Читать книгу Огненная проповедь - Франческа Хейг - Страница 4
Глава 2
ОглавлениеНа следующее утро я, как обычно, проснулась от страшного сна, в котором вновь видела взрыв. Пробуждения после этих кошмаров были единственными моментами, когда радовалась, что нахожусь в темнице. Тусклый свет и уже привычная неумолимость тюремных стен казались полной противоположностью дикой, всепожирающей огненной стихии, снившейся мне еженощно.
Никто не писал об этом взрыве, не делал его зарисовок. Какой смысл писать или рисовать, если он оставил отметины повсюду? Даже теперь, спустя более четырех столетий после того, как взрыв всё уничтожил, следы его до сих пор сохранились в обвалах утесов, обугленных равнинах и подернутых пеплом реках. На каждом лице. Эту историю рассказывала сама земля, так зачем кому-то еще ее записывать? Историю, запечатленную в пепле и на костях. Говорят, еще до взрыва существовали пророчества о пламени и конце света. Сам огонь стал последним пророчеством, после которого больше не осталось ничего.
Большинство выживших ослепли и оглохли. Многие остались в одиночестве и рассказывать о случившемся могли разве что ветру. Но даже если и находили себе компанию, никто из оставшихся в живых не мог точно описать момент взрыва: иной цвет неба, рев, знаменующий конец всему. Стараясь описать то, что произошло, выжившие, так же, как и я, увязали в бессильных попытках облечь звуки и ощущения в слова.
Взрыв расколол время, безвозвратно поделив его на До и После, на Старую и Новую Эру. Теперь, спустя сотни лет, в Новой Эре не осталось ни одного очевидца, ни одного свидетельства. Лишь провидцы, вроде меня, перед самым пробуждением могли уловить мимолетное видение прошлого. Или вдруг, моргнув, на полсекунды увидеть вспышку и горизонт, полыхающий, точно бумага.
Теперь о взрыве рассказывали только бродячие певцы. Когда я была ребенком, каждую осень через нашу деревню проходил бард. Он пел о народе, жившем за морем, который низверг смертельное пламя с небес, о радиации, о Долгой Зиме, наступившей после взрыва. Мне было восемь или девять лет, когда мы с Заком услышали на ярмарке в Хейвене песню седовласой женщины. Знакомый мотив, но слова иные. Припев о Долгой Зиме не изменился, а вот в куплетах ни разу не упоминалось о других народах. В них она описывала лишь всепоглощающий огонь.
Когда я потянула отца за руку и спросила, почему она поет по-другому, он лишь пожал плечами. «У этой песни полно версий, – сказал он. – Так какая разница? Если когда-то за морем и были земли, теперь их больше нет, как не осталось в живых ни одного моряка, который мог бы это подтвердить». Случайные слухи о Далеких Землях, где-то за морями, оставались всего лишь слухами – в них верили не больше, чем в Остров, где Омеги живут свободно от гнета Альф. Подобные разговоры вели к публичной порке, а могли и вовсе закончиться колодками. Однажды в Хейвене мы видели такого Омегу. Он, прикованный, изнемогал под палящим солнцем, пока его язык не стал походить на чешуйчатую голубую ящерицу, высунувшуюся изо рта. Время от времени два солдата Совета, со скукой наблюдавших за ним, пинали бедолагу, чтобы убедиться, что тот еще жив.
«Не задавайте вопросов, – внушал нам отец. – Ни о Старой Эре, ни о Новой, ни об Острове. В Старую Эру люди задавали слишком много вопросов, всюду совали свой нос, и посмотрите, к чему это привело. Нынешний мир окружают моря на севере, западе и юге, а на востоке простираются мертвые земли. И это всё, что мы когда-либо узнаем о мире. Не важно, откуда пришла взрывная волна. Важно лишь то, что она пришла. Взрыв был очень давно, и о нём толком ничего неизвестно, так же, как и о самой Старой Эре, которую он уничтожил и от которой остались лишь слухи да руины».
Первые месяцы в заточении изредка даровали возможность увидеть небо. Каждые несколько недель меня в компании таких же заключенных Омег выводили на бастион, чтобы размяться и подышать свежим воздухом. Нас разбивали на группки по три человека, и каждую группу сопровождало как минимум столько же стражей. Они внимательно следили, чтобы мы не только не подходили друг к другу, но и держались подальше от зубчатых стен, откуда открывался вид на расстилавшийся внизу город. В первый же выход я поняла, что не стоит и пытаться приближаться к другим заключенным, не говоря уж о том, чтобы заговаривать с ними. Когда нас выводили из камер, один из стражей принялся ворчать на хромую светловолосую пленницу за то, что она слишком медленно идет.
– Я бы шла быстрее, если бы вы не отняли мою палку, – возразила она.
Ей не ответили. Взглянув на меня, женщина еле заметно подмигнула. Это была даже не улыбка, но впервые за все время заключения в Камерах Сохранения я почувствовала намек на теплые человеческие отношения. Когда мы вышли в бастион, я попыталась подобраться к ней поближе, чтобы мы могли пошептаться. До неё оставалось шагов десять, когда стражи пригвоздили меня к стене с такой силой, что я больно ударилась лопатками о камни. Пока меня тащили обратно в камеру, один из стражей плюнул в лицо.
– Не говори с остальными, – велел он. – Даже не смотри на них, ясно?
С заведенными за спину руками я даже не могла стереть с щеки его плевок. Всё моё естество охватило чувство омерзения. Ту женщину я больше никогда не видела.
Спустя месяц, а может, и больше, меня вывели на бастион в третий раз. Это была последняя прогулка для всех нас. Я стояла у двери, дожидаясь, пока глаза привыкнут к солнечному свету, его блики играли на гладких камнях. Справа о чем-то тихо беседовали двое стражей. Слева в двадцати шагах от меня стоял, привалившись к стене, еще один стражник и наблюдал за заключенным Омегой. Этот, казалось, пробыл в Камерах Сохранения гораздо дольше меня. Некогда темная кожа теперь обрела грязно-серый оттенок. Но самым примечательным было то, как нервно дергались его руки и беспрерывно двигались губы, точно не соответстовали деснам. Всё время, пока мы находились на прогулке, он расхаживал взад-вперед по одному и тому же маленькому пятачку мощеного бастиона, подволакивая искривленную правую ногу. Несмотря на запрет разговаривать с кем бы то ни было, я периодически слышала, как он тихо бормотал себе под нос: «Двести сорок семь. Двести сорок восемь».
Все знали, что многие провидцы сходят с ума – годы предвидения выжигали разум дотла. Видения можно сравнить с пламенем, а нас – всего лишь с фитильками. Этот человек не был провидцем, однако меня совершенно не удивило, что он сошел с ума, пробыв столь долго в Камерах Сохранения. Есть ли у меня шанс устоять перед видениями и безжалостным гнетом тюремных стен? Через год-другой, подумалось мне, и я, возможно, окажусь на месте этого человека. Буду считать собственные шаги, будто четкие ряды цифр смогут привнести хоть какой-нибудь порядок в расстроенный разум.
Между мной и бормочущим мужчиной находилась еще одна пленница – однорукая женщина старше меня на несколько лет с темными волосами и неунывающим лицом. Нас выводили вместе уже второй раз. Я подошла к краю бастиона настолько близко, насколько позволяла стража, и, всматриваясь вдаль поверх зубчатой стены из песчаника, силилась придумать способ заговорить с ней или подать знак. Подойти поближе, чтобы увидеть город, лежащий у подножия горной крепости, я не могла. Линию горизонта закрывало ограждение бастиона, и лишь в просвет между зубцами виднелись вдалеке серые холмы.
Внезапно я поняла, что счет прекратился. Когда же повернулась, чтобы посмотреть, что произошло, мужчина-Омега бросился на женщину и сдавил ее шею обеими руками. Ей, однорукой, не хватало сил, чтобы отбиться. И сразу закричать она не успела. Когда подоспели стражники, я все еще стояла в нескольких ярдах. Через нескольких секунд они оттащили мужчину, но слишком поздно.
Я закрыла глаза, чтобы не видеть это тело, распластанное на камнях лицом вниз с вывернутой под неестественным углом шеей. Но провидцу бессмысленно закрывать глаза. В мареве сознания проступали картины того, что еще произошло в момент убийства: в сотнях футов над нами, в стенах крепости, упал и разбился бокал вина. На мраморный пол выплеснулась красная влага. Мужчина в бархатном пиджаке рухнул на спину, сумел подняться на колени, но буквально на секунду и затем умер, схватившись руками за шею.
После этого прогулки отменили. Иногда казалось, будто слышу, как сумасшедший Омега кричит и бьется о стены, но звук доносился приглушенно, скорее, легкое колебание воздуха в ночи. Я даже не знала наверняка, слышу ли его или просто чувствую.
В моей камере почти не бывало темно. Стеклянный шар, свисавший с потолка, излучал тусклый свет. Этот шар никогда не гас и постоянно гудел, но так тихо, что временами мне казалось, что это просто звон в ушах. Первые несколько дней я беспокойно поглядывала на него, ожидая, что свет погаснет и оставит меня в кромешной темноте. Но это была не свеча и даже не масляная лампа. Шар излучал совсем другое свечение: холодное и ровное. Каждые несколько недель свет начинал дрожать. Несколько секунд он мерцал, а затем гас, и я погружалась в мир тьмы, не имевший ни форм, ни очертаний. Но это длилось не дольше одной-двух минут. Потом шар снова вспыхивал, мигнув пару раз, словно человек, который только что пробудился ото сна и старается встряхнуться. Я даже полюбила эти регулярные отключения – единственную передышку от непрестанного свечения.
Должно быть, это и есть Электричество, решила я. Говорили, будто электричество это своего рода магия, а также ключ к большинству технологий из Старой Эры. Чем бы оно ни являлось, считалось, что электричество исчезло. Машины, не разрушенные взрывом, были разгромлены во время последующих чисток, когда выжившие уничтожали все следы технологий, повергших мир в прах. Всё, что осталось от Старой Эры, попало под строгий запрет, и машин это касалось в первую очередь. Нарушение запрета грозило жестоким наказанием, но закон держался прежде всего на страхе взрыва. Опасность явственно отпечаталась на искореженном лике земли и обезображенных телах Омег. Других напоминаний и не требовалось.
Но здесь с потолка камеры свисала одна из машин – частица Электричества. И не было в этом ничего ужасающего или могущественного, как шептались люди. Никакого оружия, или бомб, или экипажа, способного ездить без лошадей. Просто стеклянный шарик размером с кулак, излучающий свет. Я не могла оторвать от него глаз – в самой сердцевине сиял яркий сверкающий узелок, ослепительно-белый, словно внутри была заключена искра самого взрыва. Я смотрела так долго, что когда закрывала глаза, по-прежнему видела в темноте сияющую точку. Первые дни я пребывала в восхищении и в ужасе, щурясь под лучами, словно в страхе, что стеклянный шар мог взорваться.
Глядя на свет, я боялась не столько запрета, сколько того, что являюсь свидетелем его нарушения. Если бы просочился слух, что Совет обходит запрет, началась бы новая волна чистки. Страх взрыва и машин, из-за которых он случился, был еще слишком реален, слишком глубок, чтобы люди могли принять подобное. Я понимала, что освещение в камере означало приговор на всю жизнь. И раз я видела это, меня никогда не выпустят.
Больше всего я скучала по небу. Из узкой отдушины прямо под потолком немного тянуло свежим воздухом, но ни единого проблеска солнца она не пропускала. Я вела подсчет проведенного здесь времени по приемам пищи. Подносы с едой приносили дважды в день, передавая через узкую щель внизу двери. Спустя несколько месяцев с того дня, когда мы в последний раз выходили на прогулку, я поймала себя на том, что помню небо лишь в общих чертах, но не могу представить его отчетливо. Я вспоминала истории о Долгой Зиме, наступившей после взрыва. Сажа тогда пропитала воздух так густо, что долгие годы полностью застилала небо. А дети, родившиеся в то время, за всю жизнь так и не увидели его. Мне хотелось знать, верили они в него тогда или нет, была ли для них попытка представить небо тем же свидетельством веры, как и для меня.
Подсчет дней помогал хоть как-то сохранить чувство времени, однако по мере того, как их количество росло, это начало становиться пыткой. Я не считала дни до возможного освобождения: их число просто росло, а вместе с ним и чувство неопределенности, словно я плыла в бескрайнем мире тьмы и одиночества. После того, как прогулки отменили, единственным постоянным событием стали визиты Исповедницы, которая приходила каждые две недели и расспрашивала о моих видениях. Она говорила, что остальные Омеги вообще никого не видят. Думая об Исповеднице, я даже и не знала, жалеть их или завидовать им.
* * *
Говорят, что близнецы стали появляться во втором и третьем поколениях Новой Эры. Во время Долгой Зимы близнецов не было – детей вообще рождалось очень мало, а выживало еще меньше. Те годы приносили лишь искривленные тела и больных, уродливых младенцев. Среди немногих живущих только единицы могли иметь потомство. Казалось, человеческий род вымирал.
Сначала, в самый разгар борьбы за восстановление рождаемости, появление близнецов, должно быть, встретили с радостью – столько много детей и так много из них здоровых. Рождалось всегда двое – мальчик и девочка, один из них оказывался физически безупречен. Не только без внешних изъянов, но также здоровый и сильный. Однако вскоре роковая симметрия стала очевидной: за совершенство одного ребенка расплачивался его близнец. Уродства в нем могли быть самыми различными: отсутствие конечностей, их атрофия, а порой и, наоборот, лишняя рука или нога. Рождались одноглазые и трехглазые, или те, чьи веки оставались сомкнуты навечно. Это были Омеги, ущербные близнецы Альф. Альфы называли их мутантами. Говорили, что они являлись тем ядом, который Альфы отторгали еще в утробе матери. Последствия взрыва, которые пока нельзя искоренить, сказывались, по крайней мере, только на более слабом из близнецов. Омеги принимали на себя болезни и уродства, оставляя Альф свободными от этого бремени. Впрочем, не совсем свободными. Если различия во внешности сразу бросались в глаза, то связь между ними оставалась невидимой. И тем не менее она существовала и проявлялась всякий раз самым непостижимым образом. Не имело значения, что никто не мог ни понять, ни объяснить ее природу. Поначалу еще списывали на совпадения, но факты, отметая всяческие сомнения, неумолимо доказывали роковую связь между близнецами. Люди рождались и умирали парами.
Острая боль или серьезные болезни также поражали обоих близнецов. Если один начинал метаться в жару, то и со вторым случалось то же самое. Если один падал в обморок, то и второй терял сознание, где бы он или она ни находились. Незначительные травмы и легкие недомогания друг другу не передавались, но если один получал серьезную рану, то и второй кричал от сильной боли.
Когда выяснилось, что Омеги бесплодны, то сначала сочли, что они вымирают, что они были лишь временными отголосками пагубного воздействия взрыва. Но с каждым новым поколением происходило то же самое: всегда рождались близнецы, один из которых – безупречный Альфа, второй – ущербный Омега. Детей рожать могли только Альфы, но каждый их ребенок неизменно появлялся в паре с Омегой.
Когда родились мы с Заком, оба без внешних изъянов, родители наверняка на два раза пересчитали каждый наш палец. Всё оказалось на месте. Однако они все равно бы не поверили – ни одна пара близнецов не избежала разделения на Альфу и Омегу. Ни одна. Случалось, что их различия замечались спустя время. То одна нога росла медленнее другой, то обнаруживалась глухота, которую не распознали сразу, то рука развивалась слабее. Но ходили слухи и о тех немногих, чьё различие внешне никак не проявлялось. Рассказывали о мальчике, который казался нормальным, пока вдруг не выбежал из дома с криком, за несколько минут до внезапного обрушения кровли. Или о девочке, которая целую неделю плакала над собакой пастуха, а потом ее переехала телега из соседней деревни. То были Омеги, чья мутация оставалась незаметной глазу. И называли их провидцами. Рождались они крайне редко – в лучшем случае один на несколько тысяч.
Все знали одного провидца, который приходил каждый месяц в Хейвен – довольно большой город, расположенный вниз по течению реки. Омегам не разрешалось посещать рынок Альф, но его не прогоняли. Он сидел в дальнем конце рынка, за грудой ящиков и кучей гнилых овощей. Когда я впервые попала на рынок, он уже был далеко не молод, но довольно бойко занимался предсказаниями: за бронзовую монетку сообщал фермерам, какую погоду ждать в следующем сезоне, или рассказывал дочери купца, кто станет ее суженым. Однако за ним водились странности: постоянно бормотал себе под нос не то молитвы, не то заклинания. Однажды, когда мы с папой и Заком проходили мимо, он воскликнул: «Огонь! Вечный огонь!». Стоящие рядом лавочники даже не вздрогнули – видимо, подобные приступы случались и прежде. Увы, такая судьба ждала большинство провидцев: взрыв отпечатал свой огненный след в их разуме, словно заставляя переживать тот момент снова и снова.
Трудно сказать, когда я впервые осознала собственное отличие, но уже тогда понимала, что это нужно скрывать. В детстве я казалась такой же обычной, как мои родители. Ведь какой ребенок не просыпался с криками от ночных кошмаров? Далеко не сразу я догадалась, что с моими снами что-то не так. Мне снился взрыв. Адский огонь, что являлся во снах – наяву он не пылал, но повторялся почти каждую ночь. Эти жуткие картины пришли явно откуда-то извне. Мне снилось то, что я никогда не видела в жизни. А вся моя жизнь – это наша деревня, где около четырех десятков каменных домов стояли кружком на зеленой поляне с каменным же колодцем посередине. Это раскинувшаяся в низине долина, домики и деревянные сараи, забравшиеся на сто футов выше реки, чтобы спастись от наводнений, заливающих поля каждую зиму и пропитывающих почву илом. Но в снах я вижу незнакомый пейзаж и чужие лица. Вижу крепости, что в десять раз выше нашего дома с низким балочным потолком и шероховатым полом. Вижу города, где запруженные людской толпой улицы шире, чем сама река.
К тому времени я уже вполне подросла и понимала, что это странно и что Зак во сне спокоен. Мы спали в одной кроватке, поэтому мне пришлось научиться прятать свое волнение и лежать молча, унимая сбившееся дыхание. Я приучилась сдерживать крик, когда средь бела дня мимолетные видения являли вдруг грохот взрыва и всполохи пламени.
Когда папа впервые привел нас в Хейвен, я тотчас узнала рынок с его шумной толчеей по своим снам, но, увидев, как Зак стал упираться, боязливо цепляясь за папину руку, притворилась, что ошеломлена не меньше.
Между тем наши родители напряженно ждали. Как и все остальные, они приготовили только одну кроватку, ожидая, что отошлют ребенка-Омегу сразу, как нас разделят. Когда нам исполнилось три года, а нас так и не разделили, папе пришлось соорудить для нас две кровати побольше. Причем самому и, можно сказать, украдкой – на огороженном стеной заднем дворике, куда выходило окно кухни, хотя с нами по соседству жил Мик – лучший плотник в округе. Но папе не хотелось обращаться к нему за помощью. Все последующие годы при каждом скрипе кособокой, плохо сколоченной кровати в памяти всплывало выражение папиного лица в тот момент, когда он внес эти кровати в нашу тесную комнатку и расставил их по разным стенам.
Мама и папа теперь почти не разговаривали с нами. Наступили годы засухи. Всё выдавалось по талонам. И казалось, будто слова тоже стали дефицитом. Если прежде нашу долину затапливало каждую зиму, то сейчас река превратилась в тонкий слабый ручеек. Ее русло пересохло и, точно старая глиняная посуда, покрылось трещинами. Даже в нашей вполне зажиточной деревне нечего было отложить про запас. Первые два года засухи приносили хотя бы скудный урожай. На третий год без дождей посевы и вовсе не взошли, и мы кое-как перебивались лишь благодаря прежним сбережениям родителей. Над иссохшими полями клубилась густая пыль. Часть домашнего скота пала с голоду – негде было разжиться кормом даже тем, у кого водились деньги. Рассказывали, что дальше к востоку люди отчаянно голодали. Совет выделил солдат для патрулирования деревень, чтобы защитить от набегов Омег. В то же лето возвели стену вокруг Хейвена и других крупных городов Альф. Но с трудом верилось, что те Омеги, которых видела я, когда они проходили мимо нашей деревни, могли на кого-нибудь напасть. Настолько изможденными и бессильными выглядели эти люди.
Но и когда период засухи закончился, солдаты Совета все равно продолжали патрулировать местность. Да и родители продолжали следить за нами с ничуть не меньшей настороженностью. Они ждали, когда, наконец, проявится различие между мной и Заком, чтобы тут же нас разделить. Как-то зимой мы оба простудились, и я слышала, как родители долго спорили, кто из нас заболел первым. Тогда нам было лет шесть или семь. Лежа в нашей спальне, я слышала, как внизу, на кухне, папа громко и настойчиво утверждал, что мне еще прошлым вечером нездоровилось, за десять часов до того, как мы оба проснулись с жаром. Тогда я и поняла, что папа вел себя с нами отчужденно вовсе не из-за своей нелюдимости, а мамино пристальное внимание не имело ничего общего с материнской заботой. Зак ходил за папой по пятам целыми днями: от колодца до поля, от поля до амбара. Когда мы стали старше, папа совсем отдалился и стал гнать от себя Зака, крича, чтобы тот возвращался домой. Но Зак все равно выискивал любой повод, чтобы крутиться поблизости от него. Если отец грузил поваленные деревья в роще, выше по течению, Зак тянул меня в лес за грибами. Если отец собирал урожай на кукурузном поле, Зак тут же загорался желанием починить ворота для загона. Близко он не подходил, но следовал за отцом точно потерянная тень. Ночью, когда папа с мамой говорили о нас, я закрывала глаза, как будто это могло отгородить их голоса, доносящиеся снизу сквозь дощатый пол. Я слышала, как в кровати у противоположной стены Зак тихонько ворочался. Его дыхание казалось спокойным, и я не знала, спал ли он или притворялся.
* * *
– Ты увидела что-то новое.
Я уставилась на серый потолок своей камеры, только чтобы не смотреть в глаза Исповедницы. Ее вопросы всегда звучали именно так: безучастно и, скорее, утвердительно, будто она и так уже всё знает. Строго говоря, я и не была уверена в обратном. Сама ведь понимала, каково это – улавливать отблеск чьих-то мыслей или пробуждаться от чужих воспоминаний. Но Исповедница была не только провидцем, она умела управлять своей силой. Каждый раз, стоило ей войти в камеру, я чувствовала, как ее разум пытается проникнуть в моё сознание. Я всегда отказывалась разговаривать с ней, но не знала, удавалось ли скрыть свои мысли.
– Только взрыв. Всё тот же.
Она сцепляла и расцепляла руки.
– Скажи мне хоть что-нибудь, чего ты еще не повторяла раз двадцать.
– Нечего сказать. Только взрыв.
Я вгляделась в ее лицо, но оно не выказывало абсолютно ничего. Чтобы заглянуть, хотя бы мельком, в душу человека, необходима практика, а ее у меня не было. Слишком долго я находилась в камере, отрезанная от людей. Да и в любом случае Исповедница хранила свои мысли за семью замками. Я попыталась сосредоточиться. Ее лицо казалось почти таким же бледным, как и мое после долгих месяцев заточения, а клеймо выделялось ярче, чем у других, наверное потому, что остальные черты всегда оставались слишком спокойными. Кожа выглядела гладкой, как речная галька, кроме того места, в середине лба, где ярко-красным сморщенным рубцом горело клеймо. Я затруднялась определить ее возраст. Взглянув на нее, можно подумать, что она – моя ровесница. Однако мне казалось, что она на десятки лет старше: в ее взгляде читалась почти неприкрытая мощь и энергия.
– Зак хочет, чтобы ты мне помогла.
– Тогда передай ему, пусть придет ко мне сам.
Исповедница засмеялась.
– Стражники рассказывали, что ты звала его первые несколько недель. Даже сейчас, проведя три месяца в камере, ты и вправду думаешь, что он собирается прийти?
– Он придет, – ответила я.
– Ты так уверена в этом. – Она слегка вздернула голову. – А уверена ли ты в том, что действительно хочешь, чтобы он пришел?
К чему объяснения, что желание тут ни при чем? Так же как и не имеет значения, хочет ли река бежать вниз. Как можно было объяснить ей, что он нуждается во мне, пусть я и нахожусь в камере?
Я попыталась сменить тему.
– Я даже не знаю, что тебе нужно, – сказала я. – Что ты ждешь от меня.
Она закатила глаза.
– Ты похожа на меня, Касс. И значит, мне известно, на что ты способна, даже если ты не желаешь этого признавать.
Я решила испробовать небольшую стратегическую уступку.
– Чаще всего вижу взрыв.
– Увы, я сомневаюсь, что ты можешь дать много ценных сведений о случившемся четыреста лет назад.
Я почти физически чувствовала, как она заглядывала в мой разум, точно чьи-то руки, чужие, неприятные, шарят по телу. Я решила подражать ей и попыталась закрыть свои мысли. Исповедница снова села.
– Расскажи мне об Острове, – промолвила она тихо, мне оставалось только попытаться скрыть свое потрясение – так легко ей удалось проникнуть в мои мысли. Я начала видеть Остров последние несколько недель, сразу как закончились прогулки на бастион. Сначала мне снились море и небо, и я сомневалась, существовали ли они на самом деле или это просто плод моих фантазий и страстных мечтаний о воле, рождающихся вопреки гнетущей действительности – заточению в четырех стенах с узкой койкой и единственным стулом. Но сны приходили регулярно и удивляли своей ясностью и настойчивостью. И теперь я знала, что картины из моих видений – реальны, и так же понимала, что никогда не смогу говорить о них.
В невыносимой тишине камеры даже собственное дыхание казалось громким.
– Знаешь, я тоже это видела, – сказала она. – Ты мне всё расскажешь.
Когда ее разум пробирался в мои мысли, я чувствовала себя незащищенной и уязвимой. В уме сразу всплывал момент, когда папа свежевал кролика. Как он сдирал его шкуру, обнажая все внутренности.
Я старалась закрыть от нее свои видения: город, спрятанный в глубокой кальдере, дома, теснящиеся на её крутых склонах, и повсюду, куда ни глянь, свинцовые воды океана, подернутые рябью там, где выступают подводные рифы.
Я всё это видела сейчас, как видела много ночей во сне. И мысленно старалась замкнуть свои видения в себе, спрятать как можно глубже, так же, как Остров прятал город в гнезде кратера.
Я встала и твердо сказала:
– Нет никакого Острова.
Исповедница тоже поднялась.
– Тебе лучше надеяться, что его и правда нет.
* * *
Когда мы подросли, неусыпное внимание родителей передалось и Заку. Для него каждый наш день вместе становился еще одним днем, отмеченным подозрением, что он – Омега, еще одним днем, препятствующим ему занять законное место в обществе Альфа. Поэтому мы оба оставались в стороне от жизни нашей деревни. Когда другие дети шли в школу, мы обучались дома, за кухонным столом. Когда они играли у реки, мы довольствовались обществом друг друга или же наблюдали за их забавами на расстоянии. Мы держались довольно далеко, чтобы дети не кричали на нас и не кидали камнями. Иногда улавливали обрывки песен и позже, уже дома, пытались их повторить, придумывая собственные слова там, где не расслышали.
Мы жили в своем тесном мирке под прицелом подозрительных глаз. Жители деревни взирали на нас с любопытством, а позже с открытой враждебностью. Постепенно шепотки соседей за спиной переросли в крики, полные злобы: «Зараза! Урод! Самозванец!». Они не знали, кто из нас Омега, поэтому презирали обоих. С каждым разом, когда в деревне рождались новые близнецы, которых вскоре разделяли, наша неразделенная пара всё сильнее бросалась в глаза. Наши соседи отдали своего сына Оскара, чья левая ножка заканчивалась коленом, на попечение к родственникам-Омегам, когда тому исполнилось девять месяцев.
Проходя мимо их дома, мы часто видели его сестру, маленькую Мэг, играющую в одиночестве за огороженным забором дворике.
– Должно быть, она скучает по своему брату, – сказала я однажды Заку, глядя, как Мэг вяло грызла голову маленькой деревянной лошадки.
– Ну, конечно, – усмехнулся он. – Бьюсь об заклад, она вся в расстройстве, что ей больше не придется делить свою жизнь с уродом.
– И он наверняка тоже скучает по своей семье.
– У Омег нет семьи, – повторил он знакомую выдержку из плакатов Совета. – В любом случае, ты ведь знаешь, что случается с родителями, которые пытаются оставить детей-Омег.
Порой я слышала подобные истории. Говорили, что Совет беспощаден к тем родителям, кто противится разделению близнецов и пытается оставить себе обоих детей. С ними поступали так же, как и с теми Альфами, которых ловили на том, что они поддерживали отношения с Омегами. Ходили слухи, что их подвергали публичной порке, а то и хуже. Но большинство родителей отказывались от своих детей-Омег с легким сердцем, желая избавиться от уродливого потомства. Совет учил, что длительная близость с Омегами опасна. За шепотками и оскорблениями соседей таилось презрение и страх. Омеги должны быть изгнаны из общества, так же, как близнец-Альфа отторгает всё дурное еще в чреве матери. По крайней мере, Омегам, не способным иметь детей, не приходилось от них отказываться. Только, пожалуй, это единственная ноша, от которой нас избавила природа.
Я знала, что близилось время, когда и меня отошлют прочь. То, что мне удавалось скрывать свою сущность, позволяло лишь отсрочить неизбежное. И я уже сомневалась, что хуже: жить в постоянном напряжении, пряча мысли и чувства от родителей, от Зака, от всей деревни или быть изгнанной, что и так неминуемо случится. Зак был единственным человеком, который понимал эту странную, неопределенную жизнь, потому что и сам так жил. Однако я постоянно ощущала на себе пристальный взгляд его темных, спокойных глаз.
Меня тяготило его неустанное внимание и хотелось найти менее бдительную компанию. Поймав трех красных жуков, что водились у колодца, я посадила их в банку и держала на подоконнике, с интересом наблюдая, как они ползали, тихо постукивая крыльями по стеклу. Неделю спустя я обнаружила самого крупного из моих жуков приколотым булавкой к деревянному подоконнику и с оторванным крылом. Бедняга пытался ползти, но лишь вращался по кругу на брюшке.
– Это опыт, – оправдывался Зак. – Я хотел посмотреть, как долго он протянет в таком состоянии.
Я пожаловалась родителям.
– Ему просто скучно, – сказала мать. – Это сводит его с ума. Вы оба не ходите в школу, как должны бы…
Невысказанная правда кружила, как маленький жук на булавке: только одного из нас могли допустить в школу. Я раздавила жука каблуком туфли, чтобы прекратить его мучения. Той ночью я взяла банку и отнесла двух оставшихся жуков к колодцу. Отодвинула крышку и положила банку набок. Они ползли неохотно, и я выманила их травинками, затем осторожно опустила на каменный обод колодца, где примостилась и сама. Один из них взлетел и уселся мне на ногу. Я позволила ему недолго посидеть, а затем сдула, снова отправив в полет. Той ночью Зак увидел пустую банку возле моей кровати. Но никто из нас не сказал ни слова.
* * *
Примерно год спустя как-то днем мы собирали на реке дрова, тогда я и совершила роковую ошибку. Я шла следом за Заком, и вдруг возникло видение, всего лишь проблеск, на короткий миг заслонивший реальный мир. Я бросилась к брату и сбила его с ног за мгновение до того, как огромная ветка рухнула на тропинку. Это случилось инстинктивно, хотя заглушать такие порывы уже вошло в привычку. Позже я задумывалась, почему допустила ошибку: испугалась ли за его жизнь или просто устала всё время таиться. Так или иначе, Зака удалось спасти. Он лежал подо мной на тропинке, глядя, как массивный сук со скрипом обрывается, ломая по пути другие ветки, и падает на то место, где только что стоял сам. Я встретилась с ним взглядом и с удивлением обнаружила в его глазах облегчение.
– Он бы не причинил слишком сильные увечья, – произнесла я.
– Я знаю. – Он помог мне подняться и стряхнуть сухие листья с платья.
– Я увидела это, – я заговорила чересчур быстро. – В смысле, увидела, как сук начал падать.
– Тебе не нужно ничего объяснять, – остановил он. – И мне надо сказать тебе спасибо за то, что ты меня спасла.
Впервые за долгие годы он улыбался открытой, широкой улыбкой, как бывало только в детстве. Но я слишком хорошо знала своего брата, чтобы радоваться. Он настоял на том, чтобы вместе со своей нести и мою вязанку дров до самой деревни.
– Я в долгу перед тобой, – сказал он.
Несколько последующих недель большую часть времени мы проводили вместе, впрочем, как и обычно, только теперь в играх Зак вел себя не так грубо. Он поджидал меня, чтобы вместе идти к колодцу, а когда мы, сокращая путь, проходили через поле, предупреждал меня о зарослях крапивы. Он больше не дергал меня за волосы и не трогал мои вещи.
Теперь он знал, кто я, и это, по крайней мере, дало мне передышку от его каждодневных жестоких выходок. Однако его слов было недостаточно, чтобы нас разделили. Требовались доказательства – этому его научили годы отчаянных, но тщетных заверений, что с ним всё нормально. И он выжидал, когда я оступлюсь снова и выдам себя. Однако мне ещё почти год удавалось скрывать тайну. Между тем видения становились чаще и ярче, но я приучила себя не реагировать на них: не вскрикивать при вспышках взрыва, что озаряли мои ночи, не замечать образы далеких мест, неожиданно всплывающие перед мысленным взором. Я старалась держаться особняком. Всё больше гуляла одна, уходя вверх по течению настолько далеко, насколько уводило глубокое ущелье, пролегающее вдоль реки, где в зарослях таились заброшенные башни. Теперь, когда я выходила из дома, Зак не следовал за мной.
В сами башни я, конечно же, не осмеливалась заглянуть. Они остались от Старой Эры и были под запретом. В этих руинах покоился разрушенный некогда мир, и входить туда запрещалось не менее строго, чем хранить у себя любые реликвии прошлого. Ходили слухи, что некоторые отчаявшиеся Омеги лазали по руинам в надежде найти что-нибудь полезное. Но что могло сохраниться через столько столетий? Взрыв сровнял с землей многие города. Но даже если спустя века где-то и осталось что-нибудь, кто осмелился бы взять это, зная о наказании? Но больше, чем закон, пугали разговоры о том, что в руинах и прочих реликвиях таилась, словно осиные гнезда, радиация – невидимый глазу и смертельно опасный след прошлого. Потому если и упоминались те времена, то лишь шепотом, со страхом и отвращением.
Мы с Заком, случалось, подбивали друг друга на то, чтобы подойти к башням как можно ближе. Он всегда оказывался храбрее меня и подбирался к самой ближайшей башне, кладя ладонь на округлую бетонную стену, и уж затем бежал обратно вне себя от гордости и страха. Но те дни я проводила в одиночестве, сидя часами под деревом, откуда виднелись башни. Три огромных цилиндрических сооружения сохранились почти нетронутыми по сравнению с остальными руинами, так как стояли в окружении ущелья, и весь удар приняла на себя четвертая башня. Взрыв полностью разрушил её, оставив только круглое основание, откуда торчала искореженная арматура, точно пальцы похороненного заживо мира. Но я была благодарна башням, несмотря на их уродливость – они дарили уединение, поскольку больше никто туда не совался. Кроме того, в отличие от Хейвена и больших деревень по всей округе, здесь не висели плакаты Совета, трепыхающиеся на ветру: «Будьте бдительны: Омеги заразны!», «Общество Альф: Поддержим увеличение налога с Омег!». После трехлетней засухи, казалось, всего стало меньше, за исключением плакатов Совета. Порой я задумывалась, уж не потому ли меня так тянет к этим развалинам, что узнаю в них себя? Так же, как и запрещенные руины, мы, Омеги, в своей ущербности, считались опасными, распространяющими заразу и являлись живым напоминанием о взрыве и о том, что он сотворил с миром. Хоть Зак теперь и не ходил со мной к башням или еще куда-нибудь, я знала, что он следит за мной даже пристальнее, чем прежде. Когда я, уставшая после долгой прогулки, возвращалась домой, он, полный внимания, улыбался и вежливо спрашивал, как прошел мой день. Он знал, куда я ходила на прогулку, но никогда не говорил об этом родителям, хотя те наверняка впали бы в ярость. Он оставил меня в покое, точно змея, которая отползла и притаилась перед решающим броском.
Сначала Зак старался изобличить меня. Он забрал мою любимую куклу, Скарлетт, в красном платье, которое сшила мама. После того, как мы стали спать на разных кроватях, я неизменно укладывала куклу рядом с собой – ночами с ней казалось уютнее. Даже в двенадцать лет я не расставалась со Скарлетт, обнимала ее во сне. Грубые шерстяные волосы куклы кололи кожу и успокаивали нервы. Однажды утром она исчезла. За завтраком я спросила о ней, и Зак победоносно просиял:
– Она спрятана за деревней. Я взял ее, пока Касс спала.
Он повернулся к родителям.
– Если Касс найдет, где я закопал ее куклу, значит, она – провидец. Это будет доказательством.
Мать упрекнула его и положила руку мне на плечо, но весь день я замечала, как пытливо поглядывали на меня родители. Я плакала, как и задумывала. К тому же, видя подозрительность родителей, это было не так уж сложно. Как же сильно им хотелось узнать, кто из нас Омега, пусть даже это означало, что им придется отослать меня навсегда.
А вечером я достала из маленькой коробки с игрушками незнакомую – на первый взгляд – куклу в простой белой рубашке и с уродливо остриженными волосами. Той ночью я снова обнимала свою Скарлетт. Еще за неделю до этого я убрала ее в коробку с игрушками, только прежде состригла ее длинные волосы, а красное платье надела на самую нелюбимую куклу.
С тех пор Скарлетт оставалась в моей кровати на виду, хоть и никто об этом не догадывался. Я же и не подумала идти к обугленной молнией иве в низовье реки и выкапывать куклу в красном платье, которую спрятал Зак.