Читать книгу Рассказы о диковинках - Фигль-Мигль - Страница 10
Часть первая
Первое послание к снобам
Пропедевтика страха
К вопросу о больших глазах
ОглавлениеКто обмирал и был на том свете, тому под большим страхом запрещено говорить три слова (неизвестно какие, задумчиво прибавляет Даль). Зато можно произнести (здесь стоическое спокойствие, пафос, самостоянье или то, что от них осталось) очень много других хороших слов, общий смысл которых будет сводиться… Ах, неважно. Думать, что слова говорятся не ради слов, могут только дети и неисцелимые.
Какое отношение к словам имеют сумрачные области сознания, где страх бродит на тараканьих ножках (не так они под ним хрупки, эти ноги)? Никакого. А сами слова какое отношение имеют к жизни? Наверное, отдалённое. Опосредованное. С неисцелимым в качестве посредника.
«Страх не относится к числу моих сильных сторон». Красиво сказано – для того мёртвый автор и старался. Кто-то думает, что описать, воплотить – равносильно победе. Мне больше не страшно, мне томно. Пусть так, но никто не летит за тобой в эту пропасть. Здравое большинство очень здраво полагает, что в метафизическую яму и упасть можно только метафизически, без некрасивых последствий: сломанных рук и ног, сломанной жизни. Да ведь её ещё нужно постараться найти, потому что здравый человек пройдёт над такой пропастью по воздуху как по твёрдой дорожке, погружённый в свои заботы или посвистывая и любуясь. Для него эти прогулки – гимнастика каждого дня, а ты всю жизнь совершаешь один-единственный малоудачный прыжок.
Всё это вздор; есть много простых, общих всем страхов «на всяку беду». Боязнь темноты, грозы, лихих людей на больших дорогах и самих этих дорог («чисто русский страх», говорит Бунин). Боязнь пространства и его отсутствия. Водобоязнь (новый акцент). В какой ужас приводят не вовремя протянутая рука, неуместный откровенный взгляд, улыбка, о значении которой не хочется думать. Сознание того, что «опасность» – всего лишь одно из имён жизни. Чёрный одинокий силуэт, неподвижный на фоне светлого подъезда, но приближающийся, потому что идёшь прямо к нему и наконец видишь: сосед выгуливает собаку, дружелюбные этим вечером гопники, крепкая тётка с метлой, вставший из могилы мертвец, от которого так и веет, веет. (В самой раскрытой могиле, кстати, как и в кладбищах вообще, нет ничего страшного: страх побеждён либо горем, либо любознательностью – не так чтобы очень острым интересом к судьбе метафизического Кая. Не смерть страшна, страшно умереть последним.)
«Теперь мне ясно, почему ты такой трусливый. Ты, оказывается, поэт». Кроме шуток: может, всё правда в благоразумных речах, и нет ничего такого – подземного мрака, ночи, всяких ночных ужасов, искушений и надругательств от дьявола, – всё только разнузданная фантазия, распутное воображение, похоть писательства. И мертвецов нет, и могил, и подъезда (путь домой, врата ада), и тридцати (вранье) капель на дне бутылки. Ничего нет, совсем ничего.
Но кого-то отдельно взятого почему-то и чем-то распирает, и вот распираемый усаживается и начинает строчить, на свой аршин создавая светлый мир, в котором наконец что-то появится, с не менее светлой верой в то, что создание миров ему по силам и чину. «Что такое темнота и почему мы её боимся?» – строчит он, прилежно склоняясь в ярком кругу света от лампы (об устройстве которой мало что знает). Эти страхи, они же совсем ручные. Они как волшебные звери: дивно пятнистые, с большими, невиданной красы глазами. Вот они гуляют и ни о чём не догадываются; они подходят поиграть, но своим видом обращают в бегство. Звери удручены и озадачены. Но они не злопамятны, они придут снова и снова.
Даже на монстров, пишет нам один важный дядька, небесполезно взглянуть собственными глазами. Что ж ты, гад, сам всю жизнь от этих монстров отворачивался. (Нельзя так, нельзя. Стать министром и классиком, дружной семьёй памятников, частью хрестоматии или сдохнуть, как Кляйст, – это не личный выбор и не личная вина, это состав крови. Дожил до ста лет, потом умер. Э, да кто говорит, что у Кляйста была кровь получше?)
Итак, умные, важные, давно покойные дядьки – их же и сами монстры пугаются. Дядьки пришли, всё объяснили и ушли, и мальчик, сейчас недоверчиво, угрюмо выслушивающий их рацеи, завтра и сам станет дядькой (старым, толстым, лысым), войдёт в возраст, войдёт во вкус – и тоже кому-нибудь что-нибудь объяснит, даже и остроумно. Не объяснить одного: почему так страшно бывает ночью и днём, в лифте и на площади, среди чужих и в кругу семьи; от одного взгляда, от одной улыбки, от избытка радости, от избытка вообще. Почему, когда Кляйст лежит в крови и печали, но ещё живой, к нему подходят и объясняют, как это делается в центрах мирового просвещения, и почему получается там, и почему не получилось у него. Кто? Да кто, всегда кто-то найдётся. Церемониймейстеры бытия. Хореографы грязных танцев.