Читать книгу Волга-матушка река. Книга 1. Удар - Федор Иванович Панфёров - Страница 4

Часть первая
Глава третья

Оглавление

1

Тьму настойчиво и упрямо разрезали ярчайшие прожекторы. Они бросали лучи то в небо, то в стороны, то вдруг скрывались и снова выныривали. Казалось, они неслись прямо на людей, стоящих около костра, и еще казалось, – они где-то вот тут, рядом.

– Что же делать? Что делать? – суетясь, вопил шофер. – Бензин бы был, мы бы такое запалили, сам начальник пожарной команды из Астрахани прискакал бы к нам. А тут? Что же делать-то, товарищ академик? Вы ученый.

– Да ведь машина рядом. На нас идет. Чего беснуетесь?

– Рядом? Километров тридцать. И не одна, а две… Свет слился у каждой в один пук. Близко будут, тогда появятся четыре фары. Давайте. Ну, что? Давайте стрелять. Живо – за ружья, – и шофер первый, выхватив винтовку, выстрелил.

Аким Морев и академик встали в ряд и дали из ружей залп за залпом, затем перезарядили и снова выстрелили, а прожекторы, словно чего-то перепугавшись, сначала скрылись, затем рванулись вправо и помчались, разрезая тьму, уже куда-то в сторону от костра.

– Бейте! Палите, – прокричал шофер, – бейте что есть сил! – И снова выстрелил, после чего горестно произнес: – У меня пульки все. Нету.

Будущий секретарь обкома и академик, стоя в ряд, начали палить – раз за разом, раз за разом, слушая команду и информацию шофера:

– Вправо пошли! Бейте! Ага! Повернули. Бейте. Ага! Бейте! Ух, улепетывают влево. Бейте! Раз – два! Разом – хоп!

Два человека, вскинув ружья в небо, били, били… били. Стволы стали горячими, а патроны в коробках все убывали и убывали, на что довольно печально посматривал Федор Иванович, однако командовал:

– Раз – два! Хоп! Раз – два! Хоп! Ага! Теперь уже близко: четыре глаза. Пали-и-и! – заорал он, когда свет фар резко свернул влево и вдали неожиданно мелькнули красные сигнальные огоньки, говорящие о том, что машины пошли обратно. – Давай, давай, давай! – кричал шофер.

Аким Морев и академик снова принялись стрелять из ружей. Они били беспрестанно, и чем дальше, тем больше у них росла тревога: шоферы за гулом моторов не услышат выстрелов, пронесутся мимо, и тогда сиди – без бензина, без патронов, без связи с внешним миром. Кто и когда сюда заглянет? Ведь вон убегают и убегают красные фонарики. Вдруг и они погасли. Погас и костерик. Только вспышки выстрелов режут небо, точно огненные кинжалы.

– Все, – проговорил академик, когда красные фонарики утонули во тьме. – Безнадежно. Они нас не слышат и не видят вспышек. Зря только патроны потратили, – и, обессиленный, опустился на траву.

Наступила тишина, снова зазвенели степи, снова где-то стали переговариваться куропатки, и затявкала в стороне лиса.

– Ах, на ветер, на ветер, – тихо, но с такой досадой промолвил академик, что шофер взмолился:

– Да ведь я не нарочно, Иван Евдокимович.

– Еще бы нарочно… тогда вас судить бы надо самым страшным судом.

И вдруг с тыла на боковину машины упали отблески фар. Они какую-то секунду ощупывали ее, пробиваясь во все щели, и моментально угасли.

– Что такое? – Академик поднялся с травы и вместе со всеми повернулся в сторону котлована, откуда за секунду перед этим ударил свет.

– Чудо не чудо… а что-то вроде… – растерянно произнес Федор Иванович и шагнул во тьму.

– Да не таскайтесь вы туда! – раздраженно предупредил Аким Морев. – Еще вас потеряем, тогда совсем по-волчьи завоем.

Из котлована послышался гул мотора, затем свет фар ударил так высоко в небо, точно машина стала на попа, и тут же свет опустился, заливая ярчайшим блеском «газик», путников, засевших в степи без бензина.

– О-ох, – со стоном вырвалось у академика.

Он еще что-то хотел сказать, потому и вскинул правую руку, но около него уже остановилась старая, давнишнего выпуска легковая машина «ЗИС». Она дребезжала, хрипела, поскрипывала. Крылья у нее залатаны вкось и вкривь, – вот почему своим видом она напоминала солдата, который выдержал десятки героических боев под командой самого Суворова.

Следом за «ЗИСом» остановилась и грузовая.

Из легковой вышел человек лет под тридцать, подвижный, быстрый на ногу, и, глянув на людей у костра, с украинским акцентом проговорил:

– Шо вы тут палите? Аж небу жарко. Едем мимо, глядим, палят и палят, стало быть, беда. Ну, шо вы? Отвечайте, как на духу. А то – повернем и до свидания – прощай. Я директор Степного совхоза, Иван Андреевич Любченко. – Познакомившись с академиком и Акимом Моревым, он словоохотливо продолжал: – Рискованно, рискованно поступаете, – говорил он, внимательно рассматривая Ивана Евдокимовича. – А вы, значит, академик Бахарев! Слыхивали… одним ухом… и то краешком, о таком академике, – и неожиданно громко рассмеялся. – Слыхивали, Иван Евдокимович. Ой, как слыхивали. Ну-ка, дайте я еще раз пожму руку. Ух, рад-то как я, Иван Евдокимович. Значит, в наши края решились понаведаться? Давно вас не было. А мы тут – ваши продолжатели… куем помаленьку победу. Петрарко, – закричал он. – Давай, что у нас имеется там такое… чтобы пожевать и запить. Шофера Петраркой зовем, – снова обратился он к академику. – Он по паспорту Петр Алексеевич Вертихвост. Некрасиво – Вертихвост. Так мы его еще величаем Петр Великий номер два. Петр Великий второй – громко и не соответствует истине, а Петр Великий номер два – в точку.

Из грузовой машины выбрался шофер громадного роста: не становясь на подножку, он запустил руки в кузов грузовой машины и выволок оттуда рюкзак, чем-то доверху набитый, одновременно достал препорядочный чемодан и все это поднес к костру, будто две пуховые подушки.

– Вот он какой у нас. Видите, Иван Евдокимович? Иногда критикуешь его за что-нибудь, а он висит над тобой, точно скала. Говоришь: сядь, Петро, а то до твоего уха слова мои не долетят.

– А бензинчик? Бензинчику бы, – спросил Федор Иванович.

Любченко посмотрел на него и, выкладывая из рюкзака на траву закуски, сказал:

– Сто рубликов за литр – согласен? Нет? Беги в другую колонку. Она рядом, всего каких-нибудь двести километров. Прижмем, Петр Великий номер два?

– Эдак! Прижмем, – забасил тот и, поперхнувшись, еще гаркнул: – Так их, Иван Андреевич! В ежовые рукавицы.

– В ежовые! – подхватил Любченко, открывая чемодан и выставляя оттуда бутылку водки. – Ну, пируем.

– А у нас шашлык есть, – сообщил Аким Морев.

– Шашлык? Ну и его давайте сюда.

Федор Иванович кинулся к костру и… и, достав оттуда обуглившиеся ребра сайгака, растерянно произнес:

– Во-от!

– Да-а. Это шашлык-башлык, – и Любченко расхохотался. – Ничего: нашим домостряпным закусим, заводским запьем. Первую чарку, конечно, академику, вторую, не знаю вашего имени, отчества, товарищу Мореву, третью – мне, а шоферам по чайному стакану. Таков закон степей, – торжественно провозгласил он и подал чарку Ивану Евдокимовичу.

Аким Морев, усмехаясь, сказал:

– А «шабаш», Иван Евдокимович? Побоку?

– Придется. Нельзя с таким учеником не выпить. Не знаю, как победу кует, но выпить, видимо, не дурак.

– Благословен Господь, – рявкнул шофер-великан, беря стакан с водкой.

Казалось, в его огромной руке не стакан, а наперсток и сейчас великан одним махом опрокинет содержимое в рот и даже не поморщится, а он начал тянуть, причмокивая, присвистывая, все больше и больше закидывая голову назад, – да так и выдул.

Все выпили, закусили и почему-то некоторое время молчали.

– Так, – нарушая тишину, заговорил Любченко. – Вас, товарищи, я покинуть не могу. Как хотите, сердитесь, не сердитесь, но успокоюсь только тогда, когда сдам на руки райкому. Что же делать? – Он долго смотрел на то, как его шофер грызет баранью кость, затем сказал: – Вот что, Петрарко, на Черные земли беги один. Баранчиков там сгрузишь, давай обратно. – И к академику: – Баранчиков-производителей отправляем к дамам-овечкам. А ваш шофер откуда?

– Из Астрахани, – ответил Федор Иванович, уже радостно улыбаясь, чувствуя, что с бензинчиком «дело выгорит».

– Ну, и езжай себе в Астрахань.

– А бензинчик?

– Бензинчику часть дадим сейчас, а на нашей точке – километров за сто пятьдесят отсюда – Петр Великий номер два зальет с головушкой.

– Эдак. Согласен. Да. И мясо?.. Оно уже воняет, наверное, товарищ академик, – повернувшись к Ивану Евдокимовичу, плутовски поблескивая глазами, как бы между прочим, проговорил Федор Иванович.

– Сайгак? Возьмите себе, – ответил тот, думая: «Тронулось мясо… такое не годится в подарок… Ой, врешь!» – мелькнуло у него, когда он увидел плутовские глаза шофера, но уже было поздно: согласие дано.

– Одна беда, – проговорил Любченко, – на грузовой радиатор течет.

– Колодец рядом, – вступился Аким Морев.

– Вода для радиатора не годится: соленая, – отверг Любченко.

– Федор Иванович, так вы отдайте ту, из бачка, что вчера набрали, – посоветовал академик.

– Эх! А я как в случае чего?..

Иван Евдокимович сердито развел руками:

– Вы уж готовы и дорожной пылью торговать.

2

Анна стояла на парадном крылечке, под навесом, украшенным резьбой и разрисованным сине-белыми красками. На ней было желтое в клеточку платье, утренние яркие косые лучи озолотили его. Держа козырьком руку над бровями, она смотрела в сторону пригорка, по которому спускалась шумливая машина.

Эту машину в районе знали не только ребятишки, но и каждый колхозник, не говоря уже о милиционерах. Она отличалась ото всех остальных многими свойствами и приметами: во-первых, была больше всех легковиков, семиместная, во-вторых, окрашена уже и не поймешь в какой цвет, не то в сизо-черный, не то в рыже-зеленый. Все цвета виднелись на ней, и люди говорили: «Бежит пегашка нашего директора». В-третьих, она своим невероятным шумом и грохотом всегда давала о себе знать, как пущенная с горы пустая бочка: в машине все клокотало, хрипело, скорости переводились с таким воем, что казалось, мотор вот-вот разлетится на части. Но она бегала, и многие даже завидовали Любченко:

– Ему что, сел, да и побежал в любую сторону, – здесь так и говорят, не поехал, а «побежал», «сбегаю», «сбегал»… это километров этак за двести – триста.

Анна Арбузина, глядя в сторону пригорка, слыша скрип, треск, урчание «пегашки», думала:

«Что случилось с Любченко? Побежал на Черные земли и вернулся. Должно, в райисполком по каким-то спорным делам. Неугомонный мужик».

Но машина завернула не влево, к райисполкому, а вправо и громыхает уже той улицей, на которой стоит домик Анны Арбузиной.

«Должно быть, к зампреду колхоза Вяльцеву». Анна усмехнулась одними только губами, а глаза остались все такие же напряженные: хотелось ей видеть Ивана Евдокимовича Бахарева, – вот почему она всякий раз, завидя на пригорке машину, выбегала на крылечко и напряженно смотрела – кто едет? Ждала Ивана Евдокимовича и стыдилась этого ожидания, думая: «Зачем я ему?.. Он ученый, а я? Что я? Так себе». Но ведь сердце не всегда слушается разума, и оно заставляло Анну выскакивать на крылечко: «Не заедет. Ну, где? Поговорил-поговорил, да и забыл про меня. Забыл, ясно-понятно, – повторила она приговорку Вяльцева. – Вот этот не забыл бы… Помани только. Ох, ухач так ухач. А сердце не манит его… зовет Ивана Евдокимовича. Глупенькое», – прошептала она и хотела было скрыться в домике, как машина все с тем же грохотом, фырчанием, визгом, вся трясясь, ровно норовя подняться и улететь в облака, остановилась у крылечка, и Анна внезапно увидела седоватую красивую голову академика.

– Ох, – и она чуть не присела прямо на ступеньку, но тут же спохватилась. – Нехорошо. Что подумают? – А краска залила ее щеки, лоб, затем быстро стерлась бледностью, и снова щеки запылали. И уж сама не знает как, спроси – не помнит, сбежала по ступенькам, открыла дверку и вымолвила: – Иван Евдокимович!

– Да, да! – заговорил академик. – Да. Так. Да. Хотели – гуся… лебедя… Да. Или сайгака. Да. Ну вот. Да. Здравствуйте, Анна Петровна. Да. – Он из машины не выбрался, как обычно: сначала покряхтит, выкинет ногу, весь перегнется и еще покряхтит, – он вывалился разом весь и стал перед Анной, высокий, огромный, держа в левой руке шляпу, а правую протягивая Анне Арбузиной.

– Проходите, проходите, Иван Евдокимович, – говорила Анна, придерживая его под локоть, словно боясь, что академик сейчас вырвется. И только, поднявшись на крылечко, спохватилась: – Батюшки! Про товарища вашего забыла…

– Мы сначала в райком, Анна Петровна, – выставляя из машины чемодан академика, проговорил Аким Морев. – А потом к вам. Готовьте самовар.

– Да уж вскипячу, – ответила она и, подхватив чемодан, поспешила за гостем, говоря: – Не гневайтесь, Иван Евдокимович… а я уж прямо скажу – все глаза проглядела: ждала вас… По саду у меня к вам вопросы. Да, по саду, – и потупилась, как девушка перед желанными сватами.

– Я не специалист по садоводству-то, Анна Петровна, – вымолвил Иван Евдокимович, тоже смущаясь оттого, что они так неожиданно остались вдвоем.

– Умойтесь с дороги-то, – проговорила Анна, ощущая, как в ней пробуждается еще и материнское чувство к нему – к этому большому седоватому человеку.

3

Не успел Аким Морев по-настоящему познакомиться с секретарем райкома партии Лагутиным, как в кабинет вошел председатель райисполкома Назаров.

Лагутин, высокий, поджарый и сильный, всем своим обликом напоминал татарина: темные, глубоко запавшие глаза, черные волосы, непослушные, точно проволока, подбородок широкий, выдавшийся вперед, брови тоже черные, густые. У него привычка то и дело оправлять ремень на синей гимнастерке, и оправляет он его так, словно собирается вскочить на коня.

«Здесь где-то недалеко развалины Городища – стоянки Батыя… Триста лет тут владычествовали татары… видимо, что-то от них перепало Лагутину», – рассматривая секретаря райкома, думал Аким Морев.

Назаров, в противоположность Лагутину, весь какой-то светло-прозрачный. У него прозрачные глаза, пушистые и белесые, будто переспелый ковыль, волосы, брови же совсем выцвели, да и ростом он ниже Лагутина. Лагутин выдержан, спокоен в разговоре. Назаров весь кипит, как кипит разбушевавшийся самовар: раз начал, так уже не удержать.

Еще с порога, не успев осмотреться, познакомиться с Акимом Моревым, Назаров выпалил:

– Академик приехал, Бахарев. Вот это праздник для нас. Здравствуйте, – обратился он к Акиму Мореву. – А вы с ним? Помощник его?

– Пожалуй, ученик, – улыбаясь, ответил Аким Морев, вглядываясь в расторопного Назарова, затем сказал: – Давайте уж открыто: меня рекомендуют к вам в область вторым секретарем обкома. На пути академик встретился, ну я и пристал к нему: учусь. И вы меня ознакомьте с вашим районом. А Бахарев у Анны Петровны Арбузиной остался. Устал. Пусть чуточку передохнет.

– Захватила-таки, – с досадой вымолвил Назаров. – Ой, баба! Бой-баба. Она его одним садом своим замучает.

– Она что ж – садовод? – продолжая разговор, намеренно спросил Аким Морев.

– Да. Такая настырная. Сад вырастила… Колхозный… ну и никому покою не дает: яблоки, груши – пуп земли.

– Агроном?

– Где там. – Назаров отмахнулся. – Доморощенный садовод, но вцепилась, как клещ, – не оторвешь.

– А зачем отрывать, Ефим? – сказал Лагутин, предупреждающе-подчеркнуто постукивая тупой стороной карандашика по настольному стеклу.

– Да я и не отрываю. Пускай. Только вот академика полонила – это ни к чему. А что касается нашего района, то, перво-наперво, у нас землицы один миллион гектаров да еще гачек в сорок тысяч. Из конца в конец наш район – двести километров. Ну, что еще? Чем вас, товарищ Морев, еще удивить? – проговорил Назаров и громко засмеялся. – Велика и обильна… А толку маловато. К нам сюда, в Разломовский район, людей, бывало, вроде в ссылку отправляли. Правда. Вызывают человека и говорят: «Обком считает нужным направить вас на работу в Разломовский район», человек бледнеет, затем умоляюще спрашивает: «За что, товарищи, наказываете? Будто все хорошо у меня на работе, а вы меня в Разломовский район?»

Аким Морев подумал: «Вот как наш брат иногда поступает неосмотрительно», – и спросил:

– А вас тоже против вашей воли сюда послали?

– Нет… Я и Лагутин – агрономы, заражены идеей: полупустыню превратить в цветущий край. Сами напросились, да и сбежать уже готовы. – Назаров неожиданно горестно рассмеялся и испуганно посмотрел на секретаря райкома. – Что? Может, лишнее сболтнул? А?

– Тебя что-то прорвало, – грубовато отметил тот. – Видите ли, товарищ Морев, тяжело здесь, конечно: земли много, а людей нет. На каждую живую душу до ста гектаров. На живую, а на рабочую и того больше. Управься. Да и не в этом дело. Нам всю землю осваивать под посев зерновых и не надо. Овцеводство, скотоводство – вот главнейшее направление нашего района.

– Старая песенка. – Назаров вскипел. – Признаю – овцеводство, признаю – скотоводство. Но ведь это и до нас с вами, Степан Иванович, было? Овцы, чабан… и полупустыня. Люди даже говорить разучились: с овцами покалякай-ка!

Лагутин снова постучал тупой стороной карандашика по стеклу, и Назаров, глянув на карандашик, весь сжался.

– Наш председатель райисполкома – сторонник внедрения зерновых, особенно засухоустойчивой пшеницы сорта академика Бахарева, – пояснил Лагутин, сурово посматривая на Назарова, как бы говоря ему: «Ты же просил, чтобы я тебя, когда зарываешься, предупреждал стуком карандашика. Стучу, а ты?»

– Вот почему меня и возмущает поведение Анны Арбузиной. Тут проблема для всего района, а она академика полонила. Когда-то еще к нам он попадет, – забыв о предупреждении, снова загорелся Назаров.

– Попадет! – загадочно улыбаясь, ответил Аким Морев.

– Ну, жди! А она его заполонила. Шутит. Те же гослесопосадки. Распахали, да ведь не гектар, а тысячи гектаров… труда сколько положили, хлопот… тревоги… а вместо дуба выросла трын-трава. Да не стучи ты карандашиком! – Назаров сердито отмахнулся от Лагутина и опять обратился к Акиму Мореву: – Вот вы будете секретарем обкома, вторым или первым. Все одно, вышка большая… Только меня удивляет иногда, сидите вы на высоких вышках… и частенько ни хрена не видите… Вы простите меня. Конечно, если вы были уже секретарем, я бы вам такое не сказал. Пользуюсь случаем, откровенно говорю.

– Откровенность еще не истина, – возразил Аким Морев.

– Ну вот, сразу вы и ошпариваете меня с большой вышки.

– Совсем наоборот, – снова возразил Аким Морев. – Хочу больше знать.

– Сказать? – пристально глядя на Лагутина, спросил Назаров. – Открыть то, о чем вдвоем говорим?

– Что ж, раз уж начал, – Лагутин недовольно пожал плечами.

Назаров чуточку подождал, затем отошел в сторонку и, приняв позу оратора, начал:

– Постановление правительства о строительстве Приволжского гидроузла есть? Есть. О строительстве канала Волга-Дон в действии? В действии. Постановление о гослесопосадках в широких масштабах есть? Есть. «Мы все это приветствуем», – заявляете вы со своей высокой вышки. «И мы с величайшей радостью приветствуем», – отвечаем мы. «Так проводите в жизнь». – «Проводим». Вот уже третий год занимаемся лесопосадками. Одним и тем же методом… в широких масштабах… Третий год вместо дуба появляется трын-трава. А Малинов – первый секретарь обкома – жмет: «Проводи».

– Ну а что же он должен сказать? «Не проводи»?

– Видите, товарищ Морев, как вы не любите критику, – обидчиво проговорил Назаров.

– Я еще не знаю такого человека, который любил бы критику, как, например, любят жареного гуся. Вы ее тоже не любите. Доказательство: я критикую ваши доводы, а вы обижаетесь.

– Да поймите вы, нам здесь в тысячу раз труднее, чем вам там, на областных вышках. Вы что? Постановили, спустили в «низы» – и давай, разрабатывай новое мероприятие, – с досадой произнес Назаров.

– И тут вы не правы. Разработать правильное мероприятие – дело весьма сложное: надо тщательно изучить жизнь в данной области, учесть возможность выполнения поставленной задачи и даже предвидеть – каков будет итог. Понимаете, как это сложно? Непродуманное мероприятие приведет к дурному результату, а он вернется в обком, ляжет на стол первого секретаря, и хочет или не хочет этого секретарь, но подобный результат отправляется в Центральный Комитет, после чего туда вызывают не Назарова и не Лагутина, а Малинова и говорят ему: «Вы теряете доверие Центрального Комитета партии». Знаете, что это такое – потерять доверие Центрального Комитета партии?

– То же самое, что для нас – потерять доверие обкома, – с легкостью произнес Назаров.

– Уменьшаете, ну да ладно. Так вот и прошу вас – расскажите мне о ваших трудностях… тем более, я еще пока ни на какой вышке не нахожусь, – улыбаясь, проговорил Аким Морев.

Лагутин до этой минуты больше молчал, «изучая и взвешивая» Акима Морева, но сейчас заговорил:

– Вы, товарищ Морев, правильно поймите Назарова: он не болтун. Горячий, язык за зубами держать не умеет. Да ведь иногда так припрет, что и не удержишь, – продолжал Лагутин, тщательно подбирая слова, выгораживая Назарова и одновременно поддерживая его. – Видите ли, устремления, желания преобразовать природу у нас и у народа – хоть отбавляй. Тут агитировать, пропагандировать – все равно что голодного уговаривать, чтобы он сел за стол. Да. Желание, устремление есть, но… но мы никак не уцепимся… Понимаете? К примеру, плывет по Волге баржа с хлебом… Говорят: «Ваша баржа. Лови ее!..» А у нас ни баркасика, ни лодки, ни канатов… Бегаем мы по голому берегу и кричим: «Лови ее! Лови! Хватай!» Ну… а баржа по течению плывет себе и плывет.

– Вот, – снова взорвался Назаров. – Нам в следующем году предстоит освоить три с половиной тысячи гектаров орошаемой земли. Надо около двух тысяч человек, чтобы обработать поливной участок. Где люди? Верно, бегаем по берегу и кричим: «Лови ее! Лови!» Или мы лет восемь тому назад построили плотину. Воды скопилось – ужас: пруд протяжением на семь-восемь километров. Оросительную сеть провели, под орошение землю разработали – больше тысячи гектаров… Поливать стали. Это в полупустыне-то… А она, матушка-земля, засолилась… Вот так покорители природы! А нам кричат: «Что у вас там за безобразие?» У нас сердце кровью обливается, а нам: «Безобразие». Да мы что – специально эшелоны соли высыпали на участок? Вы сами подумайте, как бороться с засолением… Ведь по всей-то области предстоит, как я слышал, в ближайшие годы освоить под орошение и обводнение до трех с половиной миллионов гектаров…

«Сложное дело – преобразование природы. Но не порем ли мы тут горячку?» – отметил в уме Аким Морев, а Назаров продолжал, резко переменив разговор:

– А тут еще Анна академика полонила. Ох, идут, – глянув в окно, воскликнул он. – Нет, вы только посмотрите! Посмотрите, что руками-то разделывает. Точно перед ней не академик, а она сама сверхакадемик. Вишь, что-то доказывает. Ну, ясно, о яблоках: ладони как складывает, вроде что-то круглое в них. Ну и баба, черт бы ее пощекотал.

Серединой улицы шли академик и Анна Арбузина. И он и она были празднично разодеты: на Иване Евдокимовиче серый, тщательно отутюженный костюм, серая шляпа, галстук голубой, в крапинку, на ней синее платье, очень идущее к ее полной, но не толстой фигуре. Он подтянут, а она, забыв, что идет улицей, что на нее односельчане смотреть могут, всем видом говорит: «Я твоя, Иван Евдокимович». Она шла и о чем-то страстно толковала, то показывая что-то круглое в ладонях, то вытягивая руку, и на уровне своей головы задерживала ее, как бы утверждая: «Вот такого роста». Он шел молча, смотрел на нее и улыбался. Они свернули к зданию райкома, постояли перед входом, видимо думая, идти или не идти, затем Анна шагнула первая, зовя академика глазами… и вот они уже оба входят в кабинет Лагутина.

– Иван Евдокимович! – Назаров кинулся к академику и, схватив его за обе руки, начал их так трясти, что у того затрясся подбородок. – Учитель мой! Здравствуйте! Как мы рады видеть вас!

– Ну, ладно изливаться-то. Ох, накурили. Видимо, «прю» разводили? Давайте все ко мне: Лена пельмени смастерила! – скомандовала Анна. – Эй, председатель, оторвешь руки-то у Ивана Евдокимовича, – ревниво прикрикнула она.

4

Самовар уже буйствовал на столе, когда в домик ворвалась ватага преобразователей природы. Чистая, просторная комната, любовно прибранная женскими руками, вдруг стала маленькой и тесной.

– Усядемся. Усядемся, Анна, – гремел Назаров. – Разместимся. Знаешь, в тесноте, да не в обиде. Не обидишь ведь нас? Сажай академика на первое место, чтобы мы все его видели… рядом со мной сажай…

– Сама сяду, – решительно заявила Анна.

– Ну! Значит, в академики метишь?

Анна вспыхнула:

– Недоступная дорожка… даже грех шутить. А вот рядом с академиком посижу. Лена, давай, – и пояснила всем: – Сегодня Лена мне сказала: «Ты у меня тоже вроде гостья. Я за всеми ухаживаю». Как перечить, раз сестра требует, да еще не простая, а с образованием.

На столе уже стояли закуски – жареные сазаны, красные помидоры, капуста, огурцы и два графина с водкой. В одном она была светлая, в другом подкрашенная, видимо, вишневым соком. А среди всего этого красовались арбузы, дыни – знаменитые степняки.

– Что ж, Иван Евдокимович, «шабаш» опять побоку? – заговорил Аким Морев, почему-то чувствуя себя здесь, в этой светлой комнате, так хорошо, как будто находился у своих лучших знакомых.

– Да уж придется побоку. Аким Петрович меня укоряет: в первый день, когда мы сели на теплоход, я коньячку выпил и сказал: «А теперь – шабаш». Да не выходит у нас «шабаш», – пояснил академик.

– И не выйдет, – вмешалась Анна. – Если не выпьете, хотя бы по рюмочке, не выпустим из села.

– Все дороги перероем, овец гурты сгоним – а у нас их около двухсот тысяч, – и не проедете. Верно! – подтвердил Назаров. – А вот где у нас директор? Легок на помине, – еще не видя Любченко, но уже слыша грохот машины, проговорил Назаров. – Несется на своем громыхале.

Через какую-то минуту перед окном – была видна только верхняя часть – остановилась машина, вздрагивая и отфыркиваясь перед тем, как замереть. И тут же, вытирая потное лицо, в комнату вошел Любченко.

– Где пропадал, директор? – спросил Лагутин.

– Прошу извинения: ездил на ферму. Баранчика закололи… Гостей надо подкормить, – ответил тот, присаживаясь к столу.

– Тэ-эк, – протянул неузнаваемо помолодевший Иван Евдокимович, видимо, потому, что рядом с ним сидела разрумянившаяся и тоже помолодевшая Анна. – Тэ-э-к, – еще раз протянул он и загадочно, хотя в глазах у него играли озорные огоньки, начал: – Я как-то… давненько, положим, это было… заехал в сельскохозяйственную коммуну. Ну, побыл там дня два и уехал в совхоз. На обратном пути снова решил завернуть в коммуну, дабы кое-что дополнительно выяснить… и попал на отчетное собрание. Оно уже шло. Чтобы не нарушать хода событий, я притулился у двери и до конца выслушал доклад председателя коммуны. Тот докладывал и о приходах и расходах… и вот я слышу: «На прокорм московского гостя, ученого Бахарева, потрачено тысяча сто двенадцать яиц… семнадцать килограммов мяса, шесть килограммов масла»… Я протер глаза, думая, не во сне ли?.. Верно, мы каждое утро с председателем ели яичницу… но тысячу яиц вдвоем за два дня никак не съешь или там семнадцать килограммов мяса. Видимо, ошибся докладчик. Кончилось собрание, я подхожу к председателю и говорю: «Как же это вы там относительно яичек и мясца с маслицем-то? Ошиблись?..» – «Ой, батюшки, – он даже обнял меня и на ухо шепнул: – Ну а на кого же списать, как не на вас?»

За столом грохнул хохот.

– Теперь, стало быть, на волчишек баранчика спишите или на академика? – когда хохот смолк, добавил академик.

За столом снова грохнул хохот.

– На волчишек? Нет, Иван Евдокимович. У меня есть свой директорский фонд, утвержденный правительством: имею право, как миллионер-овцевод, принять гостей. А волчишек не стало. – Любченко со скрытым сожалением засмеялся. – Как только было дано указание «порванных волками овец относить за счет чабанов», так и волки куда-то скрылись.

– В Америку сбежали, – пошутила Анна, тревожно посматривая на дверь, видимо, боясь, сумеет ли сестра принять гостей.

И вот в комнату вошла Елена – сестра Анны. Она была почти такого же роста, как и Анна, но то, что она – тонка, подвижна, и, стоя на порожке, казалось, вот-вот вспорхнет, – все это делало ее как будто выше Анны. У нее такой же в загаре лоб, такие же синие глаза, но и глаза и лоб в то же время другие: лоб обрамлен непослушными каштановыми густыми волосами, глаза с блеском, у Анны румянец вспыхивает, когда та волнуется, у этой румянец горит во всю щеку постоянно.

– Здравствуйте, – сказала она и, шагнув к столу, взяла графин и принялась наливать первую рюмку для академика.

– Постойте-ка. Да мы сами, – запротестовал Иван Евдокимович.

– Нет, Иван Евдокимович, у нас закон такой – разливает хозяин. Ну а раз хозяина нет, то – хозяйка, а раз хозяйка превратилась в гостью, стало быть, Лена разливает… И вы уж не перечьте, – попросила Анна.

– Да. Конечно. Да. Ну, да. Конечно. Да, – ответил он и благодарственно-смущенно посмотрел на Анну, а та сначала кинула взгляд на академика, потом на сестру, гордясь ее красотой, ее свежестью, умелыми движениями ее рук, тем, как она ловко разливает водку, как непринужденно держит себя, как улыбается, и всем одинаково гостеприимно.

– Ученая она у меня. Ветеринарный врач, – склоняясь к Ивану Евдокимовичу, прошептала Анна.

– Ну! – воскликнул он. – Наверное, животные разом выздоравливают, увидав перед собой такого врача. Красавица. Вся в вас.

Анна потупилась, говоря:

– Где уж нам!.. Красоту-то ведь ум облагораживает, наука, а мы и буквы-то учились писать хворостиной на песке.

После сытных пельменей, в меру выпитого вина снова разгорелся поднятый Назаровым спор о преобразовании природы. Лагутин, выпив, пожалуй, больше всех и помрачневший, сказал:

– Поедемте… На месте спор закончим. В сад к вам заглянем, Анна Петровна… и на поливной участок завернем. Довезешь всех? – обратился он к Любченко.

– Громыхал твой выдержит? – спросил и Назаров, шумно встав из-за стола.

Елена только тут впервые опустила голову, говоря тихо:

– Меня, пожалуй, и не надо: дома побыть некому. А у нас даже замка нет – защелочка.

– Поедем, Лена, – взвешивающе глянув на Любченко, проговорила Анна. – Сегодня у нас такой счастливый день, что ни у одного вора не посягнет рука на воровство… да и нет их у нас – воров-то.

После этих слов Любченко благодарно посмотрел на Анну и, шагнув к двери, около которой стояла Елена, не спуская с нее глаз, произнес:

– Я готов, – давая этими словами всем знать, что он готов к выезду, а Елене, видимо, о чем-то своем, затаенном, известном только им двоим.

– Свадьба у них наклевывается, – подавая академику шляпу, тихо сообщила Анна. – Да не знаю как. Славный мужик… только порою уж больно пьет.

– Бросит, – уверенно ответил Иван Евдокимович.

Все ждали, что академик сядет на почетное место – рядом с шофером, но он категорически отказался и устроился на заднее сиденье, около Анны, рядом же с собой Любченко усадил Елену… И машина, громыхая, повизгивая, треща, тронулась с места, взяла на изволок и вскоре выкатила в степь, жаркую и палящую, несмотря на позднюю осень.

5

Машина неслась по ровной степной дороге, гремя всеми деталями, и казалось, путникам невозможно вести разговор: грохот глушил все. Однако они говорили. О чем-то шептались, бросая друг на друга взгляды, Елена и Любченко; о чем-то спорили на откидных сиденьях Назаров и Лагутин, тихо переговаривались Анна и Иван Евдокимович. Молчал только Аким Морев, но ему было приятно видеть этих людей, эти степи, а еще краем уха он ловил то, о чем говорили Анна и академик.

– Хорошая сестра у вас: счастливая вы, Анна Петровна.

– Хорошая? Не влюбитесь, Иван Евдокимович.

– Где уж нам… в такие годы…

– Годы-то? А они, оказывается, для сердца не помеха. Уж я думала: «Сорок лет тебе, Анна, конец сердцу жить». А оно недавно ожило, да так, что места себе не сыщу. Вот тебе и сорок лет.

Иван Евдокимович долго молчал, искоса посматривая на розовое, выглядывающее из-под каштановых волос, маленькое ухо Анны, затем, как бы между прочим, однако с дрожью в голосе, спросил:

– А он что же… к кому сердце-то льнет… отвернулся, что ль, от вас?

– Кто его знает, – быстро, видимо, ожидая такого вопроса, ответила Анна. – Может, и не отворотился бы… да положение заставляет. Я ведь что? В науке курица слепая, а он?.. Он профессор.

– Вишь ты, профессор, – намеренно напыщенно произнес Иван Евдокимович, уже понимая, о ком идет речь. – Профессор. О-о-о. Это величина. Может даже академиком стать. Ишь ты. Да ведь, Анна Петровна, – серьезно закончил он, – сердца-то одинаковы, что у профессора, что у чабана, что у академика, что и у садовода-практика.

Анна положила маленькую, но загрубевшую от работы руку на его ладонь и еле слышно произнесла:

– Спасибо.

– Да. Да. Так. Да. Спасибо. Вам. Да, – проговорил Иван Евдокимович.

Аким Морев усмехнулся, думая: «Большой ребенок… опять междометиями заговорил…»

Назаров в эту минуту, оборвав спор с Лагутиным, крикнул Любченко:

– Направь свою громыхалу влево – на лесопосадки. Покажем академику, и пусть он нас, как высший судья, рассудит.

Машина заурчала, двинулась с дороги влево, навстречу южному ветру.

Лена посмотрела на сестру, вся просияла, как бы говоря: «Знаю, что с тобой…»

– Хорошая у вас сестра, – снова заговорил Иван Евдокимович.

И Анна тихо, но с упреком сказала:

– Что вы все о ней? Вы про меня-то хоть словечко скажите.

– О вас и говорю, Анна Петровна, – еле слышно произнес академик.

В эту самую секунду Елена неожиданно повернулась, даже запрокинула голову и посмотрела на Акима Морева долгим, проникающим взглядом.

«Сидит рядом с женихом, и такой взгляд на меня? Может, Любченко ей что-нибудь рассказал? И она, не успев погасить огня, принадлежащего Любченко, посмотрела на меня», – подумал Аким Морев и хотел было даже заговорить с Еленой, но машина, вздрагивая, как от лихорадки, остановилась у широкой полосы перепаханной земли.

– На суд приехали, Иван Евдокимович, – проговорил Назаров и выбрался из машины.

Вспаханная полоса земли – рыжая, как охра, была шириною метров в двести и тянулась вправо и влево, теряясь где-то далеко в степи. Первое, что бросилось в глаза, – это огромные, кулак уложится, трещины. Они вились и так и этак, походя на крупных змей. Между ними – тощенькие колосики пшеницы… и хиленькие, величиною с карандашик, дубки, на которых трепетали одинокие листики.

– И что же вы думаете? – спросил академик. – Ученики мои! – сдерживая досаду, подчеркнул он. – Что же вы думаете?

– Да вот, растет… дуб, – пугливо проговорил Назаров.

– Растет? Но вырастет ли? У вас, Анна Петровна, нет такого впечатления, будто нагих младенцев оторвали от груди матери и положили вот здесь, под удары суровой зимы? Говорят: «А ну посмотрим, вырастут… выдержат?» Чепуха! – резко произнес академик. – Не вырастут… Экие ученики. Нет, вы не ученики мои, а… а вредители. Гостеприимство у вас хорошее. Но я истину никогда еще не менял на баранчика… да и менять не намерен.

Все некоторое время стояли молча, ошарашенные резкими словами академика, а Аким Морев снова подумал: «Вот к чему приводит непродуманность, поспешность…»

– Иван Евдокимович, – прорвалось у Любченко. – Да разве это по нашей воле? Нам приказали распахать землю на такую-то глубину. Распахали. Посеять желуди так-то. Посеяли. Дальше инструкция гласит: засеять все пшеницей. Засеяли. И вот, видите – ни дуба, ни пшеницы, только трещины. Такая полоса тянется ведь километров на пятьдесят.

– А если бы вам кто-нибудь приказал всех двухдневных ягнят убивать да в овраг сваливать? Вы что ж, так и стали бы беспрекословно выполнять подобные указания? Хороший ученик тот, кто не только учится, но и своего учителя там, где надо, поправляет. А кричите: «Ученики! Ученики!» Руки учителю трясете так, что он боится, как бы ему их не выдернули любезные ученики. Отступили от основных принципов и кричат: «Мы ваши ученики!» Кому они нужны, такие ученики? Поехали на Докукинскую дачу. Там я вам покажу, чьи вы ученики.

Сев в машину, все притихли, только Лагутин сказал:

– Любченко, давай вправо… на Аршань-зельмень.

И машина затарахтела по степи, объезжая заросшие полынком кучки – строения сусликов. Жара со всех сторон обдавала молчаливых путников так, словно всюду дышали раскаленные печи… и вдруг откуда-то хлынула волна прохлады, затем опять жара и снова прохлада.

– Что это? – спросил Иван Евдокимович, встрепенувшись.

– А вот увидите… сейчас… через пару километров, – очевидно, намереваясь чем-то неожиданным победить академика, ответил Лагутин.

Машина промчалась еще какое-то расстояние, и перед изумленными Иваном Евдокимовичем и Акимом Моревым открылась долина, в которой блестело огромнейшее водное зеркало Аршань-зельмень. Оттуда неслась прохлада, а около озера по зеленеющим луговинам паслись великолепные гурты овец, табуны рогатого скота, косяки коней, над зарослями камыша вились утки и плавно колыхались, редкие даже в этих местах, белые цапли.

Когда машина переправилась через плотину длиною метров в сто пятьдесят, академик выбрался на волю, посмотрел на обилие воды, сказал:

– Разумно. Даже талантливо сделано. Кто?

– Инженер Ярцев, – ответил Лагутин.

– Молодец. Где он?

– Умер недавно. Вон памятник ему поставили. – Лагутин показал на маленький обелиск, стоящий на возвышенности.

– Бедновато. Такому инженеру надо бы побогаче памятник поставить: действительно труженик науки. Да. Труженик. Перед таким любой из нас голову преклонит. Да. Вот это ученик. Да, – несколько раз повторил академик. – Ну, а где орошаемый участок?

– Сюда, влево, – почему-то сразу погрустнев, ответил Лагутин. – Надо ли вам туда?

– Надо! – закричал Назаров. – Пусть разругает. Пусть отвернется от нас учитель! Но надо! Надо!

– А я полагаю, сначала давайте на Докукинскую дачу, – вмешался Любченко, намеренно поддерживая Лагутина, понимая, что тот не хочет показывать академику поливные поля.

– Нет уж. Чего уж. Раз подъехали, посмотрим, – проговорил Иван Евдокимович. – Посмотрим, а потом на Докукинскую.

И вот перед ними в окружении вековой целины – дна бывшего моря – больше тысячи гектаров орошаемой земли. В полупустыне орошаемый участок, и рядом такие огромные запасы воды. Но… но почему здесь так глухо, безлюдно?

– В чем дело? – спросил академик. – Напоминает что-то заброшенное… как проклятое место. Кому принадлежит земля?

– Госфондовская, – осторожно ответил Назаров, боясь снова попасть во «вредители».

– Ну а кто пользуется ею?

– Семь колхозов, – скороговоркой ответил Назаров, надеясь, что академик не поймет нелепости, но тот прямо и грубовато сказал:

– Глупо. Все равно, что лучшую рекордистку корову передать семи дояркам: непременно испортят. И тут: плоды с поливных участков собрали и восвояси… Даже шалашей не построили.

– Да ведь и плодов-то не собрали, – чуть не плача, прокричал Назаров. – Как хотите, отворачивайтесь или не отворачивайтесь от меня, а скажу: горим. Озимую пшеницу посеяли. С осени была хороша, весной была хороша… Еще бы, в рост человека выросла… Поливали. Залили… А колос оказался пустой.

– Какой сорт? – спросил академик.

– Ваш сорт.

– Ну и?

– За шесть дней суховей высосал зерно.

– Так-так-так, – пробурчал академик. – Постойте тут, а я посмотрю… один… – и зашагал вдоль канавы, удаляясь все дальше и дальше. Он шел, то и дело нагибаясь, ковыряя пахоту, черпая ее пригоршней, рассматривая и бросая землю, затем снова шагал, окутанный маревом, вырастая не то в глыбу, не то в копну: таков здесь степной мираж.

Вскоре академик вернулся и произнес:

– Обманщики!

Назаров понял: академик увидел, как быстро идет процесс засолонения земли на участке, и хотел было спросить, как бороться с этим неожиданным бедствием, но, испугавшись того, что снова может попасть в «обманщики», только шепнул Любченко:

– Давай на Докукинскую. Там, может быть, отмякнет: дед его садил дубраву.

И опять степи-степи-степи, бугры – голые, выветренные, порыжевшие от раскаленных лучей солнца, бесконечное количество дюн, или, скорее, могильников, – это тысячелетие работы сусликов. И сколько земли? Столько земли – кричать от досады хочется.

– Как десять и пятнадцать тысяч лет назад люди пользовались этой землей, так ныне пользуемся и мы, – проговорил, ни к кому не обращаясь, академик, не замечая того, как погрустнела Анна: он, задумавшись, забыл о ее присутствии.

«А сказывал: “Сердце у всех одинаковое”. Видно, не одинаковое, если твоему сердцу страдания моего – потеха, как иным петушиная драка, – печально думает она, и лицо ее от внутренней тяжкой боли стареет: щеки поблекли, глаза затуманились, губы опустились, и от них вверх легли две крупные трещины-морщинки. – Это вон у них они одинаковые, – думала Анна, посматривая на сестру и Любченко, который то и дело касается плечом плеча Елены, и та не сторонится, наоборот, благодарно посматривает на водителя машины. – А может, они уже муж и жена, – спохватилась Анна. – Только нет, Лена никогда меня не обманет. Мужчины – те обманщики. Вот он – даже академик – сказал: “У всех сердца одинаковые”, – и обманул. А может, сам обманулся? Эх, Анна, Анна! В небо решила слетать, а вместо крыльев у тебя руки… Вот эти, поржавели от работушки. Ах, Анна, Анна! Свет тебе что-то стал не мил».

И перед ней невольно всплыло то теплое, родное, ушедшее от нее навсегда.

Ее муж, Петр Николаевич Арбузин, в противоположность ей, был тих, смирен: за неразговорчивость его прозвали молчальником. Собрания посещал он редко, а уж если приходил, то забивался в темный уголок и сидел там, дымя махоркой. Анна, наоборот, посещала все собрания, заседания, яростно и горячо выступала в прениях, и о ней в шутку говорили:

– За двоих бьется: Петр ей на всю жизнь слово свое передал, потому и молчит.

Но Петра на селе тоже уважали: он был мастер своего дела – великолепный плотник-столяр. Это он понаставил на улицах красивые дома, но лучше всех отделал свой домик с резным крылечком, с резными наличниками и с петухом на коньке. Петух вертелся во все стороны; и люди, глянув на него, определяли, откуда дует ветер.

– Башкан Петр, – сказали тогда о нем.

Анна посещала все собрания, заседания, но как только они кончались, она неслась домой и тут заставала мужа обязательно за какой-нибудь работой: он или вытачивал ножки к стульям для клуба, или нарезал наличники и на вскрик Анны: «Петенька! Милый! Здравствуй, что ль: с утра не видела тебя», – растягивая губы в улыбке, туго выдавливал:

– Ну, этак… здравствуй… Анна Петровна.

Однажды вот так прибежав, она вдруг неожиданно для самой себя спросила:

– Петя! А ты… ты не гневаешься… по собраниям-то я ношусь?

Он опять растянул губы в улыбке и, глядя на нее такими чистыми глазами, какими, пожалуй, до этого никогда и не смотрел, произнес:

– Что ж? А я-то ведь перед мужиками… горжусь, мол, вон какая у меня жена… генерал.

И погиб Петр Николаевич в тысяча девятьсот сорок втором году под Москвой. Наверное, так же молча взял в руки винтовку и с открытой грудью пошел на врага.

Анна после этого было надломилась. И если бы не сад и не сын, истлела бы, как хворостинка, брошенная в костер. Сад спасал ее: заботы о нем вытесняли горестные думы. Спасал сын – тоже Петр и внешне похожий на отца, Петра Николаевича. Она любовь к мужу перенесла на сына, и Петр, чувствуя это, любя ее, всегда на каникулы приезжал к ней и при встрече, сильный и большой, гораздо выше матери, обнимая ее, говорил, как в детстве:

– Маманька! Соскучился-то как по тебе. Маманька!

А она, сдерживая рыдание, усаживала сына против себя, брала его крупные руки в свои, гладила их, прикладывала ладони к своим щекам и произносила постоянное:

– А ты вырос, Петяшка. Опять вырос, – хотя ему расти-то, пожалуй, уже было больше некуда.

Так она, вероятно, и смогла бы дожить до конца своих дней: выращивала бы сад, любила бы сына, участвовала бы в общественной жизни… но вот недавно случилось, видимо, что-то непоправимое: Анна полюбила Ивана Евдокимовича. Это не значило, что из ее души ушел образ Петра Николаевича. Нет. Разве это возможно? Но сердце полюбило вот этого, живого, сидящего рядом с ней.

«Эх, Анна, Анна! Гибель твоя пришла», – произнесла она про себя, и захотелось ей выпрыгнуть из машины и уйти в степи – в эти палящие, знойные степи.

Академик думал о своем: «Мы собираемся наступать на природу, а она наступает на нас, и с самых неожиданных сторон. С посадкой леса явно провалились, а тут это страшное – засолонение. Распахали, обработали, стали поливать… и, видимо, еще не знают – идет быстрый процесс засолонения. Да. Верно. Черные земли, Сарпинские степи, Заволжье – все это довольно молодое дно Каспийского моря: огромнейшие соляные озера, реки соленые, и в почве соли много. Да. Да. Мы там в Москве дискутируем, как вести наступление на природу, а здесь природа сама наступает на нас, и с самых неожиданных сторон» – так думал академик, забыв обо всех, кто сидел с ним в машине, и только в одном месте, когда машину неожиданно накренило и он невольно коснулся Анны, почувствовав тепло ее тела, подумал: «Ох, Аннушка! Здесь ведь ты», – затем ласково посмотрел на нее, и в эту секунду ему захотелось обнять ее, но он только сказал:

– Простите, Анна Петровна, разволновался я: ежели впереди дело, о всем забываю. А вот Анна Петровна загорюнила.

У Анны щеки вспыхнули румянцем, глаза заблестели, и она шепнула:

– В сад. Поедемте в сад, Иван Евдокимович… Горюшко-то ваше я разгоню-развею.

6

Здесь, в степи, любой овраг или реку увидишь только тогда, когда вплотную подступишь к берегу: берега настолько круты, что кажется, овраги и реки врублены в землю. Едешь, едешь – степи, степи, степи… и неожиданно нарываешься на овраг, на реку, речонку.

И сейчас во все стороны расстилались степи, перекаленные на солнце, устланные разнообразными коврами трав… и вдруг завиднелись верхушки деревьев с редкой желтеющей листвой.

Акиму Мореву странно было смотреть на эти верхушки: казалось, они поднялись со дна моря, – ведь степи кругом. Он даже высунулся в окно и спросил:

– Что это такое?

– Растут! А? Растут! – прокричал академик, а когда машина спустилась в овраг, заросший многолетними дубами, вязами, он вышел на полянку и, сняв шляпу, долго стоял, опустив голову. – Вот какой памятник Вениамин Павлович оставил по себе, – проговорил Иван Евдокимович и зашагал в чащу леса.

За академиком молча тронулись все.

Аким Морев, ступая по густым, увядающим, но еще сочным травам, вдыхал полной грудью свежесть воздуха, что после степной жары было очень приятно. Временами ему чудилось, что бродит он где-то в лесах Жигулевской долины, но, глянув в сторону и видя порыжевший берег, переходящий в степи, он сразу возвращался сюда – в эти выжженные, полупустынные места.

В эту самую минуту из овражка, прорезающего крутой берег, вышел человек небольшого роста, широкий в плечах. Лицо от загара черное и глаза – угли.

– Ты шо? – с украинским акцентом спросил его Любченко, осторожно посматривая на академика.

– Та ничего, – также с украинским акцентом ответил пришедший. – На солнце никому не запрещено глядеть. Ну, вот и гляжу, – не отрывая взгляда от академика, добавил он.

– Оно было спалило нас зараз, – тихо проговорил Любченко и громко возвестил: – Явился. Товарищ Иннокентий Савельевич Жук. Голова колхоза «Гигантомания».

Волга-матушка река. Книга 1. Удар

Подняться наверх