Читать книгу Трава-мурава - Федор Абрамов - Страница 8

Рассказы
Дела российские…

Оглавление

1

Ох уж эта медвежья охота! Ведь, кажется, заранее знаешь: опять ни черта не выйдет, опять только зря ноги намнешь… А все равно: услыхал про медведя – и где твои зароки?

На этот раз получилось так. Познакомили меня с Капшиным, директором районного Дома культуры, а в кабинете у него, перед столом, – косматая шкура, хвастливо выставленная напоказ. Где, кто убил? Сам. На овсах.

На овсах? В поле? Я знал, как обкладывают медведя в берлоге, знал, как ставят на него капканы и петли из железного троса, темными осенними ночами мне раза два приходилось подстерегать этого хищника в поскотине у задранной коровы, но охота на овсах… Нет, такой вид охоты для меня, выросшего под Полярным кругом, был внове.

Из райцентра мы выехали вдвоем на попутной машине, но скоро нас было уже трое. По дороге к нам присоединился Захар Воденников, председатель промартели. Много их, служилых людей, пылит по субботам от райцентра. Кто на велосипеде, кто на мотоцикле, кто на грузовике. С коробьями, с пестерями, с ведрами. И все катят в колхозные леса, с тем чтобы подзаправиться даровым провиантом на зиму. Потом, когда мы приехали в Ширяево (дальше надо было топать на своих), к нам в компанию стал напрашиваться еще один человек – старый учитель-пенсионер Евлампий Егорович, у которого мы остановились. Капшин – добрая душа – принял и его: шире фронт.

Короче говоря, на Корнеевский починок мы отправились целой бригадой, а точнее сказать – инвалидной командой: Евлампий Егорович по-стариковски с палкой; у Захара Воденникова одышка и мясистый затылок до того раскалился – хоть спичку зажигай; а у меня своя беда – раненая нога подвертывается в грязи. Один Капшин из нас был здоровяк, да и тот, как я вскоре убедился, не охотник. Идет, горланит на весь лес – демонстрирует нам свои таланты: и зайцем гукнет, и лисой проверещит, и филином расхохочется, а если вспорхнет где рябчик или прошмыгнет под елями красноперая кукша – сразу за ружье. И бух-бух из двух стволов.

Но еще больше я приуныл, когда мы вышли к самому починку. Я-то себе представлял этот починок так: маленькое-маленькое поле с овсом, этакий желтый лоскуток, сдавленный со всех сторон дремучим ельником, – словом, починок как починок. А тут, гляжу – поля, поля… Изгородь со столбовыми воротами… Коршуны плавают в небе… А там что сереет вдали, за кустами? Похоже на крышу дома. Неужели дом?

– Дом, – спокойно подтвердил Капшин. – Тут их раньше девятнадцать было.

У меня буквально глаза на лоб полезли. Как? В деревне на медведя охотиться?

– Да, может, вы не верите, что и медведи тут есть?

Капшин, решительно шагая, повел нас вдоль кромки овсяного поля, густо обросшего молодым березняком.

– Ну? Что это, по-вашему?

Овес по краю смят, выброжен – это верно. Но почему именно медведем? Сколько-нибудь четкого следа на песчаном поле не было.

– Ладно. Пойдем дальше.

Мы прошли еще немного в сторону леса, и вдруг Капшин остановился, молча ткнул пальцем в землю.

Огромная куча черного помета!

Да, тут был медведь – сомнений у меня больше не оставалось. И был недавно, не раньше как дня два-три назад: помет еще «живой», густо мошкарой облеплен.

Сразу все приумолкли, посерьезнели. Тут же, не отходя от медвежьей кучи, устроили короткий совет. Лучше всего, конечно, было бы залечь в том, дальнем, углу, где овсяное поле скатывается в еловое сыролесье. Самое подходящее место для выхода зверя. А в нашей стороне сухо, березы на опушке. Но времени у нас было в обрез – солнце вот-вот начнет хвататься за вершины. А кроме того, там, в сыром углу, сегодня, по мнению Капшина, наверняка будут охотники – в прошлую субботу, как он выяснил в Ширяеве, были. Короче говоря, решено было остаться здесь.

Не теряя времени, мы перезарядили ружья «жаканом» и стали намазываться жидкостью от комаров – избави боже шевельнуть рукой, когда ты будешь на лабазе!

2

Охотник без веры – не охотник. И, может быть, поэтому все охотники опьяняют себя разными небылицами. И мне тоже хотелось верить в удачу.

Вот сижу я на березе, на ерундовой дощечке, прикрученной ржавой проволокой к сучьям, это и есть лабаз, сооруженный каким-то легкомысленным охотником до меня, – сижу окаменело, с двустволкой на коленях (курки взведены), и под ногами у меня вызолоченный вечерним солнцем овес, до которого так охоч медведь, и кругом тишь первобытная – с комарами, с дымком тумана, которым уже закурилась березовая опушка над полем. И почему бы, думается, вместе с этим туманом – хорошее прикрытие – не выйти из лесу медведю? Ведь вышел же он в прошлом году к Капшину. И вот я приеду в Ленинград, и в кабинете у меня будет лежать такая же косматая шкура, что и у Капшина.

Но вслед за тем я смотрю на дальние кусты, на тесовую крышу дома – она розовая от заката, – и мне становится не по себе. И все опять неправдоподобно, все как во сне: и эти овсяные поля, дымящиеся красным туманом, и этот Евлампий Егорович, вон, как старый филин, затаившийся в черной разлапистой ели, и я сам, окутанный комариным облаком, похож на лесную нечисть…

Проверещала сорока где-то неподалеку слева, веером брызнула от меня, осыпая сухие листья, пернатая мелочь, и опять все замолкло.

А туман все гуще и гуще. Погасла крыша в кустах – и там теперь тоже туман, густой, белый; так и кажется, что в деревне по случаю субботы затопили бани.

И еще приходит на мысль: вот увидит оттуда меня мужик, крикнет зычным голосом на все поле: «Слезай, дурак! Будя, посмешил людей-то».

Но никто не кричит оттуда. Глухо. Мертво. Виснет туман над озябшим полем, да первая звезда одичало смотрит на меня с вечернего неба…

3

Не знаю, выходил ли в тот вечер и в ту ночь медведь на овсы, но все равно мы бы не смогли его взять. Туман был такой плотный и так высоко поднялся над землей, что мы едва не заблудились в полях, отыскивая дом. Спасибо Евлампию Егоровичу. Здешние места знакомы ему с детства, и он каким-то собачьим нюхом угадал жилье. У предусмотрительного Захара Воденникова оказалась сухая береста (каждый по-своему пригодился), в темноте на ощупь отыскали дрова.

Когда разгорелся огонь, я сперва увидел мокрую рябину с обломанными нижними ветвями и красными кисточками ягод, потом пламя стало ярче, и за рябиной проступили бревенчатые стены. Рам нет – черные провалы вместо окон.

А слева от нас, за травянистым проулком, был тоже дом и тоже без окон, и такой же густой туман окутывал его.

Капшин, задумчиво похрустывая сухарем, посмотрел в черноту августовского неба.

– Да, два доходяги осталось. А раньше тут целая деревня была, девятнадцать домиков… Скоро и этих не будет. Прошлой весной охотники спалили один дом. Додумались, суки, у огонька в избе погреться.

– Ну а хозяева?

– Что – хозяева? Разбрелись. Кто на лесопункт – тут недалеко, километров шесть, кто подальше тягу дал, а кто в Ширяево. Евлампий Егорович, сколько к вам переехало?

Старый учитель подумал:

– Пятеро.

– Ну вот видишь. Не захотели в большое село переезжать. А почему? Чего они здесь видели? Ни кина, ни клуба. И детям в школу за девять верст… – Капшин, держа над огнем отсыревший ватник (мы все сушились), покачал головой. – А между прочим, в лесу, в лесу жили, а народишко ничего был – сознательный. Я в райкоме работал. Заем, скажем, или хлебопоставки – у нас с этим починком никакой волокиты. Раз надо, так надо. Жили, правда, они подходяще. Можно сказать, в масле купались.

– Так ведь их сметанниками и звали, – уточнил Евлампий Егорович. – Бывало, дегтя нету – на сметане едут. Все меньше ось горит. Дед Корней мастак был на такие штуки. У него и первая изба тут была на свой манер. Околенки маленькие, под самой крышей…

– Вот как! – удивился Капшин. – Вы, Евлампий Егорович, и первую избу помните? А я-то думал – этому починку лет сто, не меньше.

– Нет, меньше, – ответил старый учитель. – На моей памяти дело было. Помню, хорошо помню первую корнеевскую избу. Раз пошли мы с мамой по ягоды. А мама у меня ходок в лесу была неважный – заблудилась. И вот кружим, кружим по лесу. Я, ребенок, плачу, мама плачет – далеко зашли. И вдруг видим – в лесу изба. Новая. И дым из трубы. «Ну слава богу, – говорит мама, – теперь-то, Евлашка, не пропадем, к Корнеевой избе вышли…» Я, как теперь, вижу эту избу… – Евлампий Егорович поводил вокруг стариковскими глазами, словно отыскивая то место, где стояли Корнеевы хоромы, помолчал. – Да, занятная была изба. Бревна толстые-толстые, в обхват, а окошечки малюсенькие, ну прямо как в бане. И я еще, помню, спросил тогда у мамы: зачем, говорю, такие маленькие окошечки? «А затем, говорит, что стекла меньше надо. Корней заново строится, каждая копейка вперед рассчитана. А еще, говорит, комар не так поползет в избу». Страсть тут комара было. Лешье царство… А потом недалече от избы мы и Корнея увидели. Лес с сыновьями корчует…

– Крепкий старик был?

– Крепкий. Росту – не скажу чтобы большого. Среднего. Даже чуть поменьше. А медвежья сила была у человека. Ведь это все его руками разворочено. – Евлампий Егорович для наглядности сделал рукой полукружье. – Бульдозеров тогда не было. Правда, семейка у него была соответственная. Семеро детей, и все семеро – мужики. Сам Корней на волос был темный, а сыновья не в него – в мать. Все, как один, светловолосые и росляки парни.

– А это точно, – с улыбкой кивнул мне Капшин, – весь починок тут был светловолосый. Помню, бывал.

– Нет, не весь, – деловито поправил его Евлампий Егорович. – После Корней сманил к себе двух мужиков из соседней деревни – те другой породы были… Совсем другой…

– Ладно, ладно, – живо перебил старика Капшин, видимо, как и я, боясь, что он со свойственной ему обстоятельностью переключится сейчас на этих мужиков. – Давай про Корнея. Как вас принял Корней?

– А чего принимать? На расчистке пни с сыновьями корчует – до нас ли ему? Подошел, поздоровался с мамой и прямо к делу: «Вот что, говорит, Аграфена. Отдай, говорит, за моего Петруху Тоньку». А Тонька – это моя сестра, на пятнадцатом году. Какая еще невеста? «Ничего, говорит, годик подождать можно». – «Нет уж, – отвечает мама, – тебе, Корней Иванович, работницу надо, а Тонька у меня слабая. Не отдам свою дочь вам на муки. Одна она у меня». – «А это, говорит, верно ты сказала, Аграфена. Не на сладкую жизнь возьмем твою Тоньку. Видишь, говорит, сколько у меня дела. Мне, говорит, девка нужна такая, чтобы спереди была баба, а со спины – лошадь». Запомнил я эти слова. «Да чтобы каждый год по мужику рожала. А Тоньку твою, говорит, я видел в работе. Подойдет. Готовься, говорит. Осенью приедем».

– Вот черт! – с чисто детским восхищением воскликнул Капшин. – Так и сказал?

– Да, так и сказал. Но Антонину, мою сестру, в то лето дядя в Вологду увез, в прислуги определил – тем и спаслись. А если бы не дядя – быть бы мне сродником Корнея Ивановича. Корней Иванович от своего слова не отступался. Раз определил, что девка для его семьи подходяща, – все. Приедет в деревню, посватается, честь соблюдет. Идет девка своей волей – хорошо. А нет – и так возьмет. Нагрянет это своей лесной ордой, девку в сани, в телегу – только и видели. Главное ему было высмотреть. Чтобы девка подходяща была. Ежели надо, и за тридцать, и за сорок верст скачет. Один раз мужики его за эти выходки едва не убили.

– Да ну?! – воскликнул Капшин.

– Точно. В Петров день дело было. Мы с ребятами бегаем на улице, и вдруг крик на всю улицу: лесовики Маньку Прохора Кузьмича увезли. А народ о празднике, сами знаете, шальной, пьяный. Топоры, колья похватали, да на починок. А на починке тоже не спят. Коренята-бородачи стеной стоят. И тоже с топорами. Ну Корней Иванович нашелся. Из ружья выстрелил и с медалью к народу вышел. Медаль ему за расчистки была пожалована. «Что вы, говорит, дураки, – это мужикам-то. – Опомнитесь! Я, говорит, российское дело делаю, землю из-под леса добываю. А вы на меня войной. Уйдите, говорит, ради бога, от смертоубийства…» Ну Прохор Кузьмич, отец Маньки, видит такое дело – на попятный: девка все равно ославлена. Поздновато кулаками махать. Раньше надо было меры принимать. Корней подавал ему сигналы. Предупреждал насчет Маньки…

– Да, – задумчиво сказал Капшин, – характер. «Российское дело делаю…» А что, пожалуй, что и так. Не сама же Россия распахивалась. Кто-то ее расчищал от лесов, от дебрей. В старину, сказывают, не то что у нас, на Севере, под Киевом леса непроходимые были. Илья-то Муромец там Соловья-разбойника словил. Так ведь, Евлампий Егорович?

Евлампий Егорович молча кивнул, с сухим шелестом потер свои стариковские руки над огнем. Захар Воденников, все время слушавший его с полуоткрытым ртом (он был туговат на ухо), глубоко вздохнул и достал пачку «Севера». Но закуривать раздумал.

Капшин положил на огонь новую валежину – косяк от дверей с железным пробоем. Возле пробоя в косяке небольшие ямки. Это от рук, от их многолетнего касания к дереву…

Я посмотрел на дом с рябиной. Крыльца нет. Наружных дверей в сени нет. К порогу приставлена плаха, и по ней теперь поднимаются в избу.

И вдруг я услышал:

– А я этого Корнея в тридцатом году раскулачивал.

Капшин, сидевший со мной рядом на бревне, вздрогнул и дико уставился на Захара Воденникова.

– Да, повозились мы тогда с этим починком, – сказал Захар Воденников. – Главная загвоздка у нас в том вышла, под какую статью подвести. Старик на законы все напирал. «Вы, говорит, сперва докажите, что я эксплуатировал…» Дошлый старик был…

Евлампий Егорович начал подыматься.

– А что, ребятушки, не пора ли нам на покой?

Мы встали.

Захар Воденников, прежде чем расстаться с огнем, вытащил из-за пазухи две заранее приготовленные ватные затычки и заткнул уши.

– От командировок у меня это, – пояснил он, встретившись со мной взглядом. – В командировках здоровье растряс. Считай, с тридцатого, с того самого, на руководящей… На передовой линии…

4

В ту ночь мы долго не спали. Едва наша компания разместилась в избе, на полу, у порога, как снаружи, под окошком, раздались голоса.

– Охотники, – сказал Капшин. – Это те самые, которые в том сыром углу сидели. Помните, я говорил?

Гулко, с топотом забухали сапожищами в сенях, снова завизжала неподатливая дверь, которую мы едва открыли.

– А, так вот кто нам охоту испортил! – сказал весело один из охотников, освещая нас спичкой.

– Подходил медведь? – спросил Капшин.

– Подходил. Ко мне подошел вплотную. Ну извернуться нёкак было. С тыла, сволочь, вылез.

– Будет тебе заливать-то, Пашка. Все равно никто не поверит.

– Не верь. А я возьму. Измором возьму. Сегодня овса не поел, вчера не поел, а завтра выйдет.

– Балда ты, Пашка. Пропадет медведь в лесу без овса.

– А вот посмотрим.

Шурша в темноте сеном, охотники поставили ружья в угол печи, начали устраиваться – на полу, рядом с нами.

– Окна-то бы, ребятки, не мешало чем прикрыть. Хоть бы в головах. К утру продует, – рассудительно заметил один из охотников, по голосу тот, который осаживал Пашку.

– Ну уж это пускай Иван, – огрызнулся Пашка. – А я на ощупь не могу.

Из избы вышел какой-то человек, наверное тот самый, которого звали Иваном. За дверью скрипнули половицы, и там все смолкло.

– Ловко ему в своем доме, – сказал Пашка. – Не надо фонаря. Вишь ведь, как летучая мышь в темноте.

Капшин, толкнув меня, привстал.

– Это что у вас за Иван? Не хозяин здешний?

– Он. Корнеев внук.

– Вот как! Иван Мартемьянович?

– Да вроде бы. А ты кто? Откуда его знаешь?

– Ну как же, – взволновался Капшин. – Я к ним сюда по займу приезжал. И он еще моему коню подкову поправил.

– Он и сейчас кузнечит.

– Где? На лесопункте?

– На лесопункте. Вот переночуем – и на работу.

– Так, так, – с философским глубокомыслием заключил Капшин. – На лесозаготовках, значит. А брательники его Мирон да Михей живы?

– Померли.

Тем временем в избу вернулся Иван. Два боковых окошка прикрыл ставнями. Мне очень хотелось взглянуть на этого человека, но я не решился зажечь спичку. В темном углу зашуршало сено. Глухо стукнули сапоги о пол. Потом вздох. И все стихло. Иван улегся.

– Ну как, Иван, на родительских-то пуховиках? Мягко?

– Брось, Пашка! Ты опять за свое? Опять начинаешь травить человека. Вот бы я посмотрел, как ты на его месте. Ежели бы это твой дом…

– Хэ, – беззаботно рассмеялся Пашка. – У меня сроду своего дома не было. И не будет. Что я – дурак? Руки, ноги есть, а казенная фатера найдется.

– Дурак ты, Пашка! Ох, дурак! В тридцать лет пора бы и шариками шевелить.

– А я что – не шевелю? Лежит тут, сопит под боком. Развздыхался. А кто ему велел на лесопункт драпать? Я, скажи? Небось в Ширяево не переехал. Ну? Какого хрена, говорю, не переехал?

– А расчет? – отозвался глухой голос. И я понял: это Иван. – Девять верст туда да девять верст сюда. Поля-то с собой не захватишь.

– Расчет, расчет… Все у вас расчет. А без расчета не можешь?

Тут в избе поднялся спор. Спор чисто по-русски – без начала, без конца. Про Ивана, конечно, сразу же забыли. Крупно, российскими масштабами заворочали.

Капшин с неожиданной для меня яростью стал доказывать, что такие глухие деревушки, как этот Корнеевский починок, обречены самой историей. И при этом, как и давеча, упор делал на культуру. Чем тут дышать человеку в век космоса? А молодежь? Будет нынешняя молодежь жить той первобытностью, которой жил дед Корней со своими сыновьями?

Ему стал возражать рассудительный товарищ Ивана. Без культуры нельзя. Культура нужна. А как же с землей? Сколько таких деревушек заброшено по всей России?..

Спорили еще долго. И так и эдак прикидывали – не развязали узла.

Пашка, тяготясь затянувшимся разговором, опять стал приставать к Ивану. Иван не ответил. Тогда Пашка накинулся на Захара Воденникова, который давно уже изводил нас своим храпом, похожим на бульканье и клокотанье нерестующихся весной лягушек. Но разве пробьешься к нему сквозь ватные затычки?

Вскоре Пашка запосвистывал и сам. Капшин, дрыгнув ногой, тоже начал поддувать мне в затылок. А мне не спалось. У меня сна не было.

На улице за стеной потрескивает, дотлевая, костер. Красные отсветы дрожат в щелях боковых окошек. А что там, в переднем углу? Кто все время шуршит и скребется? Мыши развозились? Или это Иван не спит?

5

Я проснулся от холода.

Светало. Зевластая печь смотрит на меня. Но не гремит, не возится возле печки хозяйка. Не подает голоса со двора скотина. И мужики не торопятся в поле. Лежат, храпят, раскидавшись по всей избе…

Я тихонько поднялся и вышел на улицу. Боже, какой туман! Все заволокло – ни земли, ни неба.

По мокрой седой траве я срезал заулок и вышел на передки соседнего дома.

Углы дома обшиты тесом, на тесе следы давнишней краски, фундамент из толстых просмоленных стояков – основательно, надолго строили…

Потом, подняв голову кверху, я увидел грудастый конек-охлупень. Глядит, смотрит на меня из тумана деревянный конь. С конька свешивается веревочка с остатками засохшей и почерневшей рябины – такие связки, или садки, как их еще называют, по всему Северу раньше вывешивали на домах. Вкусна, сладка примороженная рябина, и от угара – первое средство…

Вдруг мне показалось, что в глубине дома кто-то ходит. Что за чертовщина? Не домовой же бродит по пустому дому? А шаги все отчетливее, все ближе – тяжелые, с шарканьем. Вот скрипнула половица, вот что-то упало, по звуку – в сенях.

Я завернул за угол и выжидающе уставился на крыльцо.

Вышел человек – высокий, светловолосый. В ватнике. Голенища резиновых сапог отогнуты.

«Наверное, это Иван», – подумал я и, когда человек подошел ко мне, спросил:

– Что, не спится?

– Привычка. Раньше мы, бывало, рано вставали.

Так вот она какая, корнеевская поросль!

Я вспомнил ночной разговор в избе.

– Который же все-таки ваш дом?

– Мой? А оба мои. Тот вот, в котором ночевали, моего отца, а этот – отца Марьи, моей жены.

– Интересно…

– Что – интересно? Что оба дома пустуют?

– Да нет, – смешался я под пристальным взглядом Ивана. – Редко все-таки сосед на соседке женится.

– А у нас так. Нас окрутили с Марьей, когда еще дома эти строили. Ребятами, считай. Давай, говорят, счастье к счастью.

– Давно это было?

– A-а, что про это вспоминать, – отмахнулся Иван и опять пристально посмотрел на меня.

Затем прошел к своему дому, снял со стены ведерко из белой жести.

– Ежели умываться, то за мной.

Туман все еще плотно висел над землей, но кое-где уже всплыли верхушки кустов. Идти неприятно, мокро. Старая раскисшая трава бьет в колени, а сапоги у меня с короткими голенищами.

– Что же здесь? Не косят теперь?

– Не успевают, – ответил, не оборачиваясь, Иван. – Вот только с некоторых полей убирают. Да и то, разве это хлеб? У нас, бывало, тут рожь такая – поляжет, бабы стоном стонут. – Неожиданно, так что я едва не натолкнулся на него, Иван остановился. Посмотрел на ольшанинку, вынырнувшую из тумана перед самым носом, посмотрел вокруг.

– Вот как она, сука, уже на пожню вылезла.

Скулы у него побелели. Он потянулся рукой к ремню – видимо, по крестьянской привычке за топором – нету, ударил ногой. Ольшанинка хрупнула. Иван рванул ее на себя, отбросил в сторону, затем отвернулся от меня, стал вытирать о ватник руки.

Стало слышно, как внизу, в тумане, рокочет ручеек.

Я направился было прямо, но Иван окрикнул:

– Вода на питье повыше. А там раньше коней поили.

Спуск к ручейку выложен булыжником, с боков перильца березовые, еще довольно крепкие. А внизу, в зарослях ивняка и смородины, как бы чаша: по краям крупные темные камни с зелеными косами, а серединка чистая, прозрачная, с песчаным донышком, с похрустывающей дресвой, – бьют ключи.

Иван зачерпнул пригоршней воды, отпил.

– Зуболом вода. В войну где ни был, а такой воды не встречал.

– Тянет, значит, домой?

– Меня-то? Сам-то бы я ничего. Обжился. А вот женка у меня…

Он наполнил водой ведерко, плотно закрыл его крышкой.

– Это вот для нее, для Марьи. Лежит пластом, ноги отнялись. А как попьет своей воды – вроде полегче, вроде оживет немного…

Уже на обратном пути, раздумывая о судьбе этого человека и его жены, я спросил, почему же он не сделает, как другие, не перевезет дом на лесопункт. Ведь так же пропадет. Да и Марья, должно быть, в своем доме не так будет скучать.

На это Иван ответил:

– Хотел было. Жена не хочет. Думает все как-нибудь тут, на починке, умереть.

Помолчал и добавил глухо, провожая прищуренным глазом ворону, неуклюже слетевшую со старого прясла:

– Вот и у ней, видно, такая же думка. Человек жилье бросает, и ворона бросает. А эта не улетела…

Туман заметно спал. За домами красным пятном вставало солнце.

Когда мы вышли в заулок, там уже снова потрескивал огонь и все были на ногах. Товарищи Ивана стояли с ружьями. Один из них – постарше – подал Ивану ружье, а другой, Пашка, прощаясь с нами за руку, бесшабашно острил:

– Чур, только нашего медведя не убивать. Наш-то приметный – у него два уха на голове…

Булькнула вода в жестяном ведерке. Иван, по-крестьянски сгорбив плечи, зашагал на задворки.

Паша крикнул:

– Фу, полоумный! Опять повел новой дорогой! – И кинулся догонять товарищей.

И вот зашлепали, зашаркали резиновые сапоги в тумане. А людей не видно. Людей нет. Только раз на каком-то пригорке вспыхнула светлая, вся в солнечных искрах, голова Ивана и погасла.

А мы все стояли-стояли и глядели туда, в ту сторону, куда ушли охотники. И все мне казалось, что я слышу какой-то странный щемящий звук, похожий на бульканье воды в жестяном ведерке.

С крыш, кустов каплет? А может, это оттуда, снизу, – родничок взывает к нам?

1963–1964

Трава-мурава

Подняться наверх