Читать книгу Царская чаша - Феликс Лиевский - Страница 6

Глава 5. "Не подол серебра…"

Оглавление

Ввиду отсутствия женской половины, распоряжался хозяйством московского, по большей части пустовавшего пристанища воеводы, угощением и обустройством всяческим тот же Буслаев. Мужик бывалый, толковый, по причине вдовства недавнего и детей взрослых совсем к семье не привязанный, он следовал за Басмановым повсюду, привычки его знал, и без слов лишних понимал. "Холодный" стол по приезду князя накрыли споро, а прислуживать у двери поставили Сеньку, снабдив чистым полотенцем через руку, подносом и наказом не считать ворон.

Помолясь на красный угол, гости поснимали шапки и расселись, выпили по разу, повели немудрёную беседу. Охлябинин сыпал шутками, поминая молодые забавы, и воевода даже посмеялся вместе с ним над известными обоим подвигами, за которые никакой батюшка не похвалил бы на исповеди. Из-за сплошной седины, развесистых усов и множества морщинок от чрезмерно весёлого нрава постоянно щурящихся глаз Охлябинин выглядел ровесником Басманову, хоть был лет на пятнадцать моложе. Одет он был исключительно богато, и даже рукава ферязи сребротканого голубого атласа, завязанные за спиной, расшиты были жемчугом, но при всём этом держался так запросто и легко, что рядом с ним сразу же делалось покойно и свободно. Федька поймал себя на том, что улыбается тоже. И теперь, вблизи, разглядел, что Охлябинин вовсе не стар, как показалось накануне. По разговору судя, и в походе вместе бывать им с воеводой доводилось, что ещё больше вызвало Федькино к князю расположение. Так болтовня шла какое-то время. Однако, зачем явился он к воеводе, из этого всего пока не ясно было.

– Алексей Данилыч, – помолчав после второго корца мёду, значимо понизив голос, Охлябинин оперся локтями о стол, и как будто подмигнул при этом Федьке, сидящему напротив, – погутарить бы с глазу на глаз.

– Тогда в комнату31 прошу, Иван Петрович, – Басманов поднялся. – Фёдор, ты с гостями нашими побудь пока, пусть ничем не стесняются.

Федька тщетно силился угадать, что за дело до него у князя-распорядителя. Верно, после узнается, когда они с батюшкой о своём переговорят. Троица гостей пожелала прохладиться на дворе, все вышли, и рассуждали, что нет лучше вятской лошади по снегам и морозам, и если, скажем, к ней толково аргамачью кровь примешать, то и вовсе равных не будет, хошь в пир, хошь в мир.


– Так я тебе скажу, Алексей Данилыч. В счастливый час ты в Москву вернулся. И не токмо победою новой Иоанна возрадовал. Догадываешься, про что я?

Они стояли рядом у стрельчатого окна, глядя на компанию во дворе.

– Как не догадаться, Иван Петрович. Но не ошибаюсь ли? – пристальный взгляд воеводы сейчас просил, а не требовал, как обычно. Охлябинин отвечал ему прямым и честным, без улыбки, движением сердечным, возложив мягко поверх его железной руки ладонь.

– Идём-ка сядем, Алексей Данилыч.

В коротких сиреневых сумерках снаружи ещё светло.

– Сам знаешь, каков Иоанн. По царице Анастасии болеть не перестаёт, в одиночестве стынет. Царица Мария Темрюковна, чада лишившись, хворает, да не в этом дело. Не утеха она Иоанну… Нет меж ними сродства того, чтоб душа отдыхала, как прежде. И нет рядом с ним никого, чтобы брови его ежечасно не хмурились, а сердце бы веселело. А насейчас это ой как надо… Государь хоть и Божий помазанник, а всё одно человек. А вот вчера случилось диво, как только Фёдор твой к нему подошёл, и как после рядом побыл. Ожил Иоанн невероятно, озарился весь… Да ты сам всё видел.

Воевода кивнул. Разве слепой не увидел этого… И за все минувшие годы, что близ царя он провёл, повидавши многое, ни разу единого не приметил, чтоб сияло в облике Иоанна такой особенной окрылённости. Ни одержимость замыслами, и ни удача ниспосланная не давали такого света. Ни на кого прежде не смотрел он так неистово, с надеждою как бы, как бы забывшись совершенно. И то, как нежданно, решительно, перед всеми, безо всякого уведомления, возвёл Федьку к своему столу, точно как Зевес – своего виночерпия похищенного. Как не понять…

– Нет Федьке твоему равного. Это, Алексей, тебе я говорю, а меня не обманешь! Желает его Иоанн подле себя. Безмерно желает. И вчера мне об том сказал, и сегодня, обстоятельно, и до тебя донесть сие велел.

То честь была. Сердце зачастило помимо воли. Мог Иоанн повелеть такое, и не спросясь, и всё было б исполнено, да, видно, и впрямь дело тут чудесное выходило…

– Что скажешь, воевода? – Охлябинин снова стал лукавым, прищурившись на него слегка снизу вверх, и заложив руки за спину. – Не каждого государь, к делу пристраивая, в опочивальню к себе зовёт, сам знаешь.

– Уж это верно, Иван, что не каждого. И не важна я птица, чтоб ему меня испрашивать… Да полно, князюшка, неужто так всё?

– Себе не веришь – мне поверь. Только раз прежде схожее творилось – когда Данила Плещеев по юности возле князя Василия был, и о том мне сам Якушев в подробностях пересказывал. Ты лучше вот что мне скажи, Алёша. Федя твой сколь в утехе-то любовной сведущ? Огонь-малый, это сходу видно. Мимо такого никто пройтить без аха не смогёт. А сам-то он что? М?

– Сведущ, но – с девицами токмо. Доподлинно сие знаю, – воевода, казалось, был в волнении сильнейшем, вглядываясь в деловитую серьёзность Охлябинина. – Иван Петрович, он ведь ни сном ни духом… Понимаешь меня? Как сказать ему, чего царь от него захотеть может? Знаю, ослушаться не посмеет, но вот…

– Э нет, голубчик ты мой, не изволь беспокоиться, сие – не твоя забота, а моя! – мгновенно загоревшись, как от великой радости, перебил ласково Охлябинин, похлопав Басманова по широкой груди. – Для того я и послан, чтоб всё разузнать порядком, и тебя, и его от лишних хлопот избавить. Станешь ему выговаривать без умения и подхода моего, особого, – только испугаешь. А нам с государем испуги не надобны. Доверься дарованию моему, как своему на поле бранном доверяешься, и не терзайся только. Вредительства тут никакого не случится. Посмотрел я вчера на него, посмотрел и сегодня, и скажу тебе, Алексей Данилович, что не напрасно ты на чутьё своё надеешься. Всё ведь про него и сам сознаёшь. Ой, хитрец ты, батюшка! – и Охлябинин шутейно погрозил ему пальцем, и, не давая повода к долгим рассуждениям дальнейшим, а, тем паче – колебаниям, заявил с мягкой решимостью: – Ты свой долг отцовский исполнил всевозможно! Теперь на судьбу положись, и в лучшее веруй, потому как и нет у нас пути иного. Ну, вернёмся ко всем, и я Фёдора забираю. Неча тут медлить, решено всё. Да и время не терпит. В ноябре, вишь, сплошные седмицы, об дни постные спотыкаешься, прости, Господи, а государь начертал на осьмнадцатое собрание большое думное, с застольем, Фёдору на нём быть надлежит кравчим уже по всему распорядку, только и успеем азам выучиться, – направляясь к сеням впереди воеводы, сетовал безостановочно Охлябинин. – А там и вовсе пост Рождественский! Что-то дальше будет…

Что медлить нельзя, то верно. По Иоанну читалось напряжённое решительное ожидание какого-либо события или знамения, чтобы последовать давно уже лелеемому замыслу, приготовлениями к исполнению коего уже с полгода занимались тайно избранные люди, и воевода с Михаилом Захарьиным, Бутурлиным, с Зайцевым и молодым Вяземским были у основного дела. Да и они всего не знали. Иоанн, как взведённый в твёрдой руке лук, готов был выпустить роковую стрелу своей, и только своей воли.


Выслушав приказ собираться тотчас во дворец государев, Федька опешил. Но отец только кивнул, в подтверждение слов Охлябинина. Как так, без уготовления, в домашнем? Хоть бы переодеться поскорому! И волосы не свежи… На его негодующе-умоляющий взгляд князь-распорядитель умилился, откровенно любуясь.

– Не волнуйся, сокол мой, будет тебе всё требуемое вполне предоставлено, до ночи у нас времени достаточно, и поговорить толком успеем, и снарядиться. Всё тебе объясню. Ты вчерашнее накинь, и – с Богом! Ну, давай, вихрем чтоб.

Федька умчался к себе в спальню.

Выученный уже достаточно, Сенька помог ему обрядиться, подал кинжал и саблю, и поспешил по приказу седлать коня, так и не решившись спросить, почему оставляет его, стремянного своего, не берёт с собой. Но этого и сам Федька не знал, а, в свою очередь, узнавать у посланника государева о том, можно ль взять слугу, неуместно показалось… Велено одному отправляться. И то он корил себя за извечные суетности, что прежде радости и благодарности за честь такую выказал беспокойство, как будто и государю, и батюшке, и князю не виднее, как что должно быть! И почему в голову лезет всякая дребедень вместо того, что следует по зрелости поведения?! Надолго ли едет, и когда снова тут окажется, не знал, потому приладил на ремень поясной кошель, матушкой искусно расшитый. Среди обыкновенной мелочи повседневной, каждому человеку нужной для соблюдения себя в порядке, там был полотняный мешочек с душистым цветочным сбором, и серебряный крохотный фиал, весь в камушках игривых, с цепочкой витой, для ношения на груди, работы восточной, тонкой, как будто для царевны волшебной изготовленный, да не руками, а велением чародейским. Краями нездешними от него веяло… Бывало, он маленьким ещё бегал по матушкиной горнице, и ничем не мог утихомириться целый день, а, уж казалось, валится с ног. Как бы невзначай начинала она перебирать сундучок с притираниями, румянами, диковинной позолотой восковой для ногтей, порошками цвета медового, нежными, точно пыльца берёзовых серёжек, душистыми, для волос, и платочками тончайшими, и, сам не зная почему, он приближался, вдыхал, успокаивался даже, а больше всего прельщался серебряной вещицей. Матушка улыбалась, вынимала крохотную крышечку блестящего тёмного дерева, столь невиданно дивно ароматного, что голова его начинала как бы кружиться. Каплей янтарного масла из фиала матушкины пальцы легчайше касались его висков, и мочек ушей, и запястий. После он пребывал в облаке дыхания этого подолгу, и, до банного омовения на каждый третий день, засыпал в видениях золотых львов, жар-птиц и русалок, окружающих его голосами манящими, обещавшими чудеса и радости такие, о которых и себе бы не признался. Только в дрёме они являлись непрошенно… После уж он не так часто наведывался в терем её, занятый учением с монастырским наставником многотрудных языков латинян и греков, вытверживанием наизусть целых стихов из Завета, историй о царях и воителях, и мужах многомудрых, об устройстве в землях дальних, в сферах небесных, и счётом и начертанием, а пуще – науками воинского дела. Но и тогда его нет-нет да и тянуло к привычному вожделенному чувству… воспарения. «Не пренебрегай приятностию, природой данной, Феденька, свет мой, краса моя отрадная. Малая толика и нужна всего-то, а те, кто с тобою близко будут, очаруются, сами не ведая, отчего ты им любезнее стал и милее, – напевно повторял её голос. – А ты и не сказывай, не всё-то людям знать о тебе надобно. И не колдовство сие, а умение из трав, смол и камней душу жизни извлечь, и себе на пользу применить вовремя. Так-то, милый…» – и она улыбалась его смущению, показному невниманию и неверию. В первом походе, ошеломившем суровостью и тяжестью, каких и не представлял, он утешался часто тем, что, отерев досадные тайные слёзы, засыпал в общем шатре, представляя себе послеполуденный ленивый тихий час лета, и аромат тот загадочный. Провожая его в Рязань, Арина Ивановна плакала неутешно, собирая ему от себя поясную сумку и исподнее тонкое бельё. И положила в придачу тот самый фиал серебряный.

Федька оглянулся на образ, быстро крестясь окроплёнными чудодейственным маслом пальцами, и вышел.

– Ну, прощевай, Алексей Данилыч, доброго нам всем вечерочка, и помни, об чём уговорились мы. Малый наш – не промах, со всем справится! А я прослежу там, чтоб всё чином прошло, – буднично-добродушно, как всегда, приговаривал Охлябинин, придерживая Федьку за плечо, готовясь спуститься с крыльца, где ждали уже верхами его люди.

– Давай, Федька, с Богом. Завтра в Кремле свидимся, – воевода, притянув его за загривок, поцеловал в ясный лоб, ничем не выдав лихорадки тревоги, и смотрел, как они отъезжали.

Оставшись один в своей опочивальне, воевода внезапно подумал о том, о чём никогда не задумывался особо, по привычке соблюдать во всём твёрдость. Эта счастливая привычка с малолетства так укоренилась в нём и разрослась, что он забыл, средь тысячи забот, как может безвольно ныть в груди. Мелькнуло, как тогда он остановил плач жены одним тихим "Арина!", и она отошла, выпустив сына, разомкнув руки, обнимающие его за шею. Его самого сейчас остановить было некому, надсадная ненужная боль вгрызлась в душу, он рванул ворот рубахи, но вместо готового уж сорваться бранного слова невнятная мольба просочилась сквозь зубы, точно кровь. Не найдя другого средства, он шагнул к иконе Спасителя и, со склонённой головой, опустился на колени.


– Не бывал, говоришь, в Москве прежде? – князь-распорядитель шустро петлял по сперва широким, а теперь резко сузившимся и понизившимся ходам под белёными сводами. Масляные навесные светильники были все в кованых красивых окладах, и с цветным литым стеклом. Сумерки спустились по-зимнему быстро, так что Федька опять не успел толком разглядеть окрестности, пока ехали до Кремлёвских ворот. Пройдя несколько постов у проходов к самому дворцу, охраняемых стрельцами в длинных красных кафтанах и опушённых чёрным шапках, они свернули от главного крыльца куда-то вбок, где сразу же стало темно, и никого уже не встретили. Тайный ход, понял Федька. Отчего бы это надо, если всем он уже показан самим государем… В молчании дошли до ещё одной дубовой низкой двери, окованной железными полосами, которую Охлябинин отворил одним из своих ключей, привешенных связкой к поясу под полой ферязи, с другой от ножа стороны.

– Входи, сокол мой.

Здесь было тепло, пахло распаренным деревом, можжевеловой хвоей, свежей сыроватостью, и тишина стояла особая. Полы устилали толстые ковры, наложенные ровно встык, тёмно-красные, с богатым синим и зелёным узором. Они прошли в следующие сени, побольше, где было одно высокое оконце, из приоткрытой створки которого тянуло приятным холодком. Затворив на все засовы последнюю дверь, князь указал на широкую лавку перед столом, накрытым как для небольшого ужина. Тут же стояла золотая братина32 в виде райской птицы, в богато расшитом белом полотенце, и множество питейной посуды. В стороне имелся большой серебряный рукомойник, и носик в виде головы барашка смотрел забавно, поблёскивая вытаращенными круглыми глазами…

– Скинь кафтан. Иди, полью на руки. И саблю тож отцепи, сюда никто без спросу не сунется. Государевы покои!

Федька осматривался, пока князь добавлял в поставцы свечей.

– Налей-ка нам покуда. Ты не смущайся, трапеза эта для нас с тобой, прислуги тут нету, так что я ухаживать за тобой не буду, распоряжайся сам, как если б в дому у себя был.

Федька заметил, как пристально, но и ненавязчиво наблюдает за ним Охлябинин.

– Ай, молодец. Всё-то у тебя в руках порхает точно! И плавно этак, по-лебяжьи. На смотринах для девки, скажем, такие сповадки – полдела до венца! Твоё здравие, Фёдор свет Алексеевич.

– И твоё, Иван Петрович. Только вот кушать мне не хочется, уж извини.

– Волнуешься? Оно конечно, а как же. В первый раз всегда волнительно! – и тут Иван Петрович снова подмигнул Федьке, как давеча.

– Что «в первый раз»? – Федька похлопал на него ресницами, и тут же пожалел о глупом вопросе, усмехнувшись на себя. – Вот я бестолочь. Служба такая внове мне, конечно… Как подумаю, что государю не угожу, так последние мысли мутятся.

Князь словно не хотел видеть Федькиной отчаянной попытки, сознавшись прямо в робости, выпросить побольше дружественной помощи. Отвернулся кинуть на кресло ферязь, и отвечал непонятно к чему: – Точно ли внове? Не лукавишь ли? Нешто никогда не случалось в отроках удами мериться33? Ой, Федя, государю ты не угодить одним только можешь – ежели и дальше девствовати удумаешь. Угощайся! Амигдал34, в меду варенный, – и легко, и бодрости придаёт, а сие тебе понадобится.

– Что-то не пойму я тебя, Иван Петрович, не взыщи… – выдохнул он.

– Ну вот что с тобою делать, изверг благостный, обвалился же на мою седую голову! – ворчливым смехом, почудившимся Федьке вовсе уж нелепым тут, отвечал Охлябинин, обходя стол, вставая позади него и возлагая руки на его плечи, и на ухо проникновенно произнёс: – Ждёт тебя государь сегодня же на ночь. Отслужишь ему всем, что имеешь… Так понятнее? А до того мы с тобой сейчас отсюда в мыленку прошествуем, да не в какую-то, а в саму государеву, и там, покуда готовимся, тебя научу, что знать следует, только ты давай не столбеней, а живо внимай!

Федька, как в тумане, поднялся, влекомый им под руку, кое-как переступил порог. И впрямь – баня… Обдало плотным теплом, знакомым паром липовым, вересовым35 и берёзовым. Охлябинин велел разуться и раздеться, сам быстро скинул всё, кроме штанов и рубахи, закатал рукава, и стал помогать ему с пуговицами и завязками, и скоро Федька остался перед ним нагой.

– Крест оставь, не помешает, чай. Дай гляну, ладна ли бечёвочка, не порвалась бы. Ладанку твою в сумку припрячу, после там найдёшь, – он отошёл с ворохом одежды, тотчас поворотился, и вывел Федьку, снова за руку, на середину гладкого чуть влажного пола, ближе к светильникам. Обходя неспешно, осматривал всего, легонько оглаживая на удивление мягкими ладонями, и там потрогал даже, чего только самому не срамно касаться. Тихо было, только потрескивало в печке под горкой горячих окатышей, в углу… От масляных ламп разносился миртовый сладкий дух.

– Безупречно! Превыше мечтания всякого! – тихо и уверенно подытожил князь, остановясь перед недвижимым Федькой. Поднёс к лицу своему руки и вдохнул, и покачал, сокрушаясь полушуткою, головой. – Да тебе и омовение ни к чему, этакий цвет весенний, сладостный! Э-эх, вы, годы мои молодыя… А я ещё давеча приметил, как близёхонько к тебе подошёл, веет от волос твоих волшебно, право слово.

Пронзённый страшной догадкой, Федька повалился вдруг к ногам Охлябинина, и чуть не навзрыд зашептал, схватив его руку: – Иван Петрович, виновен я, что мне делать-то?! Виновен! То масло душистое, оно, окаянное, да я ж не знал, а может из-за него только государь мною прельщается, Иван Петрович! Вон там оно, в кошеле, в фиале малом! Господи…

– Тише, что ты, что ты! Чего ещё сочиняешь! Здесь я на то и поставлен, чтоб рассуждать, а не ты. Тащи своё масло, гляну… Ну, знатное мастерство надобно, чтоб такое диво изготовить. Откудова взял? Да не трясись, не яд это! Соки кувшинки болотной чую, амбра серая, да сантал, а вот что ещё – не различу… Подобное только для царицына обихода, никак не ниже! Где же сие добыл?

– Матушка дала с собой…

– Хм. Ну ладно, Федя, ты больше так не пугай меня, а давай помогай, камешков в бадью накидаем… В уборной был нынче? Ну, добро, тогда сейчас возляжешь на лавочку, а уж там я тебе помогу…

От облегчения, что в колдовстве не виновен, он ослабел даже, но деловитый непрестанный напор князя, рассуждающего о вещах, о которых и не помышлялось, с простотой и лёгкостью, как о чём-то всем и каждому известном, околдовывал его, потрясение всё новых откровений лишало речи, и он постепенно начал понимать, к чему же идёт. Лежал, весь уже чистый, на белом полотне, блаженствуя помимо воли от сильных, но ласковых рук, разминающих и растирающих всю спину, и ниже поясницы, и ноги.

– Ты, Федя, понимать должен, какова тебе доля обещана! О таком знаешь сколько мечтают, да не всякому вот выпадает. Видал, небось, молодцов, что тебе в компанию в Полоцке были? Да и нынешних. Один одного краше, и нравом не рохли тоже, а вот поди ж ты! – Тебя государь возжелал, всего, что есть в тебе, испробовать, потому как есть в тебе то, чего ни в ком из них нету.

– Чего же это? – тихо, ровно, не своим голосом отозвался Федька, впервые за всё последнее время справившись с головокружением.

– Про то словами не сказать, сокол ты мой! То только почуять можно. Повернись-ка, спереди пройдёмся… Да не стыдись же меня! – князь заливисто рассмеялся, укладывая попеременно краснеющего и бледнеющего Федьку на поправленную простыню, но уже лицом вверх. – С такими-то статями – и стыдиться! Ах ты, краса-а-а-вец…

Федька покорился и закрыл глаза. В ушах – звон, а в душе – средь ада кромешного – ликование такое, сознаться совестно. Только вот тело проклятое выдаёт, и не от страха дыбится, как на стене бывало, – от слов князя-распорядителя, вдруг достигших его разумения в полноте меры…

– Что ж, выходит, не порок сие?

– Это с кем попадя если – порок. Всякое беспутство – порок… Ну, вставай помаленьку. Прохладушкой окатимся… А с государем нашим нечто возможно нечестивое?! Да знаешь ли, каков он в ласке! Искусен и неутомим, и никто ещё от него несчастным-то не вышел, разве что по своей же великой дурости! А ты не морочься неопытностью своею, то тебе в честь только! Ты смел будь, как в бою был, и как бы вдруг тяжко не сделалось – отступать не смей! И боль сумей в радость обращать… Ни в чём государю не отказывай, помни, что я тебе говорил. На вот, утрись, посиди, остынь малость, неровён час – спустишь тетиву прежде времени! – смеясь, князь отошёл зачерпнуть ему и себе прохладного травяного настоя с брусникой и сушёной земляникой. – Что-то я сам с тобой умаялся.

– Иван Петрович, только не гневись. Не пойму я, сколько же лет тебе. Деда знал, говоришь, а ведь он молодым совсем погиб… Батюшке и трёх годов как будто не было…

– Ишь, сметливый какой. Это я так, для пущей важности сказал. Не видал его, конечно, но – слыхал много. Меня к Якушеву, тогдашнему постельничему государя малолетнего, в помощь приставили. А вот он при князе Василии многое знавал.

Не стал Федька более расспрашивать, и так всё понял.

– Каково тебе, Феденька? Не желаешь ли чего? – Охлябинин заботливо причёсывал его подсохшие волнистые волосы, уже безо всякой шутливости. Федька мотнул головой. – А ежели нет, то… – пора. Да полно, сокол мой, что ж ты побелел. Иль я тут напрасно два часа кряду тебе внушения устраивал?! Обожди, мы обрядимся по-праздничному… И на вот, маслом своим «окаянным» спрыснись. Ну, всё теперь. Более и добавить нечего. Беспредельно и божественно!

Вернулся с шёлковой белой рубахой, золотом вышитой. Совсем почти не осязалась она на теле, выше колен была на три ладони, и Федька казался себе вовсе без одежды…


Проводя его через мовные государевы сени, Охлябинин накинул ему на плечи длинный атласный халат с соболиными отворотами. Затем отворил дверь в государеву опочивальню, пропустил вперёд. Босые ноги Федьки ступили на ковёр. Единственная свеча горела на столе, мерцали «золочёные таврели»36, расставленные для неоконченной игры… Федька понял, что дышать не может. Наткнулся на прищуренный взгляд Охлябинина.

– Не сметь! Не страшись ничего, об своей службе помышляй только, а я тут по соседству буду! А более никого, и даже возле самих покоев. Голоса своего не таись… С Богом! – шепнул князь и вышел, но не туда, откуда они явились, а через всю спальню в дверь другую. Пошёл за государем, понял Федька. Тут все мысли и даже чувства его остановились.


Высокая фигура царя возникла в проёме приоткрытой двери. Полуобернувшись на пороге, он негромко говорил о чём-то Охлябинину, отдавая ему только что снятый халат. Затем вошёл, дверь за ним затворилась. Иоанн был в длинной белой льняной рубахе, со свечой в руке. Подошёл к столу, поставил свечу, и снял с себя серебряный крест на цепи, положил тут же, на зелёный бархат скатерти. Обернулся к Федьке, как бы с разрешением кинуться себе в ноги.

– А ну глянь. Боишься меня?

– Не боюсь.

– Отчего же дрожишь? – царь не поднимал его с колен, разглядывая, плутая по волосам, по щеке горячими пальцами, по приоткрытым губам. Голос его снова изменился на затрепетавшие Федькины ресницы. – Нежели я страшнее смерти, Федя?– он склонился, подхватил его под мышки и рывком заставил подняться, обнял ладонями белое его лицо. Целовал в губы. Пробовал… Под ладонями царя с Федькиных плеч сполз на ковёр халат. «Как в бою», вспыхнуло в сияющей пустоте, его перетряхнуло ледяной дрожью и швырнуло в жар невыносимый, и он ответил горячо на глубокий поцелуй, понимая, что – умеет! – и только… Царь обнимал его, точно пил всего, прижимая к себе, с тихим стоном исходящего терпения запустил под шёлк задранной рубахи быстрые сильные руки, задыхаясь резче и радостнее, обжимая звереющей лаской полной мерой отзывающуюся на всё Федькину красоту, как будто и ждал и не ждал такого желания встречного. Вот только Федька собою не повелевал, само отвечалось… Подчиняясь, поднял руки; рубаха слетела, и царь мягко свалил его на пол, обнимал и целовал непрестанно в шею и губы, и трогал всего словно пламенем, до лютой ломоты от ожидания и неизбежности, и тут Федька застонал, не сдержавшись, и вцепился леденеющими пальцами в широкие твёрдые плечи царя. Испугался его сорвавшегося голоса и блеска глаз над собой, приняв за гнев… Завладев Федькиной рукой, царь отстранился, заставил обнять своего змея, сжать в кулаке так, как хотелось, его предельную упругость, чтоб медленно ходить.

– А ну глянь…

Федька опустил взор к своей руке, покраснел, задохнулся.

– Поворотись! – единым выдохом Иоанн опрокинул его на живот, отступил на миг – сорвать и свою рубаху, отшвырнуть в сторону. Обнял собой, накрыл горячей тяжестью, не испытанной доселе бесстыдностью прижатой наготы, терзая именами сладкой ласковой похоти. Нежданно в душном мучительном тумане безволия своего Федька почуял, что слушается, отзывается всем собой на безмолвные уже желания-движения царя. Развести ноги, приподняться, и замереть, под его ладонью, прижимающей поясницу и несильно, и каменно, только не противиться, ни за что не противиться… Да будь что будет! Глубочайше вздохнув сходу несколько раз, он исполнил совет своего наставника, «дабы боль всяко возможно приуменьшить, и тем обоим усладу наибольшую оказать», и не успел даже испугаться как следует, так скоро угасла эта боль. Шелковистое на удивление, горячее, и твёрдое и нежное сразу, ошеломительно долго и глубоко водвигалось в него, пока не пронзило всего до тихого крика предвестием райской смерти, но многоопытен и вправду был Иоанн, упредил его прыть, крепко держал, бил безостановочно, но он всё ж взметнулся, без соображения от дива дивного и чуда чудного37, только что с ним сделавшегося, так что даже силой порыв этот не сдержал царь.

Отпустил ненадолго, разглядывал, гладил, к себе развернув, и губы его и руки подрагивали, и он шептал, что Федька – шельма, сласть адова, непослушный, своевольный, об себе прежде заботящийся, и всё это такой ласковостью обдавало, как и поцелуи его, не утолившегося так скоро. Раскинувшись, головокружение упадка и лёгкую боль от ссадинок на коленях испытывая, Федька повиновался снова…


Подумалось, что больше не вынести. О пытках осуждённых подумалось, но там слуги слуг пытали по приказу, а тут, его – сам… От мысли этой взметнулся снова, но был уложен властным толчком в грудь, а перед взором стояла до гнусности благостная рожа дядьки, и навязчивый добрый шёпот: «Ласки государя прерывать не вздумай, боль за наслаждение выдавай, а невмоготу станет, так не тяни, ликом к нему обратись и проси, чтоб устами тебе ублажать его дозволил!».


Шла ночь, Охлябинин слушал стоны Федькины, то глуше, то ярче, уже по третьему разу, и к ним добавилась тихая брань царя. И, через стоны опять же, Федькины ответы. Холодея неизвестностью, он приблизился вплотную к двери, силясь различить настрой. «Люба эта забава тебе, отвечай?» – «Государь!»– «Отвечай!.. Или замучаю…» – «Государь…» – «Молчи, молчи, молчи…»

Подивившись и возрадовавшись, Иван Петрович троекратно осенился, испрошая у Всевышнего прощения на всякий случай, и попутно сетуя, отчего бы Иоанну не иметь склонности к отрокам нежным и тишайшим, аки горлинки, миловидным ангельски, легко всему податливым и нравом кротким, точно девицы, как вот племянник его троюродного брата, скажем. Об этом бы ни забот ни опасений не было…

Но по сердцу Иоанну, как видно, совсем иное.


Утро. Свет сероватый вполз в опочивальню, просочился через цветные стёкла и окрасился веселее.

Царь лежал на белой Федькиной груди. Тот очнулся и страшился пошевелиться, изнемогая и телом, и душой, и как не старался дышать тише, а не вышло. Сердце рванулось, бухнуло, надсаженное до хрипа горло саднило, и он закашлялся. Иоанн неспешно откинулся. Приподнялся над ним, смотрел с нежным удивлением, как бы заново оценивая.

– Нынче постное воскресение, Федя. Надобно нам собраться и делами насущными озаботиться… Воздержание положено, – как бы с сожалением целуя его в пахучий влажный висок, царь поднимается с постели. – Иван Петрович тебе поможет. Подымайся. Омыться нам прежде надо. Забот у нас окиян… Подай мне одеться, Федя!

Он отошёл к столу, на котором были две чаши серебряные с красным вином, и две – с водою.

Федька вставал не сразу. Болело непривычно…

Царь улыбнулся его яркой бледности, истомлённости и опущенному взгляду. Протянул чашу.

Федька выпил одним долгим махом. Краска начала возвращаться в его черты.

С поклоном появился Охлябинин, доложил, что в баньке всё к утру готово, подал обоим полотенца, и тут же на скамье уже была приготовлена тёплая вода – отереться наперво.

Пока Федька подбирал и накидывал свою рубаху, Иоанн тихо переговорил с Охлябининым, который с особой тщательностью начал тут же прибирать постель, спальников же пока не стал звать. Воротясь к Федьке, царь снял с безымянного пальца перстень и протянул ему: – Прикинь на себя.

Федька принял. Сгодилось на указательный.

– Красота какая! – молвил с лёгкой усмешкой, любуясь изумрудом баснословной цены, отдалив руку, а после ласково и грустно взмахнул на царя ресницами, поклонился земно, распрямился с улыбкой внезапной наглости. – Всё ж не подол серебра38, как ожидал! Благодарю тебя, Государь.

Иоанн переглянулся с замеревшим было Охлябининым, и рассмеялся. Покачал головой.

– Был бы в летнике – и серебра бы насыпал. Иван, ключ от ларца у тебя с собою ведь? Отомкни.

Ларец с царскими драгоценностями появился перед Федькой на столе.

– Бери, что приглянется.

Федька стесняться не стал. Выбрал на полные обе руки.

31

1Комната – комнатой называлось жилое помещение в русском боярском доме, расположенное на первом этаже, над подклетями ( в основном, хозяйственными помещениями, в виде полуподвального цокольного этажа), в мужской половине, где хозяин дома, глава семьи, занимался делами. Сейчас это называется кабинетом. «Кабинетом» же (на английский манер) назывался предмет дорогой мебели, в виде шкафа со множеством ящиков и полок для бумаг, книг, и мелочей. Находился, понятно, в комнате.

32

Братина – традиционная русская столовая посуда для напитков. В царском обиходе были братины из золота и серебра, в виде разнообразнейших кувшинов, имитирующих фантастических и реальных птиц, зверей и рыб.

33

Удами мериться – буквально, сравнивать размеры членов ( образно же обозначает непристойные мальчишеские игры, весьма распространённые испокон веков в мужских компаниях).

34

Амигдал – миндаль. Само собой, считалось лакомством.

35

Верес – разновидность можжевельника, особо приятная в банном деле.

36

«Золочёные таврели» – здесь – шахматы. Часто шахматные фигуры делались из кости (таврели). Богатым подарком считались золочёные или посеребрёные костяные шахматы. В старославянском эпосе упоминаются игры-гадания воинов перед сражением, и проводились они на «таврелях золочёных».

37

Диво дивное, и чудо чудное – в старорусском языке нет никакого отдельного слова, обозначающего оргазм, и потому образно во всех слоях общества это состояние называли ещё и вот так.

38

Подол серебра – метафорическое обозначение материальной награды за любовные утехи. Бывало, что девицы сговаривались на эту услугу самостоятельно, либо по решению родни, как в известной песне про то, как «ехал на ярмарку ухарь-купец», а после, по матушкину велению проведя с ним время, «девка-красавица поздно пришла, полный подол серебра принесла».

Царская чаша

Подняться наверх