Читать книгу Зачем писать? Авторская коллекция избранных эссе и бесед - Филип Рот - Страница 5

I
Из сборника «Читая себя и других»
«Мне всегда хотелось, чтобы все восхищались моим умением голодать», или Взгляд на Кафку
2

Оглавление

1942 год. Мне девять лет; моему учителю в еврейской школе доктору Кафке – пятьдесят девять. Маленькие мальчики, которые должны каждый день посещать его занятия «с четырех до пяти», прозвали его, отчасти из‐за его замкнутой и меланхоличной натуры иностранца, но главным образом срывая на нем досаду – ведь нам приходится выводить буквы древнего алфавита в тот самый час, когда тянет поорать и побегать на бейсбольном поле, – так вот его прозвали «доктор Кишка». Должен признаться, это я придумал ему такое прозвище. Я решил, что из‐за его кислого дыхания, которое к пяти дня едко отдает желудочным соком, слово «внутренности» на идиш особенно подходит. Это жестоко, да, и, по правде сказать, я бы язык себе отрезал, если бы мог знать заранее, что прозвище войдет в легенду. Хоть я и был избалованным дитятей, я в ту пору еще не считал свой голос влиятельным, и уж совсем далеко мне было до влияния писательского. Мои шутки никого не ранят, да и как это возможно, ведь я такой миленький. Если вы мне не верите, спросите моих родителей или школьных учителей. Уже в девять лет я одной ногой стоял в колледже, а другой – в Катскильских горах. Вне школы меня считали юным комиком Борщевого пояса[9], и я от души потешал своих друзей Шлоссмана и Ратнера, когда мы в сумерках брели домой с поздних занятий в еврейской школе, изображая Кишку и имитируя его учительскую педантичность и придирчивость, его немецкий акцент, его кашель и угрюмый нрав. «Доктор Кишка!» – кричит Шлоссман и с разбегу влетает в газетный лоток, принадлежащий хозяину кондитерской лавки, которого Шлоссман каждый вечер бесит по нарастающей. «Доктор Франц – доктор Франц – доктор Франц… Кишка!» – вопит Ратнер, и мой коротышка-приятель, живущий в квартире этажом выше и питающийся исключительно шоколадным молоком и глазированными печенюшками-безе, хохочет без остановки, пока ненароком не писается в штаны – это ему свойственно (недаром его мать просила меня «присматривать за ним», чтобы такого не происходило). Шлоссман пользуется моментом унижения Ратнера, выхватывает из его сумки замызганный листок из тетрадки и машет им в воздухе – на листке задание, которое д-р Кафка проверил и отдал ученикам с отметками; нам было задано придумать алфавит и написать его, используя прямые линии, кривые и точки. «Из таких линий и точек состоит любой алфавит, – объяснил он. – Ивритский алфавит такой вот. И английский алфавит такой. Прямые линии, кривые линии и точки». У Ратнера алфавит, за который ему влепили «трояк», похож на двадцать шесть черепушек, выстроенных в линию. Я же получил свою «пятерку» за алфавит с буквами из завитушек, на который меня вдохновила (как вроде бы счел доктор Кафка, если судить по его комментарию вверху страницы) цифра 8. Шлоссман получил кол за то, что вообще забыл об этом задании, – а ему хоть бы хны! Ведь он доволен – он просто вне себя от радости – жизнью как она есть. Он размахивает листком бумаги и вопит: «Кишка! Кишка!» – и при этом просто пьянеет от счастья. Всем бы нам так везло.

А дома, сидя один на один с моей изогнутой как гусиная шея «настольной» лампой (после ужина ее можно подключить к штепселю в кухне – моем кабинете), я представляю себе нашего учителя-беженца, похожего на палку в потрепанном синем костюме-тройке, и мне уже совсем не смешно, особенно после того как вся группа, изучающая вводный курс иврита, где я самый прилежный ученик, подхватывает прозвище Кишка. Чувство вины пробуждает искупительные фантазии о героических поступках. Эти фантазии часто возникают у меня в связи с «евреями в Европе». Я должен его спасти. А если не я, то кто? Бесноватый Шлоссман? Нюня Ратнер? И если не теперь, то когда? Вскоре я узнал, что доктор Кафка снимает комнату в доме у пожилой еврейки, в бедном районе на Эйвон-авеню, где до сих пор ходит троллейбус и обитают самые бедные негры в Ньюарке. Комната. И где! Родительская квартира – не дворец, но в ней аж пять комнат, и она вся наша, по крайней мере пока мы платим аренду по 38,50 в месяц, и хотя наши соседи не богачи, они стараются не одеваться по‐нищенски и не выглядеть робкими и забитыми. В моих глазах стоят слезы стыда и печали, я мчусь в гостиную рассказать родителям о том, что я слышал (но не о том, что услышал это во время быстрой партии в «тузы сверху», в которую мы перекинулись у задней стены синагоги – хуже того: мы играли прямо под витражным окном, на котором были начертаны имена усопших): «Мой учитель иврита живет в комнате».

Пригласи его к нам на ужин, говорит мать. Сюда? Ну конечно сюда – в пятницу вечером; уверена, он не будет возражать против домашней стряпни, продолжает мама, в приятном обществе. Тем временем отец снимает телефонную трубку и звонит тете Роде, которая живет с бабушкой в многоквартирном доме на углу нашей улицы, ухаживает за ней и ее цветами в горшках. Почти двадцать лет мой отец знакомил мамину «маленькую сестренку» с холостыми евреями и вдовцами из северного Джерси. Пока безуспешно. Тетя Рода – «интерьерный декоратор» галантерейного отдела «Биг беар», огромного крытого рынка продуктов и потребительских товаров в промышленном городке Элизабет; тетя носит бюстгальтеры с вкладышами (этой информацией со мной поделился старший брат) и полупрозрачные блузки с рюшами и, как гласит семейное предание, каждый день часами торчит в ванной, накладывает на лицо пудру и начесывает жесткие волосы в живописный «вавилон» на макушке; однако несмотря на все усилия и ухищрения она, по словам отца, «все еще боится правды жизни». Впрочем, он не теряет надежды и назначает ей лечение – регулярно и бесплатно: «Дай им себя пощупать, Рода, это же приятно!» Я – его плоть и кровь и могу смириться со столь возмутительными разговорами на нашей кухне, но что подумает доктор Кафка? Хотя уже поздно что‐либо предпринимать. Мой неунывающий отец уже запустил доброхотную машину сводничества, и хорошо отлаженный мотор прославленного гостеприимства моей домовитой матери уже вовсю урчит. И что же, я брошусь ее останавливать? Да это все равно что пытаться нарушить работу телефонной компании Нью-Джерси, оставив трубку телефона на столе. Спасти меня теперь может только сам доктор Кафка. Но мое приглашение, произнесенное сквозь зубы, он встречает учтивым поклоном, от которого я краснею как рак, – кто вообще видел кланяющегося мужчину, кроме как в кино? – и говорит, что для него большая честь быть гостем на ужине у моих родителей. «Моя тетя, – спешу я добавить, – там тоже будет». Похоже, я произнес сейчас что‐то очень смешное: мне было странно видеть улыбку на лице доктора Кафки. Он произнес со вздохом: «Я буду рад и с ней познакомиться». Познакомиться! Предполагается, что он должен на ней жениться! Как же мне его предупредить? И как мне предупредить тетю Роду (она обожает меня и мои хорошие отметки) о запахе у него изо рта, и о его бледности затворника, и о его старомодных европейских замашках, чуждых ее современной натуре? У меня полыхает лицо – вот-вот разгорится огнем, и от его искры загорится синагога, и Тора, и вообще все вокруг, – когда я вижу, как доктор Кафка записывает в книжечку наш адрес, а ниже добавляет несколько слов по‐немецки. «Доброй ночи, доктор Кафка!» – «Доброй ночи, и спасибо тебе, спасибо!» Я разворачиваюсь, чтобы убежать, делаю шаг, но тут с улицы слышу вопли Шлоссмана – вот охальник! – который громогласно сообщает моим одноклассникам, мутузящим друг друга под фонарем у ступенек синагоги (там же вовсю идет игра в карты, которую устроили мальчишки после празднования бар мицвы): «Рот пригласил Кишку домой! Поесть!»

Ну уж мой отец взялся за Кафку! Уж он расписал ему преимущества семейной жизни! Мол, как это важно для мужчины – иметь двух прекрасных мальчиков и чудесную жену! Может ли доктор Кафка себе это представить – какая это радость? А какое удовольствие? А какая гордость? Он рассказывает гостю о родственниках со стороны своей матери, которые объединились в «семейную ассоциацию» из двух сотен с лишним членов, живущих в семи штатах, включая Вашингтон! Да-да, наши родственники есть даже на Дальнем Западе: вот их фотографии, доктор Кафка; смотрите, какой красивый альбом, мы его напечатали за свой счет по пять долларов за экземпляр, тут фотографии всех членов семьи, включая младенцев, и семейная история, написанная «дядей» Лихтблау, восьмидесятипятилетним патриархом клана. А вот наша семейная газета, она выходит дважды в год и рассылается всем родственникам по стране. А это – в рамке – меню семейного банкета, устроенного в прошлом году в танцевальном зале Еврейского исторического общества Нью-Джерси по случаю семидесятипятилетия отцовской матери. А моя мать, как узнал доктор Кафка, отслужила шесть лет подряд казначеем семейной ассоциации, отец же в течение двух лет был ее президентом, как и три его брата. Сегодня четырнадцать юношей из семьи служат в армии. Филип каждый месяц пишет письма пятерым кузенам, военнослужащим, на бланках фронтовой почты. «С религиозным рвением», – вставляет мама, приглаживая мне волосы. «Я твердо убежден, – говорит отец, – что семья – это краеугольный камень жизни».

Доктор Кафка, который внимательно выслушивал тираду отца, бережно принимая передаваемые ему различные документы и сосредоточенно всматриваясь в них, как я – в штемпели на марках в моей коллекции, вдруг впервые высказывается на тему семьи, он тихо произносит: «Согласен», – и продолжает внимательно изучать страницы альбома нашей семейной ассоциации. «Если ты один, – говорит в заключение мой отец, – ты подобен камню». Доктор Кафка осторожно кладет альбом на сверкающий кофейный столик и кивком выражает согласие с этим вердиктом. Мамины пальцы теперь крутят завитки волос за моими ушами, а я даже не замечаю этого. Моя жизнь состоит из того, что меня гладят; ее жизнь состоит из того, что она гладит своих – то меня, то отца, то моего брата.

Брат уходит на собрание бойскаутов, но только после того как отец ставит его, в форме с шейным платком, перед доктором Кафкой и рассказывает обо всех заслугах и достижениях, за которые брат получил свои значки. А меня просят принести в гостиную альбом с марками и показать доктору Кафке подборку треугольных марок Занзибара. «Занзибар!» – восторженно восклицает отец, как будто я, в свои неполные десять лет, уже побывал там и вернулся. Мой отец препровождает нас с доктором Кафкой в «солярий», где мои тропические рыбки нежатся в своем проветриваемом, подогреваемом, чистейшем раю, который я им создал на сэкономленные карманные деньги и доллары, подаренные на Хануку. И я, набравшись смелости, рассказываю доктору Кафке все, что знаю об особенностях поведения коралловых рыб, о повадках сомиков и о жизни стайных групп черных молли. А знаю я немало. «Он все самостоятельно это изучает, – сообщает отец Кафке. – Когда он читает мне лекцию о какой‐то из этих рыбок, я прямо на седьмом небе от счастья, доктор Кафка». «Могу себе представить», – отзывается Кафка.

Когда мы возвращаемся в гостиную, тетя Рода вдруг ни с того ни с сего заводит невразумительный монолог о «шотландских пледах», предназначенный, как может показаться, только для моей мамы. Во всяком случае, на протяжении этого монолога она не отрывает от мамы глаз. Пока что она еще ни разу не посмотрела на доктора Кафку. И за ужином ни разу не повернулась к нему, даже когда он спросил, много ли сотрудников в универмаге «Биг беар». «Да я‐то откуда знаю?» – отрезала тетя и продолжала рассказывать маме о мяснике, который готов был втихаря приплатить ей, если бы она нашла чулки для его жены. Мне и в голову не могло прийти, что она не смотрит на доктора Кафку просто потому, что стесняется его – такая расфуфыренная фифа, по моему разумению, не могла быть настолько робкой. У меня было лишь одно объяснение: он ей противен. Причина? Запах у него изо рта. И его акцент. И возраст.

Но я ошибся – как выяснилось, причиной был, по словам тети Роды, «его комплекс превосходства». «Сидит, насмехается над нами», – изрекла она, не скрывая собственного превосходства. «Насмехается?» – не веря своим ушам, переспрашивает отец. «Ну да, посмеивается и издевается!» – говорит тетя Рода. Мама пожимает плечами: «А мне не показалось, что он посмеивался». «О, не волнуйся, он отлично провел у нас время – за наш счет! Уж я‐то знаю этот тип мужчин из Европы. В глубине души они считают себя наследными принцами», – заявляет тетя. «Я скажу тебе кое‐что, Рода, – начинает отец, склонив голову и ткнув в нее пальцем. – Думаю, ты влюбилась». «В него? Ты с ума сошел?» «Он для Роды слишком уж неразговорчивый, – встревает мама. – По-моему, он бука. А Рода – бойкая, и ей нужна такая же, как она, бойкая компания». «Бука? Франц? Он вовсе не бука! Он джентльмен, только и всего. И он одинок», – авторитетно заявляет отец и бросает на маму свирепый взгляд: как это она посмела через его голову начать наступление на Кафку. Моей тете Роде скоро сорок, отец пытается сбыть залежавшийся товар. «Он джентльмен, человек образованный, и вот что я вам скажу, он бы все отдал за то, чтобы заиметь уютный дом и хорошую жену». «Ну, – говорит тетя Рода, – пусть поищет, раз он такой образованный. Пусть найдет ту, кто ему ровня, на кого он не станет глядеть свысока своими несчастными глазами беженца!» «Точно говорю, она влюбилась!» – объявляет отец и торжествующе хватает Роду за коленку. «В кого – в него?» – кричит она, вскакивая со стула, и ее пышная юбка с треском вздымается, словно пламя костра. «В Кафку? – фыркает она. – Да я ради такого старикашки и с места не двинусь».

Доктор Кафка позвонил и пригласил Роду в кино. Я удивлен – и тем, что он позвонил, и тем, что она пошла с ним. Такое впечатление, что в жизни куда больше безысходности, чем я думал, живя в своем аквариуме. Доктор Кафка повел Роду на спектакль, поставленный в Еврейском историческом обществе. Доктор Кафка приглашен на воскресный обед к моей бабушке и тете Роде и под конец все с тем же учтивым поклоном берет банку грибного супа с перловкой, которую моя бабушка уговорила его взять с собой, и едет с банкой в обнимку на автобусе номер 8 к себе домой. Он явно был восхищен бабушкиными зарослями цветов в горшках – а она ответно восхищалась им. Они беседовали о садоводстве на идише. Как‐то утром в среду, всего через час после открытия «Биг беар», доктор Кафка появляется в галантерейном отделе; он говорит тете Роде, что просто хочет посмотреть, где она работает. В тот же вечер он записывает в своем дневнике: «С покупателями она держится непосредственно и живо и настолько уверенно дает советы по вопросам “вкуса”, что, когда я слушаю, как она объясняет молодой толстушке-невесте, почему зеленое и голубое не “сочетаются”, я и сам готов поверить, будто природа допустила ошибку, а Р. права».

Однажды, в десять вечера, к нам без предупреждения нагрянули доктор Кафка и тетя Рода и родители устроили на кухне импровизированные посиделки – кофе, мамин мраморный кекс и даже налили всем по стопочке виски, чтобы отметить возобновление сценической карьеры тети Роды. До сих пор я только краем уха слышал о ее театральных амбициях. Брат говорит, что, когда я был еще совсем маленький, она забегала по воскресеньям позабавить нас театром марионеток – она тогда по заданию Управления общественных работ ездила по всему Нью-Джерси и устраивала кукольные представления в школах и даже в церквях; тетя Рода одна озвучивала все роли и, с помощью ассистентки, манипулировала куклами на ниточках. Кроме того, она состояла в труппе Ньюаркского народного театра, которая была создана главным образом для того, чтобы выступать перед бастующими со спектаклем «В ожидании Лефти»[10]. Как я понял, в Ньюарке все очень надеялись, что Рода Пильчик будет блистать на Бродвее, – все, кроме моей бабушки. У меня этот период истории вызывает такое же недоверие, как эпоха свайных построек, которую мы проходим в школе. Люди говорят: было так‐то и так‐то, и я им верю, но тем не менее очень трудно усвоить, что в реальности так все и происходило, учитывая, какую жизнь я вижу вокруг.

Но мой отец, убежденный реалист, сидит на кухне со стаканчиком шнапса и поднимает тост за успех тети Роды. Ей дали одну из главных ролей в любительской постановке классической русской пьесы «Три сестры», премьера которой должна состояться через полтора месяца на сцене Еврейского исторического общества. А всё, восклицает тетя Рода, все благодаря Францу, благодаря его моральной поддержке. Доктору Кафке хватило одной беседы с бабушкой, – «одной!», радостно восклицает она, – чтобы избавить бабушку от предрассудка, будто актеры – люди несерьезные. А какой он сам, по‐своему, актер, говорит тетя Рода. Как он смог раскрыть ей глаза на самую суть, прочитав вслух великую пьесу Чехова – да, он прочитал ее целиком, начиная с первой строки до последней, все четыре действия, и буквально довел ее до слез. Тут тетя Рода заявляет: «Послушайте, послушайте – вот первая строка пьесы, она ключ ко всему дальнейшему. Слушайте! Она говорит: я вспоминаю о том, как это было с нами тем вечером, когда умер папа, и как я ломала голову, что же с нами теперь станет, что мы будем делать, – и, и… Слушайте!» «Да мы слушаем», – смеется отец. И я слушаю – из кровати.

Тишина. Должно быть, тетя Рода вышла в центр кухни. Она произносит с легким удивлением: «Отец умер ровно год назад, как раз в этот день…» «Тише! – шикает мама. – Из‐за тебя малышу будут сниться кошмары!»

Не я один вижу, что моя тетя за недели репетиций стала «другим человеком». Мама говорит, она сейчас такая же, как в детстве: «Щечки раскрасневшиеся, щечки всегда у нее горели – и все у нее вызывало восторг, даже купание в ванне». «Она успокоится, помяни мое слово, – говорит отец, – и тогда он сделает предложение». «Постучи по дереву», – отзывается мама. «Да перестань ты! – машет рукой отец. – Он знает, с какой стороны мазать масло на хлеб, – стоило ему войти в наш дом, и он сразу увидел, что мы за семья, и поверь мне, слюнки у него так и текут. Ты только погляди, с каким выражением лица он садится в это кресло. Мечта Франца Кафки исполнилась». «Рода говорит, что в Берлине, еще до Гитлера, у него была молодая подруга, они встречались много лет, и она от него ушла. К другому. Она устала ждать». «Не беспокойся, – уговаривает отец. – Всему свой срок, наступит момент, и я его слегка подтолкну. Он ведь тоже не собирается жить вечно, и не думай, что он сам этого не понимает».

И вот как‐то в воскресенье, чтобы немного разрядиться и снять «напряжение» от утомительных вечерних репетиций – а их доктор Кафка регулярно посещает и стоит в шляпе и пальто у последнего ряда, не отрывая взгляда от сцены, пока не приходит пора провожать Роду домой, – они вдвоем отправляются в Атлантик-Сити. С того дня, как он ступил на эту землю, доктор Кафка мечтал увидеть знаменитую дощатую набережную и лошадь, ныряющую в океан с вышки[11]. Но во время их поездки в Атлантик-Сити что‐то произошло, о чем мне не позволено знать и все обсуждения этого происшествия в моем присутствии ведутся на идише. Доктор Кафка пишет тете Роде четыре письма за три дня. Она приходит к нам на ужин и, сидя на кухне, плачет до глубокой ночи. Она звонит по телефону в Общество еврейской истории и (плача) сообщает, что ее мама больна и она снова не сможет прийти на репетицию – и, возможно, ей вообще придется сняться со спектакля. Нет, она не может прийти, не может, мама очень больна, она сама очень расстроена, до свидания! Она возвращается за кухонный стол и продолжает рыдать. На ее щеках нет розовой пудры, а на губах – красной помады, и ее распущенные каштановые волосы торчат во все стороны жесткими пучками, точно у новенькой метлы.

Мы с братом слушаем из кроватей через щелочку, которую он оставил, неплотно прикрыв дверь.

– Вы когда‐нибудь… – говорит сквозь слезы Рода, – вы когда‐нибудь…

– Бедняжка, – вздыхает мама.

– Кто? – шепчу я брату. – Тетя Рода или…

– Тихо! – шипит он. – Молчи!

Из кухни доносится хмыканье отца:

– Хм… хм…

Я слышу, как он встает, идет вокруг стола и снова садится – и опять хмыкает. Я так напряг слух, что могу слышать, как вынимают письма из конвертов и снова убирают их в конверты, а затем опять вынимают, чтобы еще раз перечитать и призадуматься.

– Ну и? – вопрошает тетя Рода. – Ну и?

– Что – ну и? – спрашивает отец.

– И что вы на это скажете?

– Он мешуге, – делает вывод отец. – У него и в самом деле что‐то не то с головой.

– Но, – рыдает тетя Рода, – никто же мне не верил, когда я это говорила!

– Роди, Роди, – нараспев тянет мама тем самым голосом, который я запомнил после двух случаев – сначала, когда мне наложили швы, и потом, когда я ночью, уж не знаю как, упал с кровати и проснулся в слезах. – Роди, прекрати истерику, милая. Все кончено, котенок, теперь все кончено.

Я протянул руку к стоящей рядом с моей кровати брата и подергал его одеяло. За всю мою жизнь меня ничто еще так не смущало – даже смерть. Как же стремительно развивались события! Все так хорошо шло – и разрушилось в момент. И из‐за чего?

– Почему? – шепчу я. – Из-за чего?

Мой старший брат, бойскаут, скабрезно улыбается и с нажимом шепчет в ответ – не ответ, но достаточный ответ:

– Секс!

Через одиннадцать лет, когда я уже учился на первом курсе университета, мне из дома пришло письмо с некрологом доктора Кафки, вырезанным из «Джуиш ньюс», еженедельного таблоида, освещающего жизнь еврейской общины и рассылаемого по еврейским семьям округа Эссекс. Лето, семестр закончился, но я остаюсь на время каникул в городе, торчу один в комнате, посвящая свободное время сочинению рассказов. Я столуюсь у своего молодого преподавателя литературы и его жены – они кормят меня в благодарность за то, что я сижу с их ребенком, – и я рассказываю сердобольной паре (они еще и одалживают мне деньги на аренду жилья), отчего не могу съездить домой. За ужином я ни о чем другом не могу говорить, кроме как о наших с отцом перебранках. «Убери его от меня!» – кричу я маме. «Но, милый, – говорит она, – что с тобой такое? Почему?» – тот же самый вопрос, которым я доводил старшего брата, теперь задается мне с тем же замешательством и невинным видом. «Он же любит тебя», – недоумевает мама.

Но именно это, помимо прочего, по моему убеждению, и ставит мне палки в колеса. Других сокрушает родительская критика – а меня угнетает чересчур высокая оценка отцом моих способностей. Может ли так быть (и могу ли я это признать?), что я начинаю его ненавидеть оттого, что он меня безмерно любит? Захваливает? Все, что бы он ни говорил, доводит меня до исступления. Но это же в голове не укладывается – неблагодарность! Глупость! Извращение! Быть настолько любимым – это же несомненное благо, высшее благо, надо бы судьбу благодарить за такой редкий дар. Послушать моих приятелей по литературному журналу или по драмкружку, так все они рассказывают жуткие истории о семейных дрязгах и своих невзгодах, что сродни описываемым в «Пути всякой плоти»[12], и после каникул они приезжают из родительского дома, словно контуженые, бредут в колледж, будто возвращаются с фронта. «Что с тобой такое?» – теребит меня мама и умоляет рассказать, что случилось, но как я могу, если мне самому не верится, что это происходит в нашей семье и что все это происходит из‐за меня. Что они оба, постаравшись убрать все препятствия с моего жизненного пути, теперь кажутся мне последним препятствием! Все, что мы строили вместе в течение двух десятков лет, казавшихся мне столетиями, теперь мне хочется разрушить – во имя тиранической необходимости, которую я называю «независимостью». Мама, стараясь поддерживать наши контакты, посылает мне в университет записку: «Мы по тебе скучаем», – и вкладывает в конверт вырезку с коротким некрологом. Внизу на поле под заметкой она черкнула (той самой рукой, что писала записки моим школьным учителям и расписывалась в дневнике, тем самым почерком, который некогда облегчал мне жизнь): «Помнишь беднягу Кафку, ухажера тети Роды?»

«Д-р Франц Кафка, – говорилось в коротеньком некрологе, – который с 1939 по 1948 год преподавал иврит в Талмуд-торе при синагоге на Шли-стрит, умер 3 июня в Центре болезней сердца и легких “Дебора” в Браун-Миллсе, Нью-Джерси. Д-р Кафка был пациентом Центра с 1950 года. Ему было семьдесят лет. Д-р Кафка родился в Праге, Чехословакия, и бежал из Германии от нацистов. У него не осталось близких».

Не оставил он и никаких книг – ни «Процесса», ни «Замка», ни «Дневников». Никто не претендовал на рукописи покойного, и все они пропали – кроме тех четырех «мешугене» писем, которые до сего дня, насколько мне известно, валяются у моей тети – старой девы – вперемешку с прочими сувенирами вроде бродвейских программок, списков скидок в «Биг беар» и багажных наклеек с эмблемами океанских лайнеров.

Так от доктора Кафки не осталось и следа. От судьбы не уйдешь, и могло ли быть иначе? Доберется ли землемер до Замка? Избежит ли Йозеф К. суда, а Георг Бендеман – приговора отца? «“Убрать все это!” – распорядился шталмейстер, и голодаря похоронили вместе с его соломой». Нет, ведь просто невозможно, чтобы наш Кафка стал тем самым Кафкой, – это было бы куда более странно, нежели превращение мужчины в мерзкое насекомое. Никто бы в такое не поверил – и сам Кафка в первую очередь.

9

Или Еврейские Альпы – шутливое название курортного места в Катскильских горах в штате Нью-Йорк, где в начале ХХ века любили проводить отпуск иммигранты-евреи.

10

Одноактная пьеса (1935) в жанре пролетарской драмы известного драматурга Клиффорда Одетса (1906–1993).

11

Речь идет о знаменитом аттракционе в Атлантик-Сити – прыжках в воду наездника на лошади с 18‐метровой вышки.

12

Автобиографический роман английского писателя Сэмюэля Батлера (1835–1902), откровенно описывающий тяготы и унижения мальчика, а затем юноши в деспотичной семье.

Зачем писать? Авторская коллекция избранных эссе и бесед

Подняться наверх