * *

В середине зимы институт возглавил Нургали Надиев, преподававший до этого на военно-политических курсах, а ещё ранее работавший педагогом в медресе «Хусаиния» и пользовавшийся у шакирдов заслуженным авторитетом как человек требовательный, но справедливый. Преподавал он географию и математику. Его заместителем по политико-воспитательной работе стал Загид Шаркый. Вслед за этими педагогами с военно-политических курсов в институт перевелись ещё несколько студентов, среди которых был и Муса.

Джалилов лишь однажды заночевал в институтском общежитии.

– Мне здесь долго не выдержать, – признался он Ахметсафе, в тот день дежурившему по «буржуйке», и словно в подтверждение своих слов выдохнул в холодную атмосферу комнаты молочно-белую струю тёплого воздуха из своих больных лёгких.

– Долго я здесь не выдержу, браток, – повторил он. – Ведь я ещё не совсем выздоровел. За мной нужен уход да уход…

Ахметсафа не знал, что ответить ему. В последнее время всё общежитие изнемогало чаще всего в бесплодных поисках решения двух важнейших проблем: дров и питания. Даже студенты из обеспеченных, казалось бы, семей почти перестали получать родительскую помощь, потому что и в деревнях шаром было покати. Надо ли говорить, что горожане, питание которых традиционно зависело от села, были в положении гораздо худшем, чем крестьяне?

Недавно на общем собрании студентов выбирали состав профкома института. Председателем комитета профсоюза избрали способного организатора Фатыха Исхакова, его заместителем по хозяйственным делам – практичного и деловитого Ахметсафу Давлетъярова. Не прошедшие в комитет кандидаты при случае злословили:

– Эй, комитетчик, когда обеспечишь студентов теплом? Почему не решаешь проблему дров? Зря, что ли, мы тебя в профком выдвинули?

– Ахметсафа, дорогой, нужно бы проверить работу столовой, а то суп с каждым днём становится всё более жидким! А может, ты уже и с поварами снюхался?

Это была уже клевета, поклёп, и чаще всего возводил на Ахметсафу напраслину завистливый Мазит. Однако времени на выяснение отношений не было, нужно было что-то срочно предпринимать, дабы вконец не заморить студентов голодом и холодом.

Через два дня после заседания профкома Ахметсафа направился в администрацию «Орлеса» (Оренбургского деревообрабатывающего завода), взяв с собой официальное письмо руководства института и соответствующую справку из губкома. После долгих переговоров с руководством завода ему удалось заключить подписанный по всем бюрократическим правилам договор, по которому студенты берут на себя культурно-просветительское обслуживание рабочих и в необходимых случаях поставляют рабочую силу, а в ответ завод обязуется выделять институту некондиционный материал в виде негодных брёвен или обрезков досок. Проблема отопления, кажется, была близка к своему разрешению.

Договор с заводом стал первой значимой победой Ахметсафы на поприще общественной деятельности…

Дядя Гумер не был против общественной активности своего племянника, хотя и имел на этот счёт, как говорится, свою философию. Возвращаясь как-то с завода «Орлес», Ахметсафа решил по пути навестить дядю. Войдя в дом, он сразу же ощутил давно забытое тепло жарко натопленной печи. «Тёплый как масло», – образно говорят в народе о таких домах, имея в виду, что когда с холода зайдёшь в такой дом, то начинаешь таять как масло на сковородке…

Настроение у дяди было превосходное. Он пригласил любимого племянника за стол, распорядился приготовить чай, и пока супруга хлопотала на кухне, поспешил объяснить неожиданное появление достатка в доме. Оказывается, на днях из-за Яика приехал один родственник, бывший компаньон дяди, и оказал весьма существенную помощь дровами и продуктами. Словом, как в сказке… Явился добрый волшебник…

– Вот ты, дорогой Ахметсафа, взялся за общественную деятельность… Что же… И мы когда-то проходили через это… Много хороших дел было сделано на пользу общества, нации. Разве кто-нибудь подсчитывал эти дела? Поэтому и говорят: для общественной пользы. Когда ты силён, энергичен и обладаешь некоторыми возможностями, так хочется сделать что-то доброе для развития нашей нации! Вот и делаешь… Творишь добро по мере своих сил… Стараешься для прогресса национально-культурного… О таких делах не принято кричать на каждом углу, не зря же их называют благотворительностью. Я, например, был безмерно рад и за простое выражение благодарности. Так уже устроена наша душа. Большинство благотворительных деяний, как правило, проходит бесследно. Дело в том, что общество очень быстро привыкает к добру и начинает думать, например, что ты и тебе подобные, оказывается, должны и просто обязаны постоянно проявлять бескорыстную заботу о ближних, то есть чуть ли не жить их заботами. Постепенно люди воспринимают твои благодеяния как некое должное, само собой разумеющееся, и оказывают недовольство, не видя их… Благодарности от таких уже не жди… Впрочем, кто нынче работает только ради благодарности? Глупец тот, кто за своё благодеяние обществу ждёт от него целый воз благодарностей. Держи карман шире! Не зря же говорят: «Делая добро, не забывай сваливать его в реку: если не народ, то хотя бы рыбы узнают ему цену…» Вот ведь, как я с тобой разболтался, старый дуралей!.. Да, когда-то общественная жизнь кипела в городе. Оказать пользу обществу считалось поступком, достойным настоящего мужчины. Поступком, продиктованным тебе совестью, честью. А ты, значит, на седьмом небе от радости, что избран в состав какого-то там… как его… профкома?

– Но это действительно так, Гумер абзый, – попытался объяснить Ахметсафа, всё ещё не понимая, к чему клонит дядя.

Видя заминку племянника, Гумер ага продолжил развивать свою мысль.

– Так, конечно, так… – согласился он. – Я верю тебе. Всё, что ты говоришь, является правдой. Как правдой является и то, что если прикажут белое назвать чёрным, вы так и сделаете, а, мой мальчик?

Гумер ага добродушно рассмеялся и отрезал племяннику добрую краюху хлеба.

– Кушай, дорогой, одним чаем сыт не будешь, а моей болтовнёй – и подавно… Так уж в этом мире повелось: старый человек проводит остаток жизни в воспоминаниях о славном прошлом. В народе говорят: «Состарился пёс – волочит хвост, состарился человек – волочит прошлый век»… Дивлюсь я нынешней советской власти: так и норовит она приучить народ к бесплатному труду. А тут ещё эти субботники, которых пять дней в неделю. Каждый просто кипит общественной жизнью, строит из себя страшно делового и крайне необходимого для общества человека. А страна вымирает от голода…

– Но ведь именно поэтому мы стараемся растормошить общество, проявляем активность, чтобы как-то помочь людям. Сегодня, например, я был в «Орлесе» и решил проблему дров для студенческого общежития. Разве это плохо? Если не я, то кто же?

– Ох, парень, вижу, что ты не прочь похвастаться. Я и так знаю, что ты джигит способный, деятельный, обладаешь практической хваткой, умеешь найти с нужными людьми общий язык, к тому же обладаешь чистой, искренней душой. Ну, доволен? Все эти качества присущи славному роду Давлетъяровых… Но вот чего я не совсем понимаю, дорогой. Ты не обижайся, но неужели во всём медресе нет человека, в обязанности которого входит обеспечение студентов дровами и питанием? Что этот человек делает, например, в данное время?

– У него и так забот полон рот. К тому же с этими обязанностями я лучше справляюсь, значит, моё слово что-то значит для людей, – с наивностью искреннего человека ответил Ахметсафа. – Старые времена прошли, Гумер абзый, теперь всё по-другому, никто не смеет заявить: мол, я выполню эту работу, а другую, дескать, не буду… Нет, такие времена остались в прошлом. Свободный, сознательный труд на любом участке строительства новой жизни – вот наш принцип.

– Всё, хватит, мой мальчик! Глубоко пашешь, как бы лемех не сломал, – в голосе Гумера абзый сквозила ирония. – Ответь мне: пока ты доблестно сражался на участке снабжения института топливом, другие студенты, я полагаю, учились?

– Ну да… Конечно…

– Конечно?.. Ну да, конечно… Что бы ещё они делали?.. Значит, ты пропустил занятия.

– Учителя поставлены в известность. У меня есть специальное разрешение директора… Я ведь не для себя лично стараюсь… Для общества, для всего коллектива. Учителя понимают всю важность моих обязанностей, и будьте уверены, плохую отметку мне не поставят.

– Ага!.. Прекрасно, мой мальчик! Значит, в то время, когда другие студенты грызут гранит науки, мой племянник обивает пороги начальственных кабинетов ради общественных интересов. За такую самоотверженность и доблесть на благо народа ему ещё выставляется хорошая оценка за не усвоенный им урок, да?

– Ну, в общем-то… Получается, что так оно и есть… Говорю же: время такое…

– Время, говоришь? Так чьё же нынче время? – дядя задумался и вдруг стал декламировать известные каждому шакирду новометодного медресе строки из народного эпоса-дастана об Идегее:

Чьё же время на дворе?

Хана Туктамыша.

Чья эпоха на дворе?

Хана Туктамыша.


Он остановился и спросил племянника:

– Ты что-нибудь знаешь об «Идегее»? Об этом дастане?

– А как же! – воскликнул Ахметсафа. – Об этом дастане наш учитель Мифтах хальфа мог рассказывать часами!

И он, не дожидаясь просьбы, стал выразительно декламировать отрывок из дастана:

Ради родной земли я жил,

Счастьем народа я дорожил.

Только добру я службу служил.

Понял ли меня мой народ?

Ради него я бился в бою.

Вихрям грудь подставлял свою,

Если не понял меня мой народ,

То не пришёл моей смерти черёд,

Буду стоять я там, где стою!


Ахметсафа не мог удержаться от того, чтобы по-своему прокомментировать этот отрывок из дастана:

– Видишь, Гумер абзый, даже такие великие герои, как Идегей, готовы были беззаветно служить народу, чтобы завоевать его признание, благодарность и вечную память. Уверен, что такие батыры мечтали, чтобы народ понял и поддержал их, признал в них национальных героев. Как видишь, служение народу, Отчизне появилось не сегодня и не вчера.

Гумер ага не заставил себя ждать с ответом, продекламировав другой отрывок из дастана:

Развалили они страну.

Страна нища, страна слаба,

На что похожа её судьба?

На чужбине теперь мой отец,

На чужом скакуне беглец,

Кобылу чужую доит,

И чужой у него верблюд,

И чужой вокруг него люд,

От тебя мой отец ушёл,

Места в стране своей не нашёл,

Оборвал родовую нить,

Был он вынужден так поступить.

На чью похожа его судьба?


– Вот так-то, туганкай, – подытожил дядя. – Не хочу – боже упаси! – отговаривать тебя от служения народу, стране, обществу. Но постарайся правильно понять мою мысль, сынок. В том же дастане, например, говорится: «Ветер может закружить кроны деревьев, слово может закружить людям головы». Я не хочу сбивать тебя с избранного пути. Но, судя по всему, тебя в скором времени завалят общественными делами. Ты их будешь с успехом выполнять, а пользу из этого станут извлекать другие. Возле тебя всегда будут крутиться разные горлопаны, которые постараются присвоить себе твои заслуги. Это – закон жизни. Такие люди обычно отличаются беспринципностью, беззастенчивостью, неприхотливостью, бывают завистливыми и к тому же весьма пронырливыми. Я как старейший в настоящее время представитель рода Давлетъяровых хочу оставить после себя жизнеспособную, крепкую родовую нить, которая подобно туго натянутой тетиве всегда будет готова посылать в жизнь всё новые и сильные стрелы родового лука. Тогда и только тогда я уйду из этого бренного мира со спокойной совестью. Мне очень хотелось бы, мой мальчик, чтобы ты по недоразумению или непониманию той или иной ситуации не попал, во-первых, в крутые жизненные переплёты, а во-вторых, не растрачивался бы по пустякам.

Возле тебя будет околачиваться много разных ловкачей. Они по-своему любят таких, как ты, способных и деятельных людей, которых используют для своих зачастую нечистых целей. Боюсь я, Сафа, что в круговерти общественных дел ты забросишь учёбу, не сможешь получить настоящего образования и, делая за других то, что должны делать они, останешься в конце концов невеждой и недоучкой на смех тем, для кого ты стараешься. Общественная деятельность для многих пустых выскочек открывает дорогу наверх, к власти. Наступили такие времена, дорогой, когда удобнее и легче идти во власть всяким продажным болтунам, чем людям действительно способным, неординарным. Они просто раздавят таких, как ты… Будь осторожен, сынок, опасные, страшные для вас времена наступают…

* * *

Радуясь такому безотказному помощнику, как Ахметсафа, директор Надиев действительно завалил его общественными делами и при случае никогда не гнушался посоветоваться с примерным и деятельным активистом, особенно по части разных хозяйственных хлопот. Впрочем, такая ситуация нравилась самому Ахметсафе, щекотала, подстёгивала его самолюбие. А как же! Сам директор, не говоря уже о его заместителе, здоровается с ним за руку, как с равным себе, расспрашивает о его делах, советуется. Грех жаловаться на такую жизнь… И Ахметсафа не жаловался, даже когда ему приходилось очень трудно. Дядя оказался прав: поручения сыпались на его племянника как из рога изобилия. А юноша не только всё выполнял в лучшем виде, но ещё и сам проявлял инициативу, находил себе новые дела, организовывал, договаривался, доставал, улаживал… Проблема дров благодаря стараниям Ахметсафы была уже счастливо забыта, подвигались и другие дела. Директор не мог нарадоваться такому помощнику.

Поэтому Ахметсафу немного покоробил слегка пренебрежительный отзыв Мусы о холоде в комнате. Дескать, «холодно здесь, терпеть нельзя»… Теперь-то как раз можно! Пришёл бы Муса в общежитие пару недель назад, не так запел бы. Если каждый будет только жаловаться и безропотно ждать, пока кто-нибудь не «сотворит» тепло, действительно, можно и окоченеть от холода… Огорчение Ахметсафы так явственно было написано на его лице, что Муса тут же понял свою промашку и поспешил сменить тему разговора.

– Дустым! Друг мой, однако хватит нам жаловаться! Одними жалобами дело не сдвинешь, так ведь? – сказал Муса, тут же оживившись, как будто не он минуту назад клял холод, косвенно обвиняя в этом Ахметсафу. – Сегодня же я переговорю с девушками. Нужно привлечь к художественной самодеятельности новых людей, поискать новые таланты…

Муса уже знал от Айши, кто из студентов на что способен, какими талантами обладает. Впрочем, ему, кажется, и не надо было проявлять особой активности, чтобы собрать возле себя молодёжь. Стоило ему обронить пару-другую фраз, как девушки сами тянулись к нему, как мотыльки на свет. А где девушки, там, соответственно, и джигиты. Сам же Муса, казалось, оставался как бы в стороне, но при этом никогда не выпускал ситуации из-под своего контроля. Он обладал даром, что называется, с полоборота завести, зажечь юных студенток, и этим даром умело пользовался. Он подмигнул Ахметсафе, ещё не совсем переварившему обиду, и похвалил его:

– А ты, оказывается, становишься настоящей сценической «звездой!» Браво! Молодец! Нам очень нужны такие джигиты, как ты. У меня есть две-три написанные мною пьески, мы ставили их на сцене ещё в бытность мою в медресе, в прежние годы. Сагит, наверное, хорошо помнит их…

Агишев утвердительно закивал головой.

– Так вот, – продолжал Муса. – Я пересмотрел эти пьесы заново, кое-что добавил, переработал, словом, их возможно использовать ещё раз. В городе немало школ, детских садов, трудовых коллективов, так что можно организовать подшефные рейды с участием наших артистов. Глядишь, там и покормят нас или продукты какие подкинут…

Лицо Сагита расплылось в довольной улыбке, словно он уже вкушал сытный обед:

– Это было бы неплохо, Муса. Ведь один только наш Ахметсафа способен заменить двух-трёх артистов! И декламатор, и спортсмен…

– Каких поэтов ты читаешь? – поинтересовался Муса, в эту минуту меньше всего напоминая дрожащего недавно от холода подростка. Теперь это был настоящий лидер, вожак, руководитель.

Ахметсафа был явно не в восторге от упоминания его артистических данных. В конце концов, он не шут какой-нибудь, а первый помощник самого директора.

– Тукая… Сагита Рамеева… Дэрдменда… – нехотя протянул он. – Их любил цитировать наш учитель Мифтах хальфа. И нас, конечно, учил…

Он вдруг запнулся, вспомнив обидные слова хальфы накануне того злополучного Курбан байрама, обернувшегося для него трагедией…

– Здорово! – одобрил Муса. – С такими поэтами можно дружить…

И тут же с видом бывалого знатока добавил:

– Но дело в том, что они устарели, понимаешь? Обветшали… Канули в прошлое… А из новых поэтов кого предпочитаешь?

– Ну… – замялся Ахметсафа, в чьих ушах всё ещё звучали укоризненные слова хальфы Мифтаха.

– «Разве учил я вас быть бесчестными? – вопрошал расстроенный до слёз учитель. – Разве этому я вас учил? Может быть, в борьбе со старым, отжившим я призывал вас крушить и ломать всё, что встретится на вашем пути? Жечь, уничтожать, закапывать в землю заветы наших предков? Ну-ка, скажите, разве можно построить что-то новое на слезах и бедах обиженного тобой народа? Эх, вы, головотяпы, глупцы!..»

Как сквозь туман ответил Ахметсафа на вопрос Мусы:

– Ну… Такташа, например…

– Вижу, что этот Такташ совсем заморочил вам головы, – усмехнулся Муса. – Жаль, что я не успел познакомиться с ним лично, хотя стихи его читал в газетах. Когда я уезжал из Оренбурга, его здесь ещё не было, а когда я снова приехал, уже не было Такташа. По-моему, он пока тащится по следам прежних, устаревших поэтов и ещё не отзывается на новые веяния.

Ахметсафа понял, что Муса испытывал почему-то неприязнь к Такташу.

– Мы с Ченекеем уже обсуждали творчество Такташа, – продолжал Муса. – Ченекей согласен со мной… Кстати, он довольно известный в Оренбурге поэт, часто выступает, читает свои стихи…

Действительно, этот Ченекей выступал почти на каждом вечере, но почему-то так и не добился у студентов особой популярности. Однажды он выступал вместе с Такташем и выглядел серой мышью по сравнению со всеобщим любимцем. С тех пор Ченекей невзлюбил блистательного Такташа, что было всем известно. Однако его неприязнь к Такташу, видимо, передалась и Мусе, который поддержал своего друга.

– Ну, что есть у Такташа? – рассуждал тем временем Муса. – Какие-то архангелы Газраили, пророки… Кавили, Хавили… Небеса… Цари… Девы рассвета… Нет, это не для нас!

Но Ахметсафа не был согласен с этим утверждением и с тихим упрямством возразил:

– Такташа любят… Особенно молодёжь. И стихи у него хорошие…

Муса предпочёл с ним не спорить, решив сохранить хотя бы видимость дружбы с человеком, которого он недавно ненароком обидел своей бестактностью. И всё-таки, уже стоя у дверей в своей поношенной шинели, он перед уходом вспомнил, что последнее слово должно остаться за ним, и назидательным тоном сказал Ахметсафе:

– Нам нужны песни борьбы и счастья! Молодёжь надо воспитывать именно в этом духе, дорогой Ахметсафа. Мы должны создать литературу, способную служить делу рабочего класса. Вот где наш путь! Преступно уводить молодёжь от революционной романтики. Огонь и воду не соединить, так что надо выбросить на помойку все эти «везены», «эслубы», «мавзуги»[30] и прочее старьё! Пора освободиться от идейной путаницы в головах!

Вполне удовлетворённый эффектом от своей речи, в котором он ничуть не сомневался, Муса повернулся к двери и напоследок бросил:

– С сегодняшнего дня буду жить на квартире Ченекея, так что можете отдать мою койку кому-нибудь из нуждающихся…

Вся бравада Мусы, однако, резко контрастировала с его явно больным видом и вымученной, тяжёлой походкой. Да, Мусе действительно требовался хороший уход, лечение и питание. Холода он не выдержит…

– У Ченекея жить совсем неплохо, – заметил Фатых Сагитов. – Как-никак заведующий столовой. Что-нибудь да перепадёт. Во всяком случае, с голоду не пухнет.

По какой-то причине он уклонялся от спора с Мусой, чем, кажется, и сам был недоволен. Вот и сейчас Фатых заворчал уже после ухода Мусы, оппонентом которого так и не решился стать.

– И этот тип считает себя великим поэтом, – язвительно говорил Фатых. – Как же… Просто умеет высовываться, когда надо… Недавно на съезде губкома выступил со стихотворением «Больной комсомолец» и имел, говорят, большой успех. Теперь он, естественно, на седьмом небе от счастья. Впрочем, в одном парень рассуждает верно: декламировать на каждом вечере поэтов старой формации – всё равно что заявлять о собственной политической слепоте.

Тут Фатых многозначительно посмотрел на Ахметсафу: дескать, и тебя, декламатор, это касается. Сам Фатых не участвовал ни в одном вечере и вообще старался избегать подобных мероприятий. Но при подведении всяких итогов он тут как тут. Вообще, ему доставляло истинное удовольствие критиковать других. В такие сладостные для него минуты его трудно было остановить. К нему обычно присоединялся ещё один бездельник – Мазит. Эти два «румяных критика», как иронически отзывался о таких людях ещё Пушкин, способны были кого угодно «разгромить» огнём своей тяжёлой артиллерии. Опровергнуть их «критику» не представлялось возможным. Они очерняли жертву своей «критики» так яростно, что забывали напрочь о таких понятиях, как достоверность, правдивость, объективность, не говоря уже о беспристрастности. А когда несостоятельность их «критики» всплывала наружу, как и положено одному из экскрементов жизнедеятельности человеческого организма, это ничуть не волновало их совесть. Более того, в таких случаях они беззастенчиво заявляли: «Ворон ворону глаз не выклюет».

Именно по вине этих «румяных критиков» Ахметсафа едва не попал в беду. Обида ещё не улеглась в его душе, поэтому он оставил без внимания «разоблачительную» тираду Фатыха, делая вид, что занят уроками.

Другие тоже остались равнодушными к ораторскому искусству Сагитова.

А дело было так… В Оренбурге, как и в других крупных городах, развернуло свою деятельность Американское общество помощи голодающим России. В первую очередь американцы открыли бесплатную столовую, заведующим которой и был назначен Тухват Ченекеев, он же «великий поэт Ченекей». Естественно, что вечно голодная даже в изобильные годы молодёжь быстро закрыла глаза на недостаток у Ченекея поэтического дарования и через немудрёную лесть и мелкие услуги нашла верную дорогу к щедрому сердцу поэта и менее щедрому, но всё же приятному довольствию из его столовой. Словом, студенты души не чаяли в Ченекее.

Однажды завстоловой вспомнил и об Ахметсафе, попросив его выколотить из американских мешков остатки мучной пыли, потому что капиталисты, видите ли, любят во всём порядок и стерильную чистоту. Ну просто жить без этого не могут.

Что ж… Невелика услуга… Ахметсафа отпросился с урока (после памятного разговора с дядей он старался не пропускать занятия без особой надобности), и Загид Шаркый охотно отпустил его. Как же иначе? Просьбу заведующего столовой нужно обязательно уважить.

Работа была не трудной, но пыльной (в прямом смысле слова) и утомительной. Впрочем, Ахметсафе не привыкать… Подумаешь!.. Вытряхнуть из кучи мешков пыль и аккуратно сложить их в складском помещении. Делов-то!.. Нудно, правда, но ничего не поделаешь.

Однако первый же столб белой мучной пыли чувствительно затронул не только чихательный рефлекс, но и природную хозяйскую жилку Ахметсафы. «Постой-ка, – подумал он. – Сколько здесь мешков? Никак не меньше двух сотен. Если из каждого мешка вытряхнуть хотя бы два-три грамма муки, то… Ого! Можно сварить большую кастрюлю чумары – татарских клёцек – на всех жильцов комнаты!»

Сказано – сделано!

…Когда он вернулся, урок ещё продолжался.

Читатель, вероятно, помнит, что из-за нехватки дров аудитории не отапливались, а уроки проходили в относительно тёплых комнатах студенческого общежития. Итак, Ахметсафа тихо, стараясь не мешать занятиям и не вызывать к себе излишнего внимания, прошёл к своей кровати, вынул из тумбочки изрядно потрёпанную газету «Юксыллар сүзе» («Слово бедноты»), расстелил её на полу. Потом он поверг всех в изумление, вынимая из карманов своего старого бишмета горсточки белой муки и ссыпая их на тщательно разложенную газету. Тут уж всем стало не до занятий. Каждого волновал один и тот же вопрос: откуда мука? Каким образом Ахметсафа разжился столь драгоценным продуктом?

А добытчик не спеша занимался своим делом, будто факир над своей волшебной шкатулкой, не переставая в душе благодарить понятливого Ченекея, который делал вид, что в упор не видит манипуляций Ахметсафы, озабоченного сбором крохотных порций муки. Одно только упустил из виду Ахметсафа – то, что Ченекей пригласил его именно для того, чтобы собрать немного муки для товарищей. Хорошо зная Ахметсафу, завстоловой был на сто процентов уверен, что тот обязательно поделится своей добычей с товарищами. И он, конечно, не ошибся. Сообразительный Ахметсафа даже не стал дожидаться подсказки отлучившегося куда-то на минуту Ченекея, а сразу взялся за добычу хлеба насущного. Он работал не покладая рук, и в конце концов на его глазах выросла вполне приличная горка муки. Обрадованный успехом, он притащил из столовой сито, ловко просеял муку, сыпавшуюся лёгкой заморской «пудрой», и задумался: как и в чём унести? Времени на раздумье было в обрез, и Ахметсафа просто-напросто набил добычей все свои карманы.

Закончив своё «колдовство», он бережно положил завёрнутую в газету муку на дно своего сундучка, хранившегося под кроватью. Все с замиранием сердца наблюдали, как он запирал на замочек найденное невесть где сокровище и сунул его обратно под койку. Ахметсафа с чувством исполненного долга отёр о бишмет руки и как ни в чём не бывало присоединился к товарищам, уже забывшим про неоконченный урок.

Благодаря американской помощи питание студентов улучшилось, и Ахметсафа как рачительный хозяин решил приберечь муку на «чёрный день»… Но однажды случилось нечто непредвиденное, взбудоражившее всё общежитие: Фатых Сагитов с Мазитом вдруг обвинили члена профкома Ахметсафу Давлетъярова в… краже муки, предназначенной для помощи голодающим, и написали в комитет комсомола соответствующее заявление. Комитет, естественно, не мог оставить без внимания такой «сигнал общественности», и сообщил об инциденте в вышестоящую инстанцию. Оттуда распорядились созвать общее собрание и вынести на повестку дня один-единственный вопрос: «Обсуждение преступления, совершённого членом профкома института Ахметсафой Давлетъяровым». Это было громом среди ясного дня.

Собрание проходило в натопленной комнате, где жили Ахметсафа с товарищами. Вёл заседание не кто иной, как Фатых Исхаков. Прочитав донос, он предоставил Ахметсафе слово для оправдания или объяснения ситуации, но тот от неожиданного поворота дел так растерялся, что совсем утратил присущую ему решительность и даже не знал, что сказать в своё «оправдание». С грехом пополам сумел он рассказать о том, каким путём попала к нему злополучная мука, хотя всем жильцам комнаты эта история и так была известна. Первым не выдержал Сагит Агишев. Желая побыстрее помочь другу, он подбежал к его кровати, вынул из-под неё и поставил на стол «президиума» обшарпанный деревенский сундучок, в котором и было спрятано «вещественное доказательство». Тут и Ахметсафа пришёл в себя, вынул из кармана ключ и открыл замок. Перед изумлёнными взорами президиума появилась маленькая горка белой муки.

– Речь идёт вот об этой муке, – сказал Ахметсафа. – Ребята знают, что мука предназначалась для всех и хранилась на «чёрный день».

– Ну да, так мы и поверили, – хмыкнул Мазит. – В Каргалах через двор живёт вор, в этой деревне – испокон веков одни прохвосты, об этом все знают. Ещё бы не знать… О каргалинцах давно дурная слава ходит…

Ему поддакнул и Фатых Сагитов. Но самым удивительным и неожиданным стало то, что к этой паре доносчиков присоединился односельчанин обвиняемого – Карим Харамуллин, тот самый, кто провалился на первом же вступительном экзамене и которому Ахметсафа, не жалея сил и времени, помог подтянуться по учёбе и поступить, в конце концов, на подготовительный курс института. Поведение Карима было вовсе непонятным и сбило с толку Ахметсафу и его друзей. Ахметсафа вспомнил, как умолял его Карим о помощи. Более того, Ахметсафа всегда защищал своего односельчанина и продолжал оказывать ему помощь даже после его поступления в институт, словом, считал его чуть ли не названым братом. Карим настолько привык к покровительству Ахметсафы, что начал принимать это как должный факт, не вызывающий сомнения. И этот Карим, это, как оказалось, ничтожество смеет обвинять своего благодетеля! Уму непостижимо! Хотя… Не об этом ли предупреждал его дядя Гумер?

– Давлетъяровы испокон веков пили кровь трудящихся бедняков нашего села, – бойко, как по шпаргалке, тараторил «иуда» Карим. – Оно и понятно, ведь все они – торгаши, и Ахметсафа – из рода потомственных торгашей, сидевших на шее трудового народа. Отец его, богатей Мустафа, тоже был торговцем и даже руки на себя наложил, чтобы его богатства не достались советской власти…

В глазах Ахметсафы потемнело, в голове помутилось, лицо его от гнева тут же покрылось красными пятнами. Он едва сдержался, чтобы тут же не схватить Карима за горло. Смерть отца и так тяжёлым камнем лежала на душе, не давая забыть Ахметсафе и свою вину в этой трагедии. Но почему так бесцеремонно лезет в душу этот щенок, недоносок, носивший кличку Бультерек[31] потому, что был поздним ребёнком уже пожилых родителей?

Ахметсафа подался вперёд и угрожающе прорычал:

– Закрой пасть, бультерек!

И в его движении, голосе, во всём его облике было столько ярости, что все замерли, поскольку впервые видели Ахметсафу в таком состоянии.

Однако Карим и не думал останавливаться, а уж тем более «закрывать пасть». Голос его повысился чуть ли не до плаксивого визга.

– Вот так всегда! Что, правда не нравится? В народе не зря говорят: не ищи правды ни у барина, ни у брата. Баи испокон веков угнетали сельских тружеников, измывались над ними, а народ безмолвствовал, боясь сказать хоть слово протеста, хоть слово правды! Образно выражаясь, сломанную руку батрак молча прятал в рукав, а разбитую голову покорно накрывал шапкой. Хватит! Кончились ваши времена! Ты мне теперь, Ахметсафа, не сможешь заткнуть рот, повесить на него замок. Наступил наш день, пришла власть бедняцко-пролетарская, на которую опираются товарищи Ленин и его сподвижники. И мы не отдадим эту власть байским отпрыскам! Не позволим!.. Товарищи члены комитета, как честный человек, я должен сказать, что кража – не единственное преступление этого так называемого студента. Он даже свой комсомольский билет не смог сохранить. Дескать, мачеха в печи сожгла… Ха-ха!..

Карим нахально рассмеялся прямо в глаза Ахметсафе.

– Какой ты после этого комсомолец, строитель светлого будущего, если не смог даже собственный комсомольский билет сохранить? Значит, таково твоё отношение к самому комсомолу! Отношение барчука!.. Вот я, например, тоже комсомолец, и свой билет всегда ношу при себе, возле сердца, как самое дорогое, что у меня есть!

Карим вынул из внутреннего кармана билет, торжественно помахал им в воздухе и победно закончил:

– Вот каким бывает настоящий комсомолец!

Не успел Карим плюхнуться на своё место, как сидевший рядом Мазит поспешил пожать ему руку: дескать, молодец, парень! А Карим от радости сиял и лучился, как начищенный опытным сапожником ботинок барина.

После Карима слово взял Саттар. Он даже не стал защищать Ахметсафу, ибо невиновность друга была для него и других товарищей настолько очевидной, что доказывать её просто не имело смысла. Он помнил, как тяжело переживал Ахметсафа смерть отца. Что касается истории с комсомольским билетом, то о ней и так знали многие студенты. Поэтому Саттар, недолго думая, сразу же накинулся на упивавшегося своей «победой» Карима:

– Если бы ты, бультерек, не поджёг тогда всю деревню своей непотушенной папиросой – ведь ты даже курить не умеешь, сморчок! – то каргалинский народ не испытывал бы сейчас такую горькую нужду. И не смей упоминать Мустафу абзый, памяти которого ты должен молиться день и ночь. Или ты забыл, как горел весь аул, как разъярённые мужики схватили тебя за руки, за ноги и собирались бросить в самое пекло, где, кстати, тебе и положено быть, и только подоспевший Мустафа абзый спас тебя от самосуда, отбил у мужиков? Забыл всё это, а? Если бы не он, твой пепел давно бы развеян был на семи ветрах…

Карим, однако, не испытывал ни малейших угрызений совести, более того, он визгливо напомнил Саттару:

– Это всё твой отец! Он первым схватил меня!

Саттар продолжал презрительно цедить слова, будто проталкивая их через зубы:

– Кто прошлым летом в мастерской валялся у наших ног, умоляя пристроить его в институт, чтобы не умереть с голоду? Когда все мы были против, кто защитил и поддержал тебя? Кто помог тебе поступить в институт? Отвечай!

– Подумаешь!.. – всё ещё хорохорился Карим.

Но все, и судьи, и зрители, давно поняли истинную подоплёку доносительского акта, и с нескрываемым презрением, даже гадливостью рассматривали Карима, как в музеях смотрят на редкое безобразное ископаемое. Увы, они ещё не знали, что очень скоро эти «ископаемые» начнут плодиться как тараканы и заползут в каждую щель, каждую ячейку больного общества…

В расследование вмешался второй доносчик – Фатых Сагитов.

– Подумаешь! – воскликнул он. – Помог одному бедняку и думает, что стал чище воды и белее молока? Не тут-то было, товарищи! Помогая другим, он в первую очередь преследует свои корыстные цели. То есть творит добро, чтобы закрыться им как щитом в случае совершения проступка или преступления, такого, например, которое обсуждается на этом уважаемом собрании…

– И мне он много помогал! – вскочил с места Зиннат Абдрашитов. – Если бы не Ахметсафа, если бы не его помощь, я сейчас не был бы передовиком учёбы, а скорее всего вынужден был бы покинуть стены института. Ахметсафа – настоящий друг и подлинный товарищ!

Чувствуя, что симпатии собравшихся оказались на его стороне, и что фортуна повернулась к нему лицом, Ахметсафа вдруг расчувствовался, как какой-нибудь «маменькин сыночек», и едва сдержал слёзы. К горлу подкатил жгуче-сладкий комок, глаза затуманились. Что это с ним? Рассиропился… До сих пор Ахметсафа держался молодцом, но как только друзья единодушно встали на его защиту и принялись хвалить за добрые дела, он вдруг обмяк душой, как-то расслабился, размагнитился….

Ахметсафа неловко топтался на месте, стараясь снова взять себя в руки. Наконец, секретарь собрания Фатых Исхаков, в душе которого было очень неуютно от непривычного лицезрения Ахметсафы в роли обвиняемого, облегчённо вздохнул и предложил членам президиума:

– Может, мы разрешим товарищу Давлетъярову сесть на своё место? Думаю, что вопрос прояснён. Обвинять Ахметсафу не в чем. Тем не менее я считаю, что товарищ Давлетъяров должен был сразу, в первый же день объяснить всем, откуда у него появилась мука, а не делать из этого «тайны Мадридского двора» и возбуждать тем самым разные слухи. Надо понимать, что если к нам поступило заявление, мы обязаны рассмотреть его и принять соответствующее решение…

В защиту и поддержку Ахметсафы выступили Ченекей, Муса Джалилов… Айша Мухамедова сразила всех наповал своей прямотой и откровенностью.

– Да что тут говорить! – горячо воскликнула она. – Как будто вы не знаете, что если бы не Ахметсафа, мы бы тут давно перемёрзли от холода, как тараканы! И тогда этого дурацкого собрания в помине не было бы!..

Публика добродушно посмеивалась, очевидно, представляя себя в живописной роли дохлых мороженых тараканов.

К удивлению всех, и прежде всего самого Ахметсафы, выяснилось, что он успел помочь столь многим студентам, что пользовался авторитетом и уважением едва ли не всего курса.

Напоследок снова неприятно удивил всех этот жалкий перевёртыш Карим – глупый поздний баран, одним словом, бультерек. После собрания он, как это ни странно, сам подошёл к Ахметсафе и – боже мой! – протянул ему свою испачканную в золе «буржуйки» руку.

– Ты знаешь, – как ни в чём не бывало сказал он бывшему благодетелю. – А я сидел и радовался тому, как защищали тебя товарищи, заступались, выгораживали, спасали тебя от последствий совершённой ошибки. Ты уж, парень, постарайся не попадать впредь в такие ситуации. Как, оказывается, тяжело на душе, когда обсуждают твоего односельчанина…

Говорилось всё это таким лицемерно участливым тоном, будто Ахметсафу вовсе не признали невиновным и будто только благодаря заступничеству нескольких студентов он избежал справедливого наказания. Во всяком случае, Карим ясно давал это понять.

Хотя Ахметсафа и очень обозлился на Карима, что вполне естественно, но всё-таки из-за сильного волнения ещё не способен был по-настоящему оценить предательства вчерашнего «названого брата». Наверное, поэтому он по инерции привычки хотел обменяться рукопожатием, и лишь в последнюю секунду спохватился, не успев, правда, предотвратить прикосновение кончиков своих пальцев до чумазой длани[32] Карима. Брезгливо, как от холодной жабы, отдёрнул он свою руку и поспешил к ждавшим его друзьям – Саттару и Мусе. Джалилов почему-то сразу принялся утешать Ахметсафу, а Саттар, которому явно не понравилась снисходительность Ахметсафы к Кариму, укорил друга:

– Не будь наивным простаком, Сафа. Таким, как бультерек, руку не подают. «Продавший однажды продаст многажды», – говорят в народе. Отныне я ни на грамм не верю этому ублюдку…

– М-мда… – задумался Ахметсафа. – Кажется, мы действительно ведём себя наподобие князя Мышкина из романа Достоевского «Идиот». Люди вроде Карима просто не умеют и не хотят ценить сделанное для него добро. Они с бараньим упрямством не слушают, не слышат и не будут слышать голоса добра, более того, будут глухи и слепы даже к своему внутреннему голосу. Чем грязнее становятся их подлые душонки, тем увереннее чувствуют они себя в этом мире, в отличие от нас, по-прежнему витающих в облаках и свято верящих в добро и лучшее будущее. Что поделаешь, мы ведь по-другому жить не можем. А законы жизни суровы и безжалостны. Чья-то злая воля внезапно захватывает и порабощает людей излишне милосердных, сострадательных, чтобы использовать их в своих слегка завуалированных грязных целях, а когда надобность в них отпадает, не раздумывая начинает уничтожать, растаптывать, растирать в порошок, словом, пускать в расход этих чудаковатых, не от мира сего, людей… Так говорит дядя Гумер…

– И всё-таки я рад, друзья, – демонстрировал свой оптимизм Муса. – Ведь сегодня мы ярко продемонстрировали свою готовность и способность противостоять силам зла и лжи. Значит, правда на нашей стороне! Но мы, друзья, уподобились бы артиллеристам, стреляющим из пушки по воробьям, если позволили бы чувствам мести взять верх и раздули бы из сегодняшнего инцидента вселенский пожар. Побережём силы для великих свершений! Ахметсафа, между прочим, обронил очень интересную мысль. Мы должны научиться слушать голос добра, голос сердца. Я тоже читал Достоевского. Не помню дословно одну его мысль, но смысл её заключается в том, что умный человек, отказывающий другим в теплоте своего сердца, подобен глупцу, беспрестанно предлагающему своё сердце всем подряд. Оба типажа, думаю, чрезвычайно далеки от истинной человечности. Так пусть же наши деяния, друзья мои, будут проникнуты настоящим человеколюбием! И никто не вправе осуждать Ахметсафу за выбранный им самим путь…

* * *

Сидеть сложа руки не приходилось. В «американской» столовой кормили всего один раз в день, вот и приходилось зарабатывать на хлеб то разгрузкой вагонов, то выполняя разную работу в хозяйских дворах частных владений. Где-нибудь когда-нибудь какая-нибудь «шабашка» всё равно находилась, а следовательно, и на зуб кое-что перепадало…

Дав себе слово не участвовать более ни на каких вечерах и концертах, Ахметсафа тем не менее нарушал его всякий раз, когда к нему приходил неугомонный Муса, который кого угодно мог уговорить, заболтать, растормошить. Душа у него нараспашку, энергия ключом бьёт… Ему не составляло никакого труда «распахнуть» замкнувшегося было в себе Ахметсафу и «по секрету» сообщить о месте и времени очередного мероприятия. Ахметсафа даже не замечал, как опять нарушал своё «слово» и соглашался идти на вечер. Впрочем, в душе своей он всегда с нетерпением ждал начала очередного вечера. Ведь где Муса, там и Айша, а где Айша, там и её подруга Загида.

Загида… Она заполнила всю душу, всё существование Ахметсафы. Если бы ему сказали, что завтра Загида будет участвовать в концерте на другом краю земли, он птицей долетел бы туда, чтобы увидеться с любимой.

На репетициях Загида всегда раскрывалась душой, как утренний бутон розы, вела себя раскованно и очень мило, шутила, смеялась. В такие минуты Ахметсафа не сводил с неё восторженных глаз, словно заворожённый, загипнотизированный ею. Впалые от недоедания щёки девушки розовели, глаза блестели, иногда она могла бросить в сторону юноши обжигающе выразительный взгляд. О, господи! Ахметсафа теперь вполне понимал знаменитых поэтов Востока, готовых за один такой взгляд любимой отдать жизнь. Загида, конечно, знала, что Ахметсафа, мягко говоря, неравнодушен к ней. Порою их взгляды пересекались, и тогда джигита от волнения бросало в дрожь, а девушка тут же опускала ресницы и отворачивала лицо, или спешила что-то объяснить то Айше, то Парваз, делала замечание музыкантше Мугине… Ахметсафа не мог унять гулкое биение сердца, ему так хотелось взять в свои руки и бережно сжать узкие ладошки своей любимой, подышать на них, согреть теплом своей любви. В мгновение ока душа его устремлялась в заоблачную высь, в царство мечты, где он ласково смотрел в бездонные глаза любимой и говорил ей такие слова… такие слова… которых ещё не знал, но которые нежно пульсировали в его сердце, растекаясь по всему телу и закипая в сосудах мозга… Увы, мечта эта в действительности оборачивалась лишь куцей надеждой, потому что ни на одном из этих волшебных вечеров до заветных слов дело так и не доходило. А вне этих вечеров и концертов Загида была совершенно другой. При встрече где-нибудь в институтских коридорах она предпочитала делать вид, что не замечает юношу, а в ответ на его приветствие обычно отмалчивалась или просто кивала головой. Словом, опять превращалась в замкнутую, печальную и странную девушку. Как будто ещё вчера не стояли они на сцене друг возле друга, веселя зрителей шутками-прибаутками, взявшись за руки, убегали за сцену и вновь появлялись на ней под гром аплодисментов, церемонно кланялись, не размыкая своих рук… Это были такие чудесные мгновения!.. Неужели они были?.. И… прошли? Развеялись на ветру времени?.. Да нет же, нет!.. Ахметсафа помнит, как однажды за кулисами разгорячённая выступлением девушка будто бы ненароком прижалась к его груди всего лишь на одно, но какое чудесное мгновение!.. Или это было видение, сон, мечты?.. Нет, это происходило наяву, и джигит помнит, как обожгло его это мимолётное прикосновение желанного девичьего тела…

Но это было вчера, во время концерта. А сегодня Загиду словно подменили. Вернее, она, напротив, вернулась в своё обычное состояние по-глупому счастливой жертвы безответной любви. Да-да!.. Бредя Такташем, она была настоящей рабыней любви, но рабыней счастливой! В её хорошенькой головке всё ещё не укладывалось осознание того, что Такташ уехал внезапно, в спешке, не удостоив её даже взглядом, и вряд ли уже когда-нибудь вернётся. Впрочем, если бы она знала, в какой части земного шара затерялся Такташ, она не раздумывая полетела бы туда на крыльях своей безумной любви. Ахметсафа страдал от того, что никак не мог унять, утихомирить, а ещё лучше – перевести, вызвать на себя ту взрывоопасную смесь заоблачной мечты, пылких чувств и девичьего упрямства, которая так и бурлила в сердце «тихони» Загиды. Как сделать это, он решительно не знал. Между ним и Загидой стояла скала по имени Такташ, и сдвинуть, убрать с дороги это неодолимое препятствие было не в силах Ахметсафы или кого-либо ещё. Кажется, это понимали и Загида, и Ахметсафа. Любовь, как и птица, летит о двух крыльях. Если ты на крыльях любви не способен взмыть в небо и полететь на затерянный в безоблачной дали остров счастья, какая же это любовь? Однокрылая любовь вызывает лишь жалость, глубокую жалость… Представьте себе беркута, во время бури поранившего о скалу одно крыло, оставшегося без унесённого ураганом родового гнезда, и вы поймёте то душевное состояние, охватившее бедного Ахметсафу… Он старался скрыть от посторонних глаз свои любовные переживания, страдал в одиночку. Что делать? Первая любовь… Никакого опыта в сердечных делах. Если все свои способности и таланты в области учёбы и общественно-хозяйственных дел Ахметсафа смог бы передислоцировать и мобилизовать на завоевание сердца девушки, то возможно, добился бы успеха. Но Ахметсафа был убеждён, и убеждение это было выпестовано многими поколениями предков, что в любви, как и в религии, не должно быть никакого принуждения, никакого, даже лёгкого давления. Хотя знал он и то, что ни одна религия ни одним народом не была принята без определённого сопротивления, а порой и войны. Что касается любви, то… сказал же, например, Гаяз Исхаки: «Только в борьбе ты обретёшь свою долю!» Но Ахметсафа был явно не готов к такой борьбе, да и как он мог отвлечь девушку от её навязчивых, чуть ли не маниакальных мечтаний о Такташе?!

Кому хорошо, так это Мусе. Всё с него как с гуся вода. С Айшой у него отношения давно наладились. И на вечерах они вместе, и в институте… Стоит только им встретиться, как тут же начинают болтать без умолку. Ахметсафа недоумевал – о чём с девушкой можно так долго и с таким удовольствием разговаривать? Впрочем, Муса – известный оратор и мастер художественного слова. Для него главное – иметь слушателя, а слушателей он находит довольно легко. Стоит кому-то из приятелей только заикнуться о намерении вечером идти куда-нибудь, как Муса тут же напрашивается в попутчики, причём его абсолютно не волнует, хотят ли взять его в свою компанию. По-детски капризным голосом он тянет:

– Дру-у-уг!.. Возьми меня с собой!..

И для пущей убедительности придумывает обычно какую-нибудь несущественную причину, ляпнув что-то вроде: «Я там ещё ни разу бывал!» А если оказывается, что он мимо этого места проходит чуть ли не ежедневно, находится причина и вовсе «безоговорочно уважительная»: «Хоть прогуляемся вместе, поболтаем!»…

Словом, отказать ему не было никакой возможности.

Впрочем, он и сам любил приглашать гостей в полуподвальное помещение, где снимал угол у поэта, учителя и ответственного работника советского общепита Тухвата Ченекеева. Говорили, что Ченекей сам из жалости пригласил Мусу к себе, приютил, отогрел, малость откормил. Хозяин не сердился на частых гостей Мусы, иногда даже приносил куски хлеба разной величины, зависящей от значимости гостя. Муса кипятил полный чайник воды и усаживал гостей за «угощение». Завязывалась беседа.

Слушать Мусу было одним удовольствием. Он не умолкал даже на улице, и знаний в этом пареньке хватало на иного пятидесятилетнего мужчину, прошедшего огни и воду. Увидев съёжившиеся на морозе фигурки спешивших куда-то девушек, Муса внезапно останавливался, дёргал Ахметсафу за рукав и заговорщицки поучал:

– Ченекей говорит, что глупо оставлять без внимания проходящую мимо девушку. Следует хотя бы постараться каким-нибудь образом остановить её, заглянуть в личико. Если она прячет лицо, придумай что-нибудь, заведи разговор, коснись её локтем, чтобы тут же извиниться, но обязательно постарайся увидеть её лицо. Кроме того, не забудь оглянуться ей вслед, чтобы оценить фигуру, походку. Ведь у каждой девушки есть что-то своё, присущее только ей, например, характерные для неё движения, наклон головы и так далее. Ченекей зря не скажет, в психологии девушек он гроссмейстер, так что запомни его слова, браток… Пригодится… Дважды на этот свет не приходим, друг мой. Девушки любят, когда на них обращают внимание, а ты…

Тут он с шутливой укоризной толкнул Ахметсафу:

– А ты от тоски по своей Загиде настолько высох, что того и гляди, ноги протянешь. Она, конечно, славная девушка, но если у вас не ладится, не теряй голову и уж во всяком случае не расстраивайся. Девушек много, а ты – один, понимаешь? И если из-за каждой будешь волосы на себе рвать… С девушками надо обращаться, как рыбак с рыбой. Поймал – она твоя. Сорвалась – не расстраивайся, сматывай удочку и переходи на другое место, рыбок на всех хватит…

Словом, Муса заливался соловьём, и невдомёк было Ахметсафе, то ли друг его действительно прилежный ученик «профессора девичьей психологии» Ченекея, то ли высказывал собственные мысли, ссылаясь по своему обыкновению на авторитет завстоловой. Судя по всему, Муса по части девушек сам такой же дока, как его благодетель и друг Ченекей. Интересно, при разговоре с Айшой он тоже придерживался правил Ченекея? Но где же в таком случае искренние чувства, притяжение сердец?.. Как можно не быть откровенным со своей девушкой? Рыбацкие навыки здесь явно отдают пошлостью… Не может быть… Муса, наверное, шутит. Он же вечный балагур и затейник. Вот и сейчас, высмеивая его фиаско с Загидой, пытается просто растормошить друга, вывести его из заторможенного состояния.

…За разговорами они дошли до «берлоги» Мусы. Увидев гостей, Ченекей тут же вскочил со своего топчана и принялся с каким-то странным видом расхаживать взад-вперёд по комнате. В квартире было довольно прохладно, и Ченекей не снимал ни длинной шинели, ни старых ботинок. Налив из чайника воды в кружку, он жадно выпил и стал читать надрывным голосом, делая вид, что ему безразлично присутствие гостей:

О, зимние дни и длинные ночи, уйдите!

Приди, о, весна моей жизни, согрей моё сердце.

Пусть очи лучатся, а слово блестит бриллиантом,

И я, словно солнечный день, наконец, засверкаю…


Муса разделся, несмотря на холод в квартире. Ахметсафа последовал его примеру. Поэтические завывания хозяина продолжались…

Тухват Ченекей обладал весьма приятной наружностью с намёком на аристократизм. Его удлинённое лицо оканчивалось небольшим подбородком. На узкой высокой шее покачивалась крупная голова, покрытая копной льняных волос. Словом, настоящий «служитель музы»…Ченекей прекратил, наконец, своё блуждание по комнате и патетически воскликнул:

– Есть ли на свете счастье, друзья мои? Способен ли кто-нибудь в этом мире понять нас? Когда же мы перестанем тлеть и гнить в этом подземелье и выйдем на свет божий?

Подобные эскапады хозяина были уже хорошо знакомы и Ахметсафе, и другим завсегдатаям этого «подземелья». Муса привычно придал своему голосу назидательно-поучительный тон и принялся успокаивать Ченекея:

– Не беспокойся, Тухват абый, придут эти дни, обязательно придут! И над нашими головами встанет солнце. Придёт весна, наступит тепло, деревья зазеленеют, взойдут хлеба… Мы пришли, чтобы жить, чтобы встретить солнце свободы, и изгнать холод зимы…

Ченекей, нахмурив брови, с усмешкой посмотрел сначала на Мусу, потом на его приятеля.

– Свобода, говорите? – хмыкнул он. – А думали ли вы о том, сколько свободы нужно человеку для счастья?

Вопрос был адресован преимущественно Ахметсафе и застал того врасплох.

– Ну, как сказать… – замялся он. – Разве можно свободу взвесить и брать столько, сколько надо или сколько захочется? Наверное, степень свободы личности должна определяться в законодательном порядке.

Ченекей воздел очи к потолку:

– О-о-о, господи! Друзья мои, разве вы не знаете, кто в нашей стране выпускает законы? Свора жуликов, тюремщиков и соглядатаев-шпиков правят теперь балом! А мы, рабы их псевдозаконов, кормим вшей в своих подземельях. Как сладок вкус свободы!.. Ха-ха-ха!..

– У свободы нет границ! – смело возразил ему Муса, не боявшийся поспорить со своим благодетелем, ближе которого у него в Оренбурге, кажется, никого и не было. Всем было известно, что именно Ченекей спас Мусу от голодной смерти, более того, он научил паренька всему, что знал сам, в том числе в области литературы и поэзии. Словом, Тухват Ченекеев стал для Мусы вторым отцом.

А Муса продолжал:

– У свободы нет пределов! Мы строим новый мир, чтобы покончить со всякими ограничениями, ущемляющими свободу человека. Через борьбу мы идём к истинной свободе. Да, прольётся кровь, будут жертвы, но мы не отступим от своего пути и всё-таки вкусим настоящую свободу. Конечно, вы можете посмеяться надо мной, напомнив о нынешней разрухе, голоде, болезнях… Но солнце истины уже взошло, и недолго осталось торжествовать холодной зиме. Мы ещё пойдём навстречу вольности под звуки марша Свободы…

– Дай-то Аллах! – сказал в ответ Тухват, несколько смягчившись и явно не желая разочаровывать пылкого Мусу. И всё-таки инерция скептического настроения брала своё.

– Случалось ли вам задумываться, юные мои друзья, – продолжал Тухват, смотря в упор на мечтательно улыбающегося Мусу, – над тем, почему при сладком слове «свобода» на лицах большинства людей появляется улыбка? Вот ты, Муса, говоришь красиво и вдохновенно, но кажется мне, что внутри тебя сидит какой-то чертёнок и щекотит за нервы всякий раз, когда речь заходит о свободе, братстве, равенстве и прочих возвышенных понятиях, то есть идеалах. Вероятно, именно поэтому при слове «свобода» ощущаешь эдакую лёгкую игривость не только души, но и ума. Тебе хочется поиграть, пошутить, попрыгать, угодить в кого-нибудь снежком, словом, поозорничать, так? Следовательно, в основе такого притягательного слова, как «свобода», лежит, извиняюсь, ёрничание или, в лучшем случае, улыбка насмешливой мечты, то есть ирония. Разве не так? Во всяком случае, в последнее время я склонен придерживаться такого мнения. И Тухват снова перешёл на язык стиха:

Смеются цветы и светится поле,

Сияют небесные сферы.

Схожу я с ума от радости воли,

Свобода! И счастье без меры!


Стихи были знакомы Ахметсафе. Ну, конечно, это «Моё счастье» Шаехзаде Бабича.

– Ах, Бабич, друг мой! – воскликнул Тухват со слезами на глазах. – Где же ты? Куда подевался твой свет, которым ты наполнял мой сумрачный мир? Какой дьявол осмелился поднять на тебя руку, кто погубил тебя?..

Он обхватил обеими руками голову и плюхнулся на кровать.

Ахметсафа вдруг ощутил такую грусть, такую неизбывную тоску, что у него даже дыхание перехватило. И он молча поспешил покинуть это подземелье.

* * *

Направляясь из столовой в общежитие, Ахметсафа услышал прерывистый голос чуть ли не бегущего за ним Мусы.

– Постой, дружище! – звал его Муса, учащённо дыша от быстрой ходьбы. – Обожди! Знаешь, что я хочу тебе сказать? Сегодня будет вечер в детском доме. И знаешь, кого пригласил уважаемый Шариф ага Камал? Знаменитого музыканта и маэстро Салиха Сайдашева.

После такого, несомненно, чрезвычайно важного сообщения Муса выдержал театральную паузу – для большего эффекта!

– Кто сказал? – спросил заинтригованный известием Ахметсафа. – Мало ли какие вечера сейчас проводятся, сразу не разберёшь…

– Ченекей сказал, – ответил Муса, нетерпеливо дёрнув друга за рукав. – Пойдём вместе, а? Мне одному как-то скучновато будет, а вместе веселее. Идёт?

– Но нас ведь никто не приглашает? – засомневался Ахметсафа, представив себя в роли непрошеного гостя. Правда, он знаком с Шарифом ага, но Салиха Сайдашева не знает, хотя и видел его несколько раз. Маэстро возглавлял музыкальную школу и часто вместе со своими воспитанниками приглашался на студенческие и молодёжные вечера. Ученики «музыкалки» были без ума от своего наставника и между собой называли его не иначе, как «наш Сайдаш». На вечерах маэстро сидел обычно на первом ряду и кивал головой в такт музыки, а когда кто-то сбивался с ритма или пускал «петуха», виновато разводил руками и улыбался: дескать, прошу прощения, дети ещё только учатся…

Словом, приглашения одного только Мусы явно не хватало, и Ахметсафа тут же нашёл уважительную причину для отказа:

– Сегодня вечером идём в «Орлес», там рабочих рук не хватает, помочь надо.

Муса уже не раз ходил со студентами в «Орлес», когда заводу требовалась помощь, и работал самозабвенно, с упоением, несмотря на свою худобу и малый рост. Сверстники уважали его за такое рвение в работе. Ахметсафа иногда даже жалел Мусу, который, гонимый собственным энтузиазмом, метался от мероприятия к мероприятию, стараясь успеть везде: в учёбе, труде, художественной самодеятельности… Казалось, что им движет не только энтузиазм, но и какие-то непонятные, будто скрученные в пружину, силы.

Услышав о намечавшемся походе в «Орлес», Муса тут же внёс коррективы в свой план:

– Очень хорошо, дружище! – воскликнул он. – Давай сделаем так: сначала сходим в детдом. Я прочитаю своего «Больного комсомольца», ты продемонстрируешь перед детворой чудеса акробатики. Шариф ага, кстати, тоже в восторге от твоих номеров. Вот увидишь, мы будем иметь бешеный успех! А потом побежим помогать «Орлесу». Договорились?

Тут он придал голосу таинственную интонацию:

– Скажу тебе по секрету, приятель, что я задумал поэму, посвящённую заводу «Орлес». Материал вроде бы есть, но никак не могу начать писать. Чего-то не хватает…

В Оренбурге крупных заводов и фабрик можно было по пальцам одной руки пересчитать. «Орлес» являлся одним из немногих таких предприятий, и Ахметсафе было лестно, что его друг взялся за поэму о заводе, с которым Ахметсафу связывали давние и прочные отношения сотрудничества. В знак одобрения он даже обнял друга, и они, весело болтая, зашагали в сторону общежития. Неудержимый творческий азарт Мусы, его стремление к чему-то более светлому и радостному, чем окружающая его действительность, вызывали чувство невольного уважения.

…Муса как в воду глядел: директор детдома Шариф Камал встретил их с радостью и тут же внёс изменения в программу.

– А этот джигит исполнит гимнастические номера, – с улыбкой посмотрел он на Ахметсафу. – Таких художеств наши дети ещё не видели. Глядишь, и они захотят эдак кувыркаться…

Он добродушно засмеялся.

– Сейчас выступает Сайдаш, потом Ченекей прочитает свои стихи, после него выступление Мазита…

Речь шла о популярнейшем в Оренбурге артисте Мазите Ильдарове. Да, в именитую команду попали сегодня Муса с Ахметсафой. Как бы не опростоволоситься.

Ахметсафа с интересом наблюдал за игравшим на сцене пианистом. Зал притих, заворожённый волшебными звуками чудесной музыки. Кое-кто приоткрыл рты, изумлённо смотря на феерический танец на клавиатуре бледных, тонких, нервных пальцев великого музыканта. Эти бесподобные пальцы то замедляли, то убыстряли своё движение, и Ахметсафе казалось, что перед ним пробегали тронутые дуновением раннего утра, мелкие, узкие, серебряные волны нежившейся в лучах зари Сакмары.

Вся Вселенная находилась во власти музыки…

Сайдаш играл совершенно новые, доселе неслыханные мелодии. Прядь каштановых волос упрямо спадала ему на лоб, и маэстро лёгким движением головы откидывал их назад. Лицо его было в высшей степени одухотворённым, чем-то напоминая Такташа в минуты его вдохновенных выступлений. Даже глаза были пронзительно голубыми, как у Такташа. Ахметсафа настолько забылся, что ему вдруг померещилась Загида, стоящая возле пианино маэстро…

При мысли о любимой девушке он ещё более поддался чарам мелодии и даже пожалел, что не пригласил Загиду на этот вечер, хотя имел такую возможность. Они встретили девушку по пути на вечер. Муса, как обычно, пустил в ход всё своё обаяние, даже что-то шепнул на ушко Загиде, но та, не обращая внимания на заигрывания Мусы, порывалась что-то сказать Ахметсафе, но замолкла на полуслове, увидев, что её воздыхатель проходит мимо с деланным равнодушием и даже какой-то церемонной гордостью, возможно, давая тем самым понять, что положил конец своим бесполезным любовным переживаниям.

«Эх, дурень! – обругал себя Ахметсафа. – Разве трудно было поздороваться, остановиться на минуту-другую, чтобы перекинуться ничего не значащими фразами? Можно было, пользуясь случаем, ненавязчиво, как бы ненароком пригласить её на вечер, и, возможно, она согласилась бы, и теперь, под влиянием волшебной музыки приоткрылась, встрепенулась бы её печальная душа. И кто знает, может быть, именно в этот вечер между их душами возникла бы та невидимая, таинственная связь, которой так недоставало Ахметсафе. Надо было усмирить свою холодную гордыню, вызванную, в свою очередь, упорным равнодушием к нему любимой девушки, и попытаться хотя бы сегодня отыскать ключ к её замкнутой душе. Возможно, тогда всё обернулось бы по-другому, и мир вокруг изменился бы… Но… Что толку сожалеть о прошедшем и раскаиваться об уже содеянном?.. Муса прав, говоря, что в одном лёгком взмахе девичьих ресниц скрыто тайны больше, чем в толстом тысячестраничном философском трактате. Надо только понять эту тайну… Увы, Ахметсафа пока не в состоянии понять тайну Загиды и найти волшебный ключик к дверце её души…

Музыка Сайдаша не давала ему покоя. Она была то энергичной, будто солнечной, то печальной, тоскливой и нерешительной, то выражала непонятную боль и горечь потерь, утраченных надежд… Пальцы то танцевали, то еле брели, спотыкаясь о клавиатуру. Ахметсафа впервые видел такие изящные, длинные, гибкие и чуткие пальцы. Ему не верилось, что человеческие пальцы способны извлекать, творить такую неземную музыку. Нет, это могли быть только пальцы ангела!

Музыка овладела всей душой без остатка… Тихую игру утренней Сакмары сменили шум гнущихся на ветру камышей и прибрежных ив, истошные крики чаек, делавших отчаянные и безуспешные попытки сесть на гребни беснующихся волн. Казалось, что в этих чайках отражались судьбы людей, которые бессильно бились о волны вздыбленной страны.

Да, теперь Ахметсафа начал понимать игру Сайдаша. Великий маэстро рассказывал о непрестанных, мучительных поисках человеческой души, стремящейся найти саму себя, но попадая на этом пути то в ненастье, то в штиль, то в шелест утренней речки… И так всю жизнь… Всю жизнь… Стремительные душевные порывы, разбивающиеся о скалы препятствий… Приобретения и потери… Победы и отступления… Любовь и ненависть… Вечность и краткость жизни… Эфемерность бесконечности и бесконечная эфемерность… Ахметсафа даже не представлял себе, что посредством музыки можно говорить о таких сложных философских проблемах жизни и мироздания, спорить, соглашаться, отстаивать свои убеждения. Он был безмерно рад тому, что Муса сподобился пригласить его именно на этот вечер.

Едва не умирая от тоски, музыка вдруг снова освещалась солнцем, обдувалась ветром, возрождая страстное желание жить, бороться, творить. Любовь к жизни сменяется то проклятием этому миру, то тревогой за него… Зрители напряглись, некоторые даже привстали со своих мест, взбудораженные музыкой, а Сайдаш всё играл и играл. Нет, это не струны механического инструмента издавали требуемые от них звуки, это беспокойная душа самого Сайдаша струилась сквозь волшебство его рук…

Даже слушая выступления других артистов, Ахметсафа всё ещё находился под властью музыки маэстро. Вот Муса читает своё стихотворение «Больной комсомолец», но оно почему-то не производит на Ахметсафу того впечатления, которое производило раньше. Муса любил читать это стихотворение под аккомпанемент популярного тогда вальса «Гибель Титаника» в исполнении юной ученицы музыкальной школы Магизы. Девочка и сегодня старательно играла эту мелодию, видимо, заранее предупреждённая о возможном визите поэта. Теперь Муса уже не представлял себе, как можно читать это стихотворение без соответствующего музыкального сопровождения… Выступление Мусы будто добавило залу чувство напряжённости, духа борьбы…

Когда Ахметсафа начал демонстрировать свои номера, Сайдаш вдруг, неожиданно для всех и прежде всего для самого артиста, уселся за пианино и заиграл, причём заиграл в такт движениям выступающего.

Звучала та же самая музыка, что исполнялась недавно, но на этот раз она словно прогнала с горизонта тучи, призвала яркое солнце, вообще, звучала приподнято, энергично. Ахметсафа вдруг перестал ощущать своё тело и удивился столь неожиданному, неведомому ощущению. Движения его стали лёгкими, почти невесомыми, а потому особенно изящными и элегантными… Признаться, он был на седьмом небе от счастья, что его выступление удостоилось внимания и музыкальной поддержки великого композитора.

После окончания вечера, когда зрители уже расходились по домам, к артистам подошёл озабоченный чем-то Шариф Камал. Тяжело вздохнув, он сообщил:

– Только что получено сообщение о прибытии на станцию угля для детского дома. Груз необходимо разгрузить этой же ночью. Днём грузчиков ещё можно найти, но откуда я их возьму поздно вечером? Что делать, ума не приложу.

И тут Муса развернул кипучую деловую активность:

– Я бегу на военно-политические курсы, – засуетился он, накидывая шинель. – Тебе, Ахметсафа, придётся идти в «Орлес» без меня. Надо подымать на ноги курсантов, уголь нельзя упустить из рук. Вы, Шариф абый, немедленно отправляйтесь на станцию и готовьте необходимые документы на груз. Мы прибудем через час.

И он умчался, не дожидаясь ответа.

– Проворный малый! – похвалил Шариф Камал. – Любое дело ему по плечу. Молодец! Как он всюду успевает, понять не могу. Как заведённый… Устаёт, наверное…

– Ещё как! – с гордостью подтвердил Ченекей, – Приходит домой и замертво заваливается спать! Я уж ему говорю, что все дыры этого давно прохудившегося мира не заткнуть! Не ты, говорю, первый, не ты последний! Лучше отдохни, отойди на время от дел! Но куда там! Что ему, что стене говоришь…

Видно было, что Ченекей обожает своего воспитанника, гордится им.

27

Вагаз (вәгазь) – проповедь.

28

Кяфер (кәфер) – неверный.

29

Намазлык – молитвенный коврик мусульман.

30

Термины восточного стихосложения, означающие ритм, рифмы, сюжеты, литературные позиции и т. д.

31

Бультерек (диал.) – ягнёнок, родившийся поздним летом, на исходе лета.

32

Длань (устар.) – рука, ладонь.

Заблудившийся рассвет

Подняться наверх