Читать книгу Они. Воспоминания о родителях - Франсин дю Плесси Грей - Страница 3
Часть первая
Старый Свет
Глава 1
Татьяна
ОглавлениеМоя мать с гордостью говорила, что ведет свой род от Чингисхана. Сообщив, что в ней есть одна восьмая татарской крови и всего семь восьмых “обычной русской”, она с несокрушимым апломбом принималась перечислять наших предков – Кубла-хан, Тамерлан, а также Бабур, монарх могулов (от его любимой наложницы и пошел род моей прабабушки). Voilà! Генеалогическое древо готово.
Спорить тут было невозможно – для пущего эффекта Татьяна дю Плесси Либерман готова была всю человеческую историю поставить с ног на голову. Кроме того, противостояние могло бы быть опасным, поскольку в расцвете лет в ней было почти сто восемьдесят сантиметров роста и шестьдесят три килограмма веса, а пронзительный взгляд близоруких карих глаз, в которых было что-то азиатское, через голубоватые очки способен был пригвоздить человека к месту не хуже паралитического газа. Да вам бы и не захотелось с ней спорить – казалось совершенно естественным, что эта дама состоит в родстве с великим ханом. Мама умело подчеркивала свое происхождение огромными вычурными украшениями, напоминавшими не то пыточные инструменты, не то предметы какого-нибудь древнего культа, и длинными шалями, в которые куталась, словно туземная богиня войны. Она неслась по жизни стремительно, подобно неистовому степному ветру, и напоминала стихию; обязанная всем лишь себе самой – настоящий феномен своего времени. Полюбившие Татьяну были околдованы ею навечно.
По профессии мама была модисткой – на работе ее звали “Татьяна Сакс”, – и, по словам знающих людей, ее шляпки в середине века были лучшими в мире. На протяжении двадцати трех лет у нее был свой отдел в известнейшем магазине Saks Fifth Avenue: всё это время она советовала тысячам женщин, как соблазнить мужчину, удержать мужа и очаровать собеседника, лихо заломив берет или кокетливо прикрыв лицо черной вуалью в мушку. The New York Times называла ее “лучшей из лучших”, олицетворением “женственной элегантности, благодаря которой ее совершенные творения стали венцом славы многих выдающихся женщин”. Прославили ее утонченные весенние шляпки-каскетки из вуали пастельных оттенков, пышные облака тюля, усеянные фиалками, высокие и будто пенящиеся тюрбаны из лилового, цвета фуксии или травянисто-зеленого газа, маленькие шляпки из шелка “сюра”, под закругленными полями которых крылись гроздья шелковых же розочек. Мама никогда не рисовала предварительных эскизов – она творила, сидя перед зеркалом, примеряя и укладывая складками фетр, бархат, органзу или атлас, и ее отражение служило ей моделью восемь часов в день, двести пятьдесят пять дней в году. Зеркала были главной метафорой всей ее жизни, и я знаю мало женщин, чей врожденный нарциссизм был бы столь полно утолен.
Татьяна была не только известной модисткой, но и членом небольшой группы женщин, избравших моду своей профессией и руководивших ею в Нью-Йорке – помимо Татьяны, это были редактор Диана Бриланд, дизайнер Валентина, стилист Хэтти Карнеги, Полин Поттер, впоследствии – Полин де Ротшильд. Но Татьяна была самой прогрессивной из них, из всех модных заповедей наиболее страстно отрицала максиму Дианы Бриланд: “Элегантность – это отказ от чего-либо”. Моя мать довела до совершенства искусство чрезмерности: она увешивала себя гроздьями бижутерии, включая двадцатисантиметровые копии доколумбовых нагрудников[8], тяжелые стеклянные серьги и самое знаменитое ее украшение – массивный перстень с куполом из фальшивых рубинов, напоминавший навершие епископского посоха.
Несмотря на вычурную манеру одеваться, Татьяну называли одной из самых элегантных женщин Нью-Йорка. Дело в том, что элегантность – это прежде всего последовательность; а ее манеры, голос и жесты идеально соответствовали внешнему виду. Она была бесцеремонной, нетерпимой, откровенно высокомерной, порывистой, по-королевски щедрой и категоричной, как советский комиссар. Она не просто говорила, она заявляла, и многие ее заявления на корню подрывали признанные символы роскоши. “Норка хороша только для футбола, – говорила она. – Бриллианты – для провинциалок”. Ни один известный мне законодатель мод так воинственно не клеймил выставленное напоказ богатство, не бичевал совершенство простых и ясных линий. Она так гордилась 35-долларовым гарнитуром садовой мебели, купленным в универмаге Macy's, что он переезжал с ней во все дома на протяжении полувека. Когда ее не стало и мне пришлось оценивать ее скромное имущество, я обнаружила, что знаменитое рубиновое кольцо, десятилетиями приводившее в восторг весь Нью-Йорк, сделано из скромных гранатов и стоит не больше 1200 долларов.
Миру приходилось самому идти навстречу Татьяне – она не делала встречных шагов, особенно в отношении Соединенных Штатов. Вопреки своей бесконечной начитанности, за полвека она едва овладела английским, и до своей смерти в 1991 году узнавала новости из французской прессы и нью-йоркской русскоязычной газеты “Новое русское слово”. Она отказывалась путешествовать по Америке и представляла ее словно сошедшей с комиксов 1920-х годов. “Мясник! – кричала она на стоматолога, которого невзлюбила после того, как ему пришлось срочно вырвать ей зуб. – Катись в свой Чикаго!” В английской речи она делала чудовищные ошибки. Как-то раз она повела моих сыновей, которым в ту пору было восемь и десять лет, в магазин игрушек “Шварц”, чтобы купить им комикс, и заявила там продавцу: “Дайте мне гомике!” “Бабушка, нам нужен комикс!” – твердили дети, но она была непреклонна.
Если Татьяна считала что-то самым лучшим – будь то еда, одежда, место отдыха, врач или книга, – то прославляла это с бесконечной страстью. К успеху она относилась по-ницшеански (“Победителей не судят”) и свято верила в снобизм (“Снобы всегда правы”). Снобизм этот был старомодным, отчасти гуманистическим и не имел никакого отношения к материальному достатку: он основывался, как у многих русских, на восхищении благородным происхождением и личными достижениями.
Диктаторская натура матери проявлялась еще и в том, что она стремилась вовлечь (или насильно втянуть) в свои интересы всех вокруг. Ее стремление управлять жизнью окружающих доходило до мелочей. В первый день каникул она приходила на пляж – солнце и воду обожала, пляжи были ее персональным раем – и стремительно обходила его вдоль и поперек, побрякивая своими варварскими украшениями, и тщательно изучала песок, воду и публику. После чего мама выбирала место и кричала: “Venez ici tout de suite, e’est le seul endroit!”[9]. И мы послушно шли следом, потому что знали – во всём, что касается комфорта и земных наслаждений, она всегда была права, а если мы не послушаемся, то на наше место придет толпа говорливых шведских нудистов и нам придется выслушивать уничижительное: “Я же говорила!”. Татьяна была диктатором не только в том, что касалось искусства savoir vivre[10], но и в моде, поэтому в основном изрекала максимы: “Идеальное осеннее платье”, “Лучший наряд сезона”. Такими путями и распространяется модная бацилла.
Но под этой деспотичной, пылкой и несдержанной оболочкой крылась застенчивая, скрытная и неуверенная в себе девочка, характер которой сложился в страшную пору русской революции.
У меня есть фотография матери 1912 года, сделанная в России, – на ней шестилетняя самоуверенная малышка с длинными светлыми кудрями, одетая в роскошное платьице от Жанны Пакен [11], сидит на узорной бархатной кушетке а-ля мадам Рекамье[12]. Видно, что по натуре она командир и прекрасно осознаёт, какое впечатление производит на свою маленькую аудиторию. (“Сразу видно, из-за чего случилась революция”, – говорила она, показывая на шикарное французское платьице на снимке.) Татьяна Яковлева родилась в Санкт-Петербурге в интеллигентской семье – в среде архитекторов, художников, юристов и видных чиновников, которых необоримо влекла французская культура и роскошь и которые относились к аристократии с тем пиететом, от которого были свободны немногие представители высшего класса России. Например, она с гордостью говорила, что ее дедушка по материнской линии, Николай Сергеевич Аистов, был “выдающимся чиновником благородного происхождения”. Реальность же оказалась куда интереснее, чем эта снобская формулировка: сын певца, Николай Сергеевич сам был выдающимся танцором и успешным балетным антрепренером. О его жизни многое известно, и надо полагать, что от него пошли многие наши фамильные черты, особенно любовь к позам.
Николай Сергеевич Аистов родился в 1853 году, окончил Петербургское театральное училище с отличной оценкой за поведение, хорошими – по математике, Закону Божьему, фехтованию, истории, актерской игре и пению; за балет и бальные танцы у него стояло всего лишь “удовлетворительно”. Впрочем, это не помешало ему поступить в Мариинский императорский театр, где он танцевал в кордебалете более десяти лет, пока в сорок два года ему не дали заветную должность первого солиста. Я бережно храню одну его фотографию: на ней запечатлен высокий статный мужчина с классическими чертами лица в роскошном сценическом костюме. По-моему, это костюм фараона из балета “Дочь фараона”, одной из ранних буффонад Мариуса Петипа, действие которой происходит в окружении пирамид, а на сцене появляются экзотические египетские танцоры, коварные британские археологи и пробуждающиеся мумии.
Возможно, рост Николая Сергеевича ограничивал его возможности как классического танцора – он был известен скорее как мим и балетный постановщик, чем как искусный исполнитель антраша и фуэте. Помимо партий в “Дочери фараона” и “Клоде Фролло”[13] его главной ролью был Герцог в “Жизели” и другие, в которых ему приходилось только величаво вышагивать по сцене в нарядном убранстве, принимать величественные позы и отдавать приказы слугам (“Отпустите рабов!” или “Довольно воевать!”). В общем и целом Николай Сергеевич, как мне кажется, преуспел в выбранной им профессии благодаря своему обаянию и красоте, величавой внешности и предприимчивости – как и многие другие члены нашей семьи. Возможно, ему покровительствовал Мариус Петипа, французский хореограф, на протяжении десятилетий главный балетмейстер Мариинского театра, где Николай Сергеевич несколько лет был главным режиссером. На это указывает и то, что они оба ушли из Мариинского в 1903 году, когда сменилась верховная администрация.
К Чингисхану, как утверждала Татьяна, ее род восходил по отцовской линии. Доказательства здесь тоже были косвенные. Ее бабушка по отцу, Софья Петровна Яковлева, в девичестве Кузьмина, моя любимая бабуля, которая умерла, когда мне было восемь, родилась в Самарской губернии, к северо-востоку от Каспийского моря и к западу от Казахстана. Вплоть до XVI века эти места принадлежали потомкам Чингисхана, и там до сих пор встречаются такие нерусские имена, как Сагиз, Макат, Челкар, что говорит о сильном влиянии татарской культуры. “Очень благородная семья”, “прямые потомки Чингисхана”: в этом стремлении одновременно к пышной родословной и дикарской свободе – вся моя мать. На самом деле, есть один шанс из миллиона, что мы происходим от Чингисхана, а вот то, что брат моей прабабушки, Петр Кузьмин, несколько лет прослужил предводителем дворянства в Рязанской губернии – уже реальность.
Моя прабабушка была выдающейся женщиной: с детства демонстрируя впечатляющие успехи в учебе, она смогла подойти к выбору профессии с куда большей свободой, чем большинство девушек XIX века на востоке России. Обнаружив особенную склонность к математике, прабабушка поступила в Санкт-Петербургский университет. Согласно семейной легенде, она была первой[14] в России женщиной-математиком с ученой степенью, и, когда в день выпуска Софья Петровна сходила с кафедры с дипломом в руках, разъяренные профессора забросали ее помидорами в знак протеста против женского вторжения. Она, однако, приберегла свои математические навыки для домашнего использования и вышла замуж за архитектора и инженера Евгения Александровича Яковлева, а вскоре родила ему детей:
– моего дедушку Алексея, который пошел по стопам отца и также стал архитектором и инженером и впоследствии был награжден за проектирование государственных театров;
– мою двоюродную бабушку Александру (тетю Сандру), одаренную певицу (контральто), которая дебютировала в опере в 1916 году в роли графини в “Пиковой даме” Чайковского[15] и чья любовь, наряду с бабулиной, сопровождала меня в раннем детстве;
– моего двоюродного дедушку Александра (дядю Сашу), знаменитого путешественника, который после революции стал одним из двух-трех самых выдающихся художников русской диаспоры в Париже, человека, который сыграл ключевую роль в жизни мамы;
– мою двоюродную бабушку Веру – вторую по старшинству и единственную среди детей, кто не достиг ничего выдающегося; в двадцать два года она вышла замуж за немецкого сельскохозяйственного магната, с которым познакомилась, когда путешествовала с родителями по Французским Альпам в 1906 году.
Все четверо родились и выросли в просторной квартире родителей на Гагаринской набережной, недалеко от Невского проспекта. Первые воспоминания матери относятся как раз к гостиной ее любимой бабушки. Маме около пяти лет, и она – догадайтесь, чем занята? – конечно же позирует для портрета, который рисует дядя Саша. На ней белое кружевное платье с оборочками от Пакен. Дядя Саша велит ей сидеть смирно, и она смотрит в окно, за которым блестит на солнце Нева.
В следующем воспоминании мама с младшей сестренкой Людмилой (или Лилей) живут в Вологде. Их отца отправили наблюдать за строительством губернского театра. Ей вспоминается родительский дом, длинный холл с вощеными полами, по которым она любила кататься; улицы, покрытые сугробами; голуби на снегу; как вся семья едет в карете, на улице мороз, Таню завернули в зимнее пальто и спрятали руки в шиншилловую муфту – одежду девочкам, как и матери, выписывали из Парижа. Мама вспоминала, что ее мать, Любовь Николаевна, была элегантной и кокетливой женщиной, которой без труда давались языки, музыка, а в особенности – танцы. Это она, очевидно, унаследовала от своего отца, Николая Сергеевича Аистова. Также ей запомнилось, что мать была очень нежна со своими поклонниками, но в семье держалась строго, и эта материнская холодность, очевидно, в свою очередь повлияла на ее отношение ко мне.
В 1910 году, когда маме было четыре года, ее отец выиграл архитектурный конкурс, и вся семья – как обычно в сопровождении бонны, горничной, повара и кучера – переехала в Пензу, где деду предстояло выстроить очередной театр. Дедушка, очевидно, питал слабость к новейшим достижениям техники – он первым в Пензе обзавелся автомобилем, а в 1914 году даже купил аэроплан и назвал его “Мадемуазель”. Семьдесят лет спустя мама вспоминала, как он получил права и летал над лугами, пугая коров. Крестьяне жаловались: их коровы так боятся этих полетов, что перестали давать молоко. Но губернатор был очарован бабушкой, поэтому дедушка продолжал. “Непременно расшибется”, – говорили крестьяне, когда он пролетал мимо.
Вскоре жизнь Татьяны и ее сестры изменилась. В 1915 году – им тогда было девять и семь лет – их родители развелись. Отец уехал в Америку, по слухам, потому что изобрел новый вид резины для автомобильных шин, на который ему не удалось получить патент в России, а в США это было возможно. Вскоре моя бабушка вышла замуж во второй раз за предпринимателя, торговавшего лекарствами, Василия Кирилловича Бартмера. В революцию 1917 года он потерял все свои деньги, семья осталась без гроша. А в 1921 году их положение стало еще более плачевным: в юго-восточной России начался страшный голод, и Бартмер умер от туберкулеза и истощения. Любовь Николаевна, пытаясь свести концы с концами, открыла танцевальную школу. Семейную квартиру реквизировали. Три женщины ютились в одной комнате и жгли в печке драгоценные книги, чтобы согреться. Мама вспоминала, что в ту пору они целыми днями ходили по базарам и старьевщикам, пытаясь продать оставшуюся мебель и одежду. Несмотря на то что образование она получила очень скромное – из-за революции после двенадцати лет ее почти ничему не учили, – у Татьяны открылся необыкновенный дар, который помог ей выжить: она замечательно запоминала стихи, а это умение в России ценилось даже после революции. К четырнадцати годам она знала наизусть сотни строк из Пушкина, Лермонтова, Блока и Маяковского. В 1921 году, в пору голода, Татьяна спасла мать и сестру, читая на улицах стихи красноармейцам, – а те в благодарность давали ей бесценный хлеб.
Голод продолжался. В 1922 году Татьяна заболела туберкулезом, возможно, заразившись от отчима. Мать ее вскоре снова вышла замуж (“Она не из тех, кто долго сидит в одиночестве”, – саркастически вспоминала Татьяна) за юриста Николая Александровича Орлова – он был добрым человеком, ее дочери искренне привязались к нему и звали его père[16]. Но болезнь Татьяны прогрессировала, и те родственники, которые уже успели переехать во Францию – дядя Саша, тетя Сандра и бабушка, – начали хлопотать о французской визе для нее. Наконец дяде Саше с помощью известного предпринимателя Андре Ситроена удалось получить необходимые бумаги, и Любовь Николаевна повезла дочь в Москву, чтобы посадить на поезд до Парижа. Я часто пыталась представить, что они обе должны были испытывать тогда перед отъездом – с девяти лет Татьяна жила с холодной, эгоистичной матерью, которая дважды за это время отправлялась на охоту за новым мужем, и девочка вряд ли часто ощущала материнскую ласку. Как-то раз я спросила ее, что чувствовала ее мать, когда отправляла дочь в Париж в 1925 году: горевала или всё же испытывала облегчение при мысли, что дочери там будет проще устроиться? Мама пожала плечами и холодно на меня взглянула.
– Ничего подобного, – сказала она. – Одним ртом меньше, вот и всё.
Так Татьяна в девятнадцать лет попала в Париж – “великолепной немытой дикаркой”, по воспоминаниям одного из родственников. Она сошла с поезда, заявив, что приехала за самыми модными нарядами и для участия в самых роскошных вечеринках и литературных салонах, а также – это стремление присуще многим русским и по сей день – за дворянским титулом.
– Голова была забита коммунистическим мусором, но она хотела быть графиней, – вспоминала моя двоюродная бабушка Сандра.
После разоренной революцией советской России, после голода, нищеты и коммунальных конурок скромная четырехкомнатная бабушкина квартира на Монмартре представлялась Татьяне верхом роскоши и удобства.
“Бабушка такая милая, добрая, вечно надо мной хлопочет, – писала она матери. – Она приносит мне какао в постель и не позволяет вставать до часу дня. Квартира здесь чудная. Французские окна, а за ними балкон. Во всех комнатах шелковые шторы – в моей комнате оранжевые, в гостевой – кофейные, а у тети Сандры – золотые; камины мраморные, окна – до потолка, здесь есть горячая вода в ванной и телефон. В кухне стоит газовая плита, и на ней можно что угодно приготовить за полчаса… Мне купили белье, льняные, шелковые и батистовые платья, плащ и белую шелковую шляпку… С балкона видно Эйфелеву башню, по вечерам на ней зажигают огни. Здесь бывают восхитительные фейерверки, а в рекламе пишут целые фразы. Тетушка ужасно красивая, и голос у нее чудесный, никогда такого не слышала”.
В последнее время мне кажется, что самые успешные семьи те, в которых близкие берут друг с друга пример, всех объединяет память о выдающихся предках. Бог благословил нашу семью тремя незаурядными личностями – настоящими образцами для подражания. Родственники, ожидавшие Татьяну в Париже, были необыкновенными людьми.
Прабабушка, глава нашего племени! У маминой постели всегда стояла ее фотография (теперь она хранится у меня) – тяжелая челюсть, венец густых седых волос, решительный и вместе с тем добродушный взгляд. Всю свою жизнь она излучала доброту и искренний оптимизм. В Санкт-Петербурге ходили легенды о ее счастливом браке: когда они с прадедушкой были званы в гости, то непременно писали хозяйке заранее с просьбой посадить их рядом. Но под внешней элегантностью и мягким обращением крылась стальная воля и неукротимая энергия. Она овдовела в тридцать с небольшим: прадедушка умер от сердечной недостаточности, которая была проклятием нескольких поколений нашей семьи. Пришлось прабабушке самой встать во главе семьи и управлять перешедшим ей литейным производством. Я не знаю другого человека, в ком так же гармонично сочетались бы доброта, острый ум и склонность к мистицизму. С четырех лет я хотя бы раз в неделю оставалась у нее – они жили с моей двоюродной бабушкой Сандрой – и счастливо рылась в ее шелках и штопанном кружеве. По дому витали ароматы вербены, розовой воды, кураги и горячей каши. Я заставляла прабабушку часами играть со мной в дурачки. Вырвавшись из-под пригляда гувернантки, я поедала клюквенный кисель и каплями сгущенного молока выводила на его алой желатиновой поверхности свои инициалы. Мне позволяли часами читать Жюля Верна, а на ночь прабабушка трижды меня крестила. Многие годы воспоминания о ее доброте и нежности крепче всего связывали меня с матерью: когда мы ссорились, кто-нибудь из нас вдруг говорил: “Что бы сказала бабушка!” – и, вспомнив ее, мы падали друг другу в объятья.
Еще лучше я знала дочь прабабушки, мою любимую двоюродную бабушку Сандру: прабабушки не стало в 1939 году, когда мне было восемь лет, а тетя Сандра дожила до 1970-х. Когда Татьяна приехала в Париж, жизнь любимой тети, статной красавицы ангельского нрава, уже дала трещину. Ее первый муж, отец ее единственной дочери Маши, был убит в начале Первой мировой войны. Несколько лет спустя она снова вышла замуж, но опять потеряла мужа, на этот раз во время революции. Его, царского офицера, коммунисты сбросили с Кронштадтской крепости в море, привязав к ногам камни. Вскоре после этого, в 1920-м, когда тетя Сандра с прабабушкой и дочкой укрылись в Константинополе, Маша умерла от скарлатины. Прабабушка и тетя получили французскую визу и отправились в Париж через немецкий город Дессау, куда несколько десятилетий назад переехала сестра Сандры, моя двоюродная бабушка Вера. Дочь Веры, которой теперь восемьдесят семь лет, рассказывала мне об их визите – одним из первых ее детских воспоминаний стал плач тети Сандры по своей дочери. Она рыдала несколько часов подряд и была безутешна.
Но стойкость в нашей семье передается по наследству. В 1922 году прабабушка и Сандра приехали в Париж. Поначалу они полностью зависели от дяди Саши, брата Сандры, но постепенно ей удалось вернуться к своей певческой карьере. В 1925 году, за несколько месяцев до приезда Татьяны, она дебютировала в парижской опере с партией Аиды, которая имела огромный успех. Следующие десять лет тетя Сандра выступала в операх и на концертах по всей Европе и Северной Америке. Вот сильно сокращенный список опер, в которых она пела главные партии: “Жидовка”, “Тоска”, “Отелло”, “Кармен”, “Зигфрид”, “Тангейзер”, “Осуждение Фауста”, “Саламбо”, “Сельская честь”, “Руслан и Людмила”, “Евгений Онегин”, “Аида”, “Гугеноты” и “Валькирия” – три последние партии она могла петь на пяти разных языках. Кроме того, была партия старой графини из “Пиковой дамы”. Это сложнейшая партия для контральто, которая дается немногим исполнительницам. С оперной карьерой в России у тети Сандры был связан анекдот, который я в детстве много раз заставляла ее пересказывать.
– Как-то вечером я исполнила партию Аиды и торопливо нарядилась, чтобы поехать на бал, – рассказывала она. – На улице только что утихла сильная метель, и мы с кавалером стояли в сугробах и ждали карету. Он так смешил меня, что я не выдержала и описалась. Снег подо мной растаял, и меня окружили клубы пара!
Воображаю, как нарядная тетя Сандра стоит на берегу замерзшей Невы, окутанная клубами пара, словно пророк. Чудо, не иначе.
Когда в 1925 году мама приехала в Париж, тетя Сандра наверняка была примерно такой же, как и в моем детстве в 1930-е годы. Самым примечательным в ней была сверкающая улыбка – тетя утверждала, что белизной зубов обязана розовому зубному порошку “Тореадор”. Помню всю ее очень ясно: высокая, как все Яковлевы, статная, со сливочного оттенка кожей, добрыми и печальными карими глазами и черными волосами, завязанными в простой узел. Она обладала трогательно дурным вкусом в музыке. Величайшим композитором считала Римского-Корсакова, а любимой оперой у нее было “Сказание о невидимом граде Китеже”. Искренняя, щедрая до безрассудства, доверчивая до наивности и бесконечно заботливая, свой нерастраченный материнский инстинкт она изливала на всех несчастных вокруг. Как и ее мать, тетя Сандра была настоящей пуританкой. Как-то раз, услышав, что у ее брата Саши роман с танцовщицей Анной Павловой, она воскликнула: “Быть такого не может! Нельзя же иметь роман с замужней!”
Третьим членом семьи, принявшей Татьяну в Париже, был бесстрашный путешественник и художник дядя Саша.
8
Нагрудный доспех североамериканских индейцев, состоящий из двух-трех рядов костяных трубок, нанизанных на прочную нить.
9
Сюда, быстро, это единственное подходящее место! (фр.)
10
Умение жить (фр.).
11
Жанна Пакен (1869–1936) – французская художница и кутюрье, прославившаяся вечерними платьями в стиле XVIII в. – из невесомых тканей пастельных оттенков и кружева. Сотрудничала с Л. Бакстом и Ж. Барбье в создании театральных костюмов.
12
Жюли Рекамье (1777–1849) – основательница знаменитого литературного салона, завсегдатаями которого были сливки французского общества: Р. де Шатобриан, Ш. О. Сент-Бёв, Ж. де Сталь и др. На знаменитом портрете работы Ж.-Л. Давида она сидит на кушетке со спинкой S-образной формы – этот вид мебели впоследствии получил ее имя.
13
Речь идет о балете “Эсмеральда” (по роману В. Гюго ‘‘Собор Парижской Богоматери” на музыку Ц. Пуни, в постановке М. Петипа), в котором Н. Аистов исполнял партию Клода Фролло.
14
Для сравнения: младшая современница С. П. Кузьминой – знаменитая С. В. Ковалевская (1850–1891) в 1868-м еще не могла поступить в университет и отправилась обучаться за границу.
15
Возможно, ошибка автора: дебют состоялся в 1915 году в опере “Аида”.
16
Отец, батюшка (фр.).