Читать книгу Рынок и другие порядки - Фридрих фон Хайек, Милтон Фридмен, Литагент «ТеревинфDRM» - Страница 7

Рынок и другие порядки
Пролог: виды рационализма[115]

Оглавление

I

Проводя критический анализ ряда господствующих сегодня верований, мне порой приходилось делать трудный выбор. Часто случается, что вполне специфические требования обозначаются замечательно хорошим словом, которое в более общем значении обозначает весьма желательную и одобряемую в целом деятельность. Мне приходится противостоять специфическим требованиям, которые зачастую есть результаты веры в то, что если некоторая установка является в общем случае благотворной, то она должна быть таковой во всех применениях. Это создает определенные трудности для критики современных убеждений, и впервые я с ними столкнулся в связи со словом «планирование»[116]. То обстоятельство, что, собираясь что-либо сделать, нужно подумать, тот факт, что разумное упорядочивание собственной жизни требует наличия ясных представления о наших целях, кажется настолько очевидным, что трудно поверить, чтобы требование планирования могло оказаться ложным. В частности, вся хозяйственная деятельность представляет собой планирование решений об использовании ресурсов во всех возможных конкурирующих применениях. Поэтому для экономиста совершенно нелепо противостоять «планированию» в самом общем смысле этого слова.

Но в 1920—1930-х годах это хорошее слово начали использовать в более узком и специфическом смысле. Оно стало обозначать широко распространенное требование, что не каждый из нас должен разумно планировать собственную экономическую деятельность, а хозяйственная деятельность каждого должна быть направляема из центра в соответствии с единым планом, установленным центральной властью. Таким образом, «планирование» стало обозначать централизованное коллективистское планирование, и вся дискуссия, планировать или не планировать, стала относиться к этому единственному вопросу. То обстоятельство, что хорошее слово «планирование» было присвоено сторонниками централизованного планирования для обозначения собственной схемы, поставило их оппонентов перед нелегким выбором. Следовало ли высвободить это слово для законного использования и настаивать, что свободная экономика имеет основой отдельные планы множества индивидов и дает последним больше возможностей для планирования собственной жизни, чем централизованно планируемая система? Или следовало принять новое узкое значение слова и просто направить критику против «планирования»?

Правильно или ошибочно, но я решил, к некоторому неудовольствию моих друзей, что история зашла слишком далеко и поздно уже высвобождать слово для законного использования. И раз мои оппоненты выступали просто за планирование, имея в виду централизованное планирование всей экономической деятельности, я направил критику против «планирования» в целом, предоставив противникам использовать хорошее слово и открыв себя для обвинений, что я противник использования разума для упорядочивания наших дел. И я все еще считаю, что при тогдашнем положении дел такая лобовая атака на планирование была необходима для развенчания нового идола.

Позднее у меня возникли схожие трудности с благословенным словечком «социальный». Как и «планирование», оно стало модным хорошим словом времени и в своем первоначальном значении – принадлежать к обществу – могло бы быть очень полезным словом. Но такие современные его употребления, как «социальная справедливость» (легко понять, что всякая справедливость есть социальное явление) или когда наши социальные обязанности противопоставляются просто моральному долгу, сделали его одним из самых вредных и запутывающих слов нашего времени. Это слово не только лишилось всякого содержания и стало пригодным для обозначения любого произвольного значения, но оно обессмыслило все термины, в устойчивом сочетании с которыми его использовали (как в немецком soziale Marktwirtschaft или sozialer Rechtsstaat[117]). В результате я почувствовал себя обязанным выступить против этого слова и показать, в частности, что концепция социальной справедливости вообще лишена смысла и представляет собой лишь смущающий мираж, который должен быть избегаем всеми ясно мыслящими людьми. Эта атака на еще один священный идол нашей эпохи выставила меня в глазах многих в роли безответственного экстремиста, находящегося в разладе с духом времени.

Еще одним примером хорошего слова, которое, если бы не его специальное значение, я был бы рад использовать для обозначения собственной позиции, является слово «позитивный» <«положительный»> или «позитивист». Из-за приданного ему особенного значения мне пришлось оставить это превосходное слово противникам и стать «антипозитивистом», хотя я в той же мере сторонник положительной науки, как и самозваные позитивисты.

II

Есть еще один конфликт мнений, в котором я не могу обойтись без подробных объяснений. Общая социальная философия, которой я придерживаюсь, иногда обозначается как антирационализм, и я, подобно другим, использовал этот термин по крайней мере в применении к моим интеллектуальным предшественникам – Бернарду Мандевилю, Давиду Юму и Карлу Менгеру[118]. В результате возникло столь много заблуждений, что это обозначение стало мне представляться весьма опасным и ложным.

Здесь опять перед нами ситуация, когда одна группа мыслителей закрепила за собой право на единственно верное толкование хорошего слова и получила имя рационалистов. Неизбежно было, что те, кто не соглашался с их истолкованием разума, стали известны как «антирационалисты». Возникло впечатление, что последние оценивают разум не столь высоко, хотя их-то заботило более эффективное использование разума, для чего, считали они, нужно верно понять границы эффективного использования индивидуального разума в регулировании взаимоотношений между множеством разумных существ.

Существует, как мне представляется, разновидность рационализма, которая, не осознавая границ власти индивидуального разума, фактически уменьшает его возможности. Эта разновидность рационализма представляет собой относительно новое явление, хотя корни его восходят к древнегреческой философии. Его современное влияние, однако, начинается только в XVI–XVII вв. и связано, в частности, с формулировками французского философа Рене Декарта[119]. Преимущественно благодаря ему изменился смысл термина «разум». Для средневековых мыслителей разум означал преимущественно способность осознавать истину, особенно нравственную истину[120], а не способность дедуктивного вывода из явно заданных предпосылок. И они довольно ясно осознавали, что многие институты цивилизации не были изобретены разумом, а представляют собой явную противоположность всему изобретенному – то, что называлось «естественным», т. е. стихийно выросшее.

Выступая против более старой теории естественного права, которая признавала в большинстве институтов цивилизации не продукт целенаправленного конструирования, новый рационализм Фрэнсиса Бэкона, Томаса Гоббса и в особенности Рене Декарта заявил, что все полезные установления цивилизации были и должны быть продуктом целенаправленного творчества сознательного разума[121]. Этот разум отождествлялся с картезианским esprit geometrique, с интеллектуальной способностью дедуктивно выводить истину из немногих очевидных и несомненных предпосылок.

Мне представляется, что лучше всего называть этого рода наивный рационализм рационалистическим конструктивизмом. В сфере социальных отношений это понимание стало источником неизмеримого вреда, хотя оно же оказалось достаточно плодотворным в области технологий. (Чтобы не думали, что, обозначив этот подход как «конструктивизм», я дарю моим оппонентам еще одно хорошее слово, отмечу, что как раз в этом значении это слово уже использовалось величайшим либералом XIX в. У. Гладстоном[122]. Он обозначал этим словом установку, для которой прежде я не нашел лучшего имени, чем «инженерный склад ума». «Конструктивизм» мне кажется более подходящим обозначением той практической установки, которая постоянно сопутствует тому, что в области теории я называю «сциентизмом»[123].)

Господство этих идей в XVII в. отражает возврат к предшествующему, наивному образу мышления, которое предполагало, что каждое установление – язык, письменность, право или мораль – обязано возникновением некоему изобретателю. Далеко не случайно, что картезианский рационализм оказался совершенно слеп к силам исторической эволюции. И свой способ истолкования прошлого он рассматривал как программу для будущего: человек, полностью отдающий себе отчет в том, что он делает, создаст такую цивилизацию и социальный порядок, какие позволяет процесс мышления. С этой точки зрения рационализм есть доктрина, предполагающая, что все благодетельные для человечества установления есть продукт сознательных, целенаправленных изобретений, прошлых и будущих; что они подлежат одобрению и признанию только в той степени, в какой может быть показано, что их результаты окажутся лучше, чем результаты альтернативных уложений для всякой данной ситуации; что мы можем таким образом формировать наши установления, что будут реализованы наилучшие, с нашей точки зрения, из всех возможных, и что мы никогда не предпочтем автоматические или механические механизмы, если сознательный учет всех факторов сделает предпочтительным результат, недоступный стихийным процессам. Весь современный социализм, планирование и тоталитаризм имеют источником эту разновидность социального рационализма или конструктивизма.

III

Теперь мы можем сформулировать нашу проблему: действительно ли цивилизация, как предполагают картезианцы и их наследники, является продуктом человеческого разума, либо следует рассматривать разум как продукт цивилизации, которая не была кем-либо изобретена, но возникла в процессе эволюции. Это, конечно, есть разновидность вопроса о «курице и яйце», и никто не станет отрицать их взаимосвязанности. Но для картезианского рационализма типично настаивать на первом истолковании, на представлении о том, что человеческий разум предсуществует и создает установления цивилизации. Начиная от идеи «общественного договора» до представления, что закон создается государством и что, раз уж мы создали наши институты и установления, мы же можем их произвольно изменять, – все мышление нашей эпохи пронизано этой традицией. Для этой традиции характерно и то, что в ней нет места для социальной теории: ведь проблемы социальной теории возникают из того факта, что индивидуальные усилия имеют своим результатом порядок, который, будучи непреднамеренным и непредвиденным, оказывается незаменимым для достижения того, к чему стремятся люди.

Достойно упоминания, что результаты двух с лишним столетий усилий социальных и в особенности экономических теоретиков получают неожиданную поддержку со стороны новой науки социальной антропологии, которая демонстрирует, что то, что издавна считалось изобретением разума, на деле является результатом эволюции и отбора, схожего с процессами, которые мы находим в области биологии. Я называю эту дисциплину новой наукой, хотя социальная антропология просто продолжает работу, начатую Мандевилем, Юмом и их преемниками из числа шотландских философов, которая была в основном забыта из-за того, что их последователи все больше и больше вовлекались в разработку узкой сферы экономической теории[124].

В самом общем виде основной результат, достигнутый на этом направлении, гласит, что даже способность мыслить есть не индивидуальная способность, а элемент культуры и передается не биологическими механизмами, а через пример и научение, преимущественно через научение языку. Язык, осваиваемый нами в раннем детстве, по-видимому, предопределяет стиль мышления, способ понимания и истолкования мира в куда большей степени, чем мы предполагаем. Посредством языка нам сообщаются не просто знания прежних поколений; сама структура языка предполагает определенные взгляды на природу мира, так что, осваивая язык, мы впитываем некую картину мира – рамку нашего мышления, в пределах которой в дальнейшем будет протекать наше мышление, не отдавая в этом отчета. Подобно тому как в детстве мы осваиваем язык, правил которого в явном виде мы не знаем, мы вместе с языком осваиваем правила понимания мира и правильного поведения в нем, и в дальнейшем эти не осознаваемые нами правила руководят нашим поведением. Этот феномен безотчетного научения есть важнейшая часть механизма передачи культуры, понимаемого нами пока что далеко не в полной мере.

IV

Сказанное выше означает, скорее всего, что наше мышление подчиняется <guided> правилам (или даже управляется <operated> ими), которых мы не осознаем, а значит, наш разум способен принимать в расчет только часть обстоятельств, определяющих наши действия. То, что рациональное мышление есть только один из элементов, управляющих нами, признано уже давно. В соответствии со схоластической максимой ratio non est judex, sed instrumentum – разум не судья, а инструмент. Ясное понимание пришло только после, когда Давид Юм показал (в споре с конструктивистским рационализмом своего времени), что «правила морали не являются заключениями нашего разума»[125]. Это, конечно, относится ко всем нашим ценностям, которые представляют собой цели, обслуживаемые разумом, но не определяемые им. Это не означает, что разум не участвует в разрешении конфликтов между ценностями, – а все моральные проблемы создаются конфликтами между ценностями. Но именно анализ того, как мы разрешаем эти конфликты, лучше всего показывает ограниченность роли разума. Разум помогает нам только увидеть имеющиеся альтернативы, т. е. что представляют собой конфликтующие ценности, какие из них представляют собой истинно конечные ценности, а какие являются только промежуточными, получающими значимость только от того, что служат другим ценностям. Но ничем другим разум не может быть нам полезен. Он вынужден принимать как данность те ценности, для служения которым он создан.

Другое дело, что сами ценности имеют функцию, или «назначение», которая может быть раскрыта с помощью научного анализа. Детальный анализ попыток объяснить, почему мы придерживаемся тех или иных ценностей, помогает разграничить разные виды рационализма. Самой известной теорией морали является утилитаризм. Он существует в двух формах, которые прекрасно иллюстрируют различия между законным использованием разума в деле рассмотрения ценностей и ложным «конструктивистским» рационализмом, который пренебрегает ограниченностью разума.

В своей первой и законной форме утилитаризм возникает в работах того же Давида Юма, который так настойчиво подчеркивал, что «разум сам по себе совершенно не способен» создавать правила нравственности, и одновременно настаивал, что для успеха в достижении целей человек должен подчиняться моральным и правовым нормам, которые не были кем-либо изобретены или сконструированы[126]. Он показал, что определенные абстрактные правила поведения начали превалировать потому, что группы, принявшие именно эти правила, обрели некие преимущества перед другими группами. В связи с этим он подчеркивал превосходство порядка, возникающего, когда каждый член общества подчиняется одним и тем же абстрактным правилам, даже не понимая их значимости, над состоянием, когда каждое отдельное действие осуществляется из соображений целесообразности, т. е. после сознательного учета всех конкретных последствий отдельного поступка. Юма интересует не доступная оценке полезность отдельного действия, а только полезность универсального применения определенных абстрактных правил, в том числе в таких ситуациях, когда ближайшие результаты подчинения правилам оказываются нежелательными. Он обосновывает [преимущество подчинения правилам] тем, что человеческий разум не в состоянии охватить все детали общественной жизни и именно ограниченность сознания принуждает нас удовлетворяться абстрактными правилами; и более того, никакой индивидуальный разум не в состоянии изобрести наиболее подходящие абстрактные правила, поскольку в существующих, возникших в ходе развития общества, воплощены результаты гораздо большего числа опытов и ошибок, чем доступно любому индивидуальному разуму.

Такие наследники картезианской традиции, как Гельвеций и Беккариа или их английские последователи Бентам, Остин и Дж. Мур, превратили этот общий <generic> утилитаризм, обращенный на полезность, воплощаемую развитыми многими поколениями абстрактными правилами, в частный <particularist> утилитаризм, который в конечном итоге сводится к требованию, чтобы каждое действие предпринималось только с полным учетом всех предвидимых последствий. В конечном итоге этот подход ведет к полному отказу от любых абстрактных правил и к утверждению, что человек способен сознательно достичь желательного общественного порядка за счет учета и упорядочивания всех существенных фактов[127]. Таким образом, если общий утилитаризм Юма исходит из признания ограниченности нашего разума, который оказывается наиболее эффективным при подчинении абстрактным правилам, то конструктивистский частный утилитаризм исходит из веры в способность разума непосредственно управлять всеми деталями сложного общества.

V

Отношение различных видов рационализма к абстракции часто служит источником путаницы и поэтому нуждается в отдельном рассмотрении. Пожалуй, лучшим способом объяснить различие, будет сказать, что те, кто признают ограниченность разума, хотят использовать абстракцию для расширения его возможностей, для чего считают необходимой хотя бы некоторую упорядоченность сложных человеческих дел, которые просто не поддаются детальной упорядоченности, тогда как конструктивистские рационалисты ценят абстракцию только как инструмент упорядочивания частностей. Для первых, как выразил это Токвиль, «общие идеи свидетельствуют не о силе человеческого разума, а скорее о его несовершенстве», для вторых это инструменты, обещающие нам неограниченную власть над частностями[128]. В философии науки это различие сказывается в том, что приверженцы второго взгляда верят в то, что ценность теории следует оценивать по ее способности предсказывать конкретные события, т. е. в нашу способность заполнить описанный теорией общий паттерн конкретными фактами, подтверждающими ее верность, тогда как само по себе предсказание того, что мы встретим некоторый паттерн, также является фальсифицируемым предсказанием. В области моральной философии конструктивистский рационализм склонен пренебрегать полезностью абстрактных механических правил и рассматривает как истинно рациональное только такое поведение, в котором нормой считается оценка каждой частной ситуации «по достоинству» и выбор решения из конкретных альтернатив в соответствии с известными последствиями каждой.

Достаточно очевидно, что эта разновидность рационализма с необходимостью ведет к разрушению всех нравственных ценностей, к вере в то, что человек должен руководствоваться только личными оценками преследуемых им конкретных целей и что результатом должно быть оправдание всех возможных средств достижения любых целей. Порождаемое такой ориентацией состояние ума хорошо описано в автобиографическом эссе покойного лорда Кейнса. Описывая свои и своих друзей взгляды в первые годы века, верность которым он сохранял и 30 лет спустя, он пишет: «Мы совершенно отринули обязанность подчиняться общим правилам. Мы заявили о праве оценивать каждого по его заслугам, а также о том, что нам достает мудрости, опыта и самоконтроля, чтобы преуспеть в этом. Это была очень важная часть наших убеждений, которые мы заявили напрямик и очень агрессивно, и для внешнего мира это была самая очевидная и опасная наша черта. Мы полностью отринули обычную нравственность, условности и традиционную мудрость. Мы были имморалистами в прямом смысле слова. Последствия, конечно, приходилось принимать как должное. Но мы не признавали за собой никаких моральных обязательств, никакого долга подчиняться или приспосабливаться. Мы заявили небесам, что будем сами себе судьями»[129].

Стоит отметить, что в приведенной цитате содержится отрицание не только традиционных моральных норм, но и всякой подчиненности любым абстрактным правилам поведения, моральным или иным. Здесь предполагается, что проницательность человека достаточна для успешного упорядочивания собственной жизни, не опираясь на помощь общих правил или принципов; иными словами, предполагается, что человек способен успешно координировать свою деятельность благодаря совершенному знанию всех обстоятельств и сознательной оценке последствий всех возможных альтернатив. При этом проявляется не только грандиозное преувеличение наших интеллектуальных способностей, но и полное непонимание того мира, в котором мы живем. При таком подходе практические проблемы трактуются так, как если бы мы знали все факты и все задачи носили бы чисто интеллектуальный характер. Боюсь, что при этом предположении большая часть современной социальной теории оказалась бы обесцененной. Важнейшим фактом является то, что мы не всеведущи, что время от времени нам приходится приноравливаться к новым фактам, которых мы прежде не знали, а поэтому мы не способны упорядочивать нашу жизнь в соответствии с детализированным планом, в котором каждое отдельное действие заранее рационально пригнано ко всем остальным.

Поскольку вся наша жизнь состоит в столкновении с новыми и непредвиденными обстоятельствами, мы не сможем ее упорядочить, если заранее распишем все наши конкретные действия. Единственный способ несколько упорядочить собственную жизнь – это принять определенные абстрактные правила или принципы поведения и затем строго подчиняться им во всех возможных новых ситуациях. Наши действия образуют согласованный и рациональный паттерн не потому, что они представляют собой развертывание предварительно принятого единого плана, а потому, что в каждом последовательном решении мы ограничиваем спектр выбора одними и теми же абстрактными правилами.

Размышляя о том, сколь важна приверженность правилам для упорядочивания нашей жизни, поражаешься тому, как мало внимания уделялось связи между этими абстрактными правилами и обеспечением общего порядка <в обществе>. Каждый, конечно, знает, что мы соблюдаем правила, чтобы придать нашей жизни какую-нибудь связность, что дело не только в стремлении упростить жизнь и избежать раздумий при всяком решении, но и в том, что это единственный способ сделать жизнь разумной. У меня нет возможности более систематически рассмотреть соотношение между подчинением абстрактным правилам поведения и достижением абстрактного всеохватывающего паттерна. Но я должен отметить один существенный момент. Чтобы таким способом достичь полного упорядочивания наших дел, нужно соблюдать общие правила во всех случаях, а не только в тех, когда нет особых причин от них отклоняться. Отсюда следует, что мы должны в отдельных случаях игнорировать знание определенных последствий, порождаемых соблюдением правил. Глубокое понимание роли соблюдения правил требует гораздо более жесткого подчинения им, чем склонны допускать конструктивистские рационалисты, которые принимают абстрактные правила в лучшем случае как подмену выбора решения на основании полного учета всех конкретных обстоятельств и полагают желательным несоблюдение правил, когда для этого есть достаточные основания.

Чтобы избежать непонимания, отмечу, что, говоря о жестком соблюдении правил, я, конечно, имею в виду не какую-либо отдельную норму, а всю систему норм, для которой не редкость, что изменение одного лишь правила может изменить все результаты работы системы. Следовало бы, конечно, говорить об иерархии правил, различающихся своей значимостью. Но здесь нет возможности углубляться в этот важный вопрос, и ограничусь повторением – подчинение какому-либо одному правилу не способно разрешить все наши проблемы.

VI

Сказанное выше о необходимости абстрактных правил для координации последовательных поступков отдельного человека во всех новых и непредвидимых ситуациях еще важнее для координации действий множества людей в конкретных ситуациях, которые только частично известны каждому, да и делаются понятными только по мере их возникновения. Это подводит меня к тому моменту моего личного развития, когда я начал размышлять о всякого рода вопросах, обычно считающихся философскими, хотя прежде был чистым и узконаправленным экономистом-теоретиком, который занимался только техническими аспектами теории. Похоже, что все началось лет тридцать тому назад, когда я написал эссе «Экономическая теория и знание» («Economics and Knowledge»)[130], в котором я анализировал то, что мне представлялось центральной трудностью чистой экономической теории. Главный вывод заключался в том, что экономическая теория должна объяснить, как возникает общая упорядоченность экономической деятельности, при которой используются обширные знания, существующие только как ограниченные знания тысяч или миллионов индивидов и не объединяемые каким-либо индивидуальным разумом. Но оттуда был еще немалый путь до адекватного понимания соотношения между абстрактными правилами, которым индивид подчиняет свои действия, и всеохватывающим абстрактным порядком, который возникает в результате того, что в частных ситуациях он подчиняется этим абстрактным правилам. Только в результате тщательного пересмотра древней концепции свободы в рамках закона, основной концепции традиционного либерализма, и возникающих при этом проблем философии права я пришел к приемлемо ясному представлению о природе спонтанного порядка, о котором так давно уже говорят либеральные экономисты.

Это оказывается одним из примеров общего метода косвенного создания порядка в ситуациях, когда явления слишком сложны, не позволяя нам создавать порядок, просто поставив каждый элемент на соответствующее место. Это порядок того рода, когда мы почти не имеем контроля над конкретными его проявлениями, потому что определяющие его правила определяют только его абстрактные характеристики, а детали формируются в частных обстоятельствах, известных только конкретным участникам. А значит, это порядок, который мы не можем усовершенствовать, но способны только расстроить попытками сознательного переустройства. Единственный путь к совершенствованию заключается в совершенствовании абстрактных правил, которым подчиняются индивиды. Но это, по необходимости, медленная и трудная задача, потому что большая часть правил, направляющих наше общество, не были сознательно выбраны и, соответственно, мы очень слабо понимаем, что же именно от них зависит. Как я уже отметил, они представляют собой продукт медленной эволюции, в ходе которой в них воплотилось много больше опыта и знаний, чем способен охватить любой отдельный человек. Это означает, что, прежде чем надеяться успешно их усовершенствовать, нужно понять, как взаимодействуют между собой стихийные силы общества и сознательно вводимые правила. Для этого будет нужно гораздо более тесное сотрудничество специалистов по экономической теории, праву и социальной философии, но и после этого можно надеяться только на медленный, экспериментальный процесс постепенного совершенствования, а не на возможность резкого изменения.

По-видимому, вполне ожидаемо, что конструктивистские рационалисты, столь гордящиеся мощью человеческого разума, должны были восстать против необходимости подчиняться правилам, значимости которых они не понимали, правилам, результатом функционирования которых был порядок, детали которого мы не в силах предсказать. Неспособность произвольно формировать ход человеческих дел противоречит стремлению поколений, веривших, что, используя все силы разума, человек может стать хозяином своей судьбы. Но похоже, что именно желание поставить все под рациональный контроль, основанное на неверном представлении о границах разума, не только не способствует полному раскрытию всех сил разума, но есть просто поругание его и ведет в итоге к разрушению свободного взаимодействия индивидуальных умов, которое и питает возрастание самого разума. Истинно рациональное понимание роли сознательного разума указывает на то, что одной из важнейших его задач является установление надлежащих границ рациональному контролю. Как отметил великий Монтескье в зените «эпохи разума»: la raison meme a besoin de limites <сам разум нуждается в границах>[131].

VII

В заключение хочу сказать несколько слов, чтобы объяснить, почему для моего основного выступления в Японии – в университете, который так любезно принимает меня в качестве одного из своих членов, – я выбрал именно эту тему. Не думаю, что ошибаюсь, полагая, что культ сознательного использования разума, бывший в последние триста лет таким важным элементом развития европейской цивилизации, не играл той же роли в развитии Японии. Видимо, нельзя отрицать и того, что целенаправленное, инструментальное использование разума в XVII, XVIII и XIX вв. стало главной, может быть, причиной ускоренного развития европейской цивилизации. И совершенно естественно, что, когда японские мыслители начали изучать различные течения в развитии европейского мышления, их прежде всего привлекли школы, представляющие самые крайние и явные формы рационалистической традиции. Людям, ищущим секрет западного рационализма, изучение его крайних форм, которые я называю конструктивистским рационализмом и в которых вижу незаконное и ошибочное преувеличение характерного элемента европейской традиции, могло показаться самым многообещающим путем к открытию этого секрета.

Так и получилось, что в Японии особенно широко изучались те ветви европейской традиции, которые восходят к Платону в Древней Греции, были возрождены в XVII в. Декартом и Гоббсом и раздували этот культ разума через работы Руссо, Гегеля и Маркса[132]. Моей главной целью было предупредить, что именно школы, которые дальше всего зашли в развитии того, что может показаться самым характерным элементом европейской традиции, зашли столь же далеко в своем заблуждении, как и те, кто склонен недооценивать ценность сознательного разума. Ведь разум подобен опасной взрывчатке, которая может быть очень полезна при осторожном обращении с нею, а может, при неосторожности, взорвать цивилизацию.

К счастью, этот конструктивистский рационализм является не единственным элементом европейской философской традиции, хотя нужно признать, что им окрашены взгляды величайших наших философов, в том числе даже Иммануила Канта. Но по крайней мере за пределами коммунистического мира (где конструктивистский рационализм взорвал-таки цивилизацию) мы находим иную традицию, более скромную и менее амбициозную, которая меньше ориентирована на строительство грандиозных философских систем, но внесла куда больший вклад в фундамент современной европейской цивилизации, и особенно в политический порядок либерализма (тогда как конструктивистский рационализм был всегда и везде враждебен либерализму). Эта традиция также восходит к классической античности, к Аристотелю и Цицерону, дошла до современности главным образом через труды св. Фомы Аквинского, а в последние столетия развивалась главным образом в работах политических философов. В XVIII в. это были преимущественно оппоненты картезианского рационализма – Монтескье, Давид Юм и шотландские философы его школы, в частности Адам Смит, который создал истинную теорию общества и роли разума в развитии цивилизации. Мы в немалом долгу перед великими либералами Германии Кантом и Гумбольтом, которые, однако, подобно Бентаму и английским утилитаристам, не вполне избежали фатальной привлекательности Руссо и французского рационализма. В своем самом чистом виде эта школа политической философии еще раз проявляется в работах Алексиса де Токвиля и лорда Актона; основы социальной теории впервые после Давида Юма были отчетливо переформулированы в работах основателя австрийской школы экономической теории Карла Менгера. Среди современных философов велика роль профессора Карла Поппера, который дал важные новые основания этому течению мысли. Он назвал это течение «критическим рационализмом», что, по моему мнению, очень удачно выражает отличие от наивного рационализма или конструктивизма. Мне представляется, что это лучшее название для обозначения общей позиции, которую я считаю наиболее разумной.

Моей главной целью было привлечь ваше внимание к этой традиции. Скорее всего, вы найдете в ней меньше нового и сенсационного, чем прежние поколения японцев находили в школе Декарта – Гегеля – Маркса. Сначала она покажется вам менее волнующей и возбуждающей – она не дает того восторга или даже интоксикации, как культ чистого разума. Но я надеюсь, что вы обнаружите в ней духовное родство. Поскольку это не одностороннее преувеличение, имеющее корни в определенной фазе европейского интеллектуального развития, но

истинная теория природы человека, она даст основания для развития, в которое вы сможете внести собственный вклад исходя из собственного опыта. В этом представлении о разуме и обществе находится место для роли традиции и обычая. Она позволяет нам понимать много такого, к чему оказываются слепыми те, кто был воспитан на грубых формах рационализма. Она показывает нам, что порой уже существующие, никем не изобретенные институты и установления могут представлять собой лучшую рамку для роста культуры, чем весьма хитроумные разработки.

Президент Мацусита[133] в иной связи задал мне вопрос, имеющий самое прямое отношение к делу, но на который я тогда не смог ответить. Если я верно понял, он спросил, не могут ли порой люди, полагающиеся на конвенциональные институты, а не на изобретение их, обеспечивать большую свободу индивидам, а значит, и большие возможности развития, чем те, кто пытается сознательно сконструировать все институты или пытается их переустроить в соответствии с принципами разума. Я полагаю, что ответ должен быть «да». Пока мы не научимся опознавать подходящие границы для вмешательства разума в дела общества, будет сохраняться опасность, что, пытаясь навязать людям то, что мы считаем рациональным паттерном, мы просто задушим ту свободу, которая есть главное условие постепенных улучшений.

116

Press, 1967), pp. 82–95. – Ред.]

[Ср. например, обсуждение Хайеком «тумана путаницы и неопределенности, обволакивающего термин “планирование”» в статье «Свобода и экономическая система» (1939); см.: F. A. Hayek, Socialism and War: Essays, Documents, Reviews, ed. Bruce Caldwell, vol. 10 (1997) of The Collected Works of F. A. Hayek (Chicago: University of Chicago Press; London: Routledge), pp. 193–200. См. также его обсуждение планирования в статье «Использование знания в обществе»; см. настоящий том, главу 3. – Ред.]

117

[Эти фразы переводятся как «социальная рыночная экономика» и «социальное верховенство права». <Немецкое Rechtsstaat является переводом английского Rule of Law. – Изд.> Подробнее об этом см. главу «Наш отравленный язык» в: F. A. Hayek, The Fatal Conceit: The Errors of Socialism, ed. W. W. Bartley III, vol. 1 (1988) of The Collected Works of F. A. Hayek, especially pp. 114–119 <Хайек Ф. Пагубная самонадеянность. М.: Новости, 1992. С. 197–205>. – Ред.]

118

[Хайек имеет ввиду голландского врача Бернарда Мандевиля (1670–1733), шотландского философа Давида Юма (1711–1776) и основателя австрийской экономической школы Карла Менгера (1840–1921). Хайек обсуждает обозначенную здесь традицию в его Финлеевской лекции 1945 г. «Индивидуализм: истинный и ложный», опубликованной в: Studies on the Abuse and Decline of Reason: Texts and Documents, ed. Bruce Caldwell, vol. 13 (2010) of The Collected Works of F. A. Hayek, pp. 46–74. <См.: Хайек Ф. Индивидуализм и экономический порядок. М.; Челябинск: Социум, 2016. С. 1—40.> См. также его очерки о Мандевиле («Dr. Bernard Mandeville (1670–1733)») и Юме («The Legal and Political Philosophy of David Hume (1711–1776)»): The Trend of Economic Thinking: Essays on Political Economists and Economic History, ed. W. W. Bartley III and Stephen Kresge, vol. 3 (1991) of The Collected Works of F. A. Hayek, chapters 6 and 7 (соответственно), а также две статьи о Карле Менгере: «Карл Менгер (1840–1921)» и «Место “Оснований” Менгера в истории экономической мысли»: The Fortunes of Liberalism: Essays on Austrian Economics and the Ideal of Freedom, ed. Peter Klein, vol. 4 (1992) of The Collected Works ofF. A. Hayek, chapter 2 <Хайек Ф. Судьбы либерализма в XX веке. М.; Челябинск: ИРИСЭН; Социум, 2009>. – Ред.]

119

[В статье «Индивидуализм: истинный и ложный» Хайек отводит французскому философу Рене Декарту ключевую роль в развитии современной рационалистической традиции. – Ред.]

120

Ср.: «Под “разумом”, как я полагаю, здесь следует понимать не интеллектуальную способность, формирующую наши рассуждения и осуществляющую доказательства, а некие определенные практические принципы, из которых проистекают все добродетели и вообще все, что необходимо для формирования подлинной нравственности» (John Locke, Essays on the Laws of Nature (1676), ed. W. von Leyden, Oxford (Clarendon Press), 1954, p. 111 <ЛоккДж. Опыты о законе природы // Локк Дж. Соч.: в 3 т. Т. 3. М.: Мысль, 1988. С. 4>).

121

[Сегодня лорда-канцлера Англии Фрэнсиса Бэкона (1561–1625) помнят за его сочинения о научном методе. Свою точку зрения на Бэкона Хайек изложил в очерке «Francis Bacon: Progenitor of Scientism», опубликованном как глава 5 «The Trend of Economic Thinking». Английский философ Томас Гоббс (1588–1679) разработал теорию общественного договора, согласно которой индивиды уступают свои естественные права суверену, чтобы избежать «войны всех против всех», которая существует в естественном состоянии. – Ред.]

122

[Британский государственный деятель Уильям Юарт Гладстон четыре раза занимал должность премьер-министра. Как Хайек признает в статье «Ошибки конструктивизма» (настоящий том, с. 445, прим. 3), ему так и не удалось найти в опубликованных сочинениях Гладстона упоминания конструктивизма. Возможно, он имел в виду письмо Гладстона лорду Актону от 11 февраля

123

1885 г., где Гладстон говорит о либерализме того времени: «Его любимая идея заключается в том, что называется строительство <construction>, т. е. передача в руки государства дел отдельных людей». См.: Selections from the Correspondence of the First Lord Acton, ed. John Neville Figgis and Reginald Vere Laurence (London: Longmans, Green, 1917), vol. 1, p. 239. Этот факт раскопал Джек Блейдел, и я хотел бы поблагодарить его за это, а также за высказанное им правдоподобное предположение, что Хайек мог наткнуться на эту цитату, читая биографию Гладстона, написанную Джоном Морли. См.: John Morley, The Life ofWilliam Ewart Gladstone (New York: Macmillan, 1904), vol. 3, p. 173. – Ред.]

Ср.: Hayek F. A., The Counter-Revolution of Science (Glencoe, Ill., Free Press, 1952). [Хайек имеет в виду очерк «Scientism and the Study of Society»; см.: Studies on the Abuse and Decline of Reason, pp. 75—166. – Ред.] <Хайек Ф. Сциентизм и изучение общества // Хайек Ф. Контрреволюция науки. М.: ОГИ, 2003. С. 27 – 134.>

124

[Подробнее о предыстории социально-культурной антропологии см.: F. A. Hayek, Rules and Order, vol. 1 (1973) of Law, Legislation and Liberty (Chicago: University of Chicago Press, and Routledge: London, 1973–1979), pp. 22–24, 74–76, и соответствующие примечания. <Хайек Ф. Право, законодательство и свобода: в 3 т. Т. 1: Правила и порядки. М.: ИРИСЭН, 2006. С. 40–43, 93–95.> – Ред.]

125

[David Hume, A Treatise of Human Nature, in The Philosophical Works, ed. T. H. Green and T. H. Grose, new rev. ed. (London: Longmans, Green, 1890), vol. 2, p. 235 <Юм Д. Трактат о человеческой природе // Юм Д. Соч.: в 2 т. Т. 1. С. 497>. – Ред.]

126

[Ibid. <Там же.> Этот и предыдущий фрагменты трактата Юма, процитированные Хайеком, находятся в первой части книги III «О морали». Во второй части этой книги, озаглавленной «О справедливости и несправедливости», Юм рассуждает о происхождении и последствиях тех моральных и правовых правил (в частности, стабильность владения, передача собственности посредством согласия и выполнения обещаний), которые играют важнейшую роль в достижении людьми своих целей в рамках общества. – Ред.]

127

[Французский философ Клод Адриан Гельвеций (1715–1771) в 1758 г. писал в своем сочинении «Об уме», что два главных принципа человеческой активности суть стремление к счастью и избежание боли. Чезаре Беккариа Бонезана (1738–1794) – итальянский реформатор законодательства. Его книга «О преступлениях и наказаниях» (1764), в которой он на утилитаристских основаниях выступил против смертной казни и пыток, оказала огромное влияние на английского философа, юриста и социального реформатора Иеремию Бентама (1748–1832), которого часто называют основателем утилитаризма. Английский юрист Джон Остин (1790–1859) разработал аналитический подход к юриспруденции и является одним из основателей правового позитивизма. Джордж Мейнард Кейнс восхвалял книгу кембриджского философа

Джорджа Мура (1873–1958) «Принципы этики» за то, что она обеспечила моральные основания его «ранним убеждениям», о которых Хайек пишет ниже в этой главе. Хайек представил развернутую критику узкого утилитаризма действия, разработанную Бентамом и его последователями во втором томе сочинения «Право, законодательство и свобода»: Hayek, The Mirage of Social Justice, vol. 2 (1976) of Law, Legislation and Liberty, pp. 17–23 <Хайек Ф. Мираж социальной справедливости // Хайек Ф. Право, законодательство и свобода. М.: ИРИСЭН, 2008. С. 185–191>. Столь же критическую оценку правового позитивизма см.: Ibid., p. 49–50.

<Там же. С. 213–227>. – Ред.]

128

[Alexis de Tocqueville, Democracy in America, translated by Henry Reeve, revised by Francis Bowen, ed. Philipps Bradley (New York: A. A. Knopf, 1945), vol. 2, book 1, chapter 3, p. 13 <Токвилль А. де. Демократия в Америке. М.: Весь мир, 2000. С. 325>. Глава называется «Почему американцы обнаруживают большую способность и склонность к общим идеям, чем их английские предки». Французский историк и политический мыслитель Алексис де Токвиль (1805–1859) утверждал в книгах «Демократия в Америке» (1835, 1840) и «Старый порядок и революция» (1856), что стремление к социальному равенству в условиях демократии ведет к усилению централизации правительственной власти, а административная централизация и бюрократизация неизбежно ведут к ослаблению гражданских свобод. – Ред.]

129

J. M. Keynes, Two Memoirs: Dr. Melchior: A Defeated Enemy, and My Early Beliefs, Introduction by D. Garnett (London: Rupert HartDavis, 1949), pp. 97–98. [Хотя Кейнс заканчивает цитируемый абзац словами: «Я остаюсь и всегда останусь имморалистом», он также заявляет, что его ранние взгляды на человеческую природу, по-видимому, были «катастрофически ошибочны». – Ред.]

130

F. A. Hayek, “Economics and Knowledge”, Economica, n.s., vol. 4, February 1937, pp. 33–54, перепечатано в: Individualism and Economic Order (Chicago: University of Chicago Press, 1948), pp. 33–56. [Теперь см. настоящий том, главу 1. – Ред.]

131

[Подлинная фраза выглядит так: «le vertu meme a besoin de limites» (т. е. «virtue itself has need of limits»). Ее можно найти в сочинении французского социального и политического теоретика Шарля Монтескье (1689–1755) «L’Esprit des lois» (1748), или см.: The Spirit of the Laws, translated by Thomas Nugent (New York: Hafner, 1949), vol. 1, book 11, chapter 4, p. 150. <Монтескье Ш. О духе законов. М.: Мысль, 1999. С. 137>. Эта фраза появляется в контексте обсуждения злоупотребления властью и после нее следует такое предложение: «Чтобы не было возможности злоупотреблять властью, необходим такой порядок вещей, при котором различные власти могли бы взаимно сдерживать друг друга». – Ред.]

132

[Здесь и в следующем абзаце Хайек пытается отделить для своих японских слушателей представителей рационалистической традиции, которые являются основной целью его критики в этой лекции, от представителей предпочитаемой им традиции, которую в разных местах он называет «истинным индивидуализмом» (в Финлеевской лекции), «британской традицией» и «эволюционной концепцией» – последние два названия встречаются в «Конституции свободы» (The Constitution of Liberty, ed. Ronald Hamowy, vol. 16 (2011) of The Collected Works ofF. A. Hayek, chapter 4 <Хайек Ф. Конституция свободы. М.: Новое издательство, 2018. Глава 4>. Четкое разделение столь большого числа мыслителей прошлого на два лагеря не встретило всеобщего одобрения; вот лишь один пример: привязка Декарта к Гегелю и Марксу представляется непродуманной. Ср. редакторское введение в: Hayek, Studies on the Abuse and Decline of Reason, p. 13, note 33; pp. 39–40, note 115. – РеД.]

133

Д-р Масатоси Мацусита, президент университета Рикьо, председательствовал во время доклада.

Рынок и другие порядки

Подняться наверх