Читать книгу Сквозь мрак к свету или На рассвете христианства - Фредерик Фаррар - Страница 3
Часть первая
Глава II
Заговор
ОглавлениеМежду тем осенние сумерки заметно сгустились: в зале освещенной слабо мерцавшим светом одинокой лампады, царил приятный полусвет, когда в нее вошел Паллас. Но сегодня этот могущественный временщик того времени и ближайший друг Агриппины был сумрачен и, видимо, чем-то сильно озабочен. Что-то зловещее носилось в воздухе: в народе шел слух о появлении свиньи с ястребиными когтями вместо копыт; толковали с затаенным страхом о рое пчел, не так давно поселившемся на вершине Капитолия; о шатрах и знаменах, спаленных в лагере молниею. Наконец, в этом году в какие-нибудь два-три месяца, один за другим, сошли в могилу квестор, эдил, трибун, претор и консул. Но суеверие было чуждо Агриппине, и она внимала этим рассказам отпущенника с усмешкой презрительного равнодушия. Однако ж, не так отнеслась она к сообщениям Палласа, когда он передал ей, что за последнее время часто и во всеуслышание говорил отпущенник Нарцисс – другой из сильных временщиков при дворе Клавдия. Все равно – говорил он – будет ли императором после смерти Клавдия родной его сын Британник, или приемный Нерон, – одинаково печальная судьба ждет его. Британник отомстит на нем участь своей матери Мессалины, низвержению и смерти которой он так много содействовал; Нерон же выместит на нем злобу за его возмущение против брака Агриппины с Клавдием. Вместе с тем Нарцисс, всецело преданный императору, заботился об интересах Британника, – родного сына этого императора. Он любил юношу, оберегал его и не раз громко молил богов скорее послать Британнику и крепость, и силу мужа для низвержения врагов отца, хотя бы вместе с этим и на него обрушился гнев сына за смерть матери.
Затем, немало встревоженный императрицей Паллас сообщил, что и сам Клавдий часто проявлял за последнее время какую-то особенную нежность как к Британнику, так и к дочери Октавии: прижимал их к своему сердцу, печалился о наносимых им обидах и при этом всегда уверял, что никогда не будут они вытеснены из его сердца никакими происками коварного сына этого шалопая, Домиция Агенобарба. Но это было еще не все, и Агриппина положительно пришла в ужас, услыхав от своего верного клеврета, что, опьянев, император, не далее как сегодня за ужином несвязно пробормотал, «что более чем подозревает те коварные замыслы, что таит в душе его жена; но что такова всегда была его участь: – сначала молча до поры до времени выносить гнусное поведение своих супруг, но зато потом разом отплатить им сторицей за все».
При этих словах Агриппина, словно ужаленная, поднялась со своего ложа. Лицо ее, дыша злобой и негодованием, горело.
– Жалкий глупец! Несчастный пьяница-идиот! – воскликнула она. – И он так смеет говорить обо мне! Нет, Паллас, больше нам нельзя медлить: время настало, и мы должны действовать. А между тем, пока Нарцисс остается подле него, каждый решительный шаг с моей стороны сопряжен с величайшей для меня опасностью: он предан душой Клавдию; подкупить его нет возможности, и он бодрствует над ним, как верная собака.
– Правда, но ведь он весь искалечен подагрой, – заметил Паллас, – его страдания превышают его силы, и долго выдержать такие муки ему не хватит сил. Я уже передавал ему ваш совет попробовать лечение серными ваннами в Синуэссе, и почти уверен, что он не замедлит последовать ему и, самое большее, недели через две подаст прошение об отпуске; настоящая жизнь его – одно мученье.
– Хорошо! – проговорила Агриппина и, немного погодя, прибавила, понизив голос до шепота и глядя прямо в глаза отпущеннику, – Клавдий должен умереть!..
– Говорите громко, Августа, – сказал Паллас. – Здесь вблизи нет никого из ваших прислужниц или рабов. Прежде чем сюда войти, я поставил в проходе одного из моих собственных прислужников с приказанием не давать под страхом смерти кому бы то ни было и близко подходить к дверям вашей комнаты.
– И вы осмелились дать такого рода приказание? – спросила Агриппина, изумленная наглостью отпущенника.
– Да, но, конечно, не словами, – с надменностью ответил временщик. – Не стану же я снисходить до словесных объяснений с каким-либо из моих рабов, или даже отпущенником – я – потомок Евандра и древнейших царей Аркадии, хотя и нахожусь в числе слуг Цезаря. Достаточно одного моего взгляда, одного движения моей руки, чтобы приказания мои исполнялись в точности. Я горжусь, как сказал и сенату в ответ на его предложение подарить мне четыре миллиона сестерций, горжусь тем, что даже и на службе у императора остаюсь все таким же бедняком, каким был и прежде.
– «О, наглый лжец! – думала Агриппина, слушая Палласа, – и это он говорит мне, которой известно не менее, чем ему самому, его происхождение и то, что он был не более, как простым рабом у Антонии – матери императора; он смеет гордиться своей мнимой бедностью, да еще в моем присутствии, и притом зная, что для меня вовсе не тайна, что своими грабежами он в каких-нибудь четырнадцать лет скопил себе целых шестьдесят миллионов сестерций».
Несмотря на это Агриппина поспешила скрыть от своего сообщника презрительную усмешку, появившуюся было на ее красивых губах, и шепотом сказала еще раз:
– Клавдий должен умереть!
– Замысел опасный, – заметил внушительно отпущенник.
– Нет, если только мы сумеем как следует скрыть его от глаз света, – возразила императрица. – А кто осмелится говорить о том, на что малейший намек равносилен смерти?
– Вы должны, однако, помнить, что если вы дочь незабвенного Германика, то и император его брат, и войско никогда не согласится поднять оружие против него, – сказал Паллас.
– Я не думаю обращаться к содействию преторианцев, – отвечала Агриппина. – Есть иные средства: под этим дворцом, в его подземных казематах, заключена одна особа, которая будет мне пособницей в этом деле.
– Локуста! – понизив в свою очередь голос до шепота, проговорил Паллас с невольным содроганием. – Но у императора есть свой praegustator, на обязанности которого лежит отведовать от каждого блюда, от каждого кубка, поданного цезарю.
– Знаю! Должность эту занимает евнух Галот, – сказала Агриппина. – Но его подкупить не трудно, и мне он не посмеет противоречить.
– Но у Клавдия есть и свой врач.
– Знаю: знаменитый Ксенофонт, – улыбаясь многозначительно, сказала Агриппина.
Паллас, пораженный не то ужасом, не то удивлением, молча возвел руки кверху. Смолоду лишенный всяких принципов нравственности, он, однако, ни разу еще не обагрил своих рук в крови. Обдуманная преступность Агриппины и ее хладнокровие невольно его привели в трепет: не безопаснее ли было бы ему последовать примеру Нарцисса и оставаться верным своему государю? Долго ли еще будет он человеком, нужным императрице для ее целей? И какая постигнет его участь, когда она с сыном более не будет нуждаться в его содействии?
Заметив тревожные думы отпущенника по выражению его лица, Агриппина поспешила его мыслям дать другое направление.
– Клавдий, верно, все еще в триклиниуме за вином, – сказала она. – Пойдемте к нему. Ацеррония, дежурная дама моей свиты, пойдет за нами.
– Нет, императора уже давно унесли в спальню, – ответил Паллас. – Но, все равно, если вы желаете его видеть, я готов проводить вас на его половину.
И говоря это, Паллас направился к выходу. За ним последовала императрица в сопровождении своей верной наперсницы Ацерронии. Проходя открытым двором, где был дворцовый караул, из отряда преторианцев, Паллас подошел к центуриону Пуденсу и дал ему пароль на ночь.
– Император почивает, – доложил один из рабов, стоявших на страже у дверей, когда Агриппина вместе с Палласом переступила порог опочивальни императора.
– Хорошо, – сказала императрица, – вы пока можете удалиться. Нам необходимо переговорить с императором о деле, и мы подождем здесь, когда он проснется. Подайте мне светильник и ступайте. Ацеррония подождет нас за дверьми.
Передав Агриппине золотой светильник, стража молча покинула опочивальню. Здесь, среди комнаты, на низком роскошном ложе лежал опьяненный император и храпел. Красный, с опухшим лицом, с седыми волосами, в беспорядке всклокоченными, с венком из лавров, сбитым на лоб, со ртом полуоткрытым, в пурпуровой тоге, безобразно смятой и залитой вином, он менее всего походил на императора.
– Пьяница, кретин! – с невыразимой ненавистью, как во взгляде, так и в голосе, прошипела Агриппина, подойдя к ложу и осветив светильником старческое, обезображенное пьянством лицо Клавдия. – Разве не права была его мать Антония, часто величавшая его позором рода человеческого? И удивительно ли, если брат мой Кай позволял себе потешаться над ним, бросая в него заодно со своими гостями косточки олив и фиников, когда он засыпал за столом. Я сама не раз видела, как обмазывали ему лицо виноградным соком и, стащив с его ног сандалии, надевали ему их на руки, чтоб, проснувшись, он ими протер себе глаза. И подумать, что этот презренный человек – властитель половины мира, тогда как мог бы быть на престоле римских цезарей такой даровитый юноша, как мой красавец Нерон!
– Но у него много учености и много знания, – заметил Паллас не без жалости смотря на спавшего Клавдия. – Притом он очень добр и побуждения его всегда бывают хорошие.
– Все это так, но он не рожден, чтоб быть императором, – с жаром возразила Агриппина. – Простая случайность возвела его на высоту престола; и право, нам не из-за чего питать особенно горячую благодарность ни к преторианцу Грату, нашедшему его трусливо укрывавшимся за занавесью в момент умерщвления брата моего Кайя, ни тем менее к этому ловкому интригану, еврею, Проду Агриппе, убедившему сенат провозгласить его императором. Он всю свою жизнь прожил шутом и посмешником каждого, кому бы только ни захотелось позаботиться на его счет.
– Но, несмотря на все это, он всегда был государем добрым и мягкосердечным, – повторил еще раз отпущенник и, говоря это, тяжело вздохнул.
Агриппина строго взглянула на него.
– Уж не думаете ли вы, покинуть меня, перейти на его сторону? – с коварной усмешкой спросила она. – Но не забывайте, что у Нарцисса и по сие время есть в руках письма, способные предать меня той же самой участи, что постигла Мессалину, а вас участи благородного патриция Кайя Силия.
– Нет, покинуть вас я не могу, – мрачно ответил ей Паллас; – я слишком далеко зашел. Однако, оставаться здесь долее вдвоем опасно как для меня, так и для вас, а потому я удаляюсь.
И Паллас пошел к двери, но остановился на полдороге и, как-то боязливо взглянув на Агриппину, спросил шепотом:
– Он в безопасности наедине с вами?
– Ступайте! – повелительно молвила императрица. – Не в привычках Агриппины прибегать к кинжалу, к тому же, рядом с нами целая толпа рабов, солдат и отпущенников, которые при малейшем крике ворвутся сюда.
Оставшись наедине с Клавдием, Агриппина, зная, что пройдет еще не мало времени, прежде чем с цезаря сойдет хмель и он проснется, осторожно сняла с его указательного пальца золотой перстень, украшенный крупным аквамарином, на котором было вырезано изображение орла. Потом, призвав свою верную Ацерронию и покрыв себе лицо и стан широким покрывалом, она приказала ей показать этот перстень центуриону Пуденсу и сказать ему, чтобы он провел их в дворцовые казематы, так как в числе заключенных там находится одно лицо, с которым ей необходимо увидеться.
Такое приказание нисколько не удивило Пуденса, который, как и все сколько-нибудь знакомые с придворной жизнью в палатах римских цезарей, знал хорошо, какими черными, а подчас и кровавыми интригами была полна эта жизнь. Молча и беспрекословно повел он обеих женщин к наружной двери подземных казематов и, все также, молча, отпер ее перед ними. Но и здесь, в темных коридорах, между длинным рядом отдельных камер, на каждом шагу стояли рабы и часовые, и хотя никто из них не узнал в закутанной посетительнице императрицу, однако достаточно было уже одного взгляда на перстень, чтобы принудить каждого из них почтительно склонить голову, и чтобы открылась перед ними дверь той камеры, где содержалась в заключении знаменитая отравительница того времени Локуста.
Оставив Ацерронию за дверьми, Агриппина вошла одна в эту камеру. Тут сидела у стола, склонив задумчиво при свете простого глиняного ночника голову на руку, та, которая была деятельной участницей в столь многих кровавых преступлениях того времени. Уличенная в участии в различных убийствах, она была приговорена не к смертной казни, которой предавать ее сочли неудобным в виду ее полезности, а только к тюремному заключению. Кроме того, и стклянки, и травы, продавая которые она извлекала себе немалые доходы, были оставлены в ее распоряжении.
– Мне нужен яд, но особого рода, – сказала Агриппина, почти не изменяя голоса; – не такой, который разом прекращает жизнь, а также и не такой, который причиняет продолжительную болезнь. Нет, мне нужен такой яд, который способен был бы, сперва, помутить разум, а затем постепенно довести до смерти.
– Но кто вы такая, чтобы приказывать мне такого рода вещи? – спросила Локуста и, подняв голову, в упор посмотрела на закрытое покрывалом лицо посетительницы. – Не всех снабжаю я отравами. Я не знаю вас: может быть, вы какая-нибудь раба, замыслившая злое дело против нашего государя и повелителя Клавдия? Прибегающие к моему искусству должны щедро оплачивать труды и, кроме того, представить верное обеспечение моей безопасности.
– Не будет ли вот это для вас гарантией? – спросила Агриппина, протягивая к ней перстень.
– Да, этого для меня довольно, – проговорила Локуста, не сомневаясь долее, что эта посетительница, как она и подозревала, сама императрица. – Но какая будет мне награда, Авг…
– Договорите и завтра же умрете под пыткой, – прервала ее Агриппина. – Не сомневайтесь: награда будет значительная. А пока вот вам, – и она бросила на стол кошелек, полный золотых монет.
Локуста с жадностью схватила кошелек и, взглянув подозрительно на свою посетительницу, дрожавшими руками развязала его и пересчитала монеты. Затем, взяв со стола светильник, она молча встала и, подойдя к стоявшему в углу сундуку, открыла его, порылась в нем и, наконец, вынула из его глубины небольшую коробочку с какими-то хлопьями и порошком бледно-желтого цвета.
– Вот то, что вам нужно, – сказала она. – Посыпьте этим порошком любое кушанье: он все-таки не будет заметен. Несколько этих хлопьев в соединении с порошком причинят, сперва, бред, а вскоре затем и смерть. Средство это уже было испытано.
Агриппина, взяв яд, молча покинула камеру затворницы. Ацеррония, ожидая императрицу, стояла у дверей, и Пуденс проводил обеих женщин обратно во дворец, на половину императрицы.
* * *
Прошло две недели. Клавдий, утомленный непрестанными заботами о благополучном процветании империи, делами которой всегда занимался очень добросовестно, а также своими учеными трудами, стал прихварывать и слабеть. Наклонность к вину усиливала болезненное состояние императора. Но ревностный исполнитель обязанностей государя, он долго отклонял совет врачей и своих приближенных отдохнуть. Наконец он решился, уступая настоятельным просьбам императрицы, переехать на время из Рима в Синуэссу, в надежде, что мягкий климат и целебные ключи, которыми славилась эта местность, восстановят силы. Действительно, в тишине уединения, окруженный постоянно нежными заботами Агриппины, он скоро поправился. Дети его были при нем, и Агриппина видела с бешеной ревностью, затаенной в душе, как с каждым днем увеличивалась его нежность к Британнику и к Октавии. Она поняла, что всякое дальнейшее промедление с задуманным грозило ей опасностью. Она стояла на краю страшной бездны: Паллас мог одуматься и, павши в порыве мимолетного раскаяния к ногам императора, раскрыть ему все. Мнительный по натуре, Клавдий всего легче поддавался подозрению. К тому же, и Галот, и Ксенофонт, и Локуста, – все трое были уже посвящены, до некоторой степени, в тайну ее замысла. Простая случайность, наконец, или неосторожно сказанное слово, разве не могли выдать ее или погубить? Нет, долее откладывать нельзя, если она желает положить конец томительной неизвестности и, вместе с тем, счастливо пожать блестящие плоды задуманного преступления.
Еще в Синуэссе думала она привести в исполнение давно намеченный план. Но за последнее время Клавдием вдруг овладело какое-то странное беспокойство: он стал торопиться с отъездом и уже 13 октября вернулся в Рим, уверяя приближенных, что эти немногие дни, проведенные им на чистом деревенском воздухе, окончательно излечили его. Трепеща, как бы кровавый замысел ее не рухнул с приездом Нарцисса, который не сегодня, завтра мог возвратиться в Рим, Агриппина решила ускорить дело и немедленно приступила к его исполнению.
Едва прибыв во дворец, по возвращении в Рим, она тотчас распорядилась, чтобы Ацеррония привела к ней евнуха Галота, но незаметно для всех.
– Император далеко еще не совсем оправился от своей болезни, – сказала она, когда вошел евнух – человек с молодости и до седых волос состоявший на службе в доме Клавдия. – Аппетит его еще плох и нуждается в постоянном возбуждении; прошу вас, поэтому позаботиться, чтобы ужин сегодня был приготовлен из блюд наиболее любимых государем.
– Грибы болеты любимое кушанье цезаря, – сказал евнух; – и хотя в настоящее время года они величайшая редкость, все-таки мне удалось приобрести небольшое количество этих грибов для стола нашего великого императора.
– Прикажите принести их сюда; я хочу посмотреть на них.
Евнух удалился, и через несколько минут вернулся в сопровождении раба, который нес на серебряном блюде грибы, которые поставил перед Агриппиной.
– Я посоветуюсь сейчас насчет этих грибов с Ксенофонтом, который, вероятно, дежурит в соседней зале, и спрошу его, не вредны ли они для цезаря, – сказала Агриппина, и, говоря это, захватив блюдо с грибами, прошла в соседнюю комнату, которая оказалась пустой, и где она, не торопясь, насыпала между пор внутренней розоватой поверхности одного из грибов хлопья и желтоватый порошок, приобретенные ею от Локусты. Потом она вернулась в залу, где оставался Галот, в ожидании дальнейших приказании императрицы и сказала ему:
– Такой гастрономический деликатес, Галот, надо приберечь исключительно для стола императора, и особенно вот этот болет – самый лучший и большой – я предназначаю одному только цезарю. Клавдий будет польщен и тронут моими заботами угодить его вкусам, а вы, если только я останусь довольной вами, можете отныне смотреть на себя, как на человека свободного.
Евнух молча поклонился, но, когда он вышел за дверь, его старческое, морщинистое лицо искривила недобрая усмешка.
Настал вечер; но к ужину на этот раз было приглашено против обыкновения лишь очень небольшое число наиболее приближенных к цезарю людей. За Сигмою, или полукруглым столом, за которым возлежал император, были только, кроме бывшей с ним рядом императрицы, – Октавия, Нерон и Паллас. Немного поодаль, за другим столом, помещались: начальник преторианского лагеря, Бурр, Афраний и Сенека, наставник Нерона, и еще два-три приглашенных для компании сенатора. Но хотя никто из этих лиц, за исключением Палласа, и стоявшего позади императора евнуха Галота, не имел ни малейшего подозрения относительно готовившейся разыграться в эту ночь драмы, однако, все они почему-то находились, как бы под гнетом чего-то удручающего: было ли то тяжелое предчувствие, или безотчетный страх перед неведомой опасностью, но разговор за ужином в этот вечер как-то не клеился и несмотря на все старания красноречивого Сенеки, оживить его искусной диалектикой, был вял, и никого, по-видимому, не интересовал. Да и за столом цезаря замечалось нечто среднее между страхом и ожиданием. Нерон, которому в течение дня Агриппина сделала вскользь два-три неясных намека, сидел понурый и как бы встревоженный. Октавия, в то время девочка лет четырнадцати, как и всегда, робела в присутствии своего мужа Нерона и упорно молчала.
Клавдий всецело отдался еде и, один за другим, выпивал кубки фалернского вина. Одна императрица была очень разговорчива и казалась очень веселой: она шутила, смеялась и не раз принималась благодарить цезаря за то, что он так благоразумно внял ее просьбам и дал себе некоторый отдых, чем восстановил свое здоровье.
– А вот и маленький сюрприз, который я принесла для цезаря, – сказала она. – Мне ведь известно, что эти редкие грибы болеты – любимое кушанье моего императора. Блюдо это приготовлено исключительно для нас одних. Два-три гриба я возьму себе, но все остальные должен съесть император, а особенно вот этот.
И императрица собственноручно положила на тарелку Клавдию злосчастный гриб. Император с жадностью накинулся на лакомое кушанье, благодаря императрицу за внимание. Однако, через несколько времени он вдруг стал дико озираться, хотел было что-то сказать, но язык не повиновался ему; тогда он встал из-за стола, но сейчас же пошатнулся и, как сноп, свалился на руки вероломного изменника Галота.
Несчастного императора поспешили вынести из триклиниума в нимфеум, залу, уставленную редкими растениями, между которых лились фонтаны в широкий бассейн. Сюда немедленно призвали врача Ксенофонта, который начал с того, что приказал перенести императора в его опочивальню.
Пораженные ужасом, Сенека и Бурр многозначительно переглянулись; но никто из присутствовавших не вымолвил ни слова и только после того, как Агриппина, подойдя к Палласу, шепнула ему на ухо, чтоб он удалил гостей, этот последний встал и громогласно объявил, что император внезапно заболел, и что хотя опасного, по-видимому, ничего нет, все-таки императрица очень встревожена и, понятно, желала бы всецело отдаться теперь уходу за больным цезарем, в виду чего гостям всего лучше удалиться.
Император между тем лежал в своей опочивальне, тяжело дыша и в конвульсиях, по временам он впадал в бессознательное состояние, и тогда лежал неподвижно; и затем вновь начинались судороги, сопровождавшиеся предсмертным бредом. Появилось опасение, как бы вино, поглощенное им за столом в изрядном количестве, не парализовало действие яда. Час шел за часом, а император все еще дышал. Тогда Ксенофонт, видевший опасность, обратился к тем немногим посторонним лицам, которые находились в опочивальне цезаря, и под тем предлогом, что больному необходим прежде всего, полный покой, попросил их удалиться, а императрицу взять на себя обязанности сиделки. После этого он потребовал, чтобы ему принесли длинное перо, чтобы посредством щекотания горла вызвать рвоту, а с нею и облегчение. Ему принесли длинное перо фламинго, которое предатель, едва раб, принесший перо, скрылся за дверью, смазал быстро действующим ядом и таким образом ввел его в организм цезаря. Действие этого яда было немедленное. Вздувшееся тело императора за секунду приподнялось в последнем предсмертном содрогании – и все было кончено. Клавдия не стало.
Равнодушно и спокойно смотрела Агриппина на страшное зрелище и ни одной слезой, ни одним вздохом не почтила убийца последние минуты жизни своего мужа и дяди.
– А теперь надо будет до времени скрыть от народа и войска смерть императора, – сказала она, обращаясь к Ксенофонту. – Оставайтесь здесь, а я пойду и объявлю, что он погрузился в благотворный сон и завтра проснется, вероятно, совершенно здоровый. Не сомневайтесь: щедрые милости посыпятся на вас с воцарением Нерона. Но до того времени еще много дела впереди.
И Агриппина поспешила на свою половину, откуда разослала, несмотря на полуночное время, гонцов в разные концы Рима. Жрецам она послала приказ возносить усердные молитвы всем богам о выздоровлении цезаря; консулам велела немедленно созвать сенат и, вместе с тем, послала секретную инструкцию, чтобы они, молясь о выздоровлении императора, в то же время были готовы на все. Особые гонцы были отправлены, один к Сенеке, другой к Бурру: первому с приказанием приготовить речь, которую, в случае надобности, мог бы произнести Нерон перед сенатом; второму – с требованием явиться с зарею во дворец и оставаться там, в ожидании исхода событий.
В то же время она дала строжайший приказ, чтобы все дворцовые входы и выходы оберегались часовыми, и чтобы никого не пропускали ни во дворец, ни из дворца без письменного разрешения. А между тем, ни Британник, ни Октавия, не имевшие во всем дворце почти никого, кому были бы дороги их интересы, ничего не знали о происшедшем в опочивальне их отца – их единственного защитника. От приставленных же к ним шпионов и предателей им удалось узнать лишь то, что император внезапно занемог после ужина, но что теперь ему уже лучше, и он спокойно спит.
Приняв все нужные для своей цели меры предосторожности и сделав распоряжение, чтобы никого, кроме Палласа в комнату больного, подле мертвого тела которого оставался Ксенофонт, не впускали, Агриппина удалилась в опочивальню. Но прежде чем лечь, она, пожелав взглянуть на ночное небо, подошла к окну и увидала вдали на горизонте какую-то яркую полосу света. Призвав своего астролога, она спросила его, что это значит. В первую минуту астролог как будто чем-то смутился; но немедленно же поспешил объяснить императрице, что это – комета.
– Не предвещает ли такое знамение какого-нибудь несчастья? – спросила она.
Но такое толкование было не в расчетах хитрого грека, и потому он ответил:
– Нет, такое знамение может предвещать и блестящее начало нового царствования.
Успокоенная этими словами, Агриппина, приказав своей служанке разбудить себя часа через три, легла и скоро заснула сладким сном невинного младенца. Ни страшный кошмар, ни призраки прошлого, ни душераздирающие стоны только что отравленного мужа, ни грозные голоса карающих фурий – ничто не потревожило ее сна, и утренняя заря не успела еще заняться на небе, как Агриппина, одетая в пышный царский наряд, спокойная, надушенная, вышла из опочивальни, чтобы закончить то, что в течение столь многих лет было главной целью ее ненасытного честолюбия.
Выйдя из опочивальни, Агриппина прежде всего позвала своих астрологов и халдеев-гадателей. Слепо веря в их прорицания, она боялась сделать решительный шаг, не услыхав от них подтверждения, что настала минута, благоприятная для затеянного ею переворота. Затем она поспешила в спальню Клавдия, где врач Ксенофонт очень спокойно сторожил бренные останки отравленного им человека. Циник и атеист в душе, он не знал ни страха перед преступлением, ни укоров совести после его совершения, и теперь мечтал лишь о тех богатых дарах, которые достанутся ему в награду за ловкое содействие и молчание.
Войдя в комнату, Агриппина сказала врачу, указывая на покрытое пурпуровым покровом тело Клавдия:
– Сообщать о его кончине пока еще рано. Благоприятного предзнаменования, по словам халдеев, пока нет. Но как устроить, чтобы в продолжение еще нескольких часов скрыть его смерть?
– Асклепиад советует нам, врачам, прибегать к звукам музыки и пения для утешения страданий умирающих, – с плохо скрытой насмешкой отвечал врач, – и в виду этого императрица поступит очень благоразумно, если прикажет позвать комедиантов и музыкантов и велит им играть и петь в соседней комнате. Доставить развлечение божественному Клавдию они, конечно, уже будут не в силах, но они позабавят по крайней мере меня в одиночестве…
– Но не появилось ли бы в ком-нибудь подозрения, что он уже скончался?
– Нет, Августа, чтобы не дать заметить мертвой тишины, я нарочно сам по временам стонал и покашливал.
Императрицу в первую минуту, казалось, смущала мысль призвать в комнату, по соседству с которой лежал покойник, музыкантов и мимов. Но, понимая, что такая мера могла действительно помочь ей скрыть на время действительность, она решилась последовать совету врача. Но, прежде чем покинуть опочивальню цезаря, она подошла к ложу умершего и на минуту приподняла покров с его лица; но тотчас же раскаялась в неуместном любопытстве: это мертвое лицо, с которого смерть успела согнать все следы человеческих слабостей и страстей, наложив на него свою печать строго-величавого спокойствия, до конца дней преследовало ее как грозно-укоряющий призрак.
Выйдя из спальни цезаря, она тотчас же приказала пригласить музыкантов и мимов, так как император, – сказала она, – проснулся и пожелал иметь какое-нибудь развлечение, – и скоро в соседней с покойником комнате раздались звуки музыки и пения, чередовавшиеся с грубыми шутками и шумными буффонадами мимов.
Тем временем, Агриппина, поместившись в одной из приемных зал, велела позвать к себе Британника, Октавию и сводную сестру их Антонию и стала осыпать их самыми нежными ласками, стараясь удержать их возле себя, в особенности же, Британника. Она целовала юношу, обнимала его, со слезами на глазах называла живым портретом Клавдия, настоящим цезарем, проводила своей белоснежной рукой по его длинным шелковистым волосам и, чтобы успокоить его, делала вид, будто ежеминутно посылает в опочивальню цезаря справляться об его здоровье. Но все это время под личиной спокойствия и нежного участия, она болела душой, томясь в муках страшно-тревожной неизвестности, так как астрологи и халдеи все продолжали уверять ее через ее клевретов, что благоприятная минута еще не настала. С другой стороны, ее отчасти беспокоил и Британник, который, мучимый тяжелым предчувствием грядущего несчастья, более и более порывался, как и Октавия, к больному отцу. Тщетно старалась Агриппина отвлечь мысли юноши от того, что происходило в опочивальне цезаря, развлечь его различными рассказами и, наконец, даже предложила подарить ему своего белого соловья, считавшегося во всем Риме величайшей редкостью. Однако ж, Британник, несмотря на свою страсть к птицам, на этот раз холодно отказался от ее предложения, заметив, что вовсе не желает лишать ее такой птицы, которой завидует весь Рим.
Наконец, волнение и беспокойство юноши достигло крайних пределов.
– Я уверен, – сказал он, – что отец мой занемог серьезно, и, конечно, желал бы видеть меня подле себя. Я уже не ребенок, чтобы в такой момент сидеть здесь, в бездействии, среди женщин, а потому позвольте мне, Августа, пойти к императору.
– Еще потерпи немного, дорогой мой Британник, – ласково стала уговаривать юношу Агриппина, – ведь, не захочешь же ты потревожить своего отца, прервав своим приходом его сон, от которого зависит, быть может, самое – выздоровление.
Это было сказано, чтобы выиграть время и, вместе с тем успокоить юношу, хотя Британник и сам понимал, что всякая попытка его уйти без разрешения императрицы была бы бесполезна. Все входы и выходы дворца оберегались толпой рабов, отпущенников и солдат, стоявших на жалованье у Агриппины. К тому же, все утро в длинных проходах то и дело раздавались чьи-то тяжелые и торопливые шаги и вообще, по всему можно было догадаться, что во дворце творится что-то необычайное. Но вот и на улице, со стороны главных ворот, послышались бряцание оружия и шаги военного отряда.
В эту минуту в дверях залы показался Паллас и с низким поклоном печально проговорил:
– Августа, я огорчен необходимостью сообщить вам плачевное известие: император Клавдий скончался.
При этом известии Октавия, введенная в заблуждение уверениями Агриппины, начала горько плакать. Британник опустился на сидение и, склонив голову, закрыл лицо руками. Он любил отца горячо и искренно, и в первую минуту тяжелого горя был далек от всяких эгоистических помыслов, хотя и знал, что будет призван наследовать отцу на римском престоле. Затем он встал, провел рукой по заплаканным глазам и, подойдя к своей сестре Октавии, обнял ее ласково и сказал:
– Теперь мы круглые сироты с тобой, Октавия. Матери у нас давно уже нет, а сегодня мы лишились отца. Мы остались одни и должны крепко стоять друг за друга. Не падай духом! И ты, тоже, Антония, успокойся и не плачь: обещаю быть всегда добрым братом как для одной, так и для другой из вас.
А тем временем Агриппина с появлением в зале Палласа тотчас же сняла с себя личину, поняв, что халдеи и астрологи, наконец-то, остались довольны небесными знамениями. Через минуту она уже слышала, как, скрипя, отворились дворцовые ворота, затем она услышала голос Бурра, приглашавшего военную когорту встретить приветствием своего нового императора, и, наконец, – о счастливый миг! – до нее один за другим начали доноситься восторженные клики войска и народа: «Да здравствует император Нерон!», «Да здравствует внук славного Германика!»
Тогда она встала торжествующая, вышла на террасу и увидала вдали своего сына. Лицо молодого человека сияло торжеством и радостью, глаза блестели, длинные вьющиеся волосы, развеваясь, казались золотыми, освещенные лучами полуденного солнца; его невысокая, но стройная фигура была облечена в пурпуровую мантию римских императоров. Опираясь на руку преторианского префекта, он обходил ряды дворцовой когорты.
– Преторианцы! – громко взывал к солдатам Бурр, – глядите, вот император ваш, Нерон Клавдий Цезарь.
– Нерон! – послышалось в рядах несколько робких и как бы нерешительных восклицаний. – Но где же Британник? Где родной сын императора?
И солдаты в недоумении стали озираться. Но в то время Бурр, чтобы положить конец опасным колебаниям, громогласно скомандовал: «Принесите носилки!» – и через минуту Нерон на богато разукрашенных носилках и сопровождаемый префектом, во главе избранной когорты кавалеристов, направился по дороге к лагерю преторианцев.
Теперь торжество Агриппины дошло до апогея. Гонцы за гонцами являлись к ней с известием, что все римляне, как один человек, приветствуют ее сына своим императором, и что в воздухе стоит стон от громкого ликования народа и восторженных приветствий в честь юного Цезаря.
Потом вновь избранного императора понесли с музыкой и песнями, заглушаемыми радостными кликами сопровождавшей его толпы народа в сенат. Но и по дороге в сенат нашлось все-таки несколько смельчаков, во всеуслышание, и не без изумления, спрашивающих: «Где же Британник? Где родной сын Клавдия?» Эти возгласы, как ни терялись среди шума других криков, долетели и до слуха Британника. Он хотел было при этом выбежать на балкон и показаться народу, но повелительный жест Агриппины и Палласа, который схватил его за плечо, остановили юношу. В отчаянии он опустился на стул и закрыл лицо руками. Октавия, в свою очередь, подошла к брату и стала утешать его. Сознавая свое бессилие, видя себя всеми оставленным, понимая свое одиночество в этом дворце и, наконец, услышав среди криков, приветствующих Нерона, крик: «Да здравствует дочь нашего незабвенного Германика!» бедный юноша понял, что всякая борьба была бы теперь более чем бесполезна, и молча покорился было своей участи, как вдруг вскочил и, бледный от негодования, встал перед Агриппиной.
– Почему императором провозглашен не я? – спросил он, грозно сверкнув глазами. – Не думаю, чтобы мой отец когда-нибудь имел намерение лишить меня законных моих прав. Я родной его сын, а не приемыш. Это заговор! Где завещание покойного государя, моего отца? Почему не представлено оно сенату для обнародования?
Императрица стояла, пораженная удивлением, услышав такой энергичный протест из уст этого мальчика, всегда кроткого и безответного.
– Глупый мальчик! – сказала она. – Тебе ли, еще ребенку, на которого не возложена тога зрелости, тебе ли совладать с тяжелым бременем правителя мировой империи? Но не бойся: Нерон твой брат, не даст тебя в обиду.
– Не даст меня в обиду! – с негодованием повторил возмущенный до глубины души Британник. – Это заговор! Хитрыми происками украли вы у меня наследство моего отца, чтобы отдать его вашему сыну Агенобарбу.
Услышав это, Агриппина уже было подняла руку, чтобы ударить юношу, но тут вмешался Паллас и, остановив ее, твердо, хотя и не без нежности в голосе, сказал молодому принцу:
– Замолчите, если не хотите себя погубить безвозвратно. Оставьте эти вопросы, молодой человек: не нам с вами решать их. Это дело сената, преторианцев и римского народа. Если войско избрало Нерона своим императором, и сенат утвердил такой выбор – он ваш император, и вы должны ему повиноваться!
– Всякое сопротивление с твоей стороны будет бесполезно, брат, – заметила ему и Октавия. – Отца у нас нет, Нарцисс удален, и здесь нет никого, кто бы мог заступиться за нас.
– Никого, кто бы мог заступиться! – повторила Агриппина. – И это говорит Октавия, жена моего Нерона! Неблагодарная! Разве отныне ты не императрица? Не первое лицо после Нерона?
Но на это Октавия ничего не ответила, а только повторила:
– Отец наш скончался! – и потом прибавила: – Не разрешит ли нам Августа теперь пойти к нему и поплакать над его телом?
– Идите! – сказала Агриппина и прибавила: – Я же со своей стороны приму все меры, чтобы был он причислен к сонму бессмертных богов и чтобы народ воздал его останкам все почести, какие следуют члену дома цезарей.
Затем, обратясь к лицам своей свиты, она приказала им распорядиться, чтобы у входа в атриум был поставлен кипарис; чтобы в комнате покойника и днем, и ночью курили фимиам; чтобы тело умершего облекли в императорскую тогу поверх туники; чтобы ко дню погребения были сделаны все приготовления для погребальной процессии: с женщинами-плакальщицами, флейтщиками и трубачами, актерами и масками, с герольдами и ликторами в траурном одеянии.
А Нерон в это время произносил перед сенатом весьма эффектную речь, сочиненную для него Сенекой, – речь, в которой излагалась в самых красивых и громких фразах, самая квинтэссенция мудрого правления, и которую прерывали ежеминутно оглушительные взрывы единодушных рукоплесканий. Наконец, сенаторы, умиленные и восхищенные, не зная, чем почтить юного императора, предложили ему принять титул «отца своего отечества», на что Нерон ответил скромно: «Да, но не прежде, чем заслужу его».
День приближался уже к вечеру, когда вблизи дворца вновь раздались оглушительные крики ликования, возвещавшие Агриппине о приближении Нерона, возвращавшегося в сопровождении Бурра, Сенеки, преторианцев и целой толпы шумно ликовавшего народа из курии во дворец.
В золотой парчовой палле поверх пурпуровой столы, густо усеянной жемчугом, Агриппина, в ожидании сына, восседала в тронной зале. И как только увидала Нерона, она сошла с высоты позолоченного трона и горделивой поступью пошла ему навстречу.
Нерон, подойдя к матери, наклонился было, чтобы поцеловать ей руку, но Агриппина, позабыв в порыве материнского чувства придворный этикет, заключила его в свои объятия.
В этот день Агриппина поднялась до высшей точки той высоты, к которой всю жизнь стремилась эта женщина в ее чудовищном честолюбии.
Ее сын был императором, и она ласкала себя уверенностью, что этот новый император в ее сильных и опытных руках будет податлив и мягок, как воск. Внучка и правнучка императоров, она в то же время была и сестрой одного императора, и супругой другого и, в заключение, матерью третьего!
Совсем позабыв об отравленном ею муже, Агриппина строила самые грандиозные планы на будущее время своего нераздельного, как она полагала, владычества, когда после вечернего банкета к ней зашел Нерон, слегка разгоряченный изрядными возлияниями и несколько утомленный событиями дня. Пока мать и сын, прежде чем пожелать друг другу покойной ночи, дружески беседовали, поздравляя друг друга с блестящим началом нового царствования, к Нерону явился центурион дворцового караула, чтобы от него получить пароль на ночь.
– «Optima mater» (лучшая мать), – ни минуты не задумываясь, ответил император.