Читать книгу Где лучше? - Федор Михайлович Решетников, Федор Решетников - Страница 7
Часть первая. В провинции
VII. Терентий Горюнов и Ульянов уходят на золотые прииски
ОглавлениеТак же начался и второй день на промыслах; только к обеду смотрителя соль была вся выношена из варницы, в которой служил Терентий Иваныч; но женщины не шли по домам, а дожидались расчета. Теперь они положительно знали, сколько каждою снесено мешков, потому что записывал сам смотритель, который, прежде чем идти домой, объявил, что каждой бабе приходится за сегодняшнюю носку по шести с половиною копеек. Женщины от нечего делать, в ожидании смотрителя, сперва хвастались тем, кто сколько из них принес вчера домой на рубахе и на загривке соли, насыпавшейся туда от мешков, кто сколько принес соли в мешковых складках; каждая старалась убедить другую, что она постоянно ворует соль, а одна девица укоряла тоже девицу, что та даже вся пропитана солью, как татарка козлятиной. Но тут не было и тени неудовольствия; говорили потому об этом, что говорить было не о чем, к тому же на промыслах без воровства нельзя жить – это даже говорит и Терентий Иваныч, который рассказал уже женщинам несколько раз про вчерашний урок, данный ему смотрителем. Наконец надоело болтать, стали бороться, а более молодые и вертлявые даже начали кататься с лестницы, как будто у них и заботы никакой не было. Но смотритель не приходил долго; женщины стали зябнуть; развлечений нет никаких. Пошли на берег; там по льду кое-где ребята катаются на коньках, на санках или просто бегают, кидаясь в то же время и снегом. Скучно и здесь, так бы и не глядел ни на что, не так, как летом. Тогда так и рвутся солоноски на берег. Усядутся они на набережных или на сходнях и начинают петь… И чем дольше сидит женщина, тем ей кажется легче, она сосредоточивается сама в себе. Нравится ей этот простор, эти бурые волны, лодки, слегка колеблемые ими; сердце у ней бьется, ноет – и ей хочется куда-то… И долго-долго тогда сидят женщины, до тех пор, пока их не привезут всех на другой берег или пока не покатает кто-нибудь в лодке.
Пришел смотритель, рассчитал женщин, а Горюнову сказал, что с понедельника нужно пустить варницу в ход; до понедельника же он будет свободен.
Горюнов попросил у него денег.
– Какие такие тебе деньги? – спросил с неудовольствием смотритель.
– Я уже восемь дней прослужил.
– Стыдился бы ты говорить-то! Ведь ты уж содрал с баб шесть целковых?
– Не стыдно тебе говорить-то это? Не знаешь ты меня…
– Еще говори спасибо, что я держу тебя… А што касается до жалованья, так ты должен помнить условие.
– Но чем же мне жить?.. Сам рассуди, я нанялся не для того, чтобы даром служить.
– Даром! Ха-ха!.. И он мне еще говорит!.. Ступай-ко, братец ты мой, домой, сходи в баню, а завтра помолись богу за наше здоровье: может, поумнее будешь.
Смотритель ушел.
– И это у человека нет совести. Ну, хорошее же я житье нашел. Двадцать пять лет по крайней мере я жил своим умом, а теперь… Нет, правду сказал Короваев, не житье здесь…
Задумался Горюнов крепко. Денег у него всего только рубль, идти в другое место нет тоже резона, потому что нужно наперед отыскать место… Идти на золотые прииски, – пожалуй, дело рискованное. Казенные прииски и прииски богатых людей ему известны; они обставлены так, что там трудно чем-нибудь поживиться, а хотя и платят за работу, то тоже и там, в глуши, начальство самоуправничает, как ему хочется, потому что, имея деньги, во всякое время может найти рабочих из беглых, ссыльных и других людей за бесценок. Остается идти на такие прииски, которые только что открываются, хозяева которых, люди неопытные в этом деле, вручают разработку мошенникам, которые только высасывают у хозяев деньги и, по нерадению своему и неумелости, доводят прииски до того, что их потом или бросают по негодности, или продают за бесценок.
– Надо разузнать об этом, во что бы то ни стало… И лишь бы попасть мне только на такой прииск, забрал бы я его в руки!..
Елизар Матвеич был дома, и когда семейство его ушло в баню, Горюнов сообщил ему свои мысли.
– И я, брат, думаю об этом уж давно. Недавно мимо меня проходил один беглый. Попросился погреться. Я впустил и стал спрашивать: не знает ли он, где жизнь лучше? Ну, конешно, он захохотал, как и я в те поры, как впервые вас встрел… Ну, он все-таки сказал: супротив, говорит, того места, где я жил, не бывать лучше! Стал я от него добиваться правды, – нельзя, говорит: сказывать не велено, потому, говорит, штука!.. Раскольники тем местом пользуются; золота, говорит, там больно много, только про то раскольники и знают. Ну, я думал, он врет, стал пытать: коли, мол, правду говоришь, зачем не жил там? Скажи да и только мне место, и говорю ему: живи, мол, ты у меня хоть сколько. Ну, он уезд сказал, а место – нет. Там, говорит, верстах в пятидесяти уже моют золото, только непорядков много. А убежал он из острога и опять туда же пробирался.
– Не махнуть ли нам туда, Елизар Матвеич?
– Махнуть!.. Легко сказать. А пойди, и до половины не дойдешь.
– Оно, правда, верст четыреста будет… Только я на твоем месте не так бы думал.
– Как же?
– А взял бы да и срубил остальной лес.
– Ну, нет! Легко срубить, а отсчитываться-то как?
– О, Елизар Матвеич! Я думаю, нечего тебя учить отсчитываться.
Скоро приятели расстались, но оба они не спали целую ночь, думая, каким бы образом им разжиться деньгами, как лучше сделать относительно семейств: оставить ли их здесь или взять с собой? У обоих только и было мысли о золотых приисках… «Шутка – работать на приисках, своими руками доставать и промывать золото! Да тогда нужно дураком, олухом быть, чтобы пропускать этот металл в чужие руки даром. Вот теперь дозволено даже крестьянам самим искать золото, за это им деньги платят, только иметь его у себя или продавать его нельзя. Вот бы тогда я стал богач; сперва бы сделался доверенным, потом записался бы в купцы…» И много-много хорошего шло в головы обоих искателей счастия; много приходило несбыточного, и много такого, что могло осуществиться при особенном счастии и при ловкости человека.
Утром, в воскресенье, в домах происходила стряпня. За неимением больших денег Степанида Власовна пекла яшные ватрушки и пирог с грибами. Пелагее же Прохоровне нечего было печь: не на что было; хотя же Степанида Власовна и предлагала ей капусты, но у нее не было муки, и она еще рано утром купила на рынке две ковриги хлеба и фунт мяса. Терентий Иваныч сидел у окна задумчиво, племянники рассуждали о бабах и часто ссорились. Все эти четыре лица, казалось, не обращали внимания друг на друга и, за исключением братьев, не относились друг к другу ни с каким вопросом и как будто тяготились друг другом. Братья еще плохо понимали жизнь; дядю считали за человека, равного себе относительно работы, и только потому, что он теперь уставщик на варнице, думали, что он должен иметь деньги и им придется работать на варницах шутя. Пелагея Прохоровна думала, что, пришедши сюда, она променяла кукушку на ястреба. Здесь она хотя и свободная женщина, зато у нее ничего нет, а приобретет ли она что-нибудь впоследствии, сказать трудно. Работа тяжелая, люди чужие, обращение у них нехорошее. И все это случилось по милости дяди и Короваева. Терентий Иваныч думал, что ему не надо бы было брать племянницу и племянников: пусть бы они жили как хотят, и пусть ищут себе счастья сами. А то завел он их в такое место, где они совсем собьются с толку, потому что люди молодые…
Зазвонили к обедне. Пелагея Прохоровна стала чесать голову. Пришла Лизавета Елизаровна.
– Ты пойдешь? – спросила она Пелагею Прохоровну.
– Чего я там забыла!
– Пойдем. У нас певчие очень хорошо поют.
– Ну уж! против городских вряд ли споют.
– У вас только и хорошо в городе, а сами… Пойдем!
– И я пойду! – сказал Терентий Иваныч.
– И я! И я! – прокричали два брата.
Через полчаса Горюновы, Пелагея Прохоровна и Лизавета Елизаровна отправились в православную церковь.
Церковь была битком набита народом; но мастеровые стояли направо, а заводские женщины и девицы налево, исключение составляли аристократки, которые стояли впереди на правой стороне, и их как будто отгораживали от рабочего класса купцы, чиновники и вообще люди высшего сельского общества. Пожилые рабочие молились усердно, можно сказать, от всей души; но молодежь промысловая, надо сказать правду, пришла сюда ради развлечения: послушать певчих, дьякона, посмотреть на девиц, на их наряды и, при случае, подмигнуть и скорчить лицо.
После обедни холостые мужчины отправились или в гости к своим невестам, на капустный или грибной пирог, или в харчевни; семейства шли отдельно, кучками, молодежь говорила незамужним дамам любезности, но из приличия не выходила, потому что в селе все семейства были на перечете и никто не хотел, чтобы про него или его дочь говорили дурно. Кто шел через рынок, тот покупал мелких кедровых орехов, но других не потчевал и сам не угощался, так как праздник состоял в том, чтобы сперва пообедать, потом поспать, потом поиграть до вечера в карты, развлекаясь, между прочим, и орехами.
Скуден был обед Горюновых. Пелагея Прохоровна и Терентий Иваныч молчали, но не молчали братья.
– У людей дак пироги, а у нас все редька да редька! – говорил Григорий Прохорыч.
– И это хорошо, – заметил дядя.
– Робишь-робишь, а поесть нечего!
– Уж молчал бы лучше! сколько ты выробил денег-то! – проговорила Пелагея Прохоровна.
– Што ты меня упрекаешь? разве я не заплачу вам! Ты своего-то Короваева упрекай, што он бросил тебя…
– Гришка! – крикнул дядя.
– Я давно Гришка!.. нечего кричать-то!
– Кабы ты был умнее, не говорил бы! – И Терентий Иваныч вышел из-за стола.
– Ты, дядя, што же? – спросила с испугом Пелагея Прохоровна.
– Я сыт…
– Да щей-то похлебай.
– Не хочу.
И Терентий Иваныч, одевшись, ушел к хозяину, но Ульянов тотчас после обеда куда-то ушел.
Сестра и оба брата доели обед молча; потом братья ушли. Пелагея Прохоровна прилегла было немного, но ей сделалось страшно скучно. Она отправилась к хозяйке, которая в это время уже лежала на печи, а дети ее, кроме Марьи, играли в карты.
– А што же братья? – спросила Лизавета Елизаровна.
– Ушли.
Но она ничего не сказала о сцене за обедом.
– Я вот прошу мамоньку, штобы вечорку нам устроить… – начала Лизавета.
– Толкуй еще! – проговорила мать с печи.
– Ну, мамонька! Люди устроивают, а нам отчего не устроить.
– Не выдумывай.
Лизавета Елизаровна дала гостье горсть орехов, и они стали играть на орехи. Пришел Григорий Прохорыч.
– Непременно куплю себе коньки! Все катаются, – сказал он.
– Голову сломишь. А угощенье принес? – спросила Лизавета Елизаровна.
– Какое?
– Невежа. А еще в городе жил. Убирайся!
Григорья Прохорыча не принимали играть.
– Дайте, нето, взаймы денег! – стал просить Григорий Прохорыч.
– Хорош мужчина; у хозяев денег просит на угощение. Степан, гони ево!
– Лизка, не дури! – проговорила с печи мать.
– Не твое дело, мамонька. Спи там.
– Дадите вы уснуть!
Мать слезла с печи и уселась тоже играть в карты; Григорий Прохорыч был принят.
Горюнов между тем вошел в одно питейное заведение, которое по случаю праздника было битком набито рабочими. Но пьяных в нем не было еще ни одного человека, потому что все пришли сюда только что после обеда покалякать или провести весело время. Хозяин заведения не был в претензии за то, что никто не брал водки, а только курил махорку. Он знал, что чем больше будет в его заведении посетителей, тем больше будет к вечеру выручки. Рабочие толковали о разных делах, обращаясь часто за подтверждением своих мнений к хозяину; двое насвистывали слегка; двое тоже слегка наигрывали на гармонике, один играл на балалайке, но никто никому не мешал, потому что если разговор касался держащего в руках гармонику, то он громко отвечал, не выпуская из рук гармоники.
– Што, говорят, Назарко тебя надул? – спросил один рабочий, обращаясь к Горюнову, когда тот вошел.
– А ты почему знаешь?
– Это не секрет. Тут, братец, шила в мешке не утаишь. Што ж ты теперь думаешь делать?
– Подожду еще неделю, тогда…
– Тогда они скажут: покорно благодарим. Задаром-де служили нашей милости…
– Хоть ты и заводской человек, а практики у тебя ни на грош нет!
– Чево ты толкуешь? Какую такую ты еще механику выдумал? – прокричал другой рабочий.
– Уговорить других: не хотим-де за эту цену робить!
– Дурак! Да он тебя прогонит. Разе мало нашего брата, што без работы шляются? Разе ныне мало развелось нищих?
– А отчего? Оттого, что мы сами плохи.
– Как?
– А так. Нету у нас согласия. Так-ту мы по отдельности тараторим, а сбери нас всех, и сало во рту застыло.
Народ загалдил.
– Коснись дело до тебя, ты первый лыжи дашь!
– Что ж, мне одному в петлю лезти? Один в поле не воин. А вот мы даже насчет платы не можем сговориться! Што сказано в положенье-то: рабочие должны выбирать старост, а где они, старосты?
– Поди-ко, сунься!
– Нет, можно бы собраться хоть сотне-другой и выбрать припасного, смотрителя…
– Што ты толкуешь, братец, – выбрать!.. Тебя еще, верно, не дирали хорошенько-то. Помнишь ли ты прошлогоднее дело?
– А кто им велел барки рубить да муку топить?
– Так и следовало!
– Вовсе не так. Собраться всем селом к управляющему и требовать платы.
Эти рассуждения продолжались еще долго, и расписывать их нет никакой надобности, потому что они решительно не приводили рабочих ни к какой цели. Дело в том, что согласия между рабочими не существовало, потому что они работали на разных варницах, принадлежащих разным господам, и жили дружно только с теми, которые работают с ними вместе и которые горой стоят за товарища. А так как на одних промыслах было несколько лучше других промыслов и требования первых были больше последних, то последние, завидуя первым, были недовольны ими, говоря, что они заботятся больше о себе, чем о товарищах, только работающих от них отдельно. Кроме этого, одни из рабочих были слишком робки; они привыкли сносить все терпеливо, и если у них спрашивали мнения, то они, наученные опытом, ничего не могли посоветовать, находя все толки бесполезными; другие старались как-нибудь подделаться к какому-нибудь мелкому начальнику из-за личной выгоды, третьи, поправившись немного выгодною женитьбою, только в своей компании были бойки. Молодежь была, конечно, смелее, ей бояться было нечего, но так как она не могла обходиться без любви, увлекалась девушками и женщинами, то и от нее, то есть от всей сельской молодежи, нечего было добиваться единодушия, если одна половина ее ревновала другую к предметам своей любви. При этом надо еще взять во внимание то, что рабочие живут в селе в нескольких улицах или порядках, носящих названия, соответственные или местности, или какой-нибудь личности, или данные какому-нибудь событию, и в них православные смешиваются с единоверцами и отчаянными раскольниками, которые только в частности заботятся о себе, о своих родных и партиях. Поэтому если бы и пришлось потребовать голоса от всех рабочих всего села, то разноголосица вышла бы большая, и у начальства недостало бы терпения выслушать мнение каждой партии, каждого промысла еще и потому, что это начальство делилось на несколько лиц, из коих каждое оберегало свой пост, защищая интересы своего хозяина, враждебно относясь к другому лицу.
Споры, как водится, прекратились за выпивкой водки по стакану. Несколько человек хотели было возобновить их, но нашлись другие разговоры – о женщинах, о том, сколько бы можно было при постоянной работе выварить соли; что можно бы было устроить варницы каменные, а не деревянные, потому что деревянные легче сгорают, отчего уменьшаются работы. Говорили о том, что можно бы было по всему берегу сделать такие же набережные, как против собора, для того, чтобы село не затопляло, а то выстроили набережную для бар, а рабочих ходить туда по вечерам не пускают, будто они невесть какие воры. Много было говорено в заведении; много было сказано хорошего, практического, до чего иному барину пришлось бы долго додумываться. В этом заведении редкий человек не был практическим человеком, приобретшим практику долголетним опытом, работою на варницах, где он развивался с детства около добывания и обработывания соли, но тем и закончивалось его умственное развитие, и он ничего уже больше не мог выдумать кроме того, что лошадей в насосах можно бы было заменить какою-нибудь машиною, как это устроено на пароходах, что если и существуют еще коноводки, большие барки, сплавляемые с солью, действующие посредством лошадей, так для того, чтобы хозяевам и их главным помощникам сберечь в свою пользу капитал. Но и эти разговоры были не больше не меньше как препровождение времени.
Терентий Иваныч не удивлялся понятливости рабочих, находя их даже развитее своих терентьевцев. Но чем больше разговаривали рабочие, тем больше Горюнову казалось, что он здесь человек лишний, так как всякому рабочему хотелось бы занять его место, и что те же рабочие издеваются над ним, потому что смотритель хочет пользоваться даровыми деньгами, назначив в уставщики человека, незнакомого с соляным делом, такого, который еще не умеет воровать.
Рабочие мало-помалу оживлялись более и более. Хотя теперь и играли уже на гармониках, как следует, но эту музыку заглушали крики рабочих, которые, начиная хмелеть, уже ругались, задирая на драку. Горюнов взял гармонику и начал играть. Он, как прежде, старался привлечь публику своей игрой, но так как он играл песни заводские, то на его игру никто и не обратил внимания. Пришлось возвратить гармонику.
– Што ж ты нас не потчуешь! – подошедши к Горюнову, сказал рослый черноволосый рабочий.
– Рад бы угостить, да не на что.
– А зачем даром служишь?
К Горюнову подошло человек шесть.
– Мы и в крепости состояли, даром-то не служили. А ты пришел, бог знает, откуда…
– Ты этим наш кредит подрываешь!
– И нам не станут платить из-за тебя, – кричали рабочие.
– Кто вам говорит, што я даром работаю? – спросил Горюнов.
– Сам ты говорил, што Назарко не дал тебе денег.
– Даст.
– Не даст, помяни меня: он не тебя одного надувает.
– А вот што: коли храбер, подем с нами теперь к нему.
– Нет, братцы, я теперь не пойду. Идти придется рекой.
– Ты нас за кого считаешь?
Начался крик. Горюнова стали бить, но в это время в заведение вошел Ульянов с мужчиной в полушубке.
– Стой!! Команду слушай! Братцы! Поберегитесь – сила! – кричал Ульянов навеселе.
Рабочие затихли и подступили к Ульянову.
– Прощайте, братцы! Прощай, моя служба!
– С ума сошел, Ульянов! – кричали рабочие.
– Глядите, как нализался! Дай-ко, Фадей, ему косуху!
– Я вас потчую… Фадей, полуштоф!.. Кон-ченно!!. – И Ульянов крепко ударил рукой о стойку, так что посуда на полках задребезжала.
Рабочие хохотали, ругали Ульянова шутя, и сколько ни допытывались от него сути, он ничего не сказал никому, кроме Горюнова, которому сказал на ухо, что завтра, чем свет, он идет на прииски, и если Горюнов хочет, то он его приглашает с собой.
– Послушай, брат, тулуп-то у тебя хорош; только если пойдем, он тебе будет мешать. Променяемся, – проговорил вошедший с Ульяновым мужчина Горюнову.
Ульянов угощал своих приятелей, и поэтому на Горюнова и вошедшего мужчину не обращали внимания.
– Ты не беспокойся. Я, братец ты мой, подрядил Ульянова на прииски и тебя подряжу. Хоть сейчас пять рублей задатку, – говорил мужчина.
– Об этом мы потолкуем завтра.
– Завтра надо ехать… А вот тулуп-то я бы у те взял.
– Как же без тулупа?
– Ох ты, кайло! Ну, променяемся. Пять рублей придачи!
– Десять!
– Шесть!
– Семь!
Горюнов променял свой тулуп на полушубок и получил придачи шесть с полтиной.
Немного погодя Ульянов, Горюнов и мужчина вышли из заведения.
– Ну, други, решено? – спросил мужчина по выходе из заведения.
– Я плохо што-то понимаю, – сказал Горюнов.
– Узнаем всё – не покаешься, – сказал Ульянов.
– Уговор такой: никому не говорить, куда мы идем, и никого больше не брать, – сказал мужчина.
– Ну, так завтра мы к тебе придем в заутреню.
– Ладно. Прощайте. Помните: никому не говорить! – И мужчина пошел налево; Горюнов с Ульяновым пошли направо.
Дорогой Ульянов вполголоса рассказал Горюнову, что этот человек кум его кумы, Кирпичников, которого он не видал годов пять и о котором не имел никакого известия. Теперь он встретил его у кумы и узнал, что он ездил с приисков к одному купцу, которому обязался разыскать какой-нибудь прииск, и находится на одном прииске доверенным. Ульянов стал соболезновать о своей жизни, и Кирпичников предложил ему работу на прииске с платою в месяц по пятнадцати рублей и согласился принять даже Горюнова за ту же плату, как человека грамотного, который может ему сводить счета. Эту плату он обещал дать только на первый раз. Ульянов заикнулся было о семействах, своем и Горюнова, но Кирпичников сказал, что семейство и здесь может жить, а что туда идти далеко, и хорошо еще, уживутся ли они там с беглыми.
Дома, ложась спать, они ничего не сказали своим семействам о предстоящей поездке. Но утром без сцены у Ульянова не обошлось.
Ульянов пробудился в четвертом часу, встал и зажег лучину, что удивило Степаниду Власовну.
– Ну, хозяйка, ставай благословясв. Далеко сегодня пойду.
– Будь ты проклятая, хвастуша, – отвечала хозяйка и отвернулась к стене.
– Кроме шуток… На золотые иду.
– Наплевала бы я тебе!.. Еще не всю водку-то вылакал в кабаках!
Елизар Матвеевич стал собираться не на шутку в дальний путь. Жена следила за ним сперва прищурившись, но потом ее стало брать раздумье: неужели он так рано идет?.. У меня и хлеба-то для него не напечено…
– Как же ты на кордон без хлеба идешь?
– Шабаш! Деревья еще вчера куме продал. Баста!.. Ставай, говорю, кроме шуток.
Жена села и проговорила:
– Да ты чего?
– На золотые иду с Кирпичниковым.
– А он разве здесь?
– Вчера приехал к куме, а сегодня едем с ним.
– Да ты в своем ли уме-то?
– У тебя, што ли, стану займовать?
Жена все еще не верила.
– Да ты это взаболь али…
– Ну-ну! На вот тебе десять рублей, – сказал Ульянов, подавая жене деньги, и постучал в стену к Горюнову.
Оттуда послышался голос Терентия Иваныча:
– Сейчас!
Дети Ульянова, кроме Марьи, тоже пробудились и глядели на родителей.
– Ты, тятенька! Как же это?.. Ничего не еказал… – проговорила Лизавета Елизаровна.
– Тятька, я с тобой! – сказал Степан.
– Давно я знала, што это твое знакомство с Машкой до добра не доведет… Подлый ты человек! – проговорила Степанида Власовна.
– Послушай…
– Нечего мне слушать!.. Дети на возрасте, сами должны иметь понятие… Што, небось, и Машку с собой берешь?
– Послушай, жена…
– Убирайся, подлая рожа!.. Господи! И зачем я за эдакого подлеца вышла замуж? – заплакала жена.
– Мамонька… – сказала дочь.
– Кроме горя, ничего не было… Ну, чем я кормиться-то буду? Че-е-м?
– Прокормишься… дети прокормят…
– Хорош отец, што семейство бросает… Кормитесь, говорит, сами…
– Дура ты, и больше ничего! Прощай, мила дочка!.. Хорошо будет, я приеду за вами.
– Да ты, тятенька, не шутишь?
– Я, знаешь, не люблю шутить… Береги мать…
– Нечего меня беречь. Меня хорошие люди накормят, а дочь мне не кормилица… Я знаю, што она…
– Мамонька! – крикнула дочь в испуге и упала на колени перед матерью.
– Это еще што такое? Што за комедьи? – спросил Елизар Матвеич в недоумении.
– Ты бы дочь-то наперед устроил, а то куда мне с ней, с…
– А-а! В матушку, значит, пошла!
– И батюшко-то хорош!..
Елизар Матвеич сел в большом волнении на лавку. Его лицо выражало и горе, и злость, но он старался преодолеть себя. До сих пор он еще не знал, что его дочь беременна, что не редкость в селе, на промыслах, где девчонки часто, особенно летом, увлекаются молодыми парнями и даже смотрителями и припасными. Ему досадно было, что он об этом не узнал раньше… Но что бы он мог сделать тогда?.. Ему и противны казались в это время жена и дочь, но ему и жалко было их, жалко было покидать свой дом, потому что бог знает, что может случиться в его отсутствие. Жена и дочь плакали, сидя первая на кровати, вторая на печке, куда она спряталась из боязни, чтобы отец не сделал ей что-нибудь худое; Степан, сидя на полатях около лежащего Никиты, смотрел то на родителей, то на сестру, думая, что такое сделала сестра; Никита тупо глядел на всех, ковыряя пальцем в носу, и готов был заплакать каждую минуту.
Вдруг все вздрогнули. Кто-то шел на крыльцо, отчего ступеньки скрипели.
– Ну… Делать нечего. Слово дал, – нельзя. Собирайтесь.
В избу вошли: Горюнов, Пелагея Прохоровна и два ее брата. Пелагея Прохоровна плакала. Дети Ульянова слезли с печи и полатей.
Теперь всем стало ясно, что Ульянов не шутит, но ни вошедшие, ни хозяева ничего не проговорили друг другу.
– Сядьте, – сказал Ульянов.
Все сели. Женщины заплакали, парни смотрели друг на друга, стараясь не плакать; но эта немая сцена пробрала даже и отцов: даже они утерли по разу ладонями свои глаза и, как бы устыдившись этого, встали. За ними встали и остальные.
– Ну, хозяйка, прощай! Не поминай меня лихом… А ты, мила дочка… Эх! не думал я, не думал! Ну, Степка! Взял бы я тебя с собой, да сам не знаю еще, хорошо ли там. А вы не баловать у меня, слушаться старших… Эх, горе, горе! – говорил хозяин, целуясь с женой и детьми, которые рыдали, да и сам Ульянов плакал.
– Прощай, Степанида Власовна. Покорно благодарю за ласки… Моих-то не обидь. Будьте вместе… – говорил Терентий Иваныч, прощаясь с хозяйкой.
Ульянов и Горюнов вышли: за ними вышли семейства и стояли за воротами до тех пор, пока тех не стало видно в темноте.