Читать книгу Царская чаша. Книга 1.2 - Феликс Лиевский - Страница 1
Глава 1. Хлопотное дело
ОглавлениеЕлизарово.
Начало сентября 1565 г.
Петька хотел войти в сени чинно, да не вышло: нарочное письмо из Москвы от батюшки, запылённый гонец с провожатым, и спавшая, наконец, жарища, благодатному осеннованию первому начало дающая, переполняли его неугасимым нетерпением… И память свежая о братнином приезде, да с такой свитою товарищеской, что в груди щемило. И досада, ведь ничего толком ему показать своего не успел! – а лук-то подаренный он приспособил, хоть и тяжка пока что была тетива для мальчишьих пальцев, да всё ровно приладился стрелять! И ещё как похвалиться хотелось, что они с Терентием надумали тут, силков ловко наделали на дичину, к осени готовясь, да и на конях умело такие штуки наловчились выделывали, что и черкасским княжичам не зазорно показалось бы… Другое дело, кони у них пока не те – справные, да стати простецкой. Как увидал Петька братнина жеребчика, Атру этого, так и спать вовсе перестал… Мать перепугалась, не захворал ли! А как тут не захворать. От похотения и себе такого же аргамака у Петьки жар разыгрался не в шутку. И брат шепнул, что, как только минет ему пятнадцать, то в свой «московский» стан его примут, и уж тогда и коня-ферязя молодого драгоценного он сам ему выберет. По нраву чтобы… По нраву! Как жену, говорит… Жену человек, воинским долгом облечённый, реже видит, чем коня своего и друзей своих, так уж повелось, и потому надо всему, что вокруг тебя есть, что служит тебе, душу придавать. Так и сказал – "душу придавать". Тебе да мне, сказал, не дома умирать в тихой старости, братишка, а, даст Бог, во поле при битве, и это – счастье, а потому люби всё, что тебе доблесть и стать воинскую составляет, как и род свой, как себя самого… Да и не справиться, говорит, ему сейчас с таким конём, и уход за ними нужен особенный, не то загубишь сокровище, да и всё.
Смотрел и слушал тогда Петька всеми своими возможностями. Никогда брата таким он не видал. От блеска и красы его новоявленной слепило, мутился разум – поменялся Федя неузнаваемо… – а и прежним остался. Как приобнимал его, и голосом мягким на ухо говорил, просто и понятно так, как в детстве бывало, шутил… И стал он выше не только ростом – смотрел иногда задумчиво, как бы забываясь и отрешаясь от всего вокруг, и тогда делался незнакомым, нездешним каким-то. Отчаянно хотелось Петьке стать вровень с ним, ведать его думы, дышать одними заботами и радостями, но даже слова спросить он не умел в такие минуты, не мог придумать, как чаяния эти свои выразить, а просто ждал, пока отпустит брата, и снова будет всё мирно, легко, тепло и весело…
В этот раз матушка по прочтении послания пришла в неописуемое волнение, и девкам её теремным пришлось бегать за мятными каплями и холодной водицей. Арина Ивановна велела себя наверх в горницу отвести, отдышавшись, перечла всё ещё раз. Было послано за Фролом, все вдруг засуетились, обмениваясь, почему-то, громким шёпотом, и Петька даже испугался, не случилось ли чего худого. Но девки шушукались по углам очень лукаво, а Марфуша, промокая слёзы концами платка, бормотала явно благодарности Пресвятой Богородице, из чего было видно, что событие случилось хоть и очень важное, но, скорее, радостное.
– Петенька, ангел мой, подойди. Нашлась Феде нашему невеста, и от батюшки наказов нам не счесть теперь – ко свадьбе, стало быть, готовиться будем. А пока нам с тобой ехать в Москву…
– Федька женится?! Вот это да! И ни словечком не обмолвился… А чего вы все плачете-то?! – тут до него дошло, что в Москву скоро ехать, и в полном восторге он кинулся матушку обнимать. – А невесту-то видели? А жить где станут, здесь, или на Москве? Или в Слободе? Тогда и я, и мы, может, с ними, а?
– Экий скорый ты у нас. Такие дела не вдруг делаются1… Вот на смотрины да на сговор нам прибыть и надобно, чтобы по чину всё было, по обычаю… Только ты пока помалкивай, дело то семейное, не вышло бы сглазу до времени!
– Что, и Терентию даже не сказывать? А я б его с собою взять хотел. А, матушка? Да и чего кому мне говорить – сам ничего ж не знаю толком…
– Посмотрим там, поглядим. Не одни мы отсюда поедем – почитай, все Плещеевы Ярославские, да из невестиной родни тоже собираются, соседи наши, как оказалось, Захарьины… Батюшка нам их дождаться тут велит, и с ними поездом единым уж тронемся.
– Долго ль собираться будем? А Захар поедет? Только, чур, я верхами, не маленький уж!
– Кто знает. Неделю-другую, может. Алексей Данилыч просит не медлить. Вот дождёмся всех, и тронемся. Погодка б не испортилась… Столько волнений! – Арина Ивановна знамением осенилась, глянув на лампадку в Красном углу. – Не приведи Боже что не так сделать, не ладно показаться…
Почему-то Петьке стало жаль мать, и вместе с тем – обидно, и зло даже на эту новую и незнакомую родню будущую, перед которой она так опасалась негоже выглядеть. Она, краше, милее, разумнее и добрее кого на свете не было. Разом припомнились сетования и отца, и брата, да и ближних дворовых их на великокняжескую спесь иных семей, и тут почуял Петька, что невеста братнина из таких как раз, по всему выходит. Да и о Захарьиных он слыхал тоже – родичи царицы Анастасии покойной, царевичей, а стало быть – люди большие… А отец невесты – так и вовсе свояк царю.
Нахмурившись, Петька сжал рукоять ножа, привешенного к поясу, и ласково погладил мать по плечу.
Как бы то ни было, а на другой день уже всё село, не то что двор хозяйский, знали, что старший боярский сын просватан за княжескую дочку из московских… И что терем будут городить пристроем в отцовской доме, для молодых – Фрол со старостой отправились звать к ним на эту работу плотницкую артель из сопредельных владений помещика дворянина Арефьева, где, по их сведениям, как раз завершалось ею какое-то дело. Имелись в обширном хозяйстве свои плотники, конечно же, но, по незапамятному древнему суеверию, если у хозяев было достаточно средств расплатиться, плотников-строителей приглашали не своих, но не потому, что свои хуже, а потому, что чужие мастеровые наверняка не имеют никаких жалоб и возможных обид на хозяев, и их, как пришлых, не имеющих связей ни с кем местным, не могут сглазить, а они не имеют резона недобросовестно отнестись к делу… Как ни была добра боярыня Басманова к своим работникам, а в этот раз не решилась нарушить артельного обычая.
Как началась постройка, Арина Ивановна, от шума этого затворяясь, ночевала даже иногда в избушке Марфушиной, которую подлатали и вымели чисто, поодаль от двора. Нянюшка ребят Басмановых сама замужем не бывала никогда, так уж вышло, что весенний век свой пронянчилась с младшими своими, да с родителями хворыми, и до сей поры девичий сарафан носила2, хоть и не такой уж цветастый, как в молодости… И косу нерасплетённую, поседевшую напрочь, под пёстренькими платками и шалями прятала. Сейчас вот в обновках, что Федька в последний раз привёз, ходила, и радовалась, точно отроковица, нарядной собою любуясь потихоньку… В тихой маленькой её избушке, опустевшей с тех пор, как обитетельница её переселилась в хозяйский терем, теперь сама боярыня укрывалась от непрестанного весёлого, бойкого шума топоров и голосов мастеровых мужиков, радость сулившего, да только головушке от него больно бывало.
Целыми днями теперь все заняты были: мёд, орехи, ягоды собирали, и для себя, на зиму запасы, и для хозяйского стола, а уж им боярыня сама ведала, соленья и меды такие варила, что и к царскому столу подать не зазорно.
Особо, конечно, занимались льном. Красили полотна в артельном овине, сносили туда охапками и корзинами загодя запасённой коры крушины, ольхи и зверобоя цветы – для тёмно-красного; васильков с черникой – для глубокого синего; дубовой коры и грушевой, листвы берёзовой, дрока и шелухи луковой – для ярко жёлтого. Вываривались, вымачивались в разноцветных чанах натканные за весь год прошедший полотна, готовые – выжимались сильными мужицкими руками, расправлялись и развешивались над сушильными печами. Подарков предстояло наготовить великое множество невестиной родне, да и показать заодно, каково хозяйство жениха вотчинное3… Весть о передаче воеводой вотчины семнадцатилетнему Фёдору уже облетела окрестности, но для жителей Елизарова это ничего особенно не меняло – обоих, по всей видимости, редко будет здесь видно, а распоряжаться всем по-прежнему придётся Фролу и боярыне.
Ожидались и гости-родичи, которым надлежало быть сватами, ну и сопровождать Арину Ивановну с Петей.
Первыми прибыли молодые Андрей Иваныч и Григорий Фёдорыч Плещеевы, из Ярославля, и Захарий Иваныч Очин-Плещеев с ними, и сразу стало легче. Рассказали, что дружкою быть Захару Иванычу-младшему, племянничку Очина, Фёдора товарищу, это уж решено, ему и со сватами идти, тем паче, что сам недавно отцом сделался. Им же – поддружьями, совместно с новыми опричными знакомцами Федиными, а вот прочие чины – то подумать надо. Но думать будут оба батюшки, а их теперь задача – всю ватагу родственную и кутерьму предстоящую путём-законом поддерживать и помогать всячески.
– Бог ведает, – говорил Захарий Иваныч, – да государь, когда Иван Дмитрич наш от войска отъехать сможет, а без него свадьбу не сыграть. Да и без князя Охлябинина! – они смеялись громко и открыто, и верилось, что всё идёт, как надо. Близкий родич воеводы Басманова, Иван Дмитриевич Плещеев по прозванию Колодка, тоже ныне опричный воевода, как и Охлябинин, был по службе над полком где-то Оке…
– Ему и тысяцким быть, не иначе!
– А Фетиньюшка здорова ли, будет ли?
– А как же! Не изволь беспокоиться, Арина Ивановна, без сестрицы нашей свадьбы не затеем!
– А Федю не видали ли? Как он сам-то? – не сдержалась и всё же спросила она.
Вышла заминка малая. Не видали, были кто где ведь, худого не слыхать, а, значит, всё добром. Беспокоиться напрасно нечего. Невесту тоже не видели. Поди, не повяжет Алексей Данилыч сына любимого с какой-нибудь змеищей или уродицей, а хоть бы и племянницей царской была. Сказывают, красавица.
Шутили всё…
Но на душе у Арины Ивановны непокойно было, думалось, отчего это Алексей Данилыч спешно так сватовство учинил, и отчего сам Феденька об том, дома будучи, ей ни словом не обмолвился… По всему выходило, что сам не ведал ещё об отцовском решении. О многом бы ей хотелось Федю порасспросить, ноющее сердце успокоить, да только знала – прямо не ответит…
Перед самым отъездом в Москву, вконец исстрадавшись тревогой, затеяла Арина Ивановна гаданье-ворожбу, ото всех глаз затворившись в своей горнице. Завиток волос шелковых сына из ладанки извлекши, всматривалась долго, ласково приговаривала, и, решившись, уколола серебряной булавкой палец. Капля крови упала прямо на язычок огня гадальной свечи, вскипела, с лёгким треском исчезла, и тут пламя вспыхнуло ослепительным золотом, так, что Арина Ивановна вскрикнула и отпрянула, и зажмурилась… Белый лик сына возник из сплошного огненного дыма, очи его, зачарованно распахнутые, и в них отражённый, смолой кипящей, живым серебром, остриями клинков-зубов и когтей, и вкруг него, всего обнимая – кольцами Змей Великий, Царь подземный… Перепугавшись, брызнула она водой освящённой поверх гадания, свеча дрогнула и стала вновь маленькой и ровной. Перекрестив волосы Федины, она убрала свою драгоценность обратно в ладанку, прижала к груди, и оставалась долго недвижимой, страшась разгадывать увиденное.
Москва.
Строящийся новый царский двор на Неглинной.
10 сентября 1565 года.
На месте недавнего пожарища, поглотившего двор князя Михаила Черкасского, теперь расширилась целая площадь, и быстро зарастала уже стенами над подвалами и подклетами вновь задуманного Иоанном для себя подобия Слободской твердыни. Князю Михаилу строились палаты тут же, поодаль, покуда сам он с семейством в Кремле обитал.
Резной громадный двуглавый орёл, выкрашенный в чёрное, высился над Большими воротами, грозясь озлобленно на ворогов с востока и запада равно непримиримо, и всё тут кипело работой, и особой, на дух уже знакомой опричной, свойской, лихостью. Чёрных кафтанов тут было изрядно, как и празднично-цветных, и в полуденный час обычного отдыха молодцы любили, как и в Слободе, повеселиться. Остановясь в тени почти уж готового помоста посреди площади, готового служить и царским местом, и глашатайным, и судным, и потешным тоже, Иоанн с ближними, все верхами, задержался подглядеть за молодецкой потасовкой с интересом и всегдашним удовольствием. Конечно, ребята уже прознали, что царь здесь и на них смотрит со стороны, и разошлись пуще прежнего. Кафтаны, часто без рубах ими носимые, побросаны в пыль были, и несколько пар бойцов, по пояс голые, блестя мокрыми тугими мышцами, ломали и валить друг дружку наземь старались, а вокруг, свистом и забористыми выкриками их поощряя, кипела опричная братия. По обычаю, бить старались бескровно, не в голову, больше на ловкость напирая, да не всегда получалось, и кое-кто кровью сморкался и сплёвывал, однако старшины пока поединка таковых не прерывали.
Федька гасил в себе укоры зависти. Отмечая всякое выражение удовольствия в лике государя при особо удачном и видном выступлении кого-нибудь из молодцов, завидовал их вольному развлечению, за коим государь всегда с радостью наблюдал…
Грязной, да и Вяземский эту его слабинку как-то раз отметили, и случая не упускали поглумиться, конечно, даже если вид Федьки никак переживаний его не выдавал. Начинал обыкновенно Грязной.
– Чо, Федя, и хочется и колется? Бело личико, оно, конечно, как не поберечь…
– А хоть бы и так! Это тебе, образина, терять нечего. Да мне и государь, вон, шкуру портить не велит. А я хоть щас! Не веришь? А пошли со мной! Афоня, Васюк трусит. А ты?
– Чего я? – помедлив, как всегда, спокойно свысока отвечал Вяземский. – Не велено раз шкуру твою портить – значит, и не станем.
– Да ты боишься, что уделаю тебя, – не менее надменно и даже с ленцой отвечал Федька, обдавая обоих своих противников невыразимым презрительным взором, полускрытым тенью ресниц.
– Ты-то?! Ой не смеши. У меня на твои выкрутасы, знаешь ли, и коленца с хитростями один ответ имеется: дам оглоблей по башке – вот и вся ласка!
Они с Грязным заржали, Федька отмахнулся.
Государь тронул поводья.
Пора было возвращаться.
Любопытно, знает ли Вяземский наверняка о его расправе над Сабуровым, догадывается ли. Этого никак нельзя было понять, а сам он ни разу ни о чём таком не намекал. Грязной же подкатил однажды, встретивши их из богомолья, с паскудным смешком, как всегда, а правда ль, что не без кравчего старания Егорка на ножик наткнулся. Как всегда теперь, таким же смехом Федька не отрицал, но и не утверждал сказанного, чем доводил Грязного изрядно. И порой чудился сквозь легкомысленный глум этот в Грязном неподдельный, старательно скрываемый страх. В зрачках.
Федька омрачился, припомнив, что из-за всех переездов упустил распорядок в занятиях «выкрутасами и коленцами», и нагонять будет тяжко, это он уже знал по опыту. «Оглоблей по башке»! – Я вам покажу ещё и оглоблю, ничего, заткнётесь тогда!
Как бы не мечталось ему козырнуть перед всеми тем, чему уже наловчился, наставник твердил ему непреклонно, что рано ещё, а пустое тщеславие есть неразумие полное, и часу своего он дождётся по праву. Что ж, подождём тогда.
Разозлившись опять, что воздержание его от потасовок могут принимать и впрямь за жеманное себя бережение, Федька испытывал жестокое желание накостылять кому-нибудь как следует прилюдно, и даже раздумывал, как это всё же устроить… В Слободе оно представлялось возможным – затеять потешную потасовку, и развернуться как следует. С недавних пор он понял отчётливо, что его как бы остерегаются. Конечно! Царскую Федору ненароком обидеть никому не хотелось, а и поддаваться тоже не было охотников, и не важно, что новобранцы на него с восторгом смотрят, с завистью, а бывалые – по-разному, но не без своеобразного уважения… Злило Федьку неотвязное это прозвище, однажды Грязным, на такие штуки гораздым, выпаленное, да зацепившееся, как видно, всем за причинные места. На самом деле, так и было, да и слава по Федьке укрепилась, что бешеный, на любое окаянство способный, а с таким связываться – себе дороже…
При всём прочем, он проголодался очень, а государь всё объезжал новое возводимое хозяйство своё без видимой устали, торопясь с делами управиться до завтрашнего дня. Ибо намеревался непременно быть завтра в Коломенском, в той необычайной Дьяковской церкви4, что над самым Велесовым оврагом особняком стоит…
Вовек не забыть было Федьке тех дней и того оврага, и даже сейчас, отсюда, из шумного солнечного, ещё по-летнему тёплого суетливого дня веяло на него таинством и вечным каким-то холодом, оттуда, из недавнего прошлого. Почти забытое происшествие, по словам свидетелей, едва не стоившее ему жизни, встало перед ним с прежней ясностью и непостижимостью… Будет ли когда ответ? Надо ли искать его, или ввериться без оглядки судьбе?
Никто не знал точно, что сподвигло государева батюшку, Великого князя Василия Иоанновича, заложить храм этот, за что просил прощения у Всевышнего, о чём молил, мрачным скорбным событием тем библейским вдохновившись, никто не знал… Какими дарами тайными вымолил у Неба себе долгожданного наследника, Иоанна несравненного Четвёртого, дивный храм достроившего. И глава усечённая Иоанна Предтечи там, точно живая, обитала, на подходящего взирая с мусийной5 надвратной иконы, на входе в пределы старого Дьяковского кладбища, тишайше окружившего крестами, камнями и плитами надгробий храм со всех сторон… Многостолпный и многопредельный, одиноко возносящийся над провалом оврага, не похожий ни на какой иной, Федькой виденный, завораживал храм прихотливой стройной красотой, которую рассматривать хотелось бесконечно, обходя вокруг, и пугало это место, и манило, и доставало до самой затаившейся души… Венчанный тёмным шеломом, не луковкою золотой, стоял он неким молчаливым воином, отшельником задумчиво хранил свои таинства, и открывался, как водится, лишь ответно открытому, искренне и смиренно просящему сердцу… Но обитало здесь, вокруг, всюду, с божественным наравне, даже под храмовыми сводами, что-то необъяснимое, из мрака и крови самого времени и самой земли вырастающее, и – влекущее могуче. Жила молва о неких людях, здесь в незапамятные времена обитавших, а после вдруг в одночасье исчезнувших, сразу, со всем своим хозяйством, а куда – никто не ведает… И что видят тут иногда невесть откуда взявшихся чужаков, как будто не в себе они, и одеты не по-нашему, но место узнают, а домов своих и из людей – никого. Куда-то после они снова девались, уходя в туманные ночи вниз, к Велесову ручью. И ему уже не терпелось побывать там опять: нечто беспредельное, дремучее, непонятное и сладостное ожило, шевельнулось в нём снова, и стало звать неясным глубоким мерным зовом, точно очень-очень дальний колокол во тьме, единовременно бивший в самом зените его сердца. Федька побоялся слишком провалиться в эти настроения, тем утратив внимание ко всему насущному, совершающемуся сейчас. Навь нахлынула. Но он встряхнулся, к Яви вмиг возвращаясь, и солнце засияло с прежней спокойной уверенностью, обозначив света и тени, и приглушённые звуки мира опять вспыхнули и стали плести свой обычный беспорядочный хор.
Сегодня будут сборы и служебные хлопоты до самой полуночи, наверное. Завтра – недалёкий путь в Коломенское, где сейчас красота, конечно, в разукрашенных бабьим летом душистых садах и речных долинах, а поселяне вовсю начали солить свои «царские» огурцы… А уж оттуда, заночевав, хотел отправиться государь обратно в Слободу.
Наконец, воротились все в Кремль.
Отпуская его привестись в покоевый порядок и к трапезе приготовиться, Иоанн как-то особенно на него взглянул. Федька всё повторял себе, что это помнилось, что он сам всё время ищет в государе к себе чего-то необычайного, но… Уловлять малейшие его движения, различать их стало для Федьки необходимостью, насущным желанием. В трапезных сенях увидал он батюшку, беседующего о чём-то с князем Сицким, Василием Андреевичем, и они, на его поклон ответив, тоже как-то пристально посмотрели. Проводили его оба долгим взглядом, и всё беседовали, пока дворецкий всех к трапезе не пригласил рассаживаться.
Были сегодня и другие знатные гости на обеде. Федьке работы хватило – чаши и блюда с государева стола то и дело объявлять да разносить. Со многими государь желал переговорить, прежде возвращения в Слободу, и к государю у многих прошения были неотложные. Вздохнув, Федька приготовился в оставшееся до отбытия дневное время развозить по указанным дворам царские гостинцы. А заодно и подслушать-подсмотреть, чем нынче Москва дышит по боярским углам.
А вечером была для него неожиданность – явились к государю воевода Басманов всё с тем же князем Сицким. Говорили в кабинетной комнате с ним наедине, а потом послали за Годуновым.
Федька изготовился батюшку выловить в сенях, нутром чуя, что должен нечто разузнать. Уж слишком необычно сегодня воевода выглядел: по всем заповедям боярским, в длиннополой однорядке, в наручах жемчужных, в сапогах бархатных на золочёных подковах, и даже в шубе тафты златошитой, на плечо могучее накинутой, подбитой соболями, с бобровой оторочкой, и высокую бобровую же шапку в руках имел.
Однако выловили его самого – с поклоном поясным покоевый посыльный юноша Милан, пригожий, точно вешняя зорька, со стриженными в скобку6 пшеничными кудрями, передал ему наказ тотчас в государевы покои идти, и сам его до дверей проводил, как бы прочего важного гостя.
Федька вошёл. Стрелецкая стража затворила за ним двери с размеренной важностью.
Поклонился земно государю, затем – воеводе и князю, сидевшим на креслах против царского, и стал смиренно, не зная, чего и ожидать-то. Молчали все, и его разглядывали, кроме Годунова, бесстрастного стоявшего над раскрытой приказной книгой у писарского своего места. Вздохнув, государь заговорил, к Федьке обращаясь, и тут же воевода с Сицким поднялись со своих мест, значительно и торжественно.
– Вот, Федя, ныне для тебя особый час настал. Час, для всякого Божьего раба, мужа смертного, самый важный и радостный. По разумению нашему, и соглашению почтенных сих наших слуг ближних, столпов и опоры нашей (тут государь повёл рукой в сторону обоих старших посетителей, и те поклонились словам его благодарно) оказана тебе честь, и сейчас будет объявлена. Димитрий, зачти Указ мой.
Федька замер, онемев от неожиданности такой.
Годунов, с поклоном тоже, развернул свиток пергаментный, и прочёл звучным, твёрдым голосом:
«По Указу Божиею милостию Великого Государя, Царя и Великого Князя Иоанна Васильевича всея Руси, Владимирского, Московского, Новгородского, Царя Казанского, Царя Астраханского, Государя Псковского, Великого Князя Смоленского, Тверского, Рязанского, Полоцкого, Ростовского, Ярославского, Белоозерского… – читалось Годуновым по полному титлу, а Федька умирал в ожидании недвижимом, – и по благоволению супруги Его, Царицы и Великой княгини Марии Темрюковны, и челобитию родителей жениха и невесты, боярина Алексея Данилова сына Басманова-Плещеева и боярина князя Василия Андреева сына Сицкого, велено женить Фёдора Алексеева сына боярского Басманова-Плещеева на Варваре Васильевой дочери княжеской Сицкой. И свадьбе быть при дворе государевом по княжескому чину, с благословения Божия, лета семь тысяч семьдесят четвёртого».
Годунов свернул грамоту и поклоном завершил чтение.
– Федька, ну что столбенеешь? Благодари государя нашего! – негромко и по-доброму досадливо прогудел воевода.
Огловушенный новостью, Федька побледнел даже, не отнимая ладони от сердца, заметавшегося в мыслях самых жутких. Но отцовский пинок и выучка двинули его выполнять обычай помимо разума. Пав на колени, коснулся лбом пола у государевых сапог и целовал его руку. Земно кланявшись, целовал руки отцу и будущему тестю. Все они что-то отвечали одобрительно и важно, он не разбирал – так в ушах шумело. Только позже дошло до ума обещание отца обо всём переговорить вскоре наедине. Кажется, воевода и Сицкий стали с государем прощаться, уходить собираясь, и Годунов, собрав бумаги и Указную грамоту, уже за двери выходил…
– Федюш! Ты, никак, без чувства грянуться надумал? А ну, поди, поди ко мне! – в голосе Иоанна играл насмешливый задор, и в палате они были теперь одни. Федька очнулся в приливе отчаянной лихости, словно чёрт, раздирающей его в осознании подобного насилия над собой. Отерев со лба испарину, он рванул ворот рубахи, освободив на три пуговицы, переведя дух, и обессиленно опустился на ковёр у ног Иоанна.
– Грянешься тут! Намекнули бы хоть!!! Не жалеешь ты меня вовсе…
– Федь, так что ж, и впрямь не знал ты ничего, что ли?! То и дело слышу, дескать, Басмановы отец и сын – одна сатана, не разлей вода – вместе заодно всегда всё решают, – искренне изумился государь, наклоняясь, чтоб видеть его лицо. Федька мотнул головой.
– То-то гляжу, побелел ты. Ай, Данилыч! Крутенек воевода. Иль, напротив, нечаянную тебе радость сделать хотел. А ты – вона как. Так что, Федя, совсем женитьба с души воротит?
– Да что ты, государь. Мне б с честью такою… справиться – вот об чём маюсь теперь!
– Смеёшься, вижу?
– Да полно! До смеха ли… – Федька явно дерзил, поглаживая под расстёгнутой рубахой грудь. Государев настрой о многом ему сказал, подстрекая к ответному в лад, и хоть говорили они о серьёзном очень, но – не о свадьбе совсем. А о его, Федькиной, послушании. Поднявшись, Федька, всеми бесами сразу терзаем, Иоанну в очи глядя, до дрожи желал сейчас же о многом испросить, да тут постучала в дверь стража – просился кто-то к царю важное передать. Вот-вот явятся рынды и сами допущенные до государя просители.
С невнятным стоном отошёл Федька, чуть покачнувшись от головокружения, с наряда невидимые пылинки смахивая.
Знал Федька, как пробьёт полночь и начнётся скорбный праздник Усекновения, переменится Иоанн, погрузится весь в иное, смиренное, строгое. Ни для кого не досягаем станет… А сейчас, в опочивальне, наедине с ним, утешался своим тёмным весельем, дозволяя Федьке забываться, свободно на всё отвечать, изводил его речами непотребными, какими мужики, отдыхая, меж собой забавляются, да пытал, пошто испугался так нынче, что просватан. Пошто растерянным прикидывался. А ведь известно, что грешил, грешил с девицами-то!
– Да! Да, чуть не помер!.. Как подумалось, что отсылаешь меня! От себя… прогоняешь!.. – задыхаясь откровением, он во всём сознавался: – Что не люб я тебе больше!
– Обезумел ты, вижу, вконец! Коли не люб – стал бы я за тебя племянницу-красавицу отдавать! Так бы отослал…
– …в Гороховец! – выдохнул Федька.
– Дался тебе этот Гороховец7, Федя… Договоришься! Подарю. Ну и спрошу уж тогда!
Собираясь от мирского омываться и к полуночной молитве готовиться, Федька улыбался истомлённо, и от всего нахлынувшего за день еле уже ворочал языком.
– И тем паче боязно… – он сел на краю лавки, оглядываясь ласково на усталого тоже Иоанна. – А ну как не слажу?..
– Ты, Федя, сладишь. Абы кому я княжён не раздаю. Сказано же. Знаю, постараешься.
– Вот теперь не то что взлают – взвоют, Государь ты мой!.. Дескать, великие роды бесчестишь, знать исконную унижаешь… А возвышаешь до себя недостойных…
Иоанн окаменел острым профилем, и рукою стиснул полу ферязи, как в судороге. И руку разжал, глубоко передохнув.
Федька удостоверился, что стрела его достигла цели. Давно рвалось из него это высказать. И ежели кто им, кравчим, как прежде – Анастасиею Романовной, как не ровней, сейчас царя попрекать вздумает8, тот на свою голову грозу призовёт неминуемо.
Помедлив, подобрав во что переодеться, Федька, пошатываясь, как слегка пьяный, от расслабленного утомления, двинулся к мыленке, раздумывая, надо ль избавиться от боязливости своей вечной, и что на самом деле означает эта женитьба, и как всё далее будет. Немного уязвило его, что батюшка, сам решив его судьбу, на что право имел, без сомнения, никак его не упредил… Но тут много было возможных толкований и оправданий, и он решил точно так же, как в первый свой день в Кремле, который врезался в память его навеки: значит, такова судьба, и так надобно. Батюшке виднее… Или проще всё – в самом деле нечаянно порадовать его хотел. И нежданно возникло для него некое новое предвкушение, и даже некая прыть и запал от предложенного испытания. Что испытание это предлагалось ему, наравне с батюшкой, самим государем, Федька почему-то не сомневался. Или опять бес гордыни искушает, подумалось с насмешкой над собой же. Всему-то ты хочешь небывалую для себя суть придать, вызолотить всё. Женитьба эта… Княжна… Государева племянница… Может, никакое это не наказание, не остуда, а в самом деле – высочайшая милость.
Ощутив небывалое блаженное счастье, он вернулся и быстро склонился к Иоанну, благодарно обнял его, проникновенно и мимолётно.
Иоанн принял от него халат, отпустил. Ушёл в молельню один, а после долго не спал – Федька слышал его шаги, редкие подавленные вздохи и шелест свитков… И свечи над столом не гасли. Время от времени принимался государь еле слышимо пропевать размеренные строки. Как видно, занимается своим "Ангелом Грозным"…
Федька с сожалением оставил нетронутой чашку молока, заботливо припасённую для него Арсением. Минула полночь, начался долгий постный день в честь Пророка Иоанна.
Провалившись в сон на краткие часы, он начисто забыл о вчерашнем потрясении. Но, встретясь с воеводой на выезде из Кремля, вспомнил вмиг наказ о свадьбе. Завертелось разноцветным колесом смятения сердце. На сей раз батюшка посвятил его в намерения устроить сватовство на неделе, сказал о приезде матери с братом. Но его, Федьку, эти хлопоты пока что не должны касаться – его дело жениховское начнётся после сговора, а уж там – как Богу и государю будет угодно, всё своим чередом пойдёт.
– До Покрова свадьбу справить вряд ли успеем, Федя. Нам-то канителиться не досуг, сам знаешь, делов государевых невпроворот, и чем далее, так горки-то крутее, а стремнины бурливей… Да, вишь, у Сицких, как у прочих, чиниться принято, обычай тут княжеский нарушить никак нельзя. Поспешание такое дурные толки повлечёт неминуемо, и для девицы, и для семейства всего вредные. И уж нам с тобой славы лишней не надо! До весны доживём, стало быть, а там – как сложится. Ну, с Богом! Свидимся ещё, там и поговорим как следует.
Федька кивнул, воевода раскланялся с государем, повернув со своим отрядом после Троицкого моста по служебным московским делам.
Свидимся, поговорим, до весны доживём… До весны! Встряхнув кудрями, нахлобучив снова атласную шапку с собольей чёрной оторочкой, Федька поспешил совету отца последовать, и не принимать на грудь тяжести лишних дум, пока и прежних вдосталь.
В медово-яблочном мареве ясного полудня царский поезд приближался к зелёному холму над Москвой-рекой, а казалось, что это белая ввысь устремлённая громада Вознесения плывёт к ним над кудрявыми верхушками окрестных садов… Федька ощутил волнение, сильное, и суетное, и высокое, и от этого смешения ему было необычайно и приятно. В честь государева прибытия протяжно величаво звучали колокола, всё происходило неспешно, торжественно и просто, согласно чтимому празднику, суровому и вдумчивому по основе своей.
Время тут как бы замирало, за белокаменными стенами оставалось извечное бурное и массивное коловращение стольного града, копошение людских забот, и часы потекли бесконечно-отстранённо от прочего мира… Государь не притронулся к скромной трапезе, только воды испил, и Федька невольно следовал ему, хоть никогда такого строгого воздержания от ближних, какому себя подвергал, Иоанн и не требовал. Голода он не чувствовал, настроенный на страстное самозабвение Иоанна в жажде духовной… Облачиться пожелал ныне государь в чёрную ризу свою, и вся его свита опричная была, ему согласно, в чёрном. Прочие же из сопровождающих одеты были празднично.
Отстояли службу. Акафист Предтече хорош был особенно, государь доволен остался певческими стараниями коломенских служителей.
Царица Мария, по обычаю, отправилась посетить мастерскую рукодельную и со странницами-монахинями побеседовать, прежде чем внять с царевичами вместе чтению иноками благочестивых книг, о давних делах в земле Арамейской повествующих. А государь остаться пожелал в храме один на один с небесным своим покровителем, и только кравчего не отпустил от себя далеко… Народ окрестных селений, выслушав напутственные речи своих духовников, разошёлся по дневным делам обычным. В округе стихло…
И всё на этот раз было не так, совсем не так, как тогда, на весёлом до бесшабашности многолюдном праздновании Николы-зимнего. Виделось теперь то действо нездешним совсем. Небывалым казалось, разгульное и радостное, чуть ли не с бесячим пополам. Здесь же, повинуясь строгости Иоанна, блаженной общей тишине, вставшей окрест, и нарушаемой только гулким красивым эхом под сводами храма от шагов и сдержанных голосов, Федька даже устыдился жгучему воспоминанию о той буйной шалости, задорных румяных влюбчивых девицах-помощницах, этой шутейной Велесовой шубе, о кострище, хмельном всеобщем благопомешательстве, и собственной непотребной пляске с личине со Змеиным Царём и зверьём всяческим… Все лики образные со стен вдруг воззрились на него: праведные жёны, Елизавета с Мариею – с осторожной жалостию будто, сам Предтеча – недоумённо, с поднятым точно в предупреждении пальцем, и сдвинул брови Михаил-Архангел. И колени подломились. Федька с горячим смирением упал, принимаясь молиться о снисхождении к себе от них, таких запредельных, неколебимых, парящих в бесконечной высоте над ним, нечестивым, гнусным даже, маленьким и озабоченным суетой праздной… И чем больше гнал он от себя прежние видения, тем острее и явственнее восставали они: сырой свежий запах снега, мокрые шубы, горячая близость безумия накануне ночи, и вдруг, как чёрная молния – ледяные объятия блаженства тяжёлой и сладкой воды, где он хотел остаться… Нежный переливчатый плеск родника, напевающего ему из недр тьмы подземной о вечном счастье… О подвиге Ином, большем, чем всё земное исконное противостояние человеков меж собою, в котором они, аки твари всякие, побеждают друг дружку на миг, а после и сами издыхают бессмысленно, и так всё сызнова, беспрерывно. И слава победивших громыхает сперва пушечно, а после слышится, как горсть копеек медных в суме нищего… А нищий тот – блаженный, всё смеётся щербато-беззубо, а по щекам сморщенным во впадины слёзы катятся… Перед очами Федькиными померк прекрасный лучезарный отсвет раннего вечера, прознобило его, жаром и холодом пота прошибло, ведь всем собою вспомнил он и другое, где были он и государь одни, на одре его, а дед-знахарь о «шаге в небеса» и «мужестве неосознанном» в нём твердил, и никто этого не понимал толком. А он, Федька, сам себе не верил, таким было наваждение Смерти-Ухода вожделенным – тогда, и несусветно-невозможным теперь. С глухим стоном он ударил себя кулаком в грудь, ужасаясь своего бреда, своей жажде пасть в него снова, и вторить стал словам Иоанна, молившегося в нескольких шагах… «Мудрый ангеле и светлый, просвети ми мрачную душу своим светлым пришествием, да во свете теку во след тебе!.. Ангеле грозный и смертоносный, страшный воин, помилуй мя, грешного, нечистого, ничтожного перед тобою!.. Ищу защиты и помощи твоей, коему всё ведомо, непобедимый, и не хочу скрыться от твоей нещадности, но укрепиться в мудрости и благости…».
Иоанн повёл взором на истовую молитву его, приблизился, мягко возложил на вздрогнувшее плечо ладонь, и продолжил глубоким тихим рокотом: – Запрети всем врагам борющимся со мною… Сотвори их яко овец, и сокруши их яко прах перед лицем ветру! И от очию злых человек мя соблюди!
– … соблюди! – вторил Федька, не поднимаясь с колен, искренне вглядываясь в сурово сдвинутые брови и соколиный взгляд Архистратига. Голова Иоанна Предтечи, возлежа на блюде серебряном, как бы умиротворяясь, засыпала, переставая следить за ним из-за полусомкнутых тёмно-коричневых век…
Тени наступали на утихающий Коломенский рай.
Словно все силы истратились у него – вышел, сам не свой, впору упасть бы и лежать тут, среди могильных камней замшелых, в сырой пахучей траве, без единой мысли, под последним предвечерним солнцем. На сумеречную впадину Велесова оврага, отсюда сквозь пушистые деревья не видимую, он опасался оглядываться пока.
В своём покое, в спальне, маленькой, точно келья, перед тем, как ко сну разоблачаться, снял государь один из перстней своих, что с архиерейским камнем9, и подал Федьке.
– Носи. Берегись для меня, Федя.
С низким поклоном принял Федька дар государя, драгоценный вдвойне из-за слов, к нему произнесённых.
Иоанну же нравилось, в такие, особые минуты наедине с ним, обыкновенно сидящим у ног его, возлагать руку на его лоб и стаскивать скуфейку с шёлковых кудрей, падающих свободно и тяжело, обрамляя внимательное и одухотворённое юношеское лицо… Вглядывался в него государь, иногда мыслями при том далече будучи, как будто через смертную плотскую кожу, глаза, губы лица этого совсем иное что-то наблюдал. «Кто ты? Что ты такое есть?» – того гляди послышится вопрос. Не шелохнувшись, не моргая почти, не дыша вовсе, Федька упивался и равно ужасался безмолвием того единения… И сейчас государь безмолвно вопрошал его душу, искал в облике его приметы того запределья прошлогоднего, и не мог разобрать Федька, желанно оно государю, или страшит больше. А всё равно – манит, манит, это Федька понимал животным каким-то чутьём…
Ему нечестиво хотелось остаться. Надвигающаяся ночь густела слишком быстро, и прошедшие под окном караульные перекинулись согласным предсказанием скорой грозы. Всё притихло, накрытое перевёрнутым тёмным плотным ковшом небес, издалека докатился, лениво пока что, гром.
– Всё. Искончалось лето Господне… – промолвил Иоанн, перебирая чётки наперстные, набранные из бусин камня архиерейского тоже, и с болезненной тоскою тяжко переводя дух.
– Устал ты. Возлечь бы тебе, Государь мой… А я, коли дозволишь, тут, рядом, на лавчонке вот, да хоть и на полу, побуду, а?.. Иль Наумова позвать?
Сверкнуло, прошумел порыв ветра. Оба осенились знамением, и молчали, дожидаясь приближающихся раскатов грозы, возможно, последней в эту пору. Огонёк лампады повело сквозняком.
– Воды принеси с мятою, рубаху новую, и себе постели, как знаешь… Да не зови никого, сами справимся.
Вспомнив, что целый день не ел ни крошки, Федька пулей послал на дворцовую кухню Сеньку, где тот добыл господину (и себе) кринку молока да ломоть ржаного хлебушка, и помчался обратно в келейный государев покой. Передал ещё Федьке свёрнутую медвежью шкуру, из везомого с собой имущества, а постельничий с подручным спальником устроили требуемое государю. Всех отпустив, до соседних сеней, где им тоже было постелено, по-походному просто, Федька оставался с государем, пока тот укладывался. Чуть погодя отпросился «на двор», ну и мимоходом перекусил быстренько… Слегка укоряя себя за грех чревоугодия, вдогонку ко прочим.
Сентябрьский холодок тянул по дубовому полу, и, в тёмном просторном меху, густо пахнущем шерстью, от влажности тумана и грозового остужения за окном завернувшись, Федька блаженствовал, засыпая. Рядом с дверью, на лавках в сенях, возились почти не слышно, в полусне тоже, постельничий и спальники.
Мелькали в нём беспрерывно чепуховины несусветные, надоедливо отводя от главной печали, которая делалась всё отдалённее и непонятнее. Отмахивался он от них, как мог, а после сдался – и сон унёс его по буеракам, своевольно зашвырнув в такой оборот, от которого очнуться он не мог долго, лёжа на самом острие восхода, серого и дымного от тумана, и весь мокрый. Осилив себя же здравомыслием, он развернулся в шкуре, и остался на ней отдышаться. Рубаха была мокрая насквозь, он стянул её, расправив на полу рядом. И упал снова, раскинувшись, остывая, вспоминая, что нельзя так делать никогда, пронижет сквозняком – и вцепится простуда, а через минуту, как ему показалось, его разбудил государь. То есть, его пристальный взгляд.
Государь на него смотрел в восходных сумерках. На белеющее лицо, будто лёгким сиянием отливающее на чёрной медвежьей шкуре. Федька не шевелился, но тут адово проклятое естество зашевелилось за него, и с тихим стоном он отвернулся от ложа и взора Иоаннова, подгребая просохшую рубаху, уцепляясь за крест на бечёвке, укрываясь от неприличия своего. Притворяясь сонным, конечно…
– Подымайся, давай, коварник, – Иоанн, вздохнувши, сел в постели. Федька мигом вскочил, накинул рубаху, и поспешил подтащить под ноги его мягкие тапки, чтоб не ступал босым на стылый ковёр на полу.
– Полно, полно прикидываться-то устыженным. Главу склонил, ишь, волосьми занавесился, будто б не чую плутовства твоего под ими.
Федька, в самом деле, невольно улыбался ворчливому, укоряющему, но беззлобному государеву слову.
– Меня, государь, бесы искушают – правда твоя! Да не поддаюсь я, не то б видение досмотрел, не стал бы искуса избегать, в том тебя уверяю.
– «Досмотрел», «не стал бы», как же! То варени́к мой тебя от соблазна ненужного оттянул. Чем же бесы т тебя на сей раз прельщали? М?
Тут Федьку кинуло в краску, и, заикаясь даже, принялся он государя умолять не расспрашивать, ибо язык его не в силах произнесть и части того… И в том не лукавил Федька ни капли, и сам теперь, окончательно от сонного дурмана взбодрясь, ужасаясь коварству изуверскому своих бесов, поскорее рвался отмолить тяжкий грех своего сновидения.
– А говорят ведь, варени́к ясность рассудку даёт! – с возмущением как бы сетовал Федька себе под нос, приготовляясь к умыванию, меж тем как вошедшие на его зов спальники принялись услужать государю. – Что-то не шибко действует, однако. Мож, два или поболе камней посильнее будут?
– Ну-у ты и нагле-е-ц!
– Да право слово, государь, едва разуму не лишился ведь!..
– Фе-еддя! – угрожающе протянул государь, на него оборачиваясь. Но вид кравчего был столь неподдельно смятенным и лукавым, вместе с тем, что суровый утренний настрой Иоанна сам собою куда-то девался, и на душе стремительно легчало. – Может, тебе и порты варениками расшить? Тогда уж наверняка от ненужного оттянет! И престанешь ты меня, горемычного, наконец-то, тормошить, диаволово чадо, – тихо проговорил царь Федьке, когда все прочие от них отошли.
Очень желая на предложение сие согласиться, Федька сдержался, опасаясь хватить лишку.
После трапезы стали собираться в Слободу.
Воевода Басманов и Вяземский с отрядом прибыли вскоре, и, передохнув немного, примкнули к царскому поезду.
По пути говорили о крымских вестях. Вроде бы по всем приметам ожидался набег на Болховском рубеже, но Трубецкой уже подходил туда со своим полком, и Хворостинины оба стояли там же в готовности. Были стычки вдоль границы, хоть и жаркие, но небольшие… Всякий раз совместно опричным и земским войскам удавалось прогнать налётчиков обратно в степь. Разведав о значительной силе русских, степняки решили, видимо, повременить с большим набегом.
– Так что, отзываем Белкина с Хворостиниными к Белёву обратно? И Трубецкого, стало быть, отпускаем в Дедилов?
– Нет, рано. Пущай до октября там постоят. На Рязань вон тоже о прошлом годе этой же порой ломанулись… А по-хорошему, так надо бы и Бельского10 оттуда, из-под Каширы, не отводить – тогда уж точно отобьёмся! – воевода глянул на ехавшего рядом сына, явно безмерно волнуемого всеми этими разговорами, и упоминанием о Рязани – особенно. – Верно, уж такого небрежения наши там теперь не допустят! Слава Богу, есть кому надёжно проследить.
Были там ещё по Разряду при войске и князья Пронский с Турунтаевым, но их дела шли особняком.
Вяземский кивнул:
– Голицын в Одоеве, то справный служака. А в Калуге у нас, значит, Шереметев-Меньшой сидит? – по всему было понятно, что не очень-то Вяземский на Шереметева полагается. Басманов же неопределённо повёл густой чёрной бровью, мол, сидит, и пусть дальше сидит, сейчас Шереметевы на Москве притихли, а Ванька-Меньшой не самый худой из воевод…
– Как думаешь, Данилыч, рязанским-то растяпам за прошлый год достанется?
– Достанется, уж этого не миновать!
– Так сразу надо было. Иль Филофей печаловаться11 решился? – Вяземский недобро усмехнулся.
– По мне так да. Но у государя свои на то замыслы, как видно. Да и сам суди, Афанасий Иваныч, нам-то одним на всё не раскорячиться. На Ливонских пределах, почитай, никого и не остаётся, того гляди, обратно Полоцк отбивать удумают. Что ни день – разбой грабительский с той стороны, до самого Смоленска, мор этот ещё, подсуропил нам чёрт! А наших там на воеводстве – всего ничего: Очиных моих двое, Захар и Никитка, а Никитка пороху нюхал менее, чем мой Федька, считай, да Колодка (этот хоть бывалый!), да Васька Серебряный, хоть и земский, а вряд ли вдругорядь захочет под государевым судом побывать… За остальных не поручусь, что завтра с Жигмондом заново снюхиваться не станут…
Так они толковали ещё некоторое время. Дорога клонилась к вечеру, остановились на берегу речки на отдых и быструю трапезу. Всюду засновали обозные работники и прислужники, шустро обустраивая государевому семейству шатры, и очаги закурились по обочинам ставшего шествия. Опричники и стремянные поили рассёдланных коней.
Государь изволил пригласить в свой шатёр ближних, и там, средь прочего, нечаянно как-то заговорили о Федькиной будущей свадьбе. На просьбу Алексея Данилыча отпустить Федьку на обручение в Москву, как время подойдёт, а медлить они с этим не собираются, государь согласие давал. Сказал, что кое-какие подарки невесте и семейству её от себя передаст. Заговорил воевода о князе Сицком, что деловой он человек, устойчивый, и воевода сильный тоже, им в Думе опричной такой не помешает. Чего б не сделать его окольничим, к примеру. Да и сынов князя тоже к делу пристроить. Второй его, Василий, сказывают, собою статен, пригож и расторопен, и до рынды ему пара годков осталось дозврослеть. А то и год.
Федька жевал орехи с изюмом, запивал лёгким пивом, возлежа на локте на походном лежаке, но перестал вкус их ощущать, как помянул воевода этого младшего Сицкого. Даже поперхнулся слегка и закашлялся. Но из последних сил решил ничем себя не выдать, как тогда, с Трубецким юным. Никто как будто ничего не заметил. Федька поднялся подать с поклоном государю холодного квасу.
Теперь ему захотелось поскорее попасть в дом невесты, чтобы убедиться, что никому не дано затмить его перед Иоанном. Нет, его волновало, конечно, что за девушка будет ему женою, и даже очень, и всё же… Ведь не стал бы батюшка сватать государю в охрану ближнюю кого-то, если б не был он уверен в Федьке, в неотразимости его перед любым своим ставленником! Понятно, способствуя семейству будущих родственников, укрепить хочет воевода свой собственный стан, умножить свою силу и защиту, и ничего иного за его словами нет. Припомнил себе все слова Охлябинина, влетавшие в его очумевшую голову и засевшие крепко, об том, что он – необычайный, один такой, что к нему одному только воспламенился государь впервые за все времена… И в самом деле, сколько их было, рынд этих, каждый год меняются, ничего такого – уходят себе просто служить дальше, своим путём и государевым велением, сообразно талантам. Утешась этим самоуверением, Федька ожёгся внезапным воспоминанием последнего ночного видения, и поймал, кажется, его скрытый смысл… Батюшка, Государь, он сам – это так вплетено-впечено-вкованно в сон тот было, что он не умел этого выразить, кроме как обожанием их обоих… Послушание обоим было безусловным. Отец повелевал им едва ли не сильнее царя… Мощь и громада его неколебимого властного уверенного приказа повиноваться сминала вмиг, он не смог отделить его от Иоанна. Отец был прекрасный и страшный, и от осознания неспособности ни в чём перечить ему Федька обессилел, предался всему душой, и с облегчением обречённости очнулся. На полу на шкуре медведя, под испытующим государевым взором.
Год без малого назад отец отдал его во власть государю, и, не забывая ни мига из той долгой встречи первой, Федька запер все это в неподъёмном ларе на семь замков, не спрашивая себя больше ни о чём. Отцовская любовь слепа, и воля несгибаема… Государева же любовь была иной совершенно, и опасна ему и мила по-иному. И оба они были его властителями, всего его, кажется, да только… Начинало возрастать в нём нечто, оставшееся неподвластным никому. И ослушание то – убийство Сабурова – было намеренным его души движением. Намеренным… Вот как… Как бы нечто в нём самом противилось, быть может, глупо, бездумно и скверно, но пересиливая все другие желания… Может ли, и должен ли что-то решать он за себя? Кроме решения терпеть и слушаться их двоих.
Что-то поменялось в нём в этот миг признания себе. Ушла жизнь прежняя навсегда… Он –прежний – ушёл. И пока не известно, стало ли ему от этого легче. Или, напротив, это тёмное и упрямое, тайное, недоброе на вкус, окрепнув, однажды поглотит его самого… Так вдаль он смотреть боялся, как страшатся отворить некую дверь, за которой чуют запертое там чудовище.
На подъезде к Слободе, в сумерках, он отозвал воеводу отъехать с ним немного от прочих.
– Батюшка, а никак нельзя и мне на смотринах быть?
С некоторым удивлением воевода глянул на него, и Федька пояснил своё внезапное любопытство, которого доселе в свадебном вопросе за ним как бы не замечалось:
– На невесту хочу взглянуть. Родню будущую узнать поближе… Да и что такого, ежели увидимся мы ранее обручения! С кем о бок после близ государя пребывать… Может, замечу того, чего ты не разглядел, в две-то пары глаз всё лучше видится.
– Ты что ж это, мне не доверяешь, что ли? – шуткою ответил воевода.
– Всецело доверяю, батюшка. Так ведь и я – человек живой, вроде. А женитьба – дело хоть и обыкновенное, да не каменный же я! Хочу невесту видеть. И этого… братца Ваську. Мне лишние, батюшка, страсти ведь ни к чему, сам понимаешь, а успокоиться только, – и он твёрдо ответил прямым взором на отцовский внимательный взгляд.
Про себя воевода отметил, что сын-то себе на уме сильнее, чем ему думалось. А казалось, ровен, согласен – и только.
– Так что, батюшка, неужто не согласится Сицкий? Право слово, что за чванство, вы ж с ним, я понял, уж сговорились про всё. Сватать сам поедешь?
– Ну, может, и не про всё… Сам, вестимо. Федька!
– Да, батюшка…
– Ты мне смотри, не балуй, – значительно медленно произнёс воевода, разглядывая чуть надменное, и серьёзное, и блудливое движение Федькиных губ и бровей.
– Не бойся. Боле не повторю ошибки – тебе беспокойства не доставлю. Ну, так что?
– Это как государь, отпустит тебя мотаться-то в Москву столько раз?
Федька вздохнул и тихонько усмехнулся:
– А с государем я сам договорюсь… как-нибудь… Ты мне от Сицких добро добудь, главное, да весточку кинь вовремя.
– Ну, сам так сам, смотри… – помолчав, воевода кивнул. Да, прав сто раз Охлябинин – женить и скорее! Да вот поможет ли.
В Слободе к возвращению государя готовились вовсю. Встретили их извещением со звонницы Распятской колокольни, раскрытыми воротами, стрелецким полным караулом, факелами осветившим въезд царского поезда, и богатой трапезой в большой палате, и на царицыной половине – тоже.
Еле управились со всем к полуночи.
Немного навеселе от испробованного неоднократно хмеля и усталости будучи, кравчий улучил минуту прогуляться меж столами опричников, примечая, кто и как возвращение его принимает…
– Григорий Матвеич! Гриша, что-то ты и в сторону мою не глядишь.
Полуобернувшись к нему, подошедшему за плечо, Чёботов помедлил.
– На тебя глядеть отрадно, да, говорят, после этого в Слободе люди мрут.
– А я-то думал, мы с тобой ныне товарищи.
Наконец, Чёботов поднял на него глаза.
– Товарищи, Фёдор Алексеич. В том не усомнись, – и с лёгким поклоном поднял полную чашу. Сидевшие с ним рядом дружно его поддержали. Ни Вишнякова, ни Пронского среди них не было.
Позже Федька узнал, что Пронский был в войске дядьки своего, воеводы, Турунтая-Пронского, под Калугой, а Вишнякова отослали провожать Грогорьева, дьяка-поверенного, со срочной грамотой в Москву, и там он ожидал везти грамоту ответную. Было понятно, после бури с Сабуровым дорожки прежних приятелей разбежались, и может, не по их даже воле.
Москва. Дом князя Сицкого.
Сентябрь, 1565 год.
– Не в среду, и не в пятницу… И не в постный день, и не в среду, и не в пятницу… И не в чётные! А какой день нынче? Да куда ж вы все запропали?! Таня! Танька! Ольга!
– Боярышня, голубушка, этак доведёшь себя до хвори! – прибегая из девичьей светлицы к ней через сени, Таня остановилась рядом с княжной, в тревоге смотрящей вниз, во двор, с крытого гульбища. На дворике, к саду примыкающем, ничего не происходило, бродила кошка с котёнком, да воробьи перепархивали, да овсянки посвистом верещали, но княжна глядела вниз так, как будто там что творилось. – Четверг сегодня. Кажись, чётный. Сегодня уж не приедут. Посмотри, красоту какую девчонки навышивали, зайди в светлицу. Олька! Покажи боярышне работу! Рук не покладая, трудятся. Шутка ли, одних рушников штук сорок надо…
– Да погоди, Танька, как – чётный?! – она принялась загибать пальцы, шептать на память числа, и вскрикнула, ладонь к груди прижимая. – Как раз нечётный!!! Идём сейчас же, летник мне лазоревый, да косу переплети, как уговорились! – она метнулась обратно в свою горницу. Рассудительная Татьяна, поспешая за ней, увещевала госпожу, что ей беспокоиться не о чем, всё равно до смотрин она никому не покажется, а косу переплести можно, отчего ж не переплести… Зачем что ни день – точно на смотрины готовиться, вот случится всё – тогда и будем хлопотать, всё же готово, почитай, для подвенечных уборов её.
– Всё равно лазоревый неси. И кликни Настьку – хочу о девяноста прядей…
Покуда обе девушки расплетали со всем прилежанием и осторожностию дивные светло-русые, с золотистым отливом, волосы княжны, кои ниспадали, когда сидела она на скамье, до полу, да причёсывали гребнями костяными резными, да плели искусно густую и широкую сеть, от затылка постепенно к низу заужающуюся, успокаивалась княжна, убаюканная их ласковыми прикосновениями, мерностью движений, и тихими переговорами, и пением остальных негромким. И сознанием своего великолепия.
Как только батюшка объявил ей о скором сватовстве к ним Басмановых, покой Варвара Васильевна потеряла бесповоротно. Очень уж много складывалось в этом событии всего разного, очень разного. В самом семействе Сицких не было единодушного к этому сватовству отношения. Анна Романовна так и не дала своего одобрения, и на все доводы и уговоры мужа и братьев, Захарьиных, о верной выгоде союза такого, о возвышении тем самым Василия Андреевича с сыновьями до думных и придворных чинов, твердила, что добра от Басмановых не будет, что страшит её новая их семьи к царю близость, слишком тяжела оказалась участь любимой сестры… Что дурная у Басмановых слава, и коли отца не жалуют больше по зависти к взлёту его, то о сыне такое рассказывают, стыдно передать… Что как отдать дочь единственную ненаглядную за того, кого убийцей, змием коварным называют, а того хуже – распутником безбожным… Мало ль что болтают, уставал уже повторять ей князь Василий, врут больше, как обычно. Да и кто говорит? Кому опричнина Иоаннова поперёк горла встала. Нет, не унималась княгиня Анна, разве бывает когда дым без огня, а тут, чует сердце её материнское, не просто огонь – полымя адское.
Пришлось князю проявить волю свою, и с женою не в пример строго побеседовать. Анна Романовна с тех пор ему прямо уж не перечила, но плакала втихомолку у себя в половине. С дочерью об этом она не говорила вовсе, только жалела её всячески, донимая непомерной заботливостью, точно немощную. С приятельницами-боярынями она тоже опасалась видеться, наперёд зная, что от них наслушается ещё, и стыдилась новостей своих. Не так мечтала она единственную дочь под венец провожать. Одно, когда тебя стращают да сочувствуют, а иное – за спиною насмехаться станут, а то и в лицо, что князья Сицкие себя не уважают – неравным браком родовую честь свою отдают вместе с дочерью треклятым Басмановым… Гадала даже, думала было к знахарке идти, ворожить на то, чтоб как-нибудь сватовства этого не случилось, но… побоялась. Грех ведь какой. Предпочла ежедневно молить Богородицу и Всевышнего её услыхать, и дочку её, и их самих в беду не отдать.
К сватовству теперь в доме Сицких всегда готовы были, и уговорились с Басмановым об упреждении их приезда заблаговременно. Миссию предупредить их взяла на себя боярыня Анастасия Фёдоровна Оболенская, в девичестве Плещеева… Пожилая родственница Басмановых на особом счету при дворцовых делах была, по причине нрава бойкого, ума здравого и знания малейшего каждой мелочи в обрядах, церемониях, действах больших и малых. Лучшей свахи на княжеской свадьбе нельзя было представить, да к тому же Анастасия Фёдоровна ныне при царице Марии в теремных боярынях состояла, как прежде – при царице Анастасии Романовне… Конечно, не сама она вызвалась, государь Басманову присоветовал её, коли уж свадьбу с его разрешения и при дворе играть им было велено. А Анастасия Фёдоровна отправила гонца к Сицким в закатном часу вечера12.
И вот, когда уже успокоилась княжна, убором волос в девяноста прядей налюбовалась и летник лазоревый, походивши туда-сюда по своей половине, сняла, сарафан распашной накинув поверх рубашки ночной, и заново велела волосы распустить, чтоб на ночь обычную косу заплести, снизу донеслось сдержанное шумливое беганье и говор.
– Настя, спустись, что там такое… Что там, на матушкиной половине тоже? Не дурно ли ей опять?! – княжна вскочила, готовая сама бежать в покой матери. Но с поклоном вошла матушкина ключница, и возвестила, что на дворе их гости, а к ней самой – подружка её, княжна Марья Нерыцкая, с гостями прибыла.
Сердце Варвары Васильевны бухнуло и оборвалось, дышать нечем стало, она покачнулась, и девушки под руки её повели до лавки и усадили. Матушкина ключница снова поклонилась, не как всегда, особенно… И удалилась, пропуская в горницу гостью.
– Варенька, Варвара Васильевна, по здорову ли ты? Помертвела вся… – княжна Марья вошла и подплыла к подруге, вся округлая, величавая, неизменно румяная, и присела рядом и нежно её обняла, и улыбалась ободряюще и радостно. – Вижу, вижу, красавица моя, что здорова ты, да только сама не своя. Вот Анастасия Фёдоровна меня и привезла с собою – тебя, душенька наша, успокоить чтоб. Да чтоб девок твоих на лад настраивать, – она обернулась к собравшимся стайкой в дверях горницы девушкам и подмигнула им.
Меж тем, смятение и небывалое волнение охватило не одну только княжну. Весь девичий терем сделался точно в лихорадке. Вниз им было теперь нельзя, но вести взлетали сюда, точно пламя пожара: сваты на дворе, в дом входят вот прям сейчас… И им отсюда петь надлежало, как только ступят эти приезжие через порог.
– Спаси Бог тебя, Марья Васильевна… – отдышавшись чуть, проговорила княжна, и умоляюще-вопрошающе на неё воззрилась. – Машенька! А может, не сваты это? Мало ли… Может, к батюшке что срочное… Ах! Вот я растеряха! – Анастасия Фёдоровна, в такой час, зачем бы…
– Ну конечно, умница моя! Господи, да ты трясёшься вся. Ну, полно, полно, разве ж батюшка с матушкой тебе чего дурного пожелают, разве допустят, чего боишься! В самом ты цвету – самое и время замуж идти! Чего стоите, кого ждёте? А ну запеваем про Кота, как учили, а после – про Марьечку!
Песня та корильная13 была, и шутливая, и княжна Марья сама завела:
– А в нашем во мху
Все тетерева – глушаки,
А наши сваты
–Все дураки:
Влезли в хату,
– Печке кланяются.
На печке сидит
Серый кот с хвостом,
А сваты думали,
Что это поп с крестом!
Тут вступили звонко девки: – Они котику поклонилися, к серу хвостику приложилися!
– Неряхи, сваты, неряхи,
– Немыты у вас рубахи;
Вы на свадебку спешили:
В трубе рубашки сушили.
Приехали к Марьечке сваты
На буланой кобыле;
Приданое забрали,
А Марью забыли!
Княжна Нерыцкая, хоть и не особо красавица считалась лицом, а так, виду обыкновенного, всегда была весёлою, пышнотелой и сообразительной чрезвычайно. Бог знает почему на восемнадцатом году она ещё не была замужем; поговаривали, что батюшка у ней, приятель князя Сицкого давний хороший, разборчив очень, и отказывал многим. Нарумяненная, набелённая, с полумесяцами насумлёными бровями, разодетая, как на праздник, она и удивляла, и утешала видом своим княжну Варвару сейчас. Всегда она смотрелась старше лет своих, из-за особой трезвой во всём сноровки, и стати, присущей зрелости, наверное… И не было того, чего б она не знала и не могла истолковать.
– Так сваты, значит…
– Они самые. Не мертвей ты так! Всё у нас порядком будет. Анастасия Фёдоровна свахою! А она, знаешь, какие пиры верховодила! Сто с одною свадьбу отыграла. У самой царицы Марии нынче при белой казне14 состоит. А твоя-то казна белая готова? Ой, душенька, Варя, будет тебе от царицы к свадьбе подарочек, уж точно. Залюбуешься! Убрусы15 такие там вышиваются, всё по тафте шитьё серебром да золотом, заглядение…
– Марьюшка, постой, погоди… Кто приехал-то? От… кого сваты?
– Вот-те раз! От Басманова, Фёдора Алексеича, царёва кравчего. Алексей Данилыч сам, да Плещеевых двое с ним. Верно, сейчас уж первую чарочку опрокинули.
Смятение в девичьей достигло предела. Всех колотило и тянуло вниз глянуть, хоть подслушать, но они трепетали и шептались как можно тише… Тем временем княжна Марья на цыпочках выбралась из девичьей поближе к лестнице, послушать, и вовремя махнуть, когда дальше петь.
Какими бы закоулками тёмными и безлюдными не ехали трое сватов верхами, да боярыня сваха в возке, да боевые слуги их с фонарями, а весть вперёд прибежала. Неведомо как, но дворовые все уже знали – едут гости, и не простые.
По тому, как молча мерно стучали в ворота, как молча же въехали, по виду ног их всех16 понятно уж было – точно сваты.
Спешились, боярыню из возка вывели. С поклонами тиун и ключница Сицких проводили их на крыльцо.
Дверь перед ними в главный покой отворили, и первой ногу правую через порог перенесла сваха, прошла, перекрестилась с поклоном на иконы, поклонилась в пояс сидящим за столом рядом хозяину и хозяйке, и отошла к печи, там на лавку присела, дверцу печки отворив и снова затворив. Хозяева встали из-за стола, на котором, на белой праздничной скатерти, была солонка и чарки серебряные, и тоже гостье молча поклонились.
Затем вошёл воевода Басманов, снимая шапку, и следом – его двое родичей. Так же молча осенились на красный угол, кланяясь, обернулись к стоявшим напротив хозяевам, в пояс поклонились. Тотчас сваха, встав с лавки, дверь за ними всеми на крючок закрыла. Постояли так молча некоторое время.
– Есть охотник у нас, соболь чёрный, бежал он за куничкой, да куничка спряталась. Не в ваш ли дом, хозяева дорогие, она забежала? – начал размеренно Алексей Данилович, сразу звучным голосом заполнив всю палату.
– А слыхали мы, что есть здесь лебедь белая, что соколу нашему в пору кажется, – вторила ему сваха.
Погодя, как того требует обычай, князь Сицкий отвечал:
– Нет у нас ни лебеди, ни куницы. Зато есть красная девица.
Сделав шаг навстречу хозяевам, Басманов отвечал, а его спутники стояли прямо, плечи расправив и гордо подняв головы.
– Явились мы, хозяева дорогие, не пол топтать, не язык чесать, пришли дело делать – невесту искать! Не нужна нам ни рожь, не пшеница, а нужна нам красная девица. Что ответите на это?
Помолчав, Сицкий кивнул безмолвной жене. Ключница тотчас подала ей серебряный поднос с чарками и уже разлитым по ним вином, и солонку со стола туда же поставила. Хозяйка с поклоном поднесла его гостям. Поднос с солонкой приняла ключница, когда все, с хозяевами вместе, взяли по чарке. Выпили молча, и то был знак, чтобы подойти всем к столу. Андрей Плещеев положил на него завёрнутый в вышитую красным и чёрным белоснежную ширинку ржаной каравай. Развернули. Хозяйка нарезала хлеб, и снова налили, и съели по куску, запив вином.
– Так что скажете нам, что молодцу нашему передать, хозяева дорогие?
– Что ж… Дело тут серьёзное. Дочку замуж выдать – не пирог испечь! Не один день ведь растили, чтоб враз со двора отправить…
Все молча покивали.
– Всё нам нравится, гости дорогие. Всем мы довольны. Но надобно нам со всей семьёй посоветоваться, обдумать как следует.
Все снова покивали.
– Заезжайте на неделе. Там всё и решим порядком.
Затем, разойдясь, сваты и хозяева низко кланялись друг другу, а Сицкий проводил их до самых ворот. Уехали. Всё снова стало тихо…
Наверху княжна едва дожила до известий.
– Они уехали! А ко мне не идёт никто! Машенька, батюшка отказал им, что ли?
– Погоди… Я мигом вниз, всё и узнаю…
Княжна Марья убежала, но тут же воротилась, вся улыбаясь.
– Уехали наперво!
– То есть как…
– Варя, ты как беспамятная. Ты ж – княжеская дочь, не годится сразу-то твоим соглашаться! Поломаться надобно, для виду, по обычаю, али не знаешь. Это дворовые сходу сговариваются, да деревенские, и то не всегда…
– Так что, вернутся? Не отказали…
– Не отказал. Хлеб, что сваты принесли, вместе ели, а на подносе солонка была. Вернутся на днях. Постой! А тебе-то как лучше, чтоб сладилось, или, может, нет? – заговорщически прошептала ей на ухо княжна Мария, снова очутившись рядом.
– Н-не знаю… Не знаю уж, чего хотеть. Матушка убивается пошто-то… – стиснув на коленях кулачки, она вся дрожала. И не лукавила ничуть. Прежние тайные помыслы про царского кравчего обернулись этаким, чему названия не было. Княжна Марья оглянулась, подхватила шаль с лавки и укутала ею подругу. Все девушки сгрудились в сенях, не решаясь явиться, пока госпожа не позовёт, и шептались там беспрерывно… В соседнем крыле укладывали княгиню, оказавшуюся совсем без сил.
– С чего бы?
– Он… Басманов… кравчий… Он, говорят…
– А-а! – княжна Марья тихонько заливисто рассмеялась. – Знаю-знаю! «Велемудрствует в красоте телесной»17, да-да! «У Дюка Степановича были сапожки зелен сафьян, под пяту-пяту воробей пролети, о пяту-пяту яйцо прокати», – и она снова залилась смехом, за коим пряталось что-то заманчивое. – Да, каблучки носит – что наши с тобой, Варенька, в гости когда идём да по праздникам. Молоком, сказывают, умывается всякое утро. Вино ширазское пьёт, белого винограду, младости цвет чтоб сберечь… Ну, так и что с того, душа моя! Красавец будет муж твой, сокол молодой, приятный телесно… Сам государь ему благоволит. Плохо ли?
Ошеломлённая всем, Варвара Васильевна только теперь сообразила, что княжна Марья у них, видно, ночевать остаётся. И – обрадовалась. Ей хотелось знать много больше того, что могла поведать матушка, и что чудесным образом, благодаря близости к дворцу и Анастасии Фёдоровне и природной сметливости, было известно подруге.
1
Старинный ритуал русской свадьбы – это сложное дело, состоящее из нескольких неукоснительно соблюдаемых этапов. Чем выше социальный статус, тем сложнее условия брачного процесса и длительнее время общего события. Сватовство, если оно оказалось удачным, затем – смотрины невесты (в высших сословиях жених обычно не присутствовал), затем – погляд жениха родственниками невесты (если прежде они его не знали лично, конечно), после главная часть для обеих семей – сговор и рукобитие, то есть – согласование приданого невесты и взаимных имущественных вопросов. Когда сговор произошёл, невесте и жениху разрешено встретиться, происходит обручение (то, что позже было названо в обиходе помолвкой). После обручения и до свадьбы (и венчания в приходской церкви или домовом храме) жених и невеста не видятся. Иногда между сватовством и венчанием проходило несколько месяцев.
2
по русской традиции женщина, никогда не бывшая замужем, носит в миру всю жизнь девичий сарафан (только тёмных, неярких цветов), и девичий головной убор, а также – одну косу.
3
По закону родители имели право передавать вотчины во владение сыновьям, по достижении теми семнадцатилетия. В нашем случае очевиден неравный брак (если князь ещё мог взять женой «простую» – боярыню или дворянку, то уж выдать княжну не за княжеского отпрыска было редким явлением). Потому, в качестве аргумента полной состоятельности жениха, за ним как бы тоже давалось солидное приданое.
4
Дьяковская церковь (Храм Иоанна Предтечи) – прекрасный памятник архитектуры 16 века, в Коломенском. Некогда там располагалась деревня Дьяково, церковь называют так по имени той деревни.
5
Мусийная икона —т.е. мозаическая икона. До 18 века мусией или мусикией (от от греч. «мусейос» – связанный с музами, посвященный музам) называли искусство подражать живописи набором мелких цветных камней и стекол. Также называли расписную эмаль (финифть)
6
Скобка – модная, очень распространённая форма мужской (и детской) причёски на Руси. Когда все волосы острижены одной длины, чтобы укрыта была мочка уха.
7
Гороховец – город во Владимирской области, на реке Клязьме. Некогда он был процветающим купеческим городом, находясь на половине торгового пути от Нижнего Новгорода до Москвы. Судоходные реки, особенно Волга, играли решающее значение в транспортировке грузов, и город процветал. Гороховец – это чудо, достойное особенного разговора, из-за множества памятников архитектуры, среди них – и 16 века, потому что дотуда не добрались, к счастью, ни петровские, ни елизаветинские реформы, и шатровые храмовые и жилые теремные постройки там почти не тронули. А по старинному этикету этот город отдавался в правление на год придворному боярину при получении им высокого чина, и в знак особого царского расположения. Это назначение, помимо престижа, прибавляло существенный доход. По Разрядным книгам известно, что в годы опричнины наместником в Гороховце побыли, среди прочих, князь Михаил Черкасский и кравчий Фёдор Басманов. Это очень красивое место, и в Гороховце находится та самая мистическая Лысая гора.
8
Князь Лобанов-Ростовский в одном из посланий королю Сигизмунду очень прямо излагает одну из причин недовольства знати царём Иоанном: «Их всех государь не жалует, великих родов бесчестит, а приближает к себе молодых людей, а нас ими теснит; да и тем нас истеснился, что женился, у боярина у своего дочерь взял… рабу свою. И нам как служити своей сестре?». Несомненно, подобные претензии царь слышал иносказательно тогда от многих думных бояр и князей. Он не выбрал никого из дочерей великих князей, то есть – равных себе, Рюриковичей. Их возмущал выбор царя, как, впрочем, всегда… Вчера бояре Захарьины-Юрьевы были у них на среднем счету, а сегодня все обязаны им кланяться и почитать их девицу в ранге госпожи-царицы.
9
Архиерейский камень – на Руси так называли аметист (второе название – варени́к, точное происхождение этого названия не известно). Считалось, что аметист охраняет от помутнения рассудка, порчи, сглаза, приворота, тёмных сил всяких, и нехороших соблазнов. Потому часто им украшали праздничные богослужебные облачения священников высших чинов (отсюда «архиерейский»).
10
Князь Бельский Иван Дмитриевич – думный боярин, воевода, представитель одного из главных старейших московских родов. Совместно с князем Мстиславским Иваном Фёдоровичем (начинал службу кравчим при молодом государе, позднее был постельничим, видный военачальник, думный боярин) руководил земской Думой. Безупречной службой и повиновением оба заслужили доверие царя, и их авторитетом в земщине и лояльностью пользовалось опричное правительство для влияния на земскую Думу. В годы опричнины доносы на первых бояр думы были обычным частым делом. Однако каждый раз царь оставлял их без разбирательства: «Я и эти двое (удельные князья Бельский и Мстиславский) составляем три московские столпа, – неизменно говаривал он. – На нас троих стоит вся держава» (цитируя Р.Г. Скрынникова).
11
Печалование (т.е. заступничество) – традиционное некогда (до Грозного неоспоримое) право патриархов церкви, митрополитов, просить о помиловании осуждённых на казнь либо другое суровое наказание. Это право было приоритетным, государь был обязан уступить печалованию. Но Грозный, учреждая опричнину, одним из главных пунктов согласия вернуться на царство поставил ограничение такого полномочия церкви. Он хотел, чтоб в его судебные решения не вмешивались «попы» (как частенько именовал священство Грозный в устной и письменной речи), чьими услугами для самозащиты пользовались вся знать, избегая заслуженного наказания.
12
«Анастасия Фёдоровна отправила гонца к Сицким в восьмом часу вечера» – традиционно сватовство происходило поздним вечером или даже ночью, чтобы максимально избежать сглаза и порчи.
13
Корильные песни в ходе свадебных обрядовых действий происходят корнями из глубокой древности, когда нарочито обидными – укоряющими – и обвинительными словами (преимущественно в адрес стороны жениха) отпугивалась нечисть, всевозможные негативные потусторонние вмешательства и сглаз участников события и самого мероприятия. Конечно, никто на них никогда не обижается, напротив, они вносят оттенок шутливости, игривости, и способствуют созданию нужной атмосферы действа, задорной и сакрально-праздничной.
14
Белой казной называлось имущество царского дворца, ткани и одежды цариц и царевен, украшения, убранства, церемониальные атрибуты. Всё это тщательно хранилось, передавалось по наследству или дарилось на главные в жизни торжества. В основном – свадьбы.
15
Убрусы – традиционный элемент головного убора замужней русской женщины высокого социального статуса. Особым образом повязанный плат, из дорогой ткани, часто с богатой вышивкой, оставляющий открытым только лицо (как в фильме Эйзенштейна у царицы Анастасии). Поверх обычно надевался венец с подвесками, или шапка.
16
«по виду ног их всех» – по обычаю, сваты всю дорогу до порога невесты не разговаривают, едут окольными путями подальше от встречных и любопытных глаз, и надевают старую поношенную обувь, чтобы нигде не тёрло и было удобно. Это – приметы от того же сглаза, или неудачи задуманного.
17
Умная и любознательная княжна Нерыцкая цитирует давно покойного митрополита Даниила, который пенял в том Великому князю Василию III письменно за его молодцов, т.е. ближних, по мнению митрополита, выглядевших непристойно. А князь Василий, как видно, ценил эстетику эффектно одетых, ухоженных, украшенных молодых людей, и Иоанн унаследовал от него эту черту. Княжна могла узнать об этом из дворцовых слухов, передававшихся так или иначе от приближённых своим домашним. Претензиями к излишней увлечённости привлекательной внешностью княжеских молодцев митрополит завуалированно пенял великому князю за то, что даёт повод к толкам о неподобающих забавах молодёжи при дворе. Позднее, в 1551 году, по мотивам всё той же проблемы, митрополит Макарий писал молодому государю Иоанну Васильевичу о случаях неподобающего поведения войсковой молодёжи в Свияжске, где стояли русские войска, готовившиеся штурмовать Казань (митрополиту донесли исправно). Но царь Иоанн пропускал это мимо ушей, также как и князь Василий, и смотрел на такие вещи сквозь пальцы, очевидно, мотивируя это тем, что главное в походе и битве – это доблесть воинов и победа в итоге, а чем кто себе настрой поднимает – не столь важно, если не на людях грешат. После митрополит Афанасий даже требовал «безбородых в войско не пущать», в Полоцкий поход, в частности, но это уж совсем смешно было – а кого тогда пущать. Половина новиков были юнцами, безбородыми по летам. А многие брились из гигиенических соображений, чтоб вшей не плодить, а вовсе не из-за «велемудрствования в красоте телесной». Государь эту претензию своего очередного митрополита счёл необоснованной, глупостью, и проигнорировал, конечно.