Читать книгу Царская чаша. Книга 1.2 - Феликс Лиевский - Страница 2
Глава 2. Тяга земная
ОглавлениеМосква. Усадьба князя Василия Сицкого.
Сентябрь 1565 года.
– А на ком у нас
Кудри русыя,
А на ком у нас
Кудри русыя,
Кудри русыя
По плечам лежат,
По плечам лежат,
Словно жар горят!..
Нежные девичьи голоса, то ладно сливаясь, то расходясь стройно, точно в хороводном плавном кружении, доносилось откуда-то из глубины сада, через приоткрытые сквозные двери, в большой покой Сицких. Ветерок сникал, и пение делалось неразборчивым, и Федьке приходилось напрягать слух, чтобы разобрать слова. Впрочем, слова-то ему были издавна известны… В тёплой ещё осени, ещё пахнущей, пополам с жухнущей и преющей листвой, летним крепко настоенным мёдом, они звенели по-весеннему безмятежно и задорно. И чуть иначе, чем пелось в родных ярославских краях. И отозвались мгновенно отрочески-тайным и даже жарким, так, что он почуял неловкость, волнение и сам удивился.
Он перешагнул порог, перекрестясь и, поклонившись на образа, помедлил, как требовалось, и, снова поклонившись, уже хозяевам, взял из Сенькиных рук поднос с подарочками, завёрнутыми в сплошь расшитые красным рушники, будущим тёще и тестю передал, а после другой поднос – для невесты, в тонкой льняной шириночке, шелками разукрашенной, снизку жемчужную18, из самого лучшего, окатного бурмицкого, белого – будущей посажённой матери отдал, почтенной боярыне Анне Даниловне Захарьиной-Юрьевой… Разумеется, и сама боярыня получала дары, сообразные положению. Невесте передавал жених через неё и несколько слов скромных заздравных, а потом шёл черёд подружек её одаривать, подходивших плавно, но быстро, как скромность велит, девушек, дочек боярских, одетых празднично. Ни одной из них Федька не знал, конечно. Лиц их не разглядеть было толком, и не положено было ему на посторонних девиц заглядываться, а они раскланивались постоянно, брали с подноса в руках его подарочки и сласти, благодарили и отбегали тут же, стараясь не стучать каблучками черевиков, но брови, дугами ровными выписанные, и начернённые ресницы подведённых сурьмою глаз на набеленных нарумяненных личиках, и губы алые он примечал… Последняя, видная ростом и пышным сложением, подойдя без всякой суеты, отлично от прочих, посмотрела ему прямо в лицо, с улыбкою приветливой, но как бы даже строгой. Подарок свой приняла и отошла величаво. Видно, быть ей подружкой невесты, не иначе, подумалось Федьке, по тому, как смело она держалась и его разглядывала безо всякого смущения даже, так, что это ему впору было смутиться. Затем, конечно, чтоб княжне Варваре и всей светлице доложить, каков ей жених показался. Вот уж кости-то перемоют… Свыкшись с толками среди своих срамнюков и земских злопыхателей, Федька, конечно же, не робел перед девичьими пересудами. И всё же.
Девушки вышли вереницей, а его за стол пригласили, угоститься пирожками с разными начинками и сладостями. Выпили с князем Василием по чашке романеи. Княгиня тоже отведала, едва пригубив. Боярыня Анна Даниловна пить вовсе не стала, сославшись на опасения осоловеть, а ей ещё до вечеру целый воз переделывать. Князь Василий говорил обычные речи о домовом хозяйстве да конюшенном, и о государе, исключительно здравия ему желая. Федька вторил ему смиренно.
Арсения и провожатых, Федькину стражу, угощали отдельно, в теремном пристрое.
Прошло этак около получаса ещё. Пора было уходить, однако. И так он явился прежде времени, упредив смотрины, поскольку чуялось, что оба отца дело уже порешили накрепко, и против его приезда никто не возражал.
Поднявшись, Федька благодарил хозяев за гостеприимство, подобрал со скамьи шапку, отороченную чёрным соболем и со щёгольским пером белой цапли за самоцветною пряжкой, принял в дверях свою саблю19, раскланялся, а ухом чутким слушал новую песню, идущую из сада осеннего внутрь дома:
"Звала-звала я подруженек -
Ни едина не откликнулась…
Отозвались молодые пастушки,
Трое батюшки работничков!..
Ох, и не спала я ноченьку -
Всё на звёзды любовалася! "
И дивно, странно показалось Федьке такое вольное пение в покоях княжны. Такое обычно девки в чистом поле иль на свадебных застольях, для озорства, распевают, да молодухи, вольницу свою поминая… Ай да Варенька, не без задора подумалось государеву кравчему, и невдомёк ему по младому незнанию было, вестимо, что не без умысла и не без пользы вольности песенные, на любовные шалости в мыслях наводящие, невинные в сущности, в теремах невест бытуют, и с дозволения старших. Говоря отцу о желании своём на смотринах побывать, что было уже против всяких правил, конечно, он лукавил, имея целью не столько невесту увидать близко, сколько своеволия ради… Извечный теперь бес то и дело толкал его острым локтем под рёбра, поощряя в том всячески. Федька это и сам сознавал. И указ государя о княжеском чине свадьбы (а как же иначе могло быть!) заведомо предполагал чин этот блюсти, ясно было, что шальная его задумка не выгорит20. Но внезапно, песенными словами возбуждённое, желание это обрело силу неожиданную, и от шалости далёкую. И даже Сицкий Вася отодвинулся в мыслях, вместе со скрытой к нему заведомой и глупой ревностью. Предстоящая свадьба увиделась во всей полноте и важности… И многое, многое припомнилось, что и подзабыл он давно, в вихре трёх лет последних, да так остро и живо, что Федька едва не споткнулся в сенях. Тут же где-то за спиной, совсем как бы рядом, приоткрытой дверью с ним разделённые, возникли мельтешение, пересмешки и шушуканья, и девицы княжны нарочно громким значительным шёпотом упреждали госпожу, что жених её тут ещё – чуть не к носу столкнулись! – и подождать надобно, пока со двора не отбудет. Их непрестанное перешёптывание, смешки, топоток лёгкий и шорох сарафанов удалялись по поскрипывающей лестнице вверх, в теремную половину. Знали, точнёхонько, когда у сеней очутиться! Любопытно Федьке стало, какова княжна, сама их к проказам подначивает, иль, может, от скромности обмирает сейчас? Волнуется ли? Все они, поди, перед венцом дрожат, как без того, и – всё же…
Сицкие наказывали ему передавать поклоны и благополучные пожелания родителям и прочему семейству, и на том простились.
Вчера из Елизарова прибыли с матушкой и братом некоторые прочие родичи с обеих сторон. Волнительно было очень. Свои расположились во вместительном воеводском доме, невдалеке от Кремля, со стороны Китайгородской, и от Сицких тоже родственники прибыли. Кое-кого из Юрьевых Федька никогда прежде не видал, знакомились чинно. Притащили с оказией два воза с подарками и всяческими к гостевому и свадебному столу солениями, вареньями и медами, а главное – бочонок с переславской селёдкой, той самой, что в Плещеевом озере вылавливается для царского стола. Никто пока не знал точно, когда справлять будут, но уже решили, что в Москве наилучше всего. Ну а пока что государь пребывал тоже здесь: бездна неотложного скопилась и по возводимому опричному дворцу на Неглинной, и по аглицкому торговому подворью, что намерился он посетить самолично, и по Посольскому приказу, Висковатого хозяйству, и по церковным делам, у митрополита, тоже. Отговорясь нездоровьем, Афанасий так ни разу и не навестил Слободу, принимая Иоанна у себя, в митропольичьих палатах.
Предполагалось, что заботы удержат государя в Москве до самого Воздвижения21. Так что порешили после смотрин скорых и рукобития, на вторые осенины22, в Рождество Пресвятой Богородицы как раз обручение23 устроить – при государе вместе в Успенском службу отстоявши, воротиться после церкви к Сицким.
Пока обратно до Кремля ехали, поминалось ему последнее лето, дома проведённое, и песня девичья, сегодня слышанная, живо возбудила в нём картину давнего дня. В самый канун Купальской ночки24, на приволье Елизаровском… Тогда до осени далеко было, а удаль молодецкая своё брала, не спрошаясь. Ко всему, сколь не старался Федька не помышлять о том, как в бане весною один на один с Дуняшкой побывал, а лезло это всё, чуть стоило забыться. Да ещё как лезло. Оно, конечно, славно всё случилось, и батюшке за то Федька благодарен был, но с тех пор, как уехал воевода Басманов в далёкую постылую Литву послом государевым, Федька как-то в сторону раскрасавицы Евдокии нарочно не заглядывался. А вот настал Сеножар, Червень, Грозник… И нутро заныло, и башку повело.
Наверное, поэтому они с Захаром каким-то образом очутился в ласковом вечерееющем мареве и шелесте берёзовом у играющей россыпи сельских девчонок. А вроде бы хотели стороной пройти…
– Кыш, мавки! – отмахнулся от стайки босоногих девок Захар, и они с птичьим пересмехом закидали его ромашками и клевером, и вмиг окружили отбившегося от приятеля Федьку.
– А на ком у нас
Кудри русыя,
Кудри русыя,
По плечам лежат,
По плечам лежат,
Точно жар, горят?
А на нашем то
А на Феденьке,
Ай, люли-люли,
Ай, люли-люли,
А на Фёдоре
Алексеиче!
Для кого, кого
Я во поле шла,
Я во поле шла,
Васильков рвала,
Васильков рвала
Да венок плела?
А для нашего
А для Феденьки,
Ай, люли-люли,
Ай, люли-люли,
А для Фёдора
Алексеича.
У кого, кого
Очи зелены,
Очи зелены,
Точно омуты,
Точно омуты,
Гибель девичья?
А у нашего
А у Феденьки,
Ай, люли-люли,
Ай, люли-люли,
А у Фёдора
Алексеича.
Из хоровода было уже не вырваться. Стоял, руки опустив, укоряя слегка себя за грех, святого Христофора до редкостного подвига поднявший25… А песня их к опасному завершению близилась. Он стоял в кружащемся вихре ярких сарафанов, венков и кос с лентами, подрастрепавшихся за день, среди улыбок, лукавых глаз и быстрых рук, сцепившихся в ровно бегущее вкруг него звонкое цветастое кольцо. Пряный горячий ветер обнял его, увядающая примятая зелень благоухала сильнее, чем можно было стерпеть без блаженства. Он сердился на небывалую смелость их, обыкновенно его, как сына боярского, сторонящихся, но не мог не улыбаться, и всё старался не глядеть на Дуняшку, отделившуюся от хоровода, подходящую к нему, всю такую ладненькую, смешливую, золотисто-медовую от солнышка, пока несносное их нечестивое пение обжимало его всего под ставшей тесной и жаркой одёжкой.
– А кому, кому
Уложу венок,
Уложу венок
На головушку,
На головушку,
В очи глядючи?
А то нашему
А то Феденьке,
Ай, люли-люли,
Ай, люли-люли,
А то Фёдору
Алексеичу.
Она с себя венок сняла и ему на чело возложила, и привстала на цыпочки, обняла быстро за шею рученькой, защекотала мягкими губами ухо…
– А кому, кому
На ушко шепну,
На ушко шепну,
Чтобы ноченькой,
Чтобы ноченькой
Приходил один?
А то нашему
А то Феденьке,
Ай, люли-люли,
Ай, люли-люли,
А то Фёдору
Алексеичу!
И тут бы не миновать ежели не беды, то уж верно неприятности, поскольку не одни они с Захаром сегодня за играми девичьими наблюдали. Не хотелось бы никак Федьке ни с кем из деревенских из-за девки простой просватанной не поладить. А Степан ничего ему не скажет, вестимо, не посмеет, да только бедовые Дуняшкины выходки, да на горячие головы, добра никому не сулили. Хоть и первая на селе красавица, и тем дозволялось ей куда более прочих.
Уже собрался Федька венок дарительнице вернуть, отшутившись, да тут хохот общий девичий начался, и с "ноченькой" к нему налетели все они, и венки ему отдавать стали, наперебой, поднимаясь на носках, подпрыгивая легко и целуя быстрыми касаниями нежных маленьких губ в щёки… И вроде как невинною вышла вся забава.
Ночью той много чудесного и даже страшноватого произошло с ним, но сейчас, по истечении третьего лета, уже нельзя оказалось сказать точно, что на самом деле было, а что ему только привиделось, и какие навские чары трав волшебных его заморочили…
Размышления его прервало приближение к Троицкому мосту и всегдашнее шумное бурное кипение у стен Кремля. Вздохнув, он взбодрился, взгорячил Атру, выпрямился в седле и плечи расправил, и горделивым соколом, как обычно, явился в отворяемых перед ними стрелецкой стражей воротах.
Между тем, в доме Сицких своим чередом неслись предсвадебные хлопоты. Главным образом касаемые приданого, конечно: отворялись погреба, открывались сундуки, пересчитывались и переписывались, и проветривались перины, подушки, простыни и одеяла, полотенца, платы, шали, пояса, рубашки, шубы, летники, однорядки26, душегреи, сапожки, чувяки, княжне припасённые, а в светлице её девки-умелицы шили и вышивали денно и нощно подарки жениха семейству и свадебное убранство всё27. Заносилась опись сия в долгий свиток, пока что начерно, собственноручно княгиней, она же располагала, что из драгоценного наследства каменьев, колец, ожерелий, наручей и серёг, очелий, монистов корольковых, подвесок и обручей, накосников и прочего добра мелкого, вроде чулок и рукавок, вплоть до ларчиков, пялец и орудьиц рукодельных, отдать за Варенькой. Только венец девичий свадебный, в котором сама она до венчания выходила, в свой черёд от матери его в приданое получив, пока, до часу обручения, по примете, не доставали из большого ларца в опочивальне княгини. Умаявшись, к концу третьего дня этих переборов, княгиня пожелала одной остаться, и, перед тем как прилечь отдохнуть, ларец тот отворила ключом особым, всегда при ней на поясе бывшим. Откинув белую тончайшую кисею шёлковую, белыми же цветами-розанами атласными затканную, смотрела долго с печалью на тихо сверкающий всею радугой венец свой… Всё такой же чистый и сияющий, как только что из рук мастера вышедший, безмятежно покоился он, ожидая единого дня своего нового выхода… Её же век увядал, а тревоги и тяжести души лишь множились, с телесными недугами заодно. Княгиня горестно вздохнула. На дочери его представив, не смогла стеснения сердечного снести, расплакалась тихо. Но спохватившись, что со всеми приготовлениями запамятовала было совсем о смотринах, на неделе назначенных, слёзы смахнула и крикнула в сени, где суетилась ещё ключница с помощницей, чтоб княжну к ней сейчас позвали. Им же, с девками княжны теремными, назавтра задача приготовить в праздничном виде три смены нарядов её наилучших, а которые – она укажет поутру уж.
Войдя, княжна к матери на шею кинулась, и та обняла её, усаживая рядом на кровати и гладя ласково по волосам, уже на ночь причёсанным и в косу сплетённым заново.
– Что, светик мой, остался кто нынче у нас?
– Маша Нерыцкая… Уж я упросила её – мне с нею покойнее как-то… Такая она понятливая да степенная, истолковать всё умеет просто-весело, этак, знаешь, что на душе сразу легчает…
– Голубка моя! – снова обнимая её, только и могла произнести княгиня, так и не придумав, с чего начать с дочерью разговор о скором предстоящем. Пока в зятьях виделся князь Голицын, слова сами находились, и, хоть вздорила Варя, от замужества отказывалась, оставалась княгиня в ровном духа расположении. Теперь же ни слёз прежних, ни отговорок, ни единого упрёка иль видимого испуга от княжны не было, кроме глубокого трепета ожидания неизвестности. А она, мать, точно с нею местами поменявшись, в нехороших чаяниях вся сделалась, покоя не находила. Заметно это стало очень, и Варвара Васильевна, не в силах долее терпеть свои тревоги, спросила её откровенно, отчего та сама не своя. Отчего ей жених не по нраву как будто? Может, известно ей что про него нехорошее?
– Да я сама не знаю толком, милая, но болит сердце, и всё тут, – княгиня внимательно за нею наблюдала, и трепет её понимала, конечно. – Да, не очень-то ладные про него разговоры идут… Боязно мне за тебя, дитятко. Да это я так, больше надумываю себе.
– Матушка! – горячо, и впрямь напугавшись, воскликнула княжна, пытливо глядя на мать. – Да неужто бы батюшка меня дурному человеку отдавать стал?! Или не слышит он тех речей нехороших, не знает ни о чём? Не верится мне в это, право, чтобы батюшка допустил такое!
Княгиня промолчала, как бы с нею соглашаясь, но в душе терзаясь своими подозрениями, о которых, конечно, дочери рассказать никак нельзя было, целомудрия её не возмутив. Тем более что князь Василий и слышать больше не хотел ничего против, и впредь велел общего блага ради дурное о Басмановых не говорить ни при ком, а при Варваре – тем паче. С этим княгиня соглашалась – как бы там оно дальше не сложилось, а пугать раньше времени невесту женихом всё равно, как жену против мужа науськивать, толку от этого никакого, вред один, ей с мужем жить – ей и судить… Княгиня уже жалела о сказанном. Осмелев, от отчаяния, видно, и оттого, что никто ничего ей пока не объяснял толком и не посвящал в дальнейшее, кроме той же Марьи Нерыцкой, подметив нечто затаённое в повадке матери, княжна не отступила:
– Однако же, матушка, Юрий, да и Вася, оба тоже будто бы неприязнь какую имеют к… – тут она запнулась, краскою залившись, до того трудно оказалось произнести впервые имя её наречённого, – Фёдору Алексеичу… Отчего бы такое?
– Ах, ну то дело понятное, Варенька – несподручно им, видно, кровь княжескую нашу Рюриковичей другою разбавлять. Одно ведь дело, когда князь за себя боярышню берёт, вот как Василий Андреич – меня. Сам государь наш сестру Анастасию взял, и не глядел никак, что не ровня. А коли наоборот – дело совсем другое! Да уж такие нынче времена… – она умолкла, боясь сказать чего лишнего. – Строптивцы, гордецы же оба! Иной раз и мне, матери, слова поперёк себя молвить не велят. Отца вон одного и боятся, сама знаешь.
– А Маша наоборот сказывает, мол, пустое всё об них болтают, от зависти более, что поднялись Басмановы, в чести теперь такой, что иным родам высоким не снилась…
Княгиня даже замахала на неё руками:
– Что это ещё за речи такие!!! Право же, через чур умна княжна, в дела мужеские рассуждать влезает! Чего ещё наговорила тебе, сознавайся?
Про себя же не могла она не признать, уже из жизни увидя достаточно, как зависть людей порой поедает, точно война. Потому вопрошение получилось не строгое совсем, испуганное, скорее.
– Да ничего такого больше, матушка… – немного будто растерявшись, опуская смирно глаза, отвечала Варенька, а сама снова пуще прежнего зарделась, и укрыть сие от матушкиного взора не было возможности. Она и не стала, продолжила: – Сказывает, что он… собою хорош уж очень, глаз отвесть невозможно, что краса его какая-то особенная, не от мира сего, что ли, оттого ещё на него злятся и нарочно наговаривают! – выпаливши этакое, княжна сжала пылающие щёки прохладными ладонями и даже глаза закрыла, полагая, что мать сейчас изругает её нешутейно, как если бы слыхала всамделишние её мысли. Но княгиня неожиданно с облегчением улыбнулась:
– Ах, вон оно как, значит. И хотела б я не согласиться, да не могу – что правда, то правда. Ой, не хлебнуть бы лиха тебе, доченька, с этаким-то красавцем в мужьях! Ещё и об том сердце болит, кроме прочего… После поговорим особо. Однако, поздно уже, а завтра дел опять невпроворот. Я ж звала тебя сказать, что смотрины у нас в эту пятницу. Анна Даниловна обещалась быть завтра, тебя всему научит, всё, что надо, растолкует. Она лучше меня такое ведает. А я, Варенька, сама на смотринах еле жива была! Так что и не помню толком ничего. И перемерить наряды надо будет, приладить как следует, чтоб у нас без запиночки прошло. Чтоб была ты у нас краше всех на свете!
Помолчали.
Помолились вместе перед Богородицей Казанской, к коей княжна Варвара обращалась теперь с новой для себя истовостью, как бы к особой заступнице в скором бытие без матушки рядом. Ведь переедет икона с нею в дом мужа. Богородица смотрела, склонив голову к ласковому младенцу своему, куда-то задумчиво, без благостности елейной, но и без излишней скорби, и от этого делалось теплее и мирнее внутри. И в самом деле верилось, что житие всех и каждого предопределено Всевышним, и так тому быть, значит… Так же и матушка, едва слёзы удерживая, говорила недавно, держа образ этот на рушнике над её поникшей головой, благословляя к жизни новой, третьего дня тому, как только сваты вторично наведались и согласие отдать им невесту получили, и от ворот отъехали.
Ещё и батюшка кратко сказал, что век бы не выдал радость свою ненаглядную из дома никуда, да закон людской и Божеский велит отпустить от себя дочь. Что судьба быть ей в свой черёд хозяйкою в дому другом и своих чад нянчить и воспитывать… Тут она не сдержалась, разрыдалась, и так, в слезах вся, к образу приложилась троекратно, а подружки под руки её подняли, и, точно больную тяжко, отвели в светлицу. А по всему терему и двору носились Федя с Иваном28 и каждому встречному кричали: «Варю просватали! Варю просватали!». Насилу их нянька угомонила, снабдив Федю легонько подзатыльником. Василий, почитая себя уже молодцем взрослым, вёл себя сдержанно.
А в тот же поздний-поздний вечер, в московском доме воеводы Басманова, при всём родственном и дружеском собрании, стоя на коленях, целовал образ Спаса Вседержителя Федька. И мягкий голос матери и твёрдый – отца рекли над ним, что ныне жизнь его меняется необратимо. Федька не думал плакать, разумеется, но что-то в нём дрогнуло.
– Поздно уж. Так что ступай теперь да усни поскорее, а думы всякие из головы выкинь – мудренее утро вечера, – княгиня поцеловала дочь в лоб, перекрестила на сон грядущий. – Храни нас Господь.
– Легко сказать – выкини! – шёпотом сетовала в темноте спальни княжна, ища утешения у многомудрой подруги, что уложили со всем удобством тут же на просторной лавке, на двух перинах. – Как подумаю, что рассматривать меня чужие станут да расценивать, дурно делается. Что, если оробею вконец, шагу ступить не смогу, слово молвить, а скажут – дурочка княжна-то, недотёпа колченогая!
– Да полно тебе, Варвара! Тебя ж не петь-плясать там заставят. Всё, почитай, за тебя делаться будет. Да и тебе ль робеть?! Такую красавицу-умницу поискать ещё по Москве! И не Христа ради тебя берут, чай, чтоб этак трястись и тушеваться. Княжеская ты дочерь или нет?!
– Вот умеешь ты успокоить, Мария. Матушка твердит, правда, что тощевата я. Всё пирожки сдобные подсовывает, – княжна огладила себя по стану, обозначив под широкой рубашкой плавные изгибы.
– Они все такие! Вечно им мерещится, что мы захворали, раз не жуём постоянно. Хороша ты, и не сомневайся! И всего у тебя в меру, как надо.
– Чего б я без тебя делала!.. А вдруг свекровь скверная окажется? Какова она, знать бы наперёд…
– Да какова бы не была, а тебя, Варя, никто им в обиду не даст, если что. Уж мне поверь! А потому, наперёд тебе наказываю, ни минуточки не терпи в дому том никакого притеснения, жалуйся тотчас же мне, а уж я… – голос княжны Марьи угрожающе-коварно понизился, – уж я постараюсь до матушки твоей с батюшкой сие донесть!
В порыве благодарности княжна спрыгнула с постели, подбежала к подруге и обняла её.
– Будь мне на свадьбе подружкою, Машенька! Мне с тобою так хорошо, что и не страшно уж почти…
Сжав ответно её руки, та вздохнула задумчиво:
– Доживём до свадьбы-то сперва давай. А я – с радостью! Спасибо тебе за сердечное мне доверие! Ещё бы у Анны Романовны дозволение получить.
– Получим! Это я у неё легко выпрошу!
На том они порешили, и, пожелавши друг другу покойной ночи, умолкли. Но, малое время спустя, снова раздался робко-тревожный голос:
– И где жить будем, неизвестно! Славно бы – в Москве, до отчего дома рукой подать. А ну увезут в Слободу эту? Страшно мне, одна совсем там окажусь ведь! Там государя опричники, молодые все, говорят, тысячью одни, без семей, живут, да обслуга с ними, да работники приходящие… И что ж, мне там из терема носу не высунуть будет?..
– Да в Слободе веселее, чем на Москве, нынче, Варя! Помнишь, царицын двор там весь отстроен, гости постоянно, самые знатные, бывают, и тебя тоже приглашать станут, потому как ты ближнего государева придворного стольника жена будешь, и дочь княжеская. Это здесь ты наперёд заскучаешь, а уж не в Слободе, точно. А батюшка сказывает, туда теперь многие знакомые переселятся со всеми дворами тутошними.
– Всё одно боязно!.. Матушка его, вроде, и вовсе под Ярославлем, в вотчине, обитает. Что, ежели туда утащат?! Буду там в деревне, за сто вёрст… И как оттудова тебе пожалуюсь?! – послышался всхлип.
Вместо ответа княжна Марья лукаво рассмеялась. И малость обождав, молвила:
– Экая ты у меня, Варя, заяц пужливый! Чай писем слать тебе никто не запретит. Мы об том уговоримся ещё. Как этак писать, чтоб постороннему не понятно было, про что мы. Да в деревне-то самое раздолье. Боярыни вон все из столиц в вотчины рвутся, погулять там по лесам-лугам, в речке выкупаться, бабьих ста́рин29 вволю послушать, на хороводы поглядеть, да на пляски, каких тут мы не видывали. Особливо, помню, как были мы с тёткой Прасковьей в её владении, и там мужики на гулянье Маслиничном отплясывали, подвыпивши… Шапки впрах покидали да затоптали, рубахи на грудях нараспашку – чуть не порваны, ошалелые что жеребцы стоялые! И ржут и злятся, и обниматься к друг дружке кидаются, а сами, того гляди, подерутся… И дрались, бывало, но беззлобно так, от удали. А бабы обмирают поодаль. Любуются! И рожки с бубном наяривают, ихние непотребные прибаутки глушат, а они тогда – в свист да топот! Поглядишь на такое – и сама в жару в поту, будто с ними хороводила, а вся душа с сердцем жизнью полнится и огнём палит!.. А тут, вечерком, и муж молодой наведается… И ты его как обнимешь, да расцелуешь, да до ложа-то за ручку поведёшь… Эх, Варя, не кручинься раньше срока, да и Господь Всевышний завещал нам чего?..
Ошеломлённая откровениями подруги и восставшими тут же видениями, княжна пролепетала: – Чего?
– Не унывать! Унынье есть грех наипервейший30 потому что.
– Господи, я и запамятовала. Маша, да неужто тётка тебе на такое смотреть позволяет?..
– Ну, позволять не позволяет, а сама подглядывает. Иначе откуда б мне об том знать-рассуждать!
– Ой, нет, что-то худо мне от всего этого, – заплутавши в чувствах, выдохнула княжна Варвара, и веря и не веря, что жизнь впереди может быть не совсем уж печальной. – Постой, а как же ты перед батюшкой в церкви, винишься ли? Унынье, может, и грех, да ведь прямо ж против того, об чём ты только что, твердят нам, сколь себя мню: «Не зрите плясания многовертимое и иных бесовских всяких игр злых прелестных, да не прельщены будете, зрящее и слушающее игор всяких бесовских, таковые суть нарекутся сатанины любовницы». Я помню, долго гадала, об чём бы это…
– Да всё так, Варя. Но до чего же завлекательно!.. А не согрешивши не проживёшь, – со значением, подражая тётке, изрекла она, и сама рассмеялась. – А теперь спать давай!
Передумавши заново всевозможное, измучившись окончательно, извертевшись на ставших вдруг каменными подушках, княжна Варвара заснула, сама того снова не заметив.
Москва. Кремль.
Несколькими днями позже.
Смотрины были у княжны Сицкой, а волновался, почему-то, он. Хотя, что такого особого он ожидал услыхать от родни по возвращении, представлялось не вполне ясно. Как и дальнейшая жизнь семейная. Вернее сказать, он попросту не раздумывал над этим. Все в один голос признавали княжну красавицей, а более ничего и не надобно, кажется! Конечно, хорошо, чтобы она оказалась доброй. Злобливую и спесивую жену он бы не вытерпел ни при какой красоте, и вышло бы, как в сказании том о Добрыне и Алёшке-поповиче: «Здо́рово женился, да не с кем спать».
Добравшись вплотную до спанья, Федька приостановился, разволновавшись окончательно. Не огрести бы горюшка от этой женитьбы… Впрочем, чёрные мысли его покинули, едва он осознал, насколько редко, по сути, будет видеться с женою, оставаясь при государе в своём чине. А уж коли лишит его государь за что-то своего обожания, удалит от себя – так тут и всё прочее уже не важным станет… Померкнет, точно день перед ночью, погаснет, подобно залитому ненастьем костру. Умрёт… Вот этого он вообще не мог вообразить себе, равно как и смерти, во всей полноте.
Хвала Небесам, свободных минуточек у него не было вовсе, чтобы додуматься до предела. Разве что в отхожем месте. Дни проносились, как безумные колесницы.
Вчера был званый ужин на Варварке, в торговой палате аглицкой купеческой. Кое-что Федька уже понимал разборчиво и без толмача, но не всё, конечно. Само собой, Иоанну никакой толмач был не надобен, рёк он быстро и свободно, и шутил даже, но некоторых приглашённых важных гостей ради имелся при них по-русски толкователь, и как только Иоанн возвышал голос и обращался ко всем разом, тут же поднимался и передавал слова его остальным в точности. На послезавтра, тоже ввечеру, государь пригласил посланника королевы Елизаветы к себе в Кремль, чтобы там, без помех и лишних свидетельств, задеть сей тонкий каверзный неуряд и свести концы с концами по непрекращающимся нарвским и астраханским челобитным (и доносам) от купечества русского, единогласно упрекающим англичан в недобросовестности, а его, государя, таким образом, исподволь – в пренебрежении ими в пользу чужестранцев… Недовольны были не только свои, но и шведы, и голландцы, и датчане. Государь переживал, недавно получив известие, что посол его, Третьяк Пушечников, по весне отправленный к королю Эрику, преставился внезапно, так до шведов и не добравшись. Снарядили вторично гонцов, дело покамест стояло на прежнем месте. А время бежало! Англичане напирали на своём, и, к слову, всё бы хорошо (их железо и олово нам потребны были оченно, а пуще прочего – мастера опытные, равно как им – наши воск, пенька корабельная, мёд, пушнина и лён). Да все соседи дорогие, уже почуявши, какову выгоду от союза сего Англия помимо их получает, а уж Московия – и подавно, убоявшись не в шутку царя Иоанна усиления против себя, кинулись совать палки во все колёса разом… Более всех бесился Жигмонд, за всем этим клокотанием от Балтики до Волги наблюдаючи, и тоже, конечно, кинулся Елизавете отписывать, всячески отговаривая с Иоанном дружить и жуть ужасную об нём расписывая. Понятно – Жигмонд же первым огребёт, и не токмо Полоцк не возвратит, как мечтается, и всё прочее утеряет, ежели мир с Иоанном не примет, а принимать оного, как видно, пока никто не намеревался…
Вправду ли нечисты на руку Елизаветины умники, на правление Московской компанией ею назначенные, да обои стороны дурящие, Федьке не ведомо было, конечно, но, Иоанну вопреки, на этих деятелей аглицких надежды возлагающего, как и на лекаря своего, заранее всех их считал он прохиндеями и своекорыстными хитрецами. Однако непорядок этот требовал разрешения, Иоанн намеревался уладить его с посланником наедине, доверительно… Но даже самый малый посольский стол – всё едино пир и действо особое, напоказ, как водится, так что Федьке забот-хлопот хватало с лихвою. Ибо во всём желал государь быть превосходным.
– Фёдор Алексеевич Басманов, великий государь! – торжественно-бесстрастно громко постучавши в двери кабинетной комнаты посохом, объявил дворецкий, и дверь отворилась после царского дозволения впустить пришедшего, а стража вновь замерла по обе стороны неё. Сие означало, что Иоанн не один.
Федька застыл в струнку на пороге, шагнул, размашисто согнулся в поклоне с приложенной к сердцу ладонью, успев приметить, что с государем Годунов, как всегда почти, а также дьяк Посольского приказа Володимеров, и какой-то незнакомый мужик молодой, по виду незнатный, но одетый справно, добротно… Попович, конечно. Все трое при его появлении тоже поклонились, сообразно чину каждого. Выглядели довольными, кроме мужика незнакомого – тот смотрелся озадаченным сверх меры, чуть не помирающим от страху, и мял шапку свою как бы в крайнем средоточие всех сил своих душевных.
– А, явился, – ворчливо бросил Иоанн, не поглядев на него, продолжая медленно перелистывать красиво переплетённую большую книгу. Понятно было, что пригласил пройти и остаться, что Федька и сделал. Ковёр погасил лёгкий стук от каблуков, он остановился позади левого плеча государева, за спинкой кресла, шагах в двух.
Обратившись взором к мужику, Иоанн переложил все листы книги разом, до последнего, остановился длинным перстом в тяжёлом камне на строке в конце, и прочёл её раздельно и ясно по-гречески.
– А ну, повтори на нашем!
Мужик без труда особого отвечал:
– «Сие, стало быть, блаженного Иоанна Дамаскина писанье словами о осьми частех».
– Хм! Ладно! – Иоанн откинулся в кресле, улыбаясь глазами на дивно сметливого мужика. Володимеров сиял, кивая, в стороне. – А теперь повтори сие на латыни.
Тот повторил.
– Экий ты разумный уродился, Фёдор. Ну а на аглицком ежели, сможешь произнесть?
Возведя взор к потолку, вцепившись в шапку пуще прежнего, испытуемый пожевал губами, и с расстановкою, не столь бойко, как до того, но твёрдо выговорил всю строку.
– Изрядно. А на листе изложить сумеешь ли?
Тот кивнул. Тогда Годунов указал ему придвинуть стул к краю стола своего, и положил перед ним бумагу и перо.
– Ну-у, молодец! – Иоанн взглянул на готовое писание, ему поданное. – А вот этакое ежели, сможешь? – и тут Иоанн изрёк на греческом другое сказание, куда посложнее былого.
Володимеров перестал улыбаться, всем видом сочувствуя себе и своему, по всей видимости, питомцу, тёзке Федькиному. А у того испарина на всём лике проступила, и пятна красные, и, помучившись несколько, он обречённо выдохнул: – Шибко оказисто, великий государь…
Два беспредельных мига висела тишь, а после Иоанн рассмеялся, хлопнул ладонью по переплёту рядом лежащей такой же большущей и новой книги. Володимеров снова повеселел, даже Годунов усмехнулся одобрительно. Признаться, Федька и сам понял лишь кое-что. «Категориально высказываемое сказывается… на основании… единого … ато́мы… сопутствующее в общем…» – вот и всё, пожалуй. Меж тем, Иоанн обернулся к нему:
– Откуда сие «оказистое», Федя? Дай и тебя проверим, чему выучился, окромя шалостей.
Проморгавшись слегка, Федька проговорил как можно увереннее: – Из «Предикабилии Порфирия», кажется, государь.
– Хм. Однако угадал, – расположение нынче у Иоанна было, по всему видно, прекрасное: вчерашняя ломота в костях отпустила – погодка снова наладилась ясная, вроде. Федька переступил с ноги на ногу, облегчённо переведя дух. Он и правда угадал отчасти, отчасти вспомнил, успев не только слухом отметить, но и сокольим взглядом прочесть часть названия на захлопнутой Иоанном новой книге – «Иоанн Дамаскин», и очевидно совершенно, что это была «Диалектика»31, а более ничего мудрёнее в своей жизни Федька не слыхивал, и чудное словечко про какие-то «атомы» запомнил, а было оно, точно, в совсем уж витиеватой статье труда сего, великого, несомненно – а именно, в Предикабилии этой. Государь сам некоторое время назад зачитывал ему оттуда, поясняя попутно, и всё же это являлось для его понимания излишне непростым… А ведь учился он премудрости науки логики в тот раз, считай, вместе с царевичем Иваном, которому одиннадцать зим только исполнилось. Не хотелось смотреться глупее отрока, пусть и царской крови.
Он донимал теперь, когда время позволяло, при свиданиях Петьку, царевичу ровесника, засыпая всякими заковыристыми штуками для ума поощрения. Дома брат обучался азам у самого сведущего монастырского инока, и кое-что соображал уже недурно, потому Федька нагружал его без снисхождения.
«Все кошки помирают. В том мы не усомняемся, так?»
Петька кивал.
«Афиняне приговорили Сократа к смерти, и он умер, выпивши чашу яду. (Помнишь Сократа? Тот мудрый чрезвычайно мужик греческий, у которого жена была сварливая ведьма). И в том мы не усомняемся также».
Петька пошарил в памяти, имя знакомое услыхав, и опять кивнул, хоть и не упоминал про афинян и чашу ничего, но брату веря на слово.
«А теперь смотри. Оттого, что все кошки есть твари смертные, и Сократ умер тоже, не следует, что Сократ – кошка! Разумеешь, в чём суть?»
«Ловко!» – воскликнул Петька, через малое время осознавши, и даже засмеялся, счастливый, что брату угодил сообразительностью, не совравши притом. Была б его воля, он бы от брата не отлипал вовсе, любую его затею или разговор поддерживая безусловно.
Как и Федьку в своё время, и дорога, и Москва его потрясли. Наконец-то и с батюшкой обнялись. Показалось Петьке, что сильно тот поседел, и ещё более посуровел. Терентий был тут же, оставленный Петьке в распоряжение, а дядьке своему – в обучение всякой боевой и деловой сноровке. Заходил разговор и о том, чтобы взять обоих для серьёзных научений из Елизарова, и видно было, что воевода не прочь, но решение откладывал, пока, обещая «там посмотреть». Счастью Петькиному не было предела… Жаль только, одного его никуда не пускали, да и с собой не всякий раз брали, но и того, что успел нахвататься и увидать – выше головы было.
Вот и в этот день, собравшись пышно, батюшка с матушкой и с боярыней-свахой отбыли невесту смотреть, его дома оставили, наказав без толку не мотаться, а делать то, что Федя скажет. Федя засадил его опять за учение, несколько раз по спине огрев как следует за то, что сутулится да кособочится за столом. Велел переписать без грязи и черкания разборчиво целые две страницы из Домостроя, открывши наугад. Оказалось, про бережливость в дому и собирание полезных остатков всяческих, дабы «поплатить ветшающего товож портища или к новому прибавить, или какое нибуди починить; а остаток и обрезок как выручит; а в торгу устанешь прибираючи в то лицо, в три-дорога купишь, а иногды и не приберёшь». И этак далее всё в том духе. Скукота несносная, бабьи навыки, ему вовсе не интересные. Но делать нечего, пришлось стараться.
– Ну ладно, будем считать, урок сей тобой выполнен. Да впредь чтоб перо не вкривь как попало держал, нешто холоп ты, чтоб царапать как кур лапою! Балует тебя матушка, смотрю. А станешь, как вырастешь, подручным своим по хозяйству иль делу какому роспись давать, так они и не разберут ничего, и не так всё сделают! – выговаривал Федька, над ним стоя, и то и дело мыслями улетая во дворец, откуда был отпущен сегодня для дел семейных. Петька вздыхал горько, понурившись. А брат, давши ему передохнуть малость и водички попить, вновь усадил его, уже за арифметику. Про себя отмечая снова, что пошёл Петька весь в отца крепостью сложения, уже видно.
– Лист другой возьми и пиши. «На день ходу человеку служилому…» – написал? Поспевай!
– Пальцы ноют от предыдущего!
– Я те дам ноют! Далее: «довольства положено»… Написал? Молодец. «…сухарей гривна, мяса гривна, пива штоф с бутылкой, соли полтора лота, и на коня овса треть пуда и полпуда сена», а пускай пуд будет. Написал? – обождал, пока Петька кивнёт. – «Имеются сухарей восемь пудов, мяса – семь, пива – четыре бочки, соли гривна, и на коня овса сорок пудов и сена сто. Исчислить, сколько людей можно снарядить сполна, а сколько чего останется». Понял ли задачу?
Петька присвистнул, сперва ум зашёл за разум. Но, припомнив с братниной помощью способы перемножения и деления, и разобрав путь решения, перечтя сто раз с разом, принялся трудиться, высунув кончик языка.
Вскоре Федька уехал со своим Арсением и тремя батюшкиными мужиками боевыми, провожатыми, до Кремля, наказав задачку решить к завтрему и чисто расписать итог. Всё, как Фрол в книгу домовую пишет. И Петька затосковал даже, один оставшись на хозяйстве и утешаясь только обещанием брата непременно с ним всюду прокатиться как-нибудь, пострелять из лука, а покуда – служба государева.
Федька слукавил. До службы он не доехал, прямиком завернул на царские конюшни, прослышав, что Шихман32 собрался на ярмарку по своим делам, конечно же, конным.
По случаю обстояния особого свадебной канители государь дозволял ему удаляться по необходимости в иные часы и дни. И тем же дозволением пользуясь, не в силах противиться зову страстей своих по коням арабским и персидским, а также – боевым помесям с дончаками, клепперами либо даже жмудками, что с некоторой поры присматривал, ну и по неуёмности в себе по части нынешних тревог вокруг девичей княжны Сицкой, и имея до обеда в четвёртом часу по полудни свободу, на обратном пути из дому воеводы-батюшки он решил проехаться до главного базара Москвы.
Ну а уж там… Там забыл про всё.
Теперь он ожидал терпеливо окончания испытания, при нём происходящего.
– Что ж! Похвально. Отныне быть тебе, Фёдор Писемский33, дьяком Посольского Приказа, с положенным довольством, и от меня особо – полтину мяса34 сверх того. За отменный почерк.
Одарённый бывший подьячий Володимерова падал государю в ноги, лбом пола касался, благодарил за милость.
– Учись неустанно, Фёдор, а там, глядишь, на вспоможение Осипу Непее35 смена сложится. Пиши, Димитрий! Указ, как положено, завтра ж приготовь, – государь передохнул, очи утомлённые закрывши. – А тебе, Володимеров, за воспитание людей знающих и рвение, прибавка рублями, Годунов распишет всё. Ступайте, и да Бог с нами.
Оба вышли.
– Димитрий, напиши и Григорьеву36 ту же прибавку, что Володимерову. А то, неровен час, подерутся, – Иоанн говорил шутливо, но то была шутка из тех, которые надлежало исполнять примерно.
Всё быстро отметив, распорядитель государевых приговоров забрал охапку свитков под мышку, откланялся и быстро ушёл, явно всем удовлетворённый.
– Ну? И где шатался? – Иоанн отодвинул рукопись, которую читал, не обращая до того на Федьку внимания. Федька сглотнул. Само собой, Иоанну доложили, как только он воротился в Кремль.
– Да с Шихманом до Конного прошвырнулись, – встряхнув волосами, подошёл ближе, желая, чтоб лёгкий звон серёг и веяние от него достигли Иоанна.
– Без тебя б он не управился, вестимо!
–Эт я без него… То есть, Ахметка Мустафе лошадок новых пригнал, так я – глянуть.
– И как лошадки новые?
– Хороши, государь! Мне там одна запала, серебряная вся, из ума не идёт. Мифрид прозывается, что означает…
– Одинокая звезда, знаю. Поди, себе вожделеешь, а, чудовище?
– Да не отказался бы, государь! – отвечал он с улыбкой в голосе.
Иоанн полуобернулся, Федька подошёл ещё ближе, смиренно глядя в пол.
– Одним седалищем и на двух конских спинах не усидеть, а ты третью под себя пристраиваешь! Накой тебе ещё аргамак, коли его за тебя конюхи объезжать будут?
– Так ведь… не поспеть всюду, куда бы хотел! Но Арту я обихаживаю, государь, как положено! Да и Элишва меня знает, как хозяина, не только конюхов… Умники Володимеровы, вон, целыми днями корпеют, поди, над учением, этим только и заняты, а я на сто клоков рвусь, и всюду надо не оплошать… Дай только в Слободу вернуться, государь мой, уж я тебе докажу, каково мои аргамаки выучены! – видя, что Иоанн не прерывает, продолжил, очи потупив: – Ко всему, придётся навёрстывать часы урочные у Кречета! Как подумаю, заведомо разламывается всё немилосердно – этот спуску не даёт нисколечко… На дыбе, должно быть, легче!
– Да ну? Ишь, жалобник!.. А глас-то каков благоприветный, воркующий соорудил! И какое тут сердце каменно не истает?! Тебе ж сей час о невесте надлежит помышлять, а не об кобыле.
– А там и жеребец такой есть! – восторженно возгорелся Федька, как бы не видя его издёвки, обойдя стол и став против Иоанна. – Шкурка вся серебряная, шерстинка к шерстинке, а ноги – точно в чулках чёрных, словно из древа чёрного выточенные, ровно до коленей, а грива с хвостом – тоже смоль, чуть не в землю, чистым шёлком стелются, а ресницы… – у редкой девки такие! И во лбу – этакая звёздочка малая, снегу белого… – и он затаённо выдохнул, опуская руки, точно танцем описывающие его речь. – А уж как ходит – лебедем, лебедем, государь! Копыта вострые, едва земли касаются; хвост что крыло ставит, гриву хоруговью плещет, шею выгибает змием, очами так и брызжет окрест смышлёными, и жжёт ровнёхонько… А уж как горячится – соколом взвивается! Грудь широкая, а в перехвате37 – кажется, пальцами окольцевать можно… И охвостье круглоокатное, что жемчужина величины дивной… Залюбуешься насмерть. Кобыла-то мне почему глянулась – у ней грива с хвостом и реснички белые! Луна, как есть, месяц ясный… В жизни такой красоты не видал.
– Федь, ты не про себя ли расписываешь? – покачал головою Иоанн. – Ну и на чью ж казну выменять этакое чудо думаешь? Хотя, ежели обоих прежних, скажем, продать, то приобресть можно.
– Как – продать прежних? – опешивши, как если б ему кого из родни продать сказали, захлопал на Иоанна беспомощно своими ресницами. – Я ж их уже под себя приучил, я ж их…
– Ну а как тогда? Каменьев своих продай, на них не одного и не двух купишь.
– Так то подарки твои! Ни за что, если только сам не отберёшь…
– Батюшку испроси, Федя, может, он что придумает.
– Да батюшка, наперёд знаю, что ответит! Что лучше б я десятка два боевых помесов выученных приобрёл, чем тварей сих капризных.
– Ну, тогда не знаю даже, Феденька… – Иоанн развёл руками, сокрушённо вздыхая, возвратясь взором к своим рукописям.
Разумеется, он видел – сочувствие Иоанна притворно, смеётся он над ним, и ждёт, как он выворачиваться теперь станет. Не отпустил – но и не говорит более ничего…
Помедлил, переступив, как тот конь.
– А что это ты читаешь, государь? Прости душевно за беспокойство…
– Это, Федя, «Логика Авиасафа» многоучёного аль-Газали. Слыхал о таком?
– Слыхал, вроде, но… не читывал.
– Конечно. Для того надо бы по-арабски разуметь. Я же ныне из Белозёрья список на нашем получил. И мудростию строк сиих упиваюсь, поверь, не менее, чем ты – вышесказанными животинами.
«Книга, глаголемая логика Маймонида», всплыло в голове, но про что там говорится, убей не сказал бы сейчас. Впрочем, как успел он заметить, логика всяко про одно всегда – делать умозаключения здравые из любого вопроса сравнительного.
– А ежели, скажем, в твою конюшню эти лошадки бы отошли по праву, ты бы против не стал?
Иоанн дочитал строку до точки и с любопытством взглянул на него.
– Положим, не против. Об чём толкуешь, изложи внятно. Да сперва распорядись подать мне чаю живящего, и чтоб часом после обед накрывали в малой. Себе возьми чего хочешь, и вертайся шустрее – дел у нас…
– …окиян! – в один голос с ним завершил шёпотом Федька, откланялся и выбежал исполнять.
Иоанн, расслабляя усталую спину в кресле, пил чай живящий (как называл он настой в кипятке душицы с можжевеловой хвоею и морошкой), Федька устроился на стуле поодаль со своею кружкой и тоже пил, молча. Пока носился на кухню и отдавал распоряжение по всему, впал в перепутье, стоит ли затевать дальнейшее, внезапно в уме сложившееся, и решил, ежели Иоанн сам разговор возобновит – то затее быть. И теперь ожидал невольно, оставив пустую чашку на столец.
– Чего ты там про право обмолвился?
Федька встал, как бы в раздумьях неторопливо приблизился к его креслу. Оперся слегка пальцами о самый край его стола.
– Да подумалось, государь, если б, скажем, Ахметка оказался в подложном деле виноватым, а Мустафа через то тоже, но не прямо, а исподволь, и, пожелавши за собой место тут торговое оставить, откуп бы предложил, и за вину, и недоимки казне твоей возмещая, а мы бы конями откуп тот взяли?
Иоанн подался вперёд, пытливо вглядываясь в него.
– В деле подложном, говоришь? Исподволь? Это как же?
– А по неведению. Он людишек своих с конями по весям нашим рассылает, они торг ведут, Ахметке добычу свозят, он Мустафе доход сдаёт, а тот – тебе с того подати в казну. Дьяки Пивова38 докладные росписи пишут. А пишут по тем спискам, что им дьяки губернские присылают, а те по грамотам своих подьячих оные составляют… А Головину39 – свои отписывают, значит.
– Ты по древу-то не растекайся! Кратче.
– Что, ежели Ахметкины людишки пятинные пошлины40 не по товару пишут?
– Чего замолк? Изрекши "аз", реки и "яз". Известно ль тебе чего, иль так словоблудишь?
– Слыхал спор на задворке. Попрекал некто, с выговором вроде татарского, Ахметкиного приказчика в нечестии в расчётах. Приметить его не успел – едва заслышав нас, умолк и сгинул без следа. Ну так я и говорю, государь! Ежели б такое вскрылось, виновен ли Мустафа в вине людишек своих, как ты рассудишь? Справедливо ли с него взыскать, чтоб впредь лишней воли им не давал, выверку чтобы устраивал как следует? Ты ведь честь ему оказываешь, в Конный ряд поставивши, первым по Москве. И сам говоришь: если в войске разброд – виноват воевода.
Пристальный взгляд Иоанна стал острым под сдвинувшимися бровями. Федька успел уже начать жалеть о сказанном, понимая, сколь ему несносно всякое поминание о разбродице и воровстве, и большом, и малом, из коего большое слагается, в подначальной его державе. А вышло, как будто он, Федька, царю на недосмотры его указует, не в своего ума дело лезет. Обомлел Федька от промашки такой своей… И уж не знал, стоит ли всего сейчас говорить.
– Прав ты тут. Взыскал бы, – молвил, наконец, Иоанн, возвращаясь к равновесию душевному с видимым трудом.
В великом облегчении Федька перевёл дух и присел к подножию его, осторожно прижался виском к его колену. Хищно вырезанные ноздри Иоанна втягивали его близкий запах, заставляющий руку подняться и возлечь на тёмные тяжёлые кудри, и поглаживать их, и – умиротворяться.
– Ежели б ты что знал про кого наверняка, Федя, то сказал бы мне сразу, так ведь?
– Государь! – он перехватил мягко царскую руку и прижал к губам. – Я клятву давал опричную, нерушимую, ни об чём дурном не молчать, и от неё не отступлюсь. Но ещё допрежь того, год тому почти, в Крестовой палате, помнишь, к стопам твоим припавши да в очи тебе заглянувши, в себе я клятву ту бессловесно принёс…
Ладонь Иоанна легла на его рот и как запечатала.
– Молчи. Молчи лучше… – склоняясь, он дотянулся и поцеловал Федькину пахучую макушку. И застенал тихо-тихо.
Пора было переоблачиться к трапезе.
По жесту его Федька призвал спальников и отворил перед ним двери кабинетной комнаты во внутренние покои. Затем в свои сени вернулся, где его уже ожидал с приготовленной сменой одеяния Арсений.
За столом были Вяземский, Зайцев и Наумов, и более ни души, не считая стоявших по стене подавальщиков.
– А Васюк где? – бросил Вяземский, пока в ожидании царя они рассаживались по обычным местам.
– Видать, государю не до шутовства ныне, – пожал плечами Наумов, и все трое коротко посмеялись.
Грязной вскоре ввалился, как всегда взъерошенный, и уже несколько навеселе, и едва успел надлежаще поправиться до прихода государя с малой свитою – рындами и Федькой.
Обед начался, как только Иоанн поднял поданный ему Федькой ковш мятного кваса, и краткой напутственной речью приветствовал их.
– А нам можно чарочку? – не известно к кому обращаясь, отламывая кусок от близстоящего ситника, прошарился по столу глазами к сотрапезникам Грязной. Тут же к нему подошёл служка и налил полную рейнского. Иоанн часто почти не ел и не пил за общей трапезой, но все знали, что гостям ограничений не было никаких, кроме, само собой, дней постных.
– Ты, Вася, уже угостился, смотрю, – заметил Иоанн без упрёка.
– Так и есть, государь! – Грязной рьяно, как всегда, подался в его сторону через стол, всем туловищем выказывая готовность к чему угодно и во всём заранее каясь. – У нас же свадьба скоро, говорят! – и он осклабился на Федьку. – Вот, предуготовляюсь!
Все тоже посмотрели на Федьку, сохранившего непроницаемый вид кравчего при исполнении долга, и не пожелавшего поддержать подначку Грязного. Лицо его подёрнулось брезгливостью, и только. «С банькой пакибытия, стало быть!» – отчётливо прозвучало в голове, и тут Федьку накрыло… Минувшее ноябрём здесь разом встало и навалилось, и палаты все эти, тогда впервые виденные, их запах, великолепие, чужесть и тайна, и восторг, и ужас весь тот, им испытанный – словом, всё. Теперь уж и в Кремлёвских государевых покоях пребывал он за своего, а тогда… Что-то заныло в нём неясно, и он понял: со дня их приезда государь ещё ни разу не оставлял его в опочивальне при себе. Это ничего не означало, кроме того, что устал государь с дороги и недомогал, и желал в одиночестве безо всяких бесед отдыхать, говорил он себе. Что навалились на него сходу все челобитчики, те, что в Слободу ломануться не решились, а, прознав, что государь в Москве, кинулись за справедливостью по всяким судам. Государь никому без причины не отказывал, а раз на неделе весь день принимал только крестьянские и посадские жалобы и прошения, и самому пустяковому дельцу копеечному уделяя внимание. Ни единой трапезы почти не проходило без гостей и бесед значимых, так что только на молитве да в опочивальне бывало ему отдохновение, да и то – как сказать. От мыслей же не отвяжешься иной раз и молитвою, и сон нейдёт, это Федька по себе знал. Захотелось немедленно в Слободу, ставшую уже родной, где дышалось куда вольнее, чем в громаде затихающего к ночи Кремлёвского дворца, полного теней, огней и красоты, пропитанного вздохами и шёпотами, внезапными криками, стройными хорами славы, и вековым звоном колоколов и рек величаво текшего по крови злата… Стоило на миг хотя бы вообразить, что Иоанна рядом нет, и чужой враждебный вихорь подкрадывался и обносил его в цепкий круг, и гибель жестокая зримо вставала перед очами. Мерещился страшный облик Горецкого, кинувшегося к нему тогда в полном отчаянии обречённого.
Сколь не запихивал эти видения Федька подалее, они лезли и лезли из глуби откуда-то. Он тихо мучился вопросами неразрешимыми, и начинал постигать, отчего это многие знания есть и печали многие. Ибо чем более тебе открывается всего, тем ещё более за этим появляется неизвестного. К примеру, зачем нужны вредные животные вроде Грязного. И накой раз за разом бегать в Литву тамошнему сейму панскому на поклон, когда тут можно бы одному государю достойному поклониться да и жить себе…
– А то-то и оно! – зло говорил Вяземский, и осушал уже третью чашу, ни на кого не глядя. – Власти им охота, а воевать – нетушки! Пущай иные воюют за них! Пущай кровушку свою травят, покуда они гусями дутыми пред друг дружкою ходят, да доходы собирают, да в сундуки складывают! А меж тем мечтают, что за них ктой-то с крымчаками и ливонцами на мир уговорится!
– Никто, ишь, кишки-то свои на общий барабан мотать не жаждет, Афоня! – зло смеясь, поддержал Грязной. – Всяка крыса в свой угол прячется, покуда вместо неё иные грызутся.
– Ежели бы в свой только! Несутся к Жигмонду, аки ко апостольским стопам!
– А Жигмонду на них наплевать с колокольни, никто они тама, мошонки вытрясенные! Нежели Жигмонд и паны глупы настолько, чтоб гниль предательскую себе во главу избирать да к корыту допускать? Не-е-е, свиньи – твари хитрые!
– А бегуны наши глупее свиней, выходит: руку дающего кусают, а сапог пинающего – лижут!
– Ээ, то подлючесть особого свойства, и тем опасна, что непостижима разуму справедливому.
Сотрапезники выпивали понемногу, закусывали, гудели и кивали. Никто не поминал Курбского, хотя в него как раз метил Грязной, зная, что тем порадует Иоанна. Сам Иоанн молчал, с удовольствием смакуя единственное на сегодня своё блюдо обеденное – большую тарель щей со снетком, заваренных так густо, что ложка, туда поставленная, падала не вдруг. На него глядя, Федька, при малой трапезе будучи, и себе всегда брал того же, и сейчас в поданную прислугой тарелку щей икорочки севрюжей и лососевой добавлял изрядно.
После отправились отдыхать.
Иоанн возлёг на обычный в покойное время час дремоты, и отпустил его тоже.
Янтарный яблочный свет пробил стеклянные оконцы. Последнее тепло изливалось на землю, последние пламенные и ясные полыхания царили в рощах и шорохах лесистых окрест, и последние яркие плоды снимались с садов. Вместе с дымами чистых костров поднимались к небу, подёрнутому белёсой шалью, воздыхания и чаяния мира всего, казалось, и протяжные клики пролетающих клиньев птичьих говорили о грядущем сне души. Так было всегда.
Но утки и журавли пролетали вкруг Кремля дальше, и им не было времени для сна души. Как и обитателям Кремля, впрочем.
18
Снизка жемчужная – то есть, нанизанный в нитку – в виде бус. Носить самый дорогой жемчуг таким образом, не в форме вышивки-украшения одежды или головного убора, а бусами, в несколько рядов, длинными особенно, считалось признаком особой роскоши
19
Обычаи гостеприимства (и этикет гостя) были очень строгими на Руси, и входить в мирный дом с мирными намерениями, особенно – к будущим родственникам, при тяжёлом оружии было неприлично. Поэтому при входе мужчины отстёгивали сабли и мечи и отдавали слугам или оставляли в специальной подставке, как сейчас – зонты и шляпы, а выходя, вновь прикрепляли их к поясному ремню. Кинжалы оставались за кушаками, это был неотъемлемый атрибут одежды воина, как у женщины – платочек вышитый в рукаве (она же "ширинка"). Ширинками назывались нарядные, богато вышитые полотна ткани, от самых маленьких и лёгких (т.н. носовые платочки, которые были необходимым атрибутом наряда женщин среднего и высшего сословия при выходе на люди, салфетки настольные и проч.) до полотенец, столовых и декоративных, и трёхаршинных (и более) в длину ритуальных, обязательных при проведении обрядов свадьбы, крестин и похорон, и разных величальных мероприятий. Каждый элемент вышивки обрядовых изделий имел традиционный сакральный символический смысл
20
Ритуал боярской и княжеской свадьбы отличался от церемониальных предписаний других сословий тем, что длился долго и со множеством условностей, которые не соблюдались в простонародье и купечестве (по причине занятости, поле и работа не ждёт! – сосватались – так смотрим товар лицом, то есть буквально на смотрины невесты приезжал жених, если брали незнакомую девушку. Бывало, что жених лично присутствовал и при сватовстве. Но в княжеском обиходе это было не принято, и даже если жених сто раз видел невесту до сватовства, и они были знакомы, ему не полагалось быть на смотринах).
21
27 сентября – церковный праздник, Воздвижение Честного и Животворящего Креста
22
Вторые осенины – народное исконное название праздника, который традиционно отмечался 21 сентября. С одной стороны, этот день долгожданен завершением полевых работ, сбора урожая, с другой – лучшим временем для празднования свадеб. Более распространенное название этого праздника – Рождество Богородицы (нетрудно догадаться, что церковный календарь присваивал наиболее значимым евангельским событиям даты, накладывающиеся на дохристианские, т.н. «языческие» народные праздники, намеренно, дабы оттянуть на себя, официальную религию, большую часть внимания и подношений от прихожан, затмить как бы вторую строну каждой такой даты в представлениях людей. Делалось это очень разумно, с учётом особенностей русского нрава, чтобы на фоне церковного торжества было неприлично и порицаемо отмечать единовременно «неканонические» события, связанные с сезонными переменами и сельским хозяйством. Потому осеннее равноденствие и Пресвятая Богородица сливаются как бы воедино в ореоле праздничного сакрального состояния простых людей. Она не только заступница для всех, но главная помощница женщин и матерей, поэтому браки, заключенные в этот день, считаются самыми надёжными. Впрочем, что ни возьми, а народ всё равно, поставив свои свечки и помолившись как следует Заступнице, идёт и обращается к великой матери всех матерей, в том числе и Пресвятой Девы Марии – Природе.
23
Обручение, или помолвка, являлось последним перед венчанием, то есть днём свадьбы непосредственно, этапом традиционного русского обряда женитьбы. В этот день жениху впервые позволялось увидеться с невестой (если, опять же, речь о свадьбе высших сословий) и коснуться её, «до руки», даря обручальное кольцо. (Обручальное кольцо невесты, или перстень – это не венчальные кольца молодых, это разные обрядовые атрибуты). Обмениваться кольцами на венчании, то есть совмещать два события в одном, стало принято после соответствующего указа Петра I. До этого обручение являлось клятвенным закреплением обеими сторонами намерения поженить детей. Отказ без крайне веской уважительной причины от исполнения какой-либо из сторон свадебных уговоров после обручения-помолвки считался недопустимым и грозил огромными неприятностями, бесчестьем и проблемами, особенно для представителей высшего сословия.
24
Купальская ночь (она же Навская). Это древняя славянская традиция, напрямую связанная с праздником жизни, солнца, природы, любви и деторождения. Изначально проходила в канун дня летнего солнцестояния, 22 (или 23) июня по нашему календарю, когда самый долгий в году день переходит в самую короткую ночь, а после год поворачивается на зиму, дни убывают. В эту пору травы дают семена, входят в силу многие цветущие лекарственные растения. Это время было относительно свободным для земледельца (а тогда Россия была на 99% аграрной страной, жила исключительно плодами труда крестьян, и по расписанию работ на земле), когда посевные работы завершены, уборочные ещё не начинались, единственной заботой было заготовить сена на всю зиму в прокорм скотине, и круглосуточное тепло в краткий период года давало людям возможность побыть счастливыми. Ну и молодые люди на селе знакомились и присматривали себе парочку со всеобщего разрешения. Обычаи и приметы Купальской ночи, а после – всей недели, неукоснительные правила проведения этого времени соблюдались народом и были в каждой местности свои, но имели много общего. Христианство не могло и не может по сей день истребить в народе коренные привычки и традиции, и вынуждено подстраиваться под них, по принципу «не можешь победить – возглавь», и, дабы не терять лица и влияния, Церковь приурочила к этому времени Петров день – то есть, праздник почитания святых апостолов Петра и Павла (и Петров пост, соответственно), а также отмечание рождества пророка Иоанна, 6-7 июля по новому стилю. Потому в описаниях Купальской недели сейчас так много смешения православных моментов и дохристианских, и нечисть – обитатели Нави, т.н. нижнего мира славян, и Берегини – добрые сущности, духи природы – тесно соседствуют здесь с чертями, молитвами и обережными понятиями христианской религии.
25
Святой Христофор – подвижник из пантеона раннехристианских святых, изображаемый с конской (иногда с собачьей) головой. Сохранилась редчайшая фреска 16 века, в Успенском соборе в Казани, изображающая этого святого. Легенда гласит, что, будучи невероятно красивым лицом, и зная об этом, Христофор попросил себе у Бога лошадиную голову, дабы не быть объектом постоянного греховного вожделения окружающих, и самому не впасть в грех себялюбия и самолюбования.
26
Однорядка – длинная верхняя одежда с разрезом спереди, застёгивалась у женщин чаще на пуговицы встык, и на разговоры со всевозможными украшениями у мужчин. Часто была без рукавов, или с короткими рукавами, надевалась поверх рубашек, домашних или выходных, шилась из разных тканей в зависимости от сезонной принадлежности.
27
По обычаю убранство невесты и все необходимые для обрядовых действий в ходе свадебной церемонии многочисленные рушники, ширинки тысяцкого (почётная чин распорядителя свадебного поезда, обычно – старший уважаемый родственник жениха или друг семейства) и дру́жки жениха (он же в современном понимании свидетель, он же – вместе с тысяцким и свахой – тамада, обязательно женатый близкий друг), венчальные, хлебосольные, подобразные, застольные, и скатерти предоставлялись стороной невесты. Также сторона невесты занималась подарочным пошивом рубашек, сорочек, платков, поясов и т.п. ( К слову, подружка невесты (свидетельница), как раз, напротив, выбиралась из незамужних молодых приятельниц или родственниц оной, и на неё ширинку не накидывали, как сейчас – ленту через плечо, этот атрибут полагался только чинам жениха).
28
Младшие браться княжны Сицкой: Фёдору 12, Ивану 6. Василию, которого прочил в рынды государю воевода Басманов – 15.
29
Ста́рины – длинные сказительные повествования, былинного стиля, в исполнении обычно песенниц-песенников и рассказчиц-рассказчиков, но не героические, про богатырей и сражения, а бытового жанра. Бабьи старины описывали захватывающе сложные картины внутрисемейных и любовных отношений, и тех же богатырей в частности, и воспринималась слушателями, как сейчас «бразильский сериал». Незаменимый род развлечения женской половины дома во всех сословиях.
30
Уныние – первый из семи смертных грехов, перечень которых сообщил Бог Моисею, передав скрижали с заповедями. Фабула в том, что грех впадать в отчаяние при любых неблагоприятных обстоятельствах, а следует всегда полагаться на мудрость и милость Божию. Впадающий в уныние как бы сомневается в могуществе Всевышнего и его безусловном праве вершить судьбы людей, то есть практически близок к ереси отрицания Бога.
31
«Диалектика» – книжный труд преподобного Иоанна Дамаскина, философско-богословское сочинения, был очень популярен на Руси среди просвещённого слоя населения (высшая знать и священнослужители). "Диалектика" на протяжении многих веков была основной "книгой философской" на Руси, первые её переводы, частичные, сделаны ещё в XI в., а в середине XVI уже существовал полный перевод на старославянском-русском. «В рукописи Кирилло-Белозерского монастыря 1446 г. после текста «Диалектики» (предваряемого грамматикой) следует приписка, сделанная рукою писца Олешки: «Сие убо блаженного Иоанна Дамаскина писанье о осьми частех слов». (Н.К. Гаврюшин. «Русские первопечатники»).
32
Шихман – Шихманко Саткин, как он остался в истории. Специалист в верховых лошадях государевой личной конюшни. Главный конюх (не путать с конюшим, конюший – это аналог министра обороны, администратор военно-оборонительного (и наступательного) комплекса (и конного хозяйства), а конюх – это внутренних дел мастер лошадиных). Государь ценил деловые профессиональные качества даже при отсутствии родословной. И потому Шихмана пожаловал 300-ми четями угодий и солидным окладом. Умел его капризных аргамаков беречь.
33
Фёдор Писемский – человек не знатного и не дворянского происхождения, из семьи священника, проявил большие способности к обучению, чистописанию и языкам, начиная переписчиком в Посольском приказе. Через несколько лет достигнет высшей чести представлять государя в дипломатической миссии в Англии, выдвинутый Грозным на этот пост исключительно за дарования, ум и верность. (Ещё один повод противникам внутренней политики Грозного ополчаться на него. Ведь прежде было немыслимо, чтобы кто-то ниже боярского происхождения мог быть послом от великого князя в другую страну)
34
Полтина – половина туши коровьей, или свиной, или бараньей, в зависимости от статуса послужильца, выдаваемая совместно в денежным жалованием раз в полгода. Очень существенное вспоможение к довольству служилого человека.
35
Осип Непея – был первым послом от России в Англии. По всему оказывается, человек он был не из знати, но очень способный, талантливый в плане изучения иностранных языков и выдающийся дипломат. Он твёрдо и разумно вёл себя при высочайших встречах (о чём есть свидетельства и английской стороны, и записи в Разрядной Книге), донося до руководства Англии волю государя Иоанна теми словами, которые и нужны. Судьба его не известна точно, но, по некоторым данным, он был отозван из Лондона после 1567-1568-го, и остаток жизни, недолгий, провёл в Вологде. Очень возможно, по состоянию здоровья, или по резко тогда поменявшимся настроениям и Иоанна, и Елизаветы, что привело к сворачиванию прежних дипломатических отношений двух держав. Надо отдать должное этому человеку – он буквально вспахивал целину в незнакомой совершенно для нас стране, и делал это успешно. То есть, всё, что от него зависело в начале русско-английских отношений.
36
Фёдор Григорьев был известен как способный к внешнеполитической деятельности и её фиксации (и организации) в документации человек. Вместе с Володимеровым был главным дьяком Посольского Приказа в тот период. Финал его судьбы не известен. Надо особо отметить, что точные даты и сроки пребывания тех или иных людей на руководящих постах опричнины (да и земщины тоже) часто не подтверждаются перекрёстными источниками, потому что архив тех лет почти полностью уничтожен, а за некоторые периоды опричнины данных не сохранилось вообще, либо записи эти в Разрядной книге имеют двоякое толкование.
37
Перехват – перехватом в старину называли область талии, то место фигуры, что «перехвачивается» поясом
38
Имеется в виду Угрим Львович Пивов, опричный казначей. Опять-таки, выдвинут на руководящую должность вне зависимости от незнатного происхождения, за способности к грамотному учёту. В его ведение были все налоговые поступления и отчётности, и обратные движения денежных потоков.
39
Головин – в то время казначеем земства был Михаил Большой Петрович Головин, представитель династии Головиных, потомственных казначеев. Разделение аппаратов не только административной, но и финансовой управленческой структуры вскоре приведёт к закономерным сложностям в контроле их работы.
40
Пятинная пошлина – налог, уплачиваемый с купли-продажи лошадей, утверждённый царём по всей России. Платил и продавец, и покупатель. За хорошую лошадь (добрую) с неслужилых людей бралось, скажем, 8 денег с рубля (с суммы сделки) с продавца и столько же с шерсти (лошади) – с покупателя. Ставка за худую лошадёнку была в несколько раз ниже, и лошадиные барышники повсеместно мухлевали с отчётностями, подменяя в записях категорию товара и отдавая в казну минимум, разницу оставляли себе. Серьёзное правонарушение. Часто таким образом обделяли частного простого посадского покупателя, заставляя его платить пошлину с покупки так себе лошади как за доброго коня. Конечно, возмущение было велико, люди подавали челобитные в суд, они проходили через судебных чиновников – сперва подьячих, после дело рассматривалось высшими чинам в местном суде. Но часто подьячие и дьяки оказывались с мошенниками в доле, и дело всячески тормозилось на разных уровнях рассмотрения, или вовсе закрывалось под каким-либо выдуманным предлогом. Также нечистые на руку чиновники суда могли тянуть время, вымогая у истца взятку. Тогда особо настойчивые граждане добирались до самого царя или его ближайших подручных и подавали челобитную на волокитчиков. Волокитение дела преследовал уже Судебник 1550 г., а Соборное Уложение установило и меру наказания: челобитчик, доказавший волокиту, наличие проволочек в продвижении дела, получал с суда издержки, гак называемые «проести», по 2 гривны за день. Дьякам же за волокиту грозили батоги и тюрьма, а подьячим – кнут.