Читать книгу Где лучше? - Федор Михайлович Решетников, Федор Решетников - Страница 6

Часть первая. В провинции
VI. Рабочий день на промыслах

Оглавление

Через неделю после того, как Горюновы водворились в доме Ульяновых и после ухода на кордон Ульянова, Терентий Иваныч сказал, что завтра будут носить из прокопьевских и алтуховских варниц в амбары соль. А так как эта весть распространилась по всему прибрежью от других рабочих, то все население прибрежья и других улиц, в домах которых живут преимущественно бедные семейства, еще с вечера стало готовиться на работу на завтрашний день. Еще с вечера в домах происходили ссоры братьев с сестрами из-за того, что братья хотели оставить работы в варницах и других местах и заняться соленошением. Сестры говорили, что это занятие бабье, а не мужское, потому что бабам нету такого положения, чтобы работать в варницах. Отцы и матери старались прекратить эти ссоры тем заключением, что на промыслах, с самого основания их, соль носили бабы, что это дело бабье и только в случае недостачи баб прихватываются мужчины. Но самая вражда женщин к мужчинам еще больше выразилась утром на промыслах.

Утром, в шестом часу, перед домом смотрителя, на площадке, стояло сотни две женщин и с полсотни мужчин. Было темно, шел снег, и по тесноте происходила толкотня, тычки, щипки, взвизгиванья, руганье и хохот. Здесь ничего нельзя было разобрать: голосили женщины на разные лады, кричали и свистали мужчины, пищали ребятишки.

– Бабы! Гоните прочь мужиков! – кричит женщина.

– Отгоняйте их к поленнице! – кричит другая.

– Попробуй, коли бойка…

– И как это не стыдно: чем баловать, шли бы в другое место.

– Без баб и робить скучно, – крикнул молодой парень.

– Только никак не с тобой, косорылым… Отчего вы на варницы баб не пущаете?

– Што легче, за то и берутся! – кричали бабы.

– До обеда проносят, а потом и ноги протянут, – сострил мужчина.

Все захохотали.

Началась свалка: женщины стали толкать мужчин; мужчины начали сердиться не на шутку и стали употреблять в дело кулаки; женщины схватили кто полено, кто подпорку от поленницы, отчего некоторые поленницы рассыпались. Послышались взвизгиванья, стоны, оханья, ругательства: одного мальчугана придавило поленницей, трех женщин изувечило, одному мужчине переломило ногу.

– Варвары! Што вы наделали? В острог вас мало посадить! – кричали со всех сторон женщины.

– Кто поленья-то взял? – кричали мужчины.

У женщин уже теперь не было поленьев.

– Бабы! Кто из вас бойчее? Идите к смотрителю.

Несколько женщин отделились, составили кучку и стали держать совет.

– Олена, ты бойчее, ты первая говори.

– Нет, он меня терпеть не может. Лизку надо заставить.

– Пожалуй, я пойду, – сказала Лизавета Елизаровна.

– Сказать ему, мужчин нам не надо; пусть в алтуховские идут.

– Чего и говорить: первая со своим женишком кривобоким пойдет…

Начались попреки, и дело опять дошло чуть ли не до драки, но вышел смотритель. В это время уже светало.

Пять молодых женщин, и в том числе Лизавета Елизаровна, подошли к нему.

– Назар Пантелеич, што это за порядки: мужчины за бабами хвостом бегают.

Смотрителя окружили все – и мужчины, и женщины.

– Мужчин нам не надо.

– Заставь их поленницы складывать: они поленницы уронили, народу сколько изувечено.

– Ну-ну… пошли!

– Да ты выслушай.

– По гривне с бабы! – сказал смотритель и пошел.

Народ повалил за ним: мужчины хохотали, женщины злились.

– Ну, где это справедливость?

– Тащите его к дровам. Пусть он посмотрит, што мужчины делают!

Женщины стали напирать смотрителя к дровам, мужчины отталкивать.

– Стой! Што это такое? Али я не начальство? – кричал в бешенстве смотритель, размахивая кулаками, но женщины скрутили ему руки.

– Кто меня смеет трогать! – кричал смотритель.

– Бабы, до коих ты больно лаком! Пустите его!.. Покажите поленницы!.. – кричали женщины.

Поленницы были близко, смотрителя пустили. Он хотел как-нибудь уйти от них, но его удержали.

– Послушай, Назар Пантелеич! Если ты с нами так будешь вежлив, мы и к управляющему пойдем, – кричали бабы.

– Нет сегодня работы!!

– Если ты мужчин не заставишь складывать поленницы, мы к управляющему пойдем.

– Убирайтесь к черту! Кто поленницы рассыпал? Кто народ искалечил? – кричит смотритель, увидя охающих больных с перешибленными руками или ногами.

– Бабы!..

– Мужчины!!.

– Пошли вон! Свиньи!.. Везите в лазарет больных, – управляющий неравно приедет…

Мужчины пошли прочь, к варницам.

– Куда пошли? Эй, вы?! – кричал смотритель мужчинам.

Мужчины разбежались.

– Што, не правду мы говорим, што вы трусы?..

– Ну-ну! Каждый раз с вами мука. Идите к варницам, да этих уберите.

Все женщины стали к двери в варницу, откуда предполагалось носить соль по длинным, не очень крутым лестницам, тянущимся до амбара сажен на сто. Дверь была заперта. На одном плече у каждой женщины болтался мешок; большинство из них ели черный хлеб. Немного женщин держали в руках небольшие бураки с квасом. Все голосили, кто о чем хотел, но особенно о недавнем геройском подвиге; сожалений об изувеченных слышалось немного, потому что все были в таком настроении, что каждой хотелось непременно попасть на работу.

Пелагея Прохоровна стояла сзади Лизаветы Елизаровны. Она не участвовала ни в ссорах, ни в разговорах; ее удивляла смелость промысловых женщин и то, что они здесь имеют-таки превосходство над мужчинами. Особенно ее удивляли резкие выражения, бойкость и вертлявость Лизаветы Елизаровны, которая здесь не походила на хозяйскую дочь, девушку смирную, какою она ее видела дома в течение недели. А так как она молчала и женщины видели ее на промыслах в первый раз, то ей часто приводилось быть далеко от Лизаветы Елизаровны, которую она теряла из вида, но которая, впрочем, ее сама звала и потом держала то за руку, то за шугайчик, то за сарафан.

– Я тебе говорю, не отставай! Ототрут – не попадешь! – говорила она каждый раз.

Но вот подошел смотритель. Женщины старались выдвинуться вперед и оттерли Пелагею Прохоровну.

– Мокроносиха! – крикнула Лизавета Елизаровна, оглядываясь, – и, увидав голову Пелагеи Прохоровны аршинах в двух от себя, рванулась к ней, столкнув с мостков женщин десяток, и крепко схватила шугайчик Пелагеи Прохоровны.

– Какая ты разиня! Держись! – крикнула она сердито, толкая ее вперед.

– Да толкаются…

Вмиг Мокроносова с Ульяновой очутились перед смотрителем, который отбирал от женщин мешки. Сзади смотрителя стояли Терентий Иваныч, Григорий и Панфил Горюновы и двое других рабочих. По лестнице поднимались припасный, или приемщик соли в амбар, с огромными ключами и один рабочий.

– Куда ты ее поставила? Куда?!.

– По морде ее свисните, – голосили бабы, обращаясь к Лизавете Елизаровне.

– Ну-ко, попробуй…

– Ты, Лизка, опять буянить… А это што за баба? – спросил смотритель, оглядывая Пелагею Прохоровну и отбирая от нее мешок.

– Тебе што за дело!

– А баба ничего… Ну, на эту будет. Пошли туда!.. – проговорил он остальным женщинам с мешками.

– Назар Пантелеич! Родименькой!.. На эту… – голосили женщины.

– Ну-ну… Пошли! Считайте мешки!

И смотритель швырнул отобранные мешки к двери в варницу.

Терентий Иваныч стал считать мешки.

– Смотри: которые с клеймами, те только бери. Нет ли сшивок внутри, дыр?

– Все в исправности, – сказал Горюнов. Непринятые женщины побежали к другой варнице.

– То-то… Они, толстопятые, всегда все лестницы обсыпают, как снегом… Ну, сегодня вам плата по гривеннику за сто мешков.

Женщины заголосили.

– Ну, не хотите, так пошли прочь.

– Всегда четвертак платил…

– Ну-ну! Пятнадцать копеек – и делу начин. Начинайте благословясь.

И смотритель, не слушая криков женщин, стал отпирать варницу.

В варницу нахлынули чуть не разом все принятые сорок женщин, в числе коих оказалась принятою и Степанида Власовна, которую до сих пор ни дочь, ни Мокроносова не замечали в большой толпе.

На стене варницы, противоположной амбарам, были на большом пространстве начерчены мелом кресты и палочки. Некоторые женщины присели и стали есть, бесцеремонно захватывая соль с полатей; посыпав ее немного на куски, остальную заталкивали в большие карманы, заметно оттопырившиеся на боках сарафанов.

– Не нажрались еще, штоб вам треснуть! – говорил смотритель, отталкивая женщин от полатей.

– Начинай! Будет вам шалберничать-то, сороки!

Женщины похватали мешки, причем без криков не обошлось, потому что каждой хотелось свой мешок получить, но пришлось брать какой попало, так как смотритель торопил, бесцеремонно колотя по спинам баб.

Смотритель разделил баб на две смены, по двадцати в каждую. Начали насыпать мешки, потом весить соль в мешках. Смотритель требовал, чтобы каждый мешок тянул не менее двух пудов; излишек, как бы он ни был велик, то есть как бы сильно ни перетягивал двухпудовую гирю, не сбрасывался.

Теперь только и слышалось в варнице: поменьше сыпь! Скинь, Христа ради, – как перетянуло гирю… Ладно… упрешь! Толста больно… Поднимай!

Молодые Горюновы только и делали, что поднимали мешки на плечи женщин, и когда Лизавета Елизаровна поставила мешок на носок левого сапога Григорья Прохорыча, он ущипнул ее, да так больно, что она взвизгнула, а смотритель, захохотав, сказал:

– Што, Лизка, верно, не на нашего наскочила.

Лизавета ударила всей пятерней по лицу Григорья Прохорыча, так что у него на щеке образовалось четыре полоски с солью. Положив мешок на плечо, Лизавета Елизаровна пошла как ни в чем не бывало, но Пелагея Прохоровна почувствовала, что у ней мешок как-то не так, как у людей, лежит на плече, и кажется ей тяжела эта ноша.

– Ну-ну… Чево вертишься с мешком-то, не отставай, – крикнул смотритель и начертил на стене крест…

Этот крест означал число разов, или число мешков, этой смены.

Потом насыпанье соли для второй смены началось таким же образом. Эти женщины пошли к амбару тогда, когда на верхней площадке лестницы, перед дверями амбара, показалась женщина с порожним мешком на плече.

Все двадцать солоносок шли по лестницам врассыпную, в расстоянии друг от друга на сажень и на пять сажен. По многим из них можно было заключить, что они уже давно привычны к этому занятию и им нисколько не тяжела эта работа – подниматься постепенно с ношей кверху по скользким и шатким доскам. Ступеньки сделаны кое-как на крутых подъемах и поворотах. Все они идут скоро, держа одною рукою мешок, а другою размахивая или подперев бок. Одна только Пелагея Прохоровна отстала сажен на тридцать от них. Из варницы на нее крикнули, она вздрогнула; солоноски оглянулись и подняли ее на смех… Теперь уж не так тяжело ей, а только скользко. Ей так и кажется, что ноги у нее подкашивает, что ноги ее катятся, что она упадет, или вдруг переломится доска, и она провалится, а ухватиться не за что, – перил нет… И чем дальше она идет, тем резче ее пробирает ветер; чем выше она поднимается, тем больше увеличивается ее пугливость: она боится глядеть вниз, и только вид других женщин, уже возвращающихся с пустыми мешками, не позволяет ей вернуться назад или бросить мешки с лестницы и бежать с промыслов.

– Спаси, царица небесная… Дойду, может… – шепчет она.

Взошла она на верхнюю площадку; там перила сделаны, ухватилась за перила и остановилась.

– Обломай перила-те! Ишь, неженка какая! Мы почище тебя рожей-то, да не отдыхаем же.

«Будь оно проклято, житье!» – думает Пелагея Прохоровна и идет в амбар.

– Што, Мокроносиха, устала? – спросила вдруг Лизавета Елизаровна.

– Ой! голова кружится.

– Привыкнешь и на крышу влезешь. Скорее, пойдем вместе назад-ту.

Амбар имел вышины сажен шесть. В нем потолка не было, а только около стен на перекладины были положены доски; несмотря на то, что против двери в крыше сделано слуховое окно, ставень которого теперь был отодвинут, в амбаре все-таки было не совсем светло. Здесь соль не перевешивали, а двое рабочих только снимали мешки с плеч женщин, брали мешки за дно и вытряхали соль внутрь амбара, а припасный, сидя напротив дверей за небольшим столиком, на котором, кроме счет и листа бумаги, стоял еще графин с водкой, клал на счетах каждый мешок и каждую смену, отмечая на бумаге карандашом как самую смену, так и число мешков в смене, заставляя во время своей выпивки с холода водки погодить бабам ссыпать соль и часто путаясь поэтому в сменах, за что его, конечно, ругали, как кто умел.

Сперва все ходили скучные, оттого, что не совсем размяли свои члены. Через час женщины стали живее, скорее прежнего шли вперед к амбару и с подпрыгиваньями бежали назад. Все острили то над какой-нибудь неловкой женщиной, то над Пелагеей Прохоровной, ее дядей и братьями, о которых теперь уже все узнали, кто они такие, задирали на ссору, изощрялись в ловкости самим закидывать мешки на плечи, хохотали и старались, во что бы то ни стало, разозлить мужчин. Мало-помалу и Пелагея Прохоровна попривыкла и к ходьбе, и к ноше, и она сделалась сообщительнее; хотя ей и совестно было шутить с мужчинами, все-таки она ввернула два-три словца в отпор смотрителю, который на нее, как замечали солоноски, обратил милостивое внимание. И ей казалось весело носить соль после того, как она раз двадцать поднялась кверху; прежний страх прошел, так что она сама смеялась над своею трусостью. Одно ей не нравилось в это время – это то, что солоноски чересчур говорят нехорошие вещи… Чего-чего только они ни говорят о мужчинах, да и себя-то не очень жалеют. Такого свободного обращения, таких свободных выражений она и отроду не слыхивала в Терентьевском заводе. Правда, и там народ обращается свободно – в масленицу, на гуляньях, как, например, в троицын день, когда молодежь на горе березки хоронит, – так зато время такое, праздничное, а не рабочее. Стали попрекать Пелагею Прохоровну нехорошим житьем; Пелагея Прохоровна старалась молчать, понимая, что никаким ее оправданиям не поверят; наконец-таки, рассердили и ее, и она крикнула:

– Мало вы меня знаете, бессовестные вы эдакие!

Молодые женщины на смех подняли эти слова, а пожилые отстали.

Надоели женщинам остроты, насмешки, издеванья друг над дружкой; все начали чувствовать усталость, а отдыхать некогда: надо хоть сотню выверстать, а уж смотритель пошел обедать, значит, двенадцать часов, а всего снесено только по тридцати восьми мешков…

Затянула одна голосистая женщина на лестнице песню, песню подхватили еще три женщины – и запели все, исключая Пелагеи Прохоровны, которая не понимала этой промысловой песни про тяжелое промысловое житье, из которого выход только одна быстрая реченька, уносящая волюшку к милому дружочку, уплывшему куда-то в море-окиан, на остров хлебородный, на который бедную, несчастную рабу злые люди-лиходеи не пускают и, кроме того, ей про волюшку и об милом и думать не велят.

После того как смотритель ушел, женщины стали приставать к Горюнову, чтобы он не весил соль, на том основании, что припасный ее не перевешивает; Горюнов сперва не соглашался, но к женщинам пристали и рабочие, насыпавшие соль. Горюнов уступил и даже пять лишних крестов прибавил на стене. За это он так понравился всем женщинам, что они его превозносили до небес; Пелагее Прохоровне говорили, что дядя у нее отличнейший человек, а из девиц некоторые охотно заигрывали с его племянниками, из коих Панфилу прибавляли лишних три года, так как он на вершок только был ниже ростом Григорья.

Первая смена стала обедать, то есть есть ржаной хлеб, запивая его водой. В это время стали приходить в варницу взрослые парни. Появлению парней девицы обрадовались, потому что они теперь могли замениться ими. Парни вели себя чинно, стараясь ввернуть какое-нибудь мудреное словцо женщинам, не показывая, впрочем, вид, что оно произнесено для того, чтобы его похвалила его зазноба. Но это была вежливость вообще к дамскому полу: парни здесь не осмеливались подойти прямо каждый к своей подруге, начать с ней разговор, потому что это было неприлично, так как тут находились даже и матери нескольких девиц, и такого парня подняли бы на смех все женщины.

Пелагея Прохоровна сидела рядом с Лизаветой Елизаровной. Обе они посматривали на парней, но первая смотрела на них с любопытством, а вторая – с презрением. Пелагея Прохоровна заметила, что парни не вызываются сами носить соль, а напротив, их сами дамы вызывают.

– Поняла ли? Это наши кавалеры. Гляди, вон пятеро уж понесли, а вот те двое, што стоят – облизываются, с носом остались…

– Што так?

– Один-то с Одувановской все хороводился, да она сегодня о поленницу ушиблась… И стыда нет у человека: ведь знает, что она нездорова, пришел.

– А другой?

– Ну, тот погодит… У него губа больно толста.

И Лизавета Елизаровна с негодованием встала и пошла с Мокроносовой.

– Ох, вы, вахлаки! А еще парни прозываетесь, – сказала она Григорью Прохорычу, с неудовольствием взглянув на него.

– Собака, так собака и есть! – ответил Григорий Прохорыч.

– Осел! Нет, штобы заменить, – сказала Лизавета Елизаровна.

Григорью Прохорычу сделалось стыдно, и он, когда сестра и Ульянова подошли к нему, сам вызвался нести за Лизавету Елизаровну соль.

– Давно бы так! А ты неси за сестру, – сказала Лизавета Елизаровна Панфилу.

Мокроносову и Ульянову заменили молодые Горюновы, но Панфил сходил только два раза: больше идти у него не хватило сил; поэтому обе женщины стали чередоваться. Два парня, про которых говорила Пелагее Прохоровне Лизавета Елизаровна, долго стояли около двери варницы, как оплеванные, и молча переносили насмешки.

Один из них было попросил Лизавету Елизаровну нести за нее соль, но она ему сказала:

– Не стоишь! У меня другой есть помощник.

– Ну, погоди!.. Каков ни на есть, дам твоему помощнику.

– Не беспокойтесь, пожалуйста.

– Ноги я ему обломаю. – С этими словами парень ушел.

В одну из смен Лизавете Елизаровне пришлось идти сзади Григорья Прохорыча.

– Што, небось устал? – спросила она его.

– Ничего.

– То-то и есть! Ваше дело только хвастаться… Только и слышно от мужчин: ох, как чижало! А вот мы и бабы, да не говорим, што нам тяжело.

Григорий Прохорыч только промычал. Тем и кончился разговор в эту смену.

В другую смену женщины запели песню, им подтягивали и парни, голоса которых резко отличались от женских голосов. Лизавета Елизаровна пела немного, она часто останавливалась, прислушиваясь, поет или нет Горюнов.

– Ты што ж не поешь? Али горлу твоему тоже чижало?

– Как бы умел, запел бы…

– Ну, и парень! Чему вас в заводе-то обучали?

– У нас другие песни, на другой голос.

– Ну-ко, спой!

Горюнов не стал петь.

К вечеру стали появляться на варницах и мужчины – братья, дяди и мужья, покончившие с работами на других варницах; в числе их было шесть человек возчиков и Елизар Матвеич, который обыкновенно приезжал с кордона прямо в варницы, так как дорога до дома шла мимо промыслов.

– Дайте-ко, бабы, мы поносим, разомнем косточки, – напрашивались мужчины, бесцеремонно хватаясь за мешки. Женщины хотя и изъявляли свое неудовольствие за то, что мужчины не в свое суются дело, однако с радостью отдавали мешки и садились, говоря:

– Ох, устала!

– Не ты бы говорила, да не мы бы слушали. С самого с обеда не носила.

– Ах, ты… Сосчитай, сколько теперь-то на баб мужчин, – перекорялись женщины.

Мужчин с парнями было и теперь наполовину меньше всех женщин.

Женщины, числом девятнадцать, стали чередоваться с теми, которым некем было замениться, более прежнего острили над мужчинами и парнями, которые к вечеру уже без церемонии обращались с своими предметами, щекотя и щипля их, перекидываясь с ними любезными словцами вроде: «Матрешка толстопятая», «Офимья безголосая», – на что и им отвечали соответственными выражениями. Горюнов старший скоро заметил, что соленошение идет не так успешно, как раньше, и прибавил еще два креста по просьбе одной тридцатилетней здоровой женщины, которой он частенько отпускал каламбуры, что и смешило ее чуть не до слез. Он не обращал внимания на шалость молодежи, но когда уже невозможно было определить, кто из какой смены, а молодежь стала дурачиться больше и бегать по варнице, тогда он крикнул:

– Таскай, пока светло!

– Ставь крест! – ответили ему.

– Да я и так десять крестов лишних поставил.

– Спасибо на этом, прибавь еще десяточек.

– Кроме шуток говорю – робь! Смотритель придет – кто будет в ответе, как не я?

– На празднике угостим! Считай за нами.

Так Горюнов ничего и не мог сделать и относил всю причину беспорядков к присутствию мужчин, до которых бабы работали усердно. «Впрочем, – думал он: – мне какое дело? Они будут получать деньги, а не я», – и он подозвал племянницу.

– Ты што же села?

– А што мне идти, когда никто нейдет. Што скажут?

– Да ведь еще сотни нету… Подумай, сколько тебе придется денег. Я и так уж много лишних крестов поставил.

– Бабы! сходите раз, да и баста! – крикнула Пелагея Прохоровна.

– Смотрите, как наша-то заводчанка разохотилась! Пойдемте нето, – проговорила одна женщина.

На этот раз пошли все сорок женщин враз, отстранив мужчин; в продолжение всего хода пели.

Это был последний раз.

Припасный, несмотря на то, что в графине уже не было водки, бодро держался на ногах, и, по мере того как его пробирал хмель, становился придирчивее и ругался, по привычке, – без меры, но не от сердца. Сколько его ни просили женщины сделать прибавку в своей бумаге, он твердил одно: нельзя!

Заперев дверь амбара, припасный с рабочими сошел вниз.

Там, около варницы, собрались солоноски, около них терлись мужчины и парни. Дверь в варницу захлопнули за припасным. Там был в это время приказчик, приехавший с мешком медных денег, смотритель и Терентий Иваныч.

– Противу прошлых разов сегодня больше отнесено соли. Не видите разе, что соли осталось чуть ли не на полсуток, – говорил приказчик, указывая на полати.

– Да и я сомневаюсь. Больше восьмидесяти мешков по зимам не вынашивали, а сегодня выношено девяносто девять, – говорил смотритель.

Припасный стал считать на своей бумаге палочки. По его записке оказалось, что первая смена прошла шестьдесят девять раз, вторая – семьдесят.

– Черт вас разберет тут! Сколько же всего разов-то схожено? – кричал приказчик.

– Я сам считал! Я не мог ошибиться, – проговорил смотритель, строго смотря на Горюнова.

– А я даром сидел? – горячился припасный.

– Взятошники! Мошенники! Живодеры! – кричал приказчик.

– Помилуй, Иван Сидорыч! С чего тут взято!

– Вы думаете, надуете меня? Не-ет! – И подошедши к стене, он стер половину крестов.

– Вот, коли так! Не плутуйте потом… Подай мне свою бумагу да зовите баб, – проговорил приказчик, обращаясь к припасному и к остальным.

Когда женщины вошли в варницу, в ней уже был зажжен в фонаре сальный огарок.

– Плохо же вы, бабы, нынче работаете. Прежде по полутораста мешков вынашивали, а теперь и плата больше, а вы и пятидесяти мешков в день не можете вынести… Вольные нынче стали!!. Свободу вам дали!!.

Женщины плохо понимали слова приказчика.

– Што рты-то разинули? Сказано, всего по сорока пяти мешков вынесли.

– Не грех тебе, Иван Сидорыч, обижать! – завопили женщины.

– Ничего не знаю, так записано. Хотите получить по десяти копеек? И так уж целых три копейки делаю накладки.

Женщины было начали возражать, но приказчик прикрикнул на них и припугнул их тем, что они и этих денег не получат. Женщины согласились, ругая смотрителя и припасного.

Рассчитавшись с женщинами, приказчик приказал смотрителю непременно очистить завтра варницу от соли, сказав ему, что он завтра не будет, а он, смотритель, может сам прийти или приехать к нему за деньгами для расплаты с солоносками. Потом приказчик уехал.

– Эк, черт его принес! Я хотел сам рассчитать своими деньгами, а его сунуло… Однако ты, Горюнов, ловок приписывать! А знаешь ли ты, што стоит эта приписка? Сколько ты слупил с баб?

– Провалиться на сем месте, штобы я приписал.

– Клятвам мы, братец, не верим. Эту вину я тебе прощаю на первый раз, потому единственно, что тебе на первых порах разжиться немного не мешает.

– Назар Пантелеич…

– Не заговаривай… За тобой еще есть должишко?.. Вперед попадешься, не плачь. Спроси вон припасного, как эти дела нужно обделывать, штобы и волки были сыты, и овцы целы.

С этими словами смотритель вышел из варницы, заперев дверь.

Терентий Иваныч долго стоял в раздумье у варницы. Ни одной веселой мысли не приходило ему в голову. Жизнь казалась ему такою противною, приказчик, смотритель и припасный такими гадкими, что он готов был в эту же ночь уйти в другое место.

А солоноски, в сопровождении мужчин, с песнями выходили с промыслов в село. И далеко раздавалась их протяжная, бестолковая, невеселая песня.

Где лучше?

Подняться наверх